Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Гулящая

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Мирный Панас / Гулящая - Чтение (Весь текст)
Автор: Мирный Панас
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


Мирный Панас
Гулящая

      Справка из "Советского энциклопедического словаря": МИРНЫЙ Панас (наст. имя и фам. Аф. Як. Рудченко) (1849-1920), укр. писатель. Социально-обличит. роман "Разве ревут волы, когда ясли полны?" (совм. с братом И. Я. Рудченко, 1880, Женева; в России под назв. "Пропащая сила", 1903), ром. "Гулящая" (ч. 1-2, 1883-84, ч. 3-4, посм. 1928), повести, рассказы, пьеса "Лимеривна" (1899).
      Панас Мирный
      ГУЛЯЩАЯ
      Роман из народной жизни
      Перевела с украинского Е. Егорова
      Часть первая
      В ДЕРЕВНЕ
      1
      Такой лютой и свирепой зимы люди не запомнят! Осень была дождливая: с покрова начались дожди и лили, не переставая, до самого рождественского поста. Земля так намокла, что больше уже не принимала воды. Реками, озерами растеклась вода по полям и по балкам; на проезжих дорогах грязища - ни пройти, ни проехать. Не то что добраться до другой деревни, к соседу по целым неделям нельзя было попасть; жили, как в неволе. Осенняя работа во дворах остановилась. У кого была рига, тот молотил потихоньку, управлялся с хлебом, который летом удалось собрать ценою тяжких трудов. Да много ли в Марьяновке риг? У сборщика Грицька Супруненко одна, у попа другая, у пана третья, у прочих же - хлеб гнил в скирдах. И урожай нынешним летом выдался не бог весть какой, да и тот теперь осень сгноит... Болело мужицкое сердце, глядя на залитые водою токи, на почернелые, прибитые к земле стожки. У Демиденко рожь в стогу прорастала; у Кнура два стога мыши изгрызли; совсем скирды расползлись, развалились - один навоз остался. У Остапенко крыша протекла, вода лилась в хату; собирался осенью перекрыть, да захватило ненастье. Лихорадка-трясуха поветрием пошла по селу... Заработать негде, денег нет. У иных хлеба не стало, и занять не у кого. Беда, покарал господь! Акафисты заказывали, молебны служили - не помогало.
      Такая погода стояла до самого поста. Ночью перед заговеньем, пахнуло холодом; на рассвете выпал небольшой снежок. Мороз продержался с неделю,земля промерзла, залубенела. Люди и этому рады: кинулись тотчас к хлебу. Застучали с утра до ночи цепы меж стогами, зашаркали лопаты на токах мигом взялся народ за работу! Через неделю на месте черных скирд желтели высокие ометы соломы. С хлебом управились, а в город свезти, на базар или на ярмарку и не думай - грязь на дороге так обмерзла и обледенела, со двора не выедешь! Кое-кто из горячих голов поехал, да закаялся один вола искалечил, другой сразу пару сгубил. У кого была лошаденка, тот еще возил понемногу. Да много ли лошадей на селе? Марьяновцы испокон веку хлебопашцы, а на полевой работе не лошадь, а вол - сила. Не лошадей, а волов любили держать марьяновцы: на лошади разве только съездишь куда-нибудь прогуляться, а вол - рабочая скотина. Жалко ее, а тут еще с подушным прижали: овцы, свиньи, коровы - все за бесценок пошло; забрали в волость, да и продали там... Народ тужил, горевал: ведь только половину заплатили, а откуда на другую возьмешь? Все повесили носы. Только и осталась надежда на Никольскую ярмарку в городе: если уж там не продашь, тогда пиши пропало! Народ надеялся и молился, чтобы хоть выпал снежок, припорошил дорогу: все же на санях не то, что на телеге,- и скотине полегче, да и клади положить можно побольше.
      В Наумов день потеплело. Солнце спряталось за зеленые тучи; с юга подул ветер; начало таять. Три дня продержалась оттепель. Накануне Варварина дня стал виться снежок; к утру его уж много нападало. Народ бросился на ярмарку: у кого была скотина - на своей, а нет - просился к соседу. Кто ехал, а кто и пешком двигался в город: всякому надо одно продать, другое купить.
      Пилип Притыка тоже напросился к Карпу Здору, своему соседу и куму. Положил к нему на сани пять мешков ржи, один - пшеницы да полмешочка пшена - весь лишек, который можно было сбыть; напросился он к куму, да на Варварин день рано поутру и выехали они в город. Провожала их семья Здора; провожала и Приська, жена Пилипа, не такая еще старая, но рано постаревшая баба; прощалась с ними и дочка Пилипа Христя, девушка семнадцати лет. Приська наказывала мужу соли купить хоть полпуда; Христя просила отца привезти из города гостинца, хоть перстень, хоть сережки, хоть ленту какую-нибудь...
      - Ладно, ладно! Всего навезу! - горько смеется Пилип, а сам больше не про дочку да ее желания, а про подушное думает, о котором не раз уже напоминал Грицько Супруненко.
      Город от Марьяновки верстах в двадцати. Если выехать до свету, к обеду как раз поспеешь. Так они прикинули, так и тронулись в путь. Утром стал медленно падать снежок, потом замелькал все чаще и быстрей. То было тихо, а тут и ветерок подул, закружил снег колесом. К обеду такая поднялась вьюга, свету белого не видно! Не ветер - буря завыла, метя по земле целые горы снега, как густую кашу, перемешивая в воздухе снежную пыль. Не видно стало ни неба, ни земли - одна непроглядная снежная мгла... даже страшно, даже тоскливо стало! Так с полудня мело Варварин и потом весь Саввин день. По дворам навалило такие снежные горы, глянуть страшно; иные хаты вовсе занесло, засыпало снегом. Марьяновка раскинулась на двух холмах, а посередине, в низине, меж густыми вербами - пруд. Не видно теперь этой низины; одни маленькие веточки высоченных верб, как стебли бурьяна, выглядывают из-под снега; улицы забиты, заметены; во дворах вровень с хатами стоят огромные сугробы, и только ветер треплет их козырьки. В усадьбе у Притыки, на краю деревни, у самой околицы, сарайчики и хлевушки полны снега, вокруг хаты, как на карауле, выстроились пять сугробов; ветер срывает снег с их козырьков и швыряет его через хату; а на трубе такой гребень намело, что не поймешь - человеческое это жилье иль и в самом деле этакую гору снега навалило?.. В Николин день метель стихла, зато ударил мороз - так и жжет, а ветер так и рвет, так и валит с ног... Такого холодного дня люди не запомнят! Галки замерзали на деревьях и, как льдинки, падали вниз; воробьи под навесами коченели... Уж какой праздник, а в церкви не звонили и не служили: к ней не пробьешься! Рано поутру люди взялись было за лопаты, чтобы хоть дорожку расчистить в снегу, да так и бросили, разошлись по домам... Скотина третий день не поена: водопои засыпало снегом, да и сама скотина, как в тяжкой неволе: охапку соломы бросить - и то насилу пробьешься... Овцы, телята стали погибать... Еще два таких дня и вся скотина на селе пропадет! Оправдалась поговорка: "Варвара погрозится, Савва постелет, а Никола скует".
      Утром собралась Приська выйти из хаты - не откроешь дверь, хоть плачь! Вместо сеней Пилип сколотил убогую пристроечку, а снаружи обложил ее навозом. Теперь в этот закуток полно снегу намело! А тут, как на грех, вышло все топливо и кончились припасы: и печь нечем истопить, и борщ не из чего сварить. Насилу Приська с Христей разгребли руками снег и приоткрыли дверь: на улицу снег некуда было выбрасывать, пришлось сгребать в хату... Снег таял, лужи текли под нары, под печь, под лавки; в хате стало холодно и сыро, как в погребе... Кое-как открыли дверь. Снова стали выбрасывать снег из хаты в сени, а из сеней - на улицу. Умаялись обе, даже пот прошиб. Пристроечку очистили от снега и закрыли порожней плетенкой, которая стояла в углу. Теперь нужно как-нибудь к соломе пробиться; не сидеть же в нетопленной хате! Христя, помоложе, кинулась было, да с головой провалилась в сугроб. Приська бросилась на выручку, обе подняли крик и шум. Из соседних дворов доносился такой же крик и шум: там было не лучше. Посреди улицы кто-то кричал и бранился... кто-то хохотал... И смех и грех!.. Насилу Христя выбралась из сугроба, снова кинулась - и снова увязла...
      - Погоди,- говорит Приська,- давай возьмем корыто да корытом станем таскать снег!
      Взяли корыто. Вокруг хаты был свободный проход; между сугробами тоже виднелись просветы; в эти просветы они стали перетаскивать снег, закидывать их. Вскоре вокруг хаты выросла снеговая стена... Насилу пробились к соломе. Ряден пять соломы притащила Христя в хату. Приська совсем выбилась из сил, лежала на постели и охала... Раздобыли топлива, надо бы теперь в погреб пробиться. Сунулась было Христя,- какое там, и думать нечего!
      - Да ну его, этот погреб! Там еще осталось немного свеклы, сварим борщ; пшено тоже есть; на кашу хватит,- решила Приська.- Вот картошки нет, ну, да бог с ней!
      Христя затопила печь, солома сразу запылала, но дым повалил в хату.
      - И в дымоход снегу набилось... Экое горе! - Не успела Христя произнести эти слова, как целая глыба снега с шумом вывалилась на шесток. Христя поскорее вытащила ее в сени. Дым заклубился над шестком, ища выхода: но тут из дымохода опять выпал снег, и дым сразу повалил в трубу... Слава богу! Солома запылала жарко, ясно.
      Пока Приська лежала и отдыхала, Христя стряпала... Проворная девушка Христя, золотые у нее руки! Мигом истопила печь, сварила обед. Когда закрыла вьюшку, тепло пошло по хате... А на улице такая буря опять поднялась, просто беда!
      Солнце выглянуло было утром, а теперь снова скрылось за тучи; зеленые, хмурые, они обложили все небо. Ветер с часу на час крепчал, взметал с земли снег и кружил и швырял его во все стороны. Словно табун коней скакал вокруг хаты, гремело на чердаке, жалобно пело в трубе. Хорошо тому, кто теперь дома, в теплой хате! А каково тем, кто в поле, в пути?..
      Сердце у Приськи ныло. Она сегодня ждала Пилипа. Верно, он утром отправился в путь. Не приведи бог, до жилья не доберется? Занесет-засыплет его снегом, пропадет человек, замерзнет.
      Бледная, понурая, Приська еле ходила по хате и все стонала. Они долго не садились обедать: все ждали - вот-вот приедет... Пообедали, а Пилипа все не было. Уже вечереть стало, а его все нет. Невеселые мысли мучили Приську.
      - Что это отца нет? Не дай бог, вьюга в поле захватит...- промолвила Христя.
      Приська едва сдержала крик. Слова дочери ножом полоснули по сердцу... Ветер рванул так, что кровля затрещала, забарабанил в окна, заголосил в трубе тонко и жалобно,- сердце у Приськи похолодело.
      Ночь спустилась на землю, серая, угрюмая ночь. Сквозь замерзшие стекла едва пробивался свет; по углам столпились тени; густой мрак окутал всю хату.
      - Зажги хоть огонь! - печально промолвила Приська. Христя зажгла маленький каганец и поставила его на выступ у трубы. Коптя на всю хату, подслеповато горел фитиль; ветер гулял по хате; сизый огонек мерцал и колебался, словно умирающий водил померкшими очами. Христя взглянула на мать и испугалась: желтая, почерневшая, сидела та на постели, поджав ноги и скрестив руки на груди; голова у нее не держалась, тяжело опустилась на грудь; очипок съехал на затылок и сбился на сторону; серые космы волос свисали из-под него, как засохшие плети; длинная тень ее колебалась на отсыревшей стене.
      - Мама! - крикнула Христя.
      Приська подняла голову, глянула на дочку, с такой болью, с такой мукой посмотрела... Холод пробежал по спине у Христи от этого взгляда.
      - Ветер-то какой по хате ходит! Не протопить ли? - спросила Христя.
      - Как хочешь,- ответила Приська и снова опустила голову на грудь.
      Христя затопила... Весело забегали светлые язычки огня по тонким стеблям соломы, закружились искорки под черным сводом печи; сноп пламени взвился вверх - осветил всю хату, скользнул по замерзшему оконцу и тут же погас. Христя подбросила соломы... еще... еще... Снова взвилось пламя, свет залил всю хату. Как черный призрак, рисовалась в огне фигура Христи; круглое молодое лицо, как цветок, алело, глаза сверкали... Отблески пламени, падая из печи, скользят по нарам, подбираются к потолку... В углу над нарами, отбрасывая черную тень, висит на жердке одежа - свитки, кофты, юбки; в этой тени Приська сидит, не шелохнется; отблески пламени дрожат у нее на лице, на платье,- ей все равно: сгорбившись, понурившись, она, кажется, слушает бурю, которая так страшно ревет и воет на дворе... И чудится ей, будто топчется кто-то там... кряхтит, скребется, ломится в дверь. Вот и голос человеческий слышен.
      - Буря-то какая, господи! - промолвила Христя.
      - Тише! - крикнула Приська, поднимая голову. Лицо у нее ожило, в глазах светится радость.
      - Эй, вы там!.. Слышите!..- доносится с улицы голос.
      Приська вскочила с нар и кинулась в сени.
      - Это ты, Пилип? - спрашивает она, всматриваясь через плетенку в мужскую фигуру, осыпанную снегом.
      - Что это у вас стоит на дороге?- допытывается голос.
      - Кто там?- спросила и Христя.
      - Да я.
      - Кто я?
      - Грицько Супруненко, сборщик. Пустите же в хату... Ну и вьюга! Ну и метель!
      С помощью Грицька отодвинули в сени плетенку, и все вошли в хату. Грицько, здоровенный мужик, да еще в кобеняке 1, [1 Кобеняк - верхняя одежда, с капюшоном, который называется кобой.] доставал головой до потолка.
      - Здравствуйте! - поздоровался он, откинув кобу вместе с шапкой и открыв целую копну поседелых волос, продолговатое суровое лицо, насупленные брови, длинные обмерзшие усищи.
      - Здравствуйте!- ответила Приська.
      - С нынешним днем вас!
      - Спасибо!
      - Пилип дома?
      - Нет.
      - Вот тебе и на! Черт дери, хуже не придумаешь!.. Ведь он мне нужен. Где же он?
      - Да как поехал на ярмарку в Варварин день, с той поры и нет,- со вздохом отвечает Приська.
      - Черт дери, хуже не придумаешь! - твердит Грицько.
      - Да что там такое?
      - Что такое? Подушное, вот что! - грозно рявкнул Грицько, пройдясь по хате и поколотив нога об ногу.
      - Не знаю,- говорит, помолчав, Приська.- Вернется, скажу... Взял немного хлеба продать: если продал...
      - Да я эту песню не от тебя одной слышу! - перебил Грицько.- Носят их черти по ярмаркам! А тут с ножом к горлу пристают: ступай!.. По такой-то погоде... х-хе!
      - Что ж это им так приспичило? - спрашивает Христя.
      - А черт их знает! Просто беда! - почесывая затылок, произнес Грицько.- Они гуляют себе по ярмаркам, попивают горелку, а ты ходи тут собирай...
      Приська молчала. Она хорошо знала Грицька: во всем селе не было такого горячего человека, как он. Рассердить его - раз плюнуть, а уж если рассердишь, пристанет, как репей. Лучше молчать. Грицько тоже молчал, ходил по хате, согревал руки дыханием и потирал их, колотил нога об ногу.
      - А теперь вот еще к Гудзю тащись! Не ближний свет! - сердился Грицько.- Пропадешь из-за них, проклятых!.. Да хоть бы деньги давали.
      Что ж поделаешь, если нет денег!- тихо возразила Приська.- Да разве не лучше отдать?.. Так ведь и заработать негде.
      - Брехня! - оборвал ее Грицько.- Это уж лодыри такие, такая уж повадка чертова! Понравилось им: по десять раз таскайся да в ноги кланяйся!.. Нет того чтобы отдать, раз должен. Какое там: лучше в шинке пропить, чем в казну отдать.
      - Было бы что отдавать-то,- усмехаясь, говорит Приська,- а не то что в шинок нести. Если что у кого и было, сдается, уже все содрали. До какой же поры они будут драть?
      - Не нашего это ума дело... Велят давать, значит - давай.
      - Да ведь должен быть конец этому... Уже все, что было, забрали... овец продали, свиней продали, одежонку лишнюю... Остались ни при чем. До каких же пор брать, да и откуда взять? У панов вон сколько земли - не меряно! С них бы и брали.
      - А с них не берут, что ли? Думаешь, милуют? Берут!
      - Да ведь не столько, сколько с нас. С них за землю берут. А с нас? И подушное, и выкупное, и земское, и мирское!.. Господи! Вот жизнь пришла,врагу не пожелаешь!
      - Толкуй! Этим разве поможешь? Дай-ка огня, девка, трубку закурить,промолвил Грицько, подходя к печи.
      Христя выгребла жару.
      - Как же его взять-то? - воскликнул Грицько, показывая рукой на кучу золы, в которой тлели искры.- А с хлопцами небось куда как бойка,- зло ввернул он.- Давай соломы!
      Христя скрутила в жгут пучок соломы, зажгла и подала Грицьку.
      - Так ты скажи Пилипу, чтоб непременно принес деньги,- говорит Грицько, положив жгут на трубку. Отблеск огня скользнул по его лицу, осветил насупленные брови, серые сердитые глаза, блеснувшие в сторону Христи... Кажется, трескучий мороз не дохнул бы таким холодом, как обжег ее этот взгляд.
      - Скажу, скажу...
      - Ска-а-жу-у! - протянул Грицько, сплюнул, накинул кобу на голову и вышел из хаты.
      - Нечего сказать, обходительный дяденька. Пошел и не попрощался! сказала Христя.
      - Как же, дождешься от Грицька обходительности! Он от спеси позабыл уже, как с людьми обходиться,- со вздохом сказала Приська и снова забралась в уголок на постели, на свое место.
      Сердце ее сжималось от жгучей, безысходной тоски, тяжкие думы теснились в уме. Вся долгая жизнь расстилалась перед нею... Где ее радости, где ее веселье? Век в трудах, век в заботах,- ни погулять, ни отдохнуть. А нужда какая была, такая и осталась, с малых лет как привязалась, так и по сию пору... Все, что было доброго в сердце, все, что было живого в душе, она, как червь, источила: и краса была - не приметила, как увянула, и сила была - не приметила, куда делась; все ждала она, надеялась, да надежды - и те разлетелись; одна осталась - пристроить дочку, а там и помереть можно... Не жалея, не тоскуя, скорее с радостью, распростилась бы она с белым светом, так он ей немил и тошен, темен и неприветен... Там хоть вечный покой, а тут ни покоя нет тебе, ни единой нет отрадной минуты... И то она долго протянула; другого сломила бы такая тяжкая нужда и горе или заставила руки на себя наложить, а она все перетерпела, все перемогла... Не диво, что в сорок лет поседели волосы, глубокие морщины изрезали высокий лоб, избороздили когда-то полное, румяное лицо; испитое, осунувшееся, оно стало желтым, как воск; высокая стройная, она вся как-то ссутулилась, сгорбилась, а блестящие когда-то глаза потухли-поблекли, как блекнет цветок на морозе... Жгучим холодом леденила жизнь сердце Приськи, лютым морозом сковывала душу! Как с креста снятая, сидела она теперь на постели, не глядела бы она на свет белый, не дышала; опустив глаза, она тяжело вздохнула... Буря выла, болью отдаваясь в душе, в костях, в сердце.
      - Вы бы, мама, легли отдохнули,- управившись около печи говорит Христя.
      - Его уж сегодня не будет,- глухо проговорила Приська. - И впрямь отдохнуть...- И, протянув синие корявые руки, она стала взбираться на печь. Кости у нее хрустнули, сама она застонала.
      Христя подняла глаза на мать, проводила ее взглядом - и сердце у нее похолодело. Такая мать, старая, иссохшая, немощная... Неужели и она доживет до этого? Не приведи бог!
      Всю ночь Христю будили тяжелые вздохи матери; не раз чудился ей и сдавленный плач.
      - Мама, вы плачете? - спрашивала дочь.
      И плач и вздохи на время замирали... Ветер покрывал их жалобным воем.
      2
      Недаром тосковала Приська, недаром ночи напролет не спала, то горько плача, то тяжело вздыхая: уже третий день миновал после Николы, а Пилипа все не было. Каждый день бегала она к Здорихе узнавать, не приехал ли Карпо. Пока его не было, надежда еще теплилась у нее в сердце, шевелилась в самой его глубине, согревала; но когда Карпо приехал и сказал, что Пилип, расторговавшись, ушел от него и что больше он с ним не встречался,- Приська вернулась домой ни жива ни мертва... У нее шумело в голове, звенело в ушах, в глазах стало темно... Она слова не смогла вымолвить; повалилась на постель и, как труп, пролежала до следующего дня.
      На другой день Приська пошла разузнавать по селу, кто вернулся домой, расспрашивать, не видали ли где-нибудь ее Пилипа. Кнур говорил, что видел его в шинке; Грицько Хоменко рассказывал, что он ходил в компании с Власом Загнибедой; Дмитро Шкарубкий уверял, что в самый Николин день видел, как Пилип выходил из города. "Куда это ты?" - спросил Дмитро. "Домой".- "Разве все распродал?" - "Все",- ответил Пилип и хлопнул рукой по карману. "А ничего, что метет?" - спросил Дмитро. "Это не про нас метет!" - ответил со смехом Пилип. "Про кого же?" - "Про тех, что в каретах ездят да холода боятся",- и со смехом ушел прочь.
      Кого больше ни спрашивала Приська, все отвечали, что в глаза не видали ее Пилипа; проклинали погоду, проклинали дорогу, забитую, заметенную снегом; зарекались и ездить в другой раз на эту ярмарку; рассказывали, что много народу замерзло; если кто ногу, руку или нос отморозил, это уж не в счет... Полиция и становые разъезжают повсюду, разбрасывают сугробы и откапывают замерзших... "Как дров, навалено их в полиции!" - прибавил Петро Усенко.
      Приська вернулась домой заплаканная, приунывшая. Христя тоже плачет; друг дружке слова не скажут. А тут еще Грицько наседает, каждый день приходит требовать подушное - вчера был и сегодня, смотришь, идет.
      - Откуда же мне взять? Видишь, Пилип не возвращается,- со слезами отвечает Приська.
      - Хлещет, наверно, горелку! - издевается Грицько.- Все уже вернулись, а его нет.
      - Может, никогда уж не вернется... - говорит Приська.
      - Черт его не возьмет! Такому ничего не сделается! - кричит Грицько; повернется к Христе да начнет еще ее донимать... все про хлопцев говорит. Христя знает, куда Грицько гнет, но молчит, чтобы еще больше не рассердить его.
      Грицько - богач, мироед: у него три пары волов, две лошади, целая сотня овец, два дома - один сдает, в другом сам живет с женой и неженатым сыном. Тихий у него сын Федор и собою хорош, трудолюбив, послушен; хмельного в рот не берет, по шинкам не таскается. Все бы хорошо, да... осенью Грицько сватал Федору Хиврю Рябченко, хоть и некрасивую, но богатую девку, а Федор уперся: "Ни за что на Хивре не женюсь".- А кого же тебе надо? Поповну, что ли?" - "Вот,- говорит Федор,- у Притыки девка хороша, Христя". Грицько так воззрился на сына, точно хотел пронзить его взглядом. "У Притыки?.. Хороша, что и говорить, да что дают за нею?" - грозно спросил он. И уж больше Федора не неволил.
      С той поры он никогда не упускал случая так ли, этак ли насолить Притыке. А Федор, как назло, все больше увивался за Христей; не она к нему, а он к ней липнет. Пошли по селу разговоры: приколдовала Христя Федора и смеется над ним. Услыхал об этом Грицько, еще пуще вздурился: изругал и чуть не избил Федора, Притыку грозился со всей семьей со свету сжить, а Христю с той поры как встретит, так и начнет за хлопцев срамить. Вот и сейчас: не одно жало вонзил он в ее и без того израненное сердце... Христя молчала. Да и что говорить? До хлопцев ли ей теперь, когда в хате такая беда? Уж Приська за нее заступилась.
      - Что это ты болтаешь, Грицько? - спросила она.- Как увидишь Христю, только у тебя и разговору, что про хлопцев...
      - А ты глядишь за своей дочкой? - грозно спросил Грицько.
      Сердце у матери защемило, заболело. И без того оно сжималось тяжелой тоской, а обидные эти слова будто шилом укололи его.
      - Ты уж лучше за своими детьми гляди, нечего тут чужих учить... - с обидой ответила она.
      - Нет, буду учить!.. Буду учить...- закричал Грицько.
      - Чему же ты будешь учить? Ты бы еще больше зеньки налил, еще бы не то увидел, - не выдержав, намекнула Приська на то, что Грицько пришел выпивши.
      - Ты мне это не говори... И ты колдунья, и твоя дочка колдунья! Вы только и знаете хлопцев заманивать да приколдовывать.
      - Каких хлопцев? - изумилась Приська.
      - Не знаешь? Святой прикидываешься? А кто моего Федора с ума свел? Кто его зельем поил да окуривал?.. Думаешь, не знаю? Молчи уж!
      И, сверкнув пронзительно глазами, он хлопнул дверью и вышел вон из хаты.
      Беда не ходит одна,- и без того огнем жжет, так нет же, еще припекает.
      - Что это, Христя, говорят? О ком это говорят? - вся в слезах, с укоризной обратилась Приська к дочери.
      Христя стояла как остолбенелая, полотно полотном. Ее испугал шум, который поднял Грицько, испугал его страшный взгляд, его крикливый голос. Она слова не смогла вымолвить - так и облилась слезами.
      - Так это правда?.. Правда?.. - кричала мать с такой мукой, словно сердце у нее разрывалось.
      - Мама, мама!.. Ни единого слова правды! - рыдая, ответила Христя.
      Приська не знала, чему верить, кого слушать. Мысли ее мешались, раздваивались: то слышалась ей страшная буря, чудилась метель, человеческий крик, замирающий в отдалении; вот она слышит голос Пилипа, видит, как он, беспомощный, зарывается окоченелой головой в снег... Сердце ее рвется пополам; но вот перед глазами Грицько, недавняя ссора, намеки на Христю... Бог знает! Разве дочка повинится матери?.. И сердце у нее не рвется уже, а замирает, перестает биться; что-то давит ей душу, черной пеленой застилает глаза. Господи, какая мука! какая лютая, тяжкая мука!
      Проходит короткий день, настает зимняя ночь, долгая ночь рождественского поста. Чего только за эту ночь не передумаешь? Какие мысли не пройдут в голове, в сердце? А ведь Приська за всю эту ночь ни на минуту сном не позабылась, как легла с вечера, так ночь напролет только и слышно было, как глубоко она вздыхает, как горько всхлипывает. Христя тоже долго не спала; она боялась утешать мать, как прошлой и позапрошлой ночью... Знал Грицько, когда отомстить ей... Жалости у него - ни капельки!.. Как теперь уверить мать, что она не виновата? Открыть ей все тайные разговоры с Федором? Какая же девушка вся откроется матери? Бывало, может, и такое, за что мать, дознавшись, оттаскала бы за косы; а не знает, и горя мало... Как же сказать матери, да еще теперь, когда сердце ее и так обливается кровью, когда она, провожая на ярмарку отца, в последний, может быть, раз, видела его, слышала его голос? Печаль и досада гнездились в душе Христи, терзали ей сердце; Христя молчала, прислушиваясь к безотрадным вздохам матери, она слышала, как из глаз матери капали слезы, как она их утирала. Молодой душе не выдержать долго такой тяжести, такого горя: она изнемогает под непосильным их бременем. Не выдержала и Христя; сон не сон, а какая-то усталость стала укачивать ее, смыкать заплаканные глаза.
      Христя проснулась чуть свет и удивилась, что мать еще не встала. То, бывало, когда Христя заспится, Приська всегда ее будит, а тут уж и свет серыми глазами в окна засматривает, а она все еще лежит на печи, не шелохнется. "Пускай уж поспит мать,- думает Христя.- Пускай отдохнет хоть немножко, пока я управлюсь". Христя ходила на цыпочках, чтобы не нарушить тишину, которая царила в хате; как назло солома шелестела, а то и просто трещала под ногами. Христя стала ступать еще осторожнее. Ей надо умыться, а воды в хате нет. Девушка, как кошка, прокралась в сени; когда она снова вернулась в хату, первое, что ей бросилось в глаза, была мать, которая успела уже подняться: в черном запечье между трубою и белой стеной маячила ее серая фигура... Нет, это не мать, не живой человек, это - выходец с того света. На костлявых плечах у нее сереет сорочка, широкая-преширокая, точно с чужого плеча; желтая, как у мертвеца, шея вытянулась так, что косточки светятся; щеки ввалились, стали совсем восковыми; глаза, красные, воспаленные, мерцают, как оловянные денежки, а под ними синие мешки... Сама печаль, само горе не смотрели бы так страшно, как смотрела в эту минуту Приська! Она дрожала всем телом, губы у нее трепетали, словно что-то шепча... Увидев мать, Христя едва не выронила кувшин.
      - Не вернулся?.. Нет его? - сморщившись, спросила Приська, словно прошелестела сухая трава. Она, видно, хотела плакать, но не могла; глаза у нее горели, пылали, но как ни мигала она опухшими веками,- ни одна слеза не показалась.
      В обед снова прется Грицько.
      - Господи, и чего его носит, этого дядьку! - сказала Христя, увидев Грицька.
      - Где мать? - спросил он, войдя в хату.
      - На печи,- ответила Христя. Приська так и не слезала с печи.
      - Чего лежишь? Вставай, собирайся в город за мужем! - начал он.
      - Чего я за ним пойду? Неужто сам не придет? - поднимаясь, простонала Приська.
      - Придет... Как раз... дожидайся... Замерз! - отрывисто закончил он.
      При этих словах Приське будто кто нож всадил в бок; она дернулась, рванулась... и точно окаменела - хоть бы слово вымолвила, хоть бы вздохнула! Только обезумевшими глазами уставилась на Грицька.
      Христя тоже глянула на него, посмотрела на мать, закрыла руками лицо, прижалась головой к печи...
      - О мой батенька, мой родненький! - крикнула она в беспамятстве и затряслась всем телом.
      У Грицька мороз пробежал по спине от крика Христи; но не такой он был человек, чтобы его можно было слезами разжалобить; он прошелся по хате и стал рассказывать:
      - Был это я в волости... носил подушное... При мне бумагу получили, объявить жене, детям или каким-нибудь родственникам, чтобы пришли в город опознать... Замерзшего нашли в снегу... Загнибеда как будто опознал... Так чтобы взяли похоронить, если хотят... Там около него и новые сапоги нашли и еще какие-то вещи... Из волости хотели за тобой нарочного посылать, да я сказал, что все равно буду на том краю, зайду и скажу.
      Закончив, Грицько посмотрел на Приську, потом перевел взгляд на Христю... Приська молчала, Христя голосила. Он снова прошелся по хате, раз, другой; снова поглядел на дочь и мать... Никто не угадал бы, что светилось в его глазах: радость ли, или тайная злоба. Лицо у него перекосилось... По хате разносились вопли Христи.
      - Вы ведь слышали? - глухо спросил он и, повернувшись, вышел вон. Вслед за ним, как живой укор, вырвался неистовый крик Христи и растаял на дворе. Грицько, вздрогнув, повернул на улицу.
      - Ой мамочка!.. Ой родненькая!..- кричала Христя, подходя к матери.Что нам теперь, бедным, делать?..
      Она глядела на мать заплаканными глазами, а мать на нее - сухими, пылающими, как огонь.
      - Ох ты, горе, горюшко! Ох ты, злая долюшка! - прижимаясь к матери, причитала Христя.
      Приська все глядела на нее безумными глазами и дрожала. И вдруг, словно треск раздался из-под земли, сдавленный, неясный звук... Страшный хриплый крик вырвался из груди Приськи, и она залилась безумными слезами... Прижавшись к Христе, она охватила руками ее голову и страшно-страшно завыла:
      - Моя доченька, моя голубушка, пропали мы навеки!
      На дворе насупилось; в хате потемнело. И в этой тьме, точно совы, перекликались дочь и мать. Тонкий и внятный крик дочери сливался с хриплым воем матери, разносился по хате, бился о стены, стлался понизу... Тоска и печаль глядели из темных углов.
      До самых сумерек голосили дочь и мать. Забыли и про обед, забыли про все на свете. Одарка Здориха, услышав со своего двора их страшные вопли, пришла узнать, что стряслось у них, и насилу добилась у Христи, что они плачут об отце. Она стала было утешать Приську, дескать, все это, может, неправда... чего только люди не наболтают,- но только еще больше растравила ее старое сердце, еще горше заставила плакать. Приська от слез слова вымолвить не может, только начнет говорить - и тут же зальется слезами. Грустная, невеселая, ушла Одарка домой.
      Смеркалось. Серый свет на дворе, как туман, колыхался над землей. В хате - тьма кромешная: только замерзшие окна сереют, будто затянутые бельмами глаза, и тихо-тихо, как в могиле. Замолкли дочь и мать. Пора и перестать, ведь бывает конец и слезам, бывает конец и воплям: хрипнет голос, высыхают слезы, оседают на сердце, в глубине души. На смену им мысли встают, думы пробуждаются, одна другой безотрадней, одна другой безрадостней. В темноте они ширятся, яснеют; минувшее встает перед глазами, будто только сейчас все было; люди проходят - живые люди; слышна их речь, их живые голоса... их ропот, смех, радости, слезы.
      Обуяли тяжкие думы и Христю с матерью. Забившись в угол на постели, дочь устремила безумный взгляд на серые окна, и на белесом их поле ей рисуется в мыслях отец... ее отец, низенький, плотный, круглолицый, рыжеусый, с добрыми карими глазами. Каким он был сам, такие были у него и глаза; недаром говорится, что глаза - зеркало души. Он и в самом деле был добрый, никогда ее не обижал, бывало, и мать удержит, когда та очень разбранится... И с людьми он был такой, скорей от своего отступится, чем на чужое польстится. Мать, рассердившись, скажет, бывало: "Что ты за человек? Экая ты квашня! За себя постоять не умеешь!" А он ей в ответ: "От бешеной собаки беги без оглядки"! Такой он всегда был; и пьяный - поскорее уляжется спать, не так, как другие: выпьет на копейку, а придет домой и начнет куролесить... И вот теперь его не стало... "Где он? Слышит ли он, как мы горюем о нем, видит ли наши слезы?.. Душа, говорят, с девятого дня по свету летает,- может, и его душа теперь среди нас?" Как бы ей хотелось увидеть его душу, поговорить с нею!.. Расспросить, так ли на том свете, как и на этом?.. Смерть, говорят, всех равняет; на том свете всё, говорят, наоборот: тут было голодно и холодно, там - сытно и тепло; тут томилась твоя душа, там сердцем возрадуешься; тут мужиком был, там станешь паном... Это и отец теперь пан?.. Хотелось бы ей увидеть отца паном... Она б его попросила, чтобы и ее сделал панной. Да нет уж - пропади они пропадом эти паны, такие они гордые да фальшивые - только душу загубишь; лучше уж на том свете... А на этом? Да немножко бы достатка побольше, да одежку бы праздничную, а то и в будень и в праздник - все в одном! Сапоги бы новые, сережки серебряные, такие, какие она видела у Марины, которая служит в городе, когда та навещала своих. Хорошо бы и перстень к сережкам, тоже серебряный и по руке, не такой, как у Горпины,- и серебряный, да такой большой, как обруч: чтобы надеть, куделью пришлось обмотать...
      И пошла Христя в своих девичьих мыслях перебирать все нехватки, пошла выкладывать свои заветные желания: невелики они, страх как невелики, да ведь и того нет у нее,- и сердце ее тоскует, что теперь вот умер отец и не видать ей ничего этого никогда.
      О чем же думает Приська, забившись на печь и сжав обеими руками голову? Видится ей теперь ее прошлое - ее доля, ее злая доля, которая гнала ее по белу свету, пока не занесла в Марьяновку... Она - дочь казака, маленькой осталась без отца, без матери; холера скосила их... и родственники, какие были, перемерли, а она вот осталась... осталась у чужих людей, пасла деревенское стадо гусей, пасла свиней, телят, пока не подросла. А там снова работа, работа на людей, не на себя. Служила она у своих, служила у евреев, служила и у купцов... Вдова-купчиха, которая каждый год разъезжала по городам, наняла ее напоследок за хлеб да одежду прислуживать ей в дороге. Богатой и еще не старой, ей не сиделось в родном углу, и она таскалась по Харькову, Киеву, Одессе. Приська, верная служанка, ездила всюду за нею, причесывала и одевала свою хозяйку. Собрались они как-то в Киев. Перед отъездом Приське все что-то нездоровилось; руки болели, ноги болели, голова болела, так что на свет не глядела бы. Да вот пришлось все-таки ехать. Добрались они до Марьяновки, и Приська совсем слегла... Что было потом, она не знает; она пришла в себя уже в хате Грицька Супруненко. Он тогда был приказчиком у помещика, и хозяйка бросила ее у него, потому что так велел управитель немец. Приська выздоровела и все ждала, что хозяйка приедет и возьмет ее с собой. Да, видно, та не очень о ней думала, потому что долго что-то не возвращалась. Приська хотела наняться к кому-нибудь из казаков, но Грицько не пустил: "отслужи сперва за тот хлеб, что съела, пока тут валялась!" Приська осталась. Тут она и с Пилипом встретилась: он был у приказчика в работниках. Одинаковая доля, одинаковое горе сводит людей... Грицько такой сердитый, крикливый; жена его Хивря такая язва, только и слышно, как Хивря ругает Приську или Грицько кричит на Пилипа... Батрачка и крепостной как-то сошлись, жалуясь друг дружке на свою участь. Приська сразу приметила, что у Пилипа и глаза карие и ус шелковый. Сердце Пилипа тоже привлекли стройный стан Приськи, ее тихий нрав, ее милый голос... Они стали встречаться все чаще и чаще. То, смотришь, Пилип погнал скотину на водопой, а Приська- хвать ведра! и тоже побежала за водой... То Приська кинулась за топливом в огород, а Пилип уж тут как тут!.. Приська уже и за хлеб отработала, а все нейдет со двора, все жалуется Пилипу, какая Хивря сердитая. Как-то раз сошлись они ночью в саду под яблоней. Пилип яблоки стерег, а Приська... чего Приська тут оказалась, она и по сию пору не знает, а может, просто забыла... Не забыла она только, как в ту ночь целовал Пилип ее и без того горячее лицо, как клялся, что любит ее и век будет любить; как обещался, что только они поженятся, он поставит новую хату и они заживут на своем хозяйстве. Приська не соглашалась, потому что Пилип - крепостной. "Разве крепостные не люди? спросил он.- И крепостные на земле живут, не под землей..." Подумала, погадала Приська: позади у нее сиротская доля, голая, босая и простоволосая, а впереди... нужда и недостатки, вечная работа на чужих, вечный труд... Хорошо, пока здоров человек, пока сила есть, а захворает, как недавно с нею случилось? Без семьи, без пристанища, хоть помирай под забором. Правду говорит Пилип: и крепостные на земле живут, не под землей... И она согласилась. Пошли они к управителю, а он не только не запретил, а даже похвалил ее за то, что она неволи не испугалась. Говорил, что это, может, у других панов страшна неволя, а у них... Он, мол, им новую хату даст, и огород, и поле для нового хозяйства. В первое же воскресенье они обвенчались. Хоть и соврал управитель, надавав кучу обещаний, да не все ли равно Приське на кого работать? То на купцов да на евреев работала, а теперь - на пана: объезженный конь везет и под гору и в гору. Да и управитель не совсем наврал: хоть огорода и новой хаты не дал, зато велел жить в соседях с Грицьком; все же у них свое хозяйство. Правда, Грицько ругается: "Носит тут нелегкая лодырей, и всё на мою шею!" Хивря честит Приську на всю Марьяновку: "И такая-сякая, и неряха, и непутевая!.." Да ведь Пилипу и Приське к брани не привыкать стать. Живут они себе вдвоем тихо да мирно... Через год родился у них сын Ивась, на другой год - дочка Христя. Ивась не выжил у них, погиб, а Христя поднялась и росла себе. И то утеха матери: вырастет, будет помощница. Так прошло тринадцать лет; на четырнадцатом году обрадовались они толкам о воле. Это уж были не те глухие толки, что всегда ходили в народе, а доподлинная весть,- и поп о ней читал в церкви. Свободней вздохнули Пилип и Приська: уж теперь-то они поживут на воле! Через два года и впрямь дали всем волю. Пилип землю получил, две десятины. Сколотился и на хату, свою собственную хату!.. Господи, как радовалась Приська! Не жалея рук, обмазывала и облепляла она глиной свою хату, чтобы и зимой не дуло, да и летом в дождь не текло... Правда, за все это приходилось платить 1, [1 В черновом автографе романа после этих слов идет следующий текст, опущенный в печати, возможно, по цензурным соображениям: "Хотя Приське до сих пор невдомек, почему надо платить за то, что они заработали своим вековечным трудом".] а все легче: и хата своя, и не слыхать больше ни ругани Грицька, ни попреков Хиври. Работает Приська сама себе на своем огородике; Христя помогает ей. Не нарадуется мать, глядя, как растет на воле ее дочка. "Тяжелое, горькое было наше житье,думала тогда Приська,- может, детям будет получше". И она лелеяла в сердце надежду, что найдется, бог даст, хороший человек ее доченьке,- примут они зятя в хату. Пилип уже постарел, да и она никудышная стала,- пускай идет зять в примаки, пускай молодые на глазах у стариков учатся хозяйничать: всё им отдадим.
      Так думалось Приське, а что вышло?.. Что теперь ей делать, как на свете жить? Кто будет в поле пахать и сеять, кто будет хлеб убирать? Кто заплатит выкупное, подушное? Вот где сидят у нее эти поборы... В прошлом году собрали они деньжонок на корову,- Приська нарадоваться не могла на свою телочку. Год выдался неурожайный, хлеба и для себя еле хватило, а телку продать - ни за что! А заработать где же? Около других деревень и пивоварни, и винокурни, и сахароварни, у них же - хоть бы на погляденье. А тут пристают - давай подушное!.. С весны не платили за первую половину, так осенью за весь год отдай. Ругался Пилип со сборщиками, ругалась с ними и Приська. Приехал становой, взяли ее телку, оценили, да и продали мяснику еврею. От горя и слез Приська чуть не слегла. Да ведь это тогда было; как ни круто приходилось, а все лежало на Пилипе; его одного знали, его таскали... А теперь? Теперь придут и всю хату растащат по бревнышку... Что она скажет, что она поделает, больная, несведущая? Теперь один Грицько съест ее совсем!.. Сердце у нее замирало, обливалось кровью. Да если бы хоть умер по-людски - дома, в своей хате; а то хотел сделать лучше, а пошел за смертью. Теперь ей только осталось за мертвым телом идти. Как же по такому холоду идти в город? У нее ни теплой одежи нет, ни сносной обуви. Да если она и доберется до города, что же ей на руки его взять и домой на руках нести? А ведь надо еще похоронить, заплатить попу... Господи! ведь у нее нет ни гроша; последний рубль он взял на соль, как уходил из дому... Или так бросить? Пускай возьмут его, изрежут и зароют, как собаку, без попа, без погребения?.. Да что же, он по своей воле умер, да что же, он хотел смерти?.. Так бог дал, такова уж, видно, его воля!
      И Приська начинает молиться богу, начинает поверять ему свои невзгоды... Только даром она ломает руки в хате, поднимает глаза к небу: там, под холодным чистым сводом, только звезды мерцают. Им все равно, что делается на земле; тихо, словно потухающие искорки, ложится их свет на мерзлые кочки, сизое сиянье отражается в снежной пыли; кажется, будто звезды играют своим слабым светом... А небо - глухое, как пустыня, немое и холодное, как камень,- раскинулось шатром над землей, сковало ее морозом, давит, словно хочет задушить... Кто же ее там услышит?.. Разве только люди в деревне? Но и деревня успокоилась, нигде не видно огня, собака не залает,- все заснуло мертвым сном. Людские жилища, как могилы, чернеют среди снегов... Немые и молчаливые, они не говорят, что в них творится. Счастливая ли доля хранит сон их обитателей, или ворочаются они от горя с боку на бок... От страшного холода жмутся хаты к земле, только из труб идет пар, показывая, что там, внутри, еще держится тепло, еще не угасла человеческая жизнь.
      Только у Притыки не идет пар из трубы. Как услышала Христя про отца, когда варила обед, забыла обо всем на свете. Огонь в печи тлел, тлел - и погас; тепло вытянуло в незакрытую трубу; обед застыл в печке. Здориха забыла притворить дверь в хату; из сеней тянет холодом; в хате - хоть волков морозь! А Приське и Христе - все равно. Горе греет их жгучим огнем, слезы пронимают горьким теплом... Голова как в огне пылает, глаза горят, дыхание такое жаркое, что губы трескаются и сохнет во рту.
      Ночь проходит. Сквозь зеленые-зеленые тучи свет забрезжил на горизонте, блеснул над землей мутными глазами... Зачем? Какое он принесет утешение, чем поможет горю?
      3
      "Из счастья да горя сковалася доля",- говорят люди. У одной только Приськи не по-людски доля складывалась. И позади и впереди одно горе у ней, неизбывное, неисходное... А счастье? Были думы о счастье, были напрасные надежды, которые всегда обманывали, разбивались об острые пороги опостылевшей жизни, утрат, нужды и лишений...
      Прежде и то хорошо было. Прежде хоть были напрасные надежды, и обманывали, а все же красили несчастливую долю. А теперь? Хоть бы надежду вспомнить какую - и того нет. Тихо, словно искра под пеплом, тлеет ее душа, еле подавая признаки жизни, еле показывая, что она еще чем-то томится, еще чего-то хочет... Так гниет дерево на корню: уж и ветви посохли, и от сердцевины осталась труха, а оно все стоит; ветер в непогодь ломает сухие ветки, шашель точит изнутри гнилые сучья; кругом дупла, кругом дыры, один ствол - да и тот пустой... а оно все стоит! Не ветер, буря нужна, чтобы повалить его,- и оно, поскрипывая, ждет этой бури.
      Ждет своей бури и Приська. Только нет да нет ее!.. А мысли, как черви, копошатся в голове, гложут больное сердце, подтачивают слабые силы.
      Вот уж третий день она думает, как выбраться в город. Ложась спать, решает: завтра... завтра непременно пойду; что бы там ни было, а завтра соберусь... Но завтра жизнь снова ставит препоны: с чем туда сунешься, да и в чем?.. И снова до вечера томят ее неотвязные думы, весь день неотступно терзают ее, чтобы вечером снова пробудить в измученном сердце надежду на завтрашний день...
      Так она и прособиралась, не пошла. На третий день из волости прибежал, запыхавшись, староста и набросился на нее с руганью.
      - Все на нас валите! - кричал он.- А кому это дело ближе - жене или старосте! Постыдились бы! У меня, может, своих хлопот не оберешься: каждый божий день из-за вас, чертей, в волость таскают, а тут еще в город иди, признавай всякого пьяницу, который замерзнет на свалке!
      Через три дня он опять пришел; принес новые сапоги, мешочек соли и платок.
      - И денег,- говорит,- пять рублей было, да их за подушное оставили в волости.
      - Ведь там всего рубля три следовало,- возразила Приська.
      - Не мое дело. Оставили в волости. Поди сама узнай.
      Староста ушел. Приська глядит на вещи, которые он принес,- вот что осталось теперь от ее Пилипа!.. А Христя без всякого умысла еще больше растравляет рану,- разглядывая вещи, она говорит матери:
      - И, новый платок отец купил и сапоги... да какие маленькие и красивые сапожки! Кому же это? А вот - соль. В узелочке еще что-то есть.
      Она вынула бумажный сверток и стала его разворачивать. Глаза у нее разгорелись, когда она увидала три длинные шелковые ленты и небольшие сережки с крестиками на подвесках. Это уж отец для нее купил, для нее!..
      - Посмотрите, мама, что отец купил мне, показывает она матери.
      Приська только вздрогнула и отвернулась. Горько было ей слушать радостную болтовню дочки, больно было глянуть на эти покупки... Во что они ей обошлись? Чего они стоят теперь? Она цепенела, глядя на них, вспоминая, где и как они были найдены!..
      Миновала еще неделя. День за днем, ночь за ночью потянулись, словно черви, безногие поползли, все дальше и дальше унося страшное происшествие. Правда, оно еще представлялось ей, еще заглядывало в лицо своими мертвыми глазами; но, с другой стороны, и жизнь не давала покоя, и она громко шумела, заводила свою бесконечную песню.
      Вот и праздник на носу: сочельник, рождество... Как ни круто приходилось, а всякий год у них к кутье и кусок рыбы бывал и пироги; уж что-что, а на рождество хоть покупная колбаса, да бывала. А теперь? Откуда все это возьмешь? А коли этого нет, так ведь и праздник не в праздник! Полынь не так горька была бы Приське, как эти думы, докучные, неотвязные... Она вспомнила про два рубля, которые оставили в волости. "За что они их удержали? Разве с нас не все взяли, что причиталось? Пойду, пойду... свое потребую. На гривенник колбасы куплю: Здор кабана режет, за гривенник он продаст колбасу... Может, он или кто другой в город поедет, попрошу соленой рыбы купить на гривенник или на пятиалтынный... И про черный день еще останется".
      На другой день она собралась и побрела в волость.
      - Тебе чего? - спрашивает старшина.
      - За деньгами пришла,- отвечает Приська с поклоном.
      - За какими деньгами?
      Приська рассказала.
      - Деньги взял Грицько. Говорил, что столько с тебя и следует. Сходи к нему.
      Идти к Грицьку после той тяжкой обиды? Нет, она ни за что к нему не пойдет. С какой стати ей идти к нему, когда деньги присланы в волость?
      - Да Грицько, может, сам будет в волости, а то дойти ли мне до него? затаив свои мысли, спрашивает Приська.
      - Может, и придет. Подожди.
      Приська присела на крыльце. В волости суетня-беготня: один заходит, другой выходит, третьего ведут. Гордо выступает Прыщенко, спрашивает, сверкая глазами: "А что, взял?" За ним Комар, понуря голову, глухо бормочет: "Подмазал, да еще спрашиваешь, взял ли? Да ты еще погоди хвастать-то, что еще скажет посредник".- "Попробуй сунься к посреднику, кричит Прыщенко.- И посредник то же запоет!" И они пошли со двора. За ними выходит Луценчиха, красная, гневная, и сердито бранится: "Что это за суд? Какой это суд? Три дня продержали, да еще три дня сиди! Дома все в разор пришло, а он - сиди!.. Где это видано - неделю человека в холодной держать?" - "Ишь как до мужика падка, сама пришла вызволять... соскучилась!" - донеслось из толпы. Луценчиха окинула толпу презрительным взглядом и, плюнув, спустилась с крыльца; ее проводили хохотом...
      "У всякого свое горе,- думалось Приське,- а чужим людям только смех".
      - А вон Грицько целую ватагу ведет! - сказал кто-то. Приська поглядела. По дороге, размахивая палкой, шел Грицько, а за ним брели, понурившись, человек десять мужиков.
      - Прохладиться ведет,- высказал догадку другой.
      - Да уж непременно! - прибавил третий.
      В толпе захохотали.
      Грицько подходил к крыльцу. В кучке мужиков, следовавших за ним, Приська узнала Очкура, Гарбуза, Сотника, Волыводу. Подойдя к крыльцу, Грицько поздоровался.
      - Старшина здесь?
      - Здесь.
      Он пошел в волостное правление и вскоре вернулся со старшиной.
      - Вы почему не платите подушное? - закричал тот.
      - Помилуйте, Алексеич! Разве вы не знаете, какая осень была? Заработка никакого!
      - А на водку есть? - гаркнул старшина.
      - Из шинка не вылезают,- прибавил тихо Грицько.
      - В холодную их! - решил старшина.
      Десятские повели всех в холодную. Сердце у Приськи забилось, заныло. "Ведь ни за что, ни про что! - сверлила голову мысль.- Чем они виноваты, что не было заработка? Господи! до каких же пор они драть будут? и с чего драть-то? и какой толк, что мужики посидят в холодной?" Ей не верилось, когда Пилип рассказывал, как его чуть было не посадили в холодную, да он упросил отпустить. Теперь она видела все собственными глазами, сама слышала. Значит, и Луценко сидит за то же. Она слышала, как Грицько грозился посадить его. Значит, Луценчиха жаловалась, да ничего у нее не вышло, только люди над нею насмеялись... Они и над этими смеются; до нее доносится их неистовый хохот. Нет у них ни жалости, ни сердца! Сущие собаки, прости господи!
      Задумавшись, она не слыхала, как старшина допытывался у Грицька:
      - Ты зачем у этой тетки два рубля удержал?
      - У какой? - будто не видя ее, спросил в свою очередь Грицько.
      - Эй, тетка! как тебя? Вон о тебе речь идет,- толкнул Приську кто-то из мужиков.
      Приська встала и подошла к старшине.
      - У этой вот? - спросил Грицько.
      - У этой.
      Грицько ухмыльнулся.
      - Вы же знаете, что мне дали пятирублевую бумажку: сдачи не было. Два рубля у меня остались; я ей отдам.
      - Так вот, тетка, у него твои деньги,- сказал старшина и пошел в правление.
      Грицько двинулся за ним; Приська дернула его за рукав.
      - Когда же ты, Грицько, отдашь? - тихо спросила она.
      - Тьфу! Пристала, как собака! - огрызнулся Грицько.- Когда будут. Я про них забыл и отдал с подушным.
      - Как же так, Грицько? С меня следовало три рубля, а ты пять отдал?
      - Знаю, что следовало три. Я три и посчитал, а отдал пять.
      - Кто же мне их отдаст?
      - Кто отдаст? Дело известное, свои придется отдавать.
      - Так отдай сейчас, Грицько, а то мне деньги нужны.
      - Отдай сейчас! Где же я тебе сейчас возьму? При мне денег нету. Приходи домой, я и отдам.
      - Когда же прийти?
      - Да на праздник или после праздника.
      У Приськи в глазах помутилось.
      - Как после праздника? Мне деньги нужны до праздника.
      - Что с тобой говорить! Где же я тебе сейчас возьму? - воскликнул Грицько и, махнув рукой, скрылся в правлении.
      - У него выдерешь, коли лишнее взял! Он тебе отдаст! - слышались возгласы в толпе.- Вон у меня полтинник зажилил...- А у меня рубль, да я еще за это в холодной посидел...- О, на эти дела он мастер! Еще при панщине научился драть с живого и с мертвого!..
      Приська вернулась домой грустная, невеселая. Еще и нет ничего, а Грицько уже начинает дурить. Сегодня при всем народе обозвал ее собакой: "как собака!" - говорит. Подумать только!.. За что? За то, что своего стала требовать? Сказано - кровопийца. Обида так глубоко запала ей в душу, так больно от нее щемит сердце, что Приська не может забыть ее. Как гвоздь, засела она у нее в голове и не идет из ума, не забывается... "Нет, я тебе этого не прощу. Чего мне у тебя спрашивать, когда за своим приходить? Знал, зачем брал,- ну и отдавай! Нету, говорит. У кого это нету? У него?.. Кончено... сегодня же пойду. Пообедаю и сразу пойду. Я от твоего двора не отойду, перед всей деревней буду срамить, пока не отдашь".
      И Приська после обеда потащилась к Грицьку. Грицько как раз обедал. Глаза у него тревожно бегали, лицо хмурое, вихры торчат - верный признак, что Грицько уже хлебнул водки.
      - Скоро пришла! - глухо сказал он, увидев Приську.
      - За своим пришла!- отрезала та.
      - Подожди, пока пообедаю,- не то с кривой ухмылкой, не то с угрозой произнес Грицько.
      Приська присела на край нар, ждет... В хате тихо; слышно, как сопит Грицько и скребет ложкой по миске, как Хивря шаркает от стола к печи. Никто слова не вымолвит, никто не проронит ни звука, будто все онемели. И видно со стороны, что безмолвие это тяготит их, что внутри у каждого словно искра тлеет... Кажется, одно только слово - и пламя взметнется как ветер, и грянет буря...
      Приська сидит, понурившись, слушает тягостное это безмолвие: поглядит, как горят у Хиври зеленые глаза, как Грицько исподлобья, точно разбойник, сверкает глазами,- и снова понурится... Вот и обед кончился, Грицько встает, крестится, набивает трубку.
      - Подожди, пока покурю,- ехидно смеется он, выходя из хаты.
      Приську всю затрясло... Сидит она, молчит, дожидается.
      Не скоро вернулся Грицько, но все же вернулся.
      - А ты все ждешь? Ну, подожди, пока я высплюсь,- говорит он ухмыляясь.
      Приська не выдержала... Рванулась, точно кто кнутом стегнул ее, изо всей силы, слезы градом покатились из глаз.
      - Грицько! Побойся ты бога!- начала она сквозь слезы.- Мало ты издевался над нами, когда муж был жив? Мало мучил нас, пока мы жили у тебя? Так ты еще над несчастной вдовой, сиротой бесталанной смеешься, измываешься!.. Бог все видит, Грицько. Не тебе, так твоим детям отплатит!
      Будто ясное небо покрылось темной тучей, так потемнело лицо у Грицька; глаза у него загорелись-засверкали.
      - Ты что же это, клясть пришла! - крикнул он.
      - Бог с тобой, Грицько! Не клясть я пришла, а за кровными деньгами пришла. Пожалей ты нас, христа ради... Праздник наступает... Ведь ты и пить и есть будешь, а тут ни гроша за душой.
      - Говоришь, денег нет,- гремя горшками, сказала Хивря,- а святки хочешь справлять!
      - Что ж, Хивря, если мы бедные, так нам и есть не надо? - ответила Приська.
      - А я, Приська, знаешь что скажу тебе на это? Голь да еще хорохорится!.. Не проедала бы да не пропивала со своим покойником, так и у вас были бы деньги.
      - Хорошо тому говорить, у кого они есть. А когда того нет, и этого не хватает, и подушное заплати, и выкупное отдай... А какие у нас заработки? Ведь он один только и был работник.
      - А дочка? Дочка у тебя вон какая кобыла! Чего ты ее дома держишь? Разве нельзя ее в люди отдать? Разве не может она зарабатывать, как другие? А то дома сидит, дармоедничает.
      - Легко, Хивря, так говорить, на других глядя. А пришлось бы самой так жить да горе мыкать, не то бы запела.
      - За худой головой и ногам непокой! - ответила Хивря.
      Приська молчала. Она видела, что никто ей не посочувствует, что бы она ни сказала, а каждое слово Хиври - нож острый: лучше уж молчать.
      Полный насмешек и попреков, разговор оборвался. Все снова насупились.
      - Так как же, Грицько? - помолчав, начала Приська.
      - Я тебе сказал в волости. Ты что, не слышала? - крикнул Грицько.
      - Как не слышать, слышала! Не глухая небось!.. Дай хоть рубль сейчас, а другой уж после праздников.
      - Да отдам ли еще и после праздников? - зевая, ответил Грицько.
      - Это уж ты глупости болтаешь, Грицько! Не отдашь, в суд подам! пригрозила Приська.
      - Подавай... Чего ж ты пришла? Иди - подавай! - сверкая глазами, говорит Грицько.
      Хивря покачала головой и тяжело вздохнула.
      - Господи! Как люди забываются! - напустилась она на Приську.- С каких это пор ты такая умная стала? Уж не с тех ли пор, как осталась вдовою? Когда у нас жила, хлеб-соль ела, так о судах и не знала... Видно, старая хлеб-соль забывается.
      - Да разве я даром у вас хлеб ела? Да разве я на вас не работала, не служила вам? И замуж вышла, а все панщину вам отрабатывала. Уж кому-кому, а тебе, Хивря грех это говорить!
      - Хорош грех!.. А когда ты пластом лежала у нас, три недели валялась, кто за тобой ходил? Кто, не зная отдыха, возился с тобой? А забыла, от кого и за кого ты замуж шла?
      Приська опустила голову. Это и в самом деле была правда. Хивря все хорошо помнит, ничего из прошлого не забыла, забыла она только, что, когда Приська выздоровела, все жилы она из нее вытянула,- не знала Приська отдыха ни днем, ни ночью... Молчит она, а Хивря знай ее отделывает:
      - А когда волю объявили, кто, как не Грицько, помог вам построиться? Он и на сохи лесу дал и на стропила. Хоть и не свой лес - панский, а все же другой не дал бы. А на решетник уж своего хворосту дал... Забыла?
      - Что ж делать, Хивря? - тихо всхлипывая, начала Приська.- Я помню, как вы нам помогли. Спасибо вам. Но пожалейте и вы меня: праздник идет, годовой праздник... А у меня ничего нет. Ведь эти два рубля - последние, вся надежда на них.
      - Где же их взять, если нету? Займи у кого-нибудь,- советует Хивря.
      - Кто же мне даст? - уже не сдержавшись, заплакала Приська.
      - Ну, чего вы разгалделись? - грозно крикнул Грицько.- Языком тут треплют! Она грозится в суд подать... Ну и пускай идет, пускай подает... Больно я ее суда испугался, куда там!.. Нечего тут сидеть и нюни распускать. Ступай - подавай в суд!
      Приська поняла, что ее гонят. Пока Грицько не рассердился, не очень груб, а рассердится, так и в самом деле выгонит взашей. А долго ли ему рассердиться?
      - Бог с вами! - утирая слезы, промолвила Приська.- Не хотите отдавать, сами пользуйтесь! Вам они больше нужны. Где уж мне судиться с вами? И, понурившись, она вышла из хаты.
      - Так я и знал, что придет чертова кукла! - бросил вслед ей Грицько.
      - Походит-походит, да и перестанет,- ответила Хивря. - Лучше мне платок купить к празднику.
      Вся во власти тяжелых дум, подавленная неудачами, кровно обиженная попреками, Приська скорым шагом шла домой; сердце у нее болело, слезы катились из глаз. Что теперь делать? идти жаловаться старшине?- Она уже жаловалась ему, а какой толк из этого вышел?.. Все они друг дружки держатся, как черт болота; все одним миром мазаны...
      Мрачная, унылая, пришла она домой. Христя встретила ее веселенькая.
      - Куда это вы, мамочка, ходили, отчего так замешкались? Жду, жду - не дождусь вас!
      Приська, не отвечая дочери, опустилась, тяжело дыша, на нары.
      - А вы и не видите, что я в новых сапожках? - щебечет Христя.Поглядите, как раз впору, будто на заказ сделаны... Других таких во всем селе не найдешь: из юфти, не из конятины. Да поглядите же!
      Приська поглядела; от досады у нее кольнуло в сердце.
      - Уже успела напялить! Уже шататься в них собралась? Хватит, сними да положи на место... Пока новые, больше дадут за них.
      - Как? Разве вы хотите продать их? - обеспокоилась Христя.
      Приська молчала.
      - Ведь отец мне их купил... Старые совсем уже растоптались, расползлись... скоро дыры будут,- снимая сапожки, бормотала Христя.
      Как радовалось еще совсем недавно ее сердце, когда она примерила их и они так ловко охватили ногу: хоть маленькие, а не жали нигде!.. "Пусть теперь Горпина спрячется со своими, хоть у нее и на заказ сделаны",- думала она, представляя себе, как все удивятся, когда она на праздник наденет их, как все будут завидовать ей!.. А вот мать пришла и, когда она показалась ей в них, тут же велела снять,- продавать думает... Жало огорчения вонзилось в сердце Христи, веселые мысли омрачились, досада и слезы затуманили их.
      - С какой стати продавать? Это мои... Ну, старые продавайте. Зачем же было покупать, неужто для продажи? - твердит Христя.
      - Молчи! - крикнула Приська.- Хоть ты не досаждай мне, а то и так уже мне досадили.
      Христя, чуть не плача, сняла сапоги, поставила их в печурку и с досады села за работу. Приська, отдохнув и раздевшись, тоже села за прялку. Сидит Приська на пряслице, нить за нитью тянет, высучивает; Христя сорочку расшивает... Слышно, как у одной веретено жужжит, а у другой шуршит шитье. Приська над гребнем покачивается, Христя над сорочкой склонилась. Не от радостных мыслей покачивается одна, не от легких склонилась другая... В хате тоскливо, тихо, глухо... И некому нарушить эту тишину, некому развеять гнетущую тоску... Но чу, скрипнули двери в сенях. Ни Приська, ни Христя не подняли головы, не оглянулись. Кто к ним придет и зачем?
      - Здравствуйте! - раздался с порога молодой женский голос.
      - Тетка Одарка! Здравствуйте! - ответила первая Христя.
      - Здравствуй, Одарка!- глухо поздоровалась и Приська.
      - А я вхожу в сени, слышу - тихо; думаю, нет никого да так иду несмело. А они, вишь, сидят себе, пригорюнились.
      - Вот, как видишь: сидим, пригорюнились,- говорит Приська.
      - Мы недавно пообедали. Ребенок заснул, Карпо ушел из дому... Скучно одной. Пойду, думаю, проведаю тетушку Приську, как она там?
      - Спасибо тебе, Одарка, - вздыхая, благодарит Приська.- Только ты еще добра и приветлива, а то все люди, кажется, от нас отвернулись. Присаживайся, поговорим. Сегодня я в первый раз со двора уходила.
      - Где же вы были?
      - Где я только не была? И в волости, и у Супруненко.
      И Приська рассказала Одарке, куда и зачем она ходила и с чем вернулась домой.
      Печально лилась ее глухая речь; молча слушали ее Одарка и Христя; невесел был рассказ Приськи, невесело она его и кончила...
      - Такая меня, Одарка, досада взяла, такая на меня тоска напала!.. Христя плачет, а у меня так на сердце накипело, что и плакать не могу... Лучше мне в сыру землю лечь, чем терпеть такое.
      - Бог с вами, тетушка! уговаривает Приську Одарка.- У вас вон дочка, надо ее на ноги поставить, надо ее пристроить. Кто об ней без вас позаботится?
      - Добрые люди, Одарка, если они еще не перевелись; а нет - хуже не будет... Я весь век в людях жила - не пропала, как видишь; будет она себя соблюдать - и она проживет, а нет - ее дело... А мне довольно уж по белу свету мыкаться: глаза бы мои на него не глядели.
      Одарка, бабенка молодая и веселая, слушая эти нерадостные речи, и сама закручинилась, голову понурила.
      Чудилось ей, что это само горе глухо сетует, что не жилец на белом свете тот, кто плачется так на свое трудное житье. Еще, может, поплачется, еще, может, побормочет, да и замрет, захолодеет с горьким упреком на устах! "Такое наше житье-бытье, такая наша доля!" - думает она, глубоко вздыхая... А Христя еще ниже склонилась, еще больше согнулась над шитьем. Одна Приська не перестает, не умолкает...
      - Какое оно, наше житье, Одарка, стоит ли жалеть о нем? Одни горькие слезы, людские попреки, нужда да бедность... Вон праздник идет, другие рады празднику, рады погулять и отдохнуть, а нам чего радоваться? Чем его встречать, как провожать?.. Ни взвара, ни рыбы нет на сочельник; колбасы на разговенье не на что купить. Думала, Грицько хоть рубль отдаст; нету, говорит, а ведь я знаю, что есть... Что ж делать? Новые сапоги старик купил Христе: тешилось дитя обновкою, а теперь придется их продать или в заклад отнести... Вот тебе и радость!
      И Приська заплакала. Вслед за матерью захлипала и Христя.
      - Ну, будет, не плачьте, послушайте, что я вам скажу,- начала Одарка. - Какая вам рыба нужна? Соленая? Завтра или послезавтра Карпо поедет в город, я ему дам своих денег, скажу - вы дали. Пускай купит. А вы отдадите.
      - Одарка, голубушка! - воскликнула Приська.- Бог тебе отплатит за твое добро!
      - Погодите, не перебивайте,- снова начала Одарка.- На сколько вам рыбы? На двугривенный или на пятиалтынный?
      - Хватит и на пятиалтынный.
      - Ну, ладно. А взвар у меня есть. Фасоли или гороху нужно будет берите сколько угодно; у нас все равно никто не ест, а вам, может, пригодится для пирогов. Пускай Христя пойдет со мной, а то мне пора,ребенок уж, верно, проснулся,- и возьмет, сколько нужно.
      Идя следом за Одаркой, Христя чуть не молилась на нее.
      - Спасибо вам, тетенька, большое спасибо! Будто я свет опять, увидала: теперь мать не продаст сапожки. А то подумайте, праздник идет, старые сапоги совсем растоптались, а новые она задумала продать. Как сказала мать: сними да положи на место - пока новые, больше дадут за них, такая меня досада взяла, так слезы и полились. Так сердце и забилось... Другие ради праздника все новое справляют, а мне купили сапожки, да и те отнимают! щебетала Христя.
      Слушая эту веселую болтовню Христи, вспомнила Одарка свое девичество, свои молодые годы. Так и она когда-то тешилась всякой обновой. А теперь? "Пустое все это,- думалось ей,- пустое... Все пройдет, позабудется, когда жизнь заглянет в глаза своим суровым оком... Куда и радость денется, куда денутся веселые мысли?.. А счастливая пора, как подумаешь, и горе ненадолго, и слезы на час..." И Одарка радовалась, слушая, как щебечет Христя.
      Не меньше радовалась и Приська, сидя одна в хате... С души будто камень свалился, слезы унялись. Мысли в голове бродят легкие такие... "Как говорится, лишь бы добрый человек нашелся... как говорится..." - шепчет про себя Приська.
      4
      Приближались святки, настал сочельник. Спасибо, Одарка Здориха помогла Приське не как-нибудь его встретить: и кушанья вволю, и пирогов, и даже восьмушка водки куплена. Всего понемножку найдется, да некому есть, некому пить, некого поздравить. Откусит Приська пирога, а сама вспомнит Пилипа и заплачет... Пойдет ли еда на ум, когда слезы катятся из глаз?.. Глядя на Приську, и Христя плачет. Не ели, а больше плакали они в сочельник за ужином и невеселые легли спать.
      Настало рождество. Пока они в церковь собирались, наряжались, пока в церкви стояли, молились, и им казалось, что праздник. День выдался погожий, солнечный; льется свет с неба, отражается в снегу, покрывшем землю, столько света, что глазам больно; и не очень холодно: морозец, но не сильный... Во дворах, на улицах, около церкви народ кишмя кишит, да все наряжены по-праздничному, все чистые, умытые... Видно по людям, что праздник, да и в воздухе, согретом солнечным светом, дышится как-то легче, сердце не надрывается от муки; на душе - радость и мир... Радуются вместе с другими и Приська с Христей. Приська в церкви стоит, молится; а Христя с девушками на погосте вертится, щебечет. Она так давно не виделась с подружками: после Николы не выходила ни на посиделки, ни на супрядки; чуть не три недели сиднем сидела около матери. Девушки оглядывают ее, хвалят ленты, монисто, серьги, любуются на сапожки, рассказывают обо всем, что случилось без нее на посиделках: и о том, как черномазая Ивга поругалась с Тимофеем и ходила к ворожее, чтобы та помирила их, и о том, как Федор каждый день допытывался на посиделках, не видал ли кто ее, Христи?
      - Он тебя крепко любит, хоть отец и бранит его за это,- сказала Горпина Педько, Христина подружка, высокая светлорусая девка, первая хохотунья на селе.
      - А мне-то что? - ответила Христя.
      - Помянули волка, а волк тут! - с хохотом крикнула Горпина.
      Христя оглянулась. Прямо к кучке девушек шел высокий белокурый хлопец, в синем суконном кафтане, подпоясанном хорошим коломянковым кушаком, в серой шапке решетиловских смушек. Это был Федор Супруненко.
      - Здравствуйте! С праздником! - поздоровался он, подходя к кучке девушек.
      - Здравствуйте! - ответили другие девушки, а Христя промолчала.
      Пока хлопец здоровался с девушками, она постояла немного, отошла в сторону, а потом и вовсе ушла в церковь. Федор угрюмо послушал, как хихикают и шепчутся девушки, и, не сказав никому ни слова, тихо пошел за церковь. Девушки проводили его веселым хохотом; Федор не оглядывался, не прислушивался...
      - Околдуй так вот хлопца, да и води за собой на веревочке,- сказала низенькая веснушчатая Педоря.
      - Вольно ему, дураку, самому на глаза лезть! - ответила Горпина.Христя от него прочь бежит, а он пристал, как репей.
      - Что вы тут обо мне болтаете? - спросила Христя, снова возвращаясь к кучке девушек.
      - Да это Педоря тебе завидует, что Федор не за нею увязался,засмеялась Горпина.
      - Он скоро, как собачонка, будет за всеми бегать,- хмуро ответила Христя.
      - Дурь такая найдет! - шутит Горпина.- Вот бы сразу на всех хлопцев.
      - Что бы тогда было? - спросил кто-то.
      - Может, наша черномазая Ивга скорее вышла бы замуж,- пошутила Горпина.- А то пришла в церковь богу молиться, да увидела Тимофея... Он от нее бежать, по пояс в снег провалился, а она за ним - наперерез. Догнала его в закоулке, между деревом и оградой, так там по сию пору и торчат.
      - Богу молятся?..- опросил кто-то. Раздался неудержимый хохот.
      - Да тише, будет вам... а то еще батюшка в церкви услышит,останавливает кто-то девушек.
      - Батюшка - это ничего,- говорит Горпина,- а вот старый дьячок услышит, да заставит подпевать,- вот это беда будет!
      Девушки катаются со смеху от шуток Горпины, а та трещит без умолку. Глядя на девушек, смеется и Христя. Да и как не смеяться, когда Горпииа, кажется, и мертвого расшевелит.
      Время идет быстро, весело. Христя и не вспомнилась, как из церкви вышли, как мать, дернув ее за рукав, сказала: "Пора домой!"
      - Смотри же, Христя, крикнула Горпина,- я за тобой забегу: пойдем колядовать.
      Вернулись Приська и Христя домой, да лучше бы не возвращались!.. У Христи еще стоит в ушах смех девушек, их веселые шутки да прибаутки... а в хате тихо, тоскливо, мать такая хмурая. Сели разговляться, а Приська - в слезы.
      Весело проходят праздники у счастливых да богатых, а когда человек убит горем, когда сердце его терзает тоска - так и праздник не в праздник. Время ползет, как калека безногий, горе и печаль, как змея, клубком свились в сердце, безотрадные мысли роятся в голове. В будень хоть привычные заботы разгонят их, а в праздник нет им запрета - простор им, раздолье. И радость случилась, все равно и она пробудит тяжелое воспоминание: вот как оно было когда-то, вот как когда-то радовались, а сейчас?.. Миновались радости, никогда не воротятся... Плачет человек горькими слезами. Плакала и Приська.
      После обеда забежала на минутку Одарка Здориха. Молодая, здоровая, она, как пташка, всю хату наполнила щебетом и, как пташка, умчалась прочь.
      "Счастливая, здоровая,- думалось Приське.- А тут ни счастья нет, ни здоровья..."
      Она прилегла отдохнуть, но ей не спалось.
      Христя тоже скучает, места себе не находит. Посидит в хате, поглядит на мать, грустную, молчаливую, и побежит на улицу, на людей поглазеть, которые снуют то парами, то поодиночке: одни в гости, другие из гостей... Откуда-то издалека слышна девичья песня, доносятся громкие голоса парней... Вот бы туда побежать, оглянуться не успеешь, как время пролетит,- да мать не пускает. Еще хорошо, что колядовать обещала пустить, а то давно ли говорила: "Чего ты пойдешь? Пристало ли тебе идти туда? Такое горе, а у тебя уж песни да шутки на уме..." Эти недосказанные слова как тупым ножом ранили сердце Христи: тайно, скрытно напоминали они ей о смерти отца, об их сиротской доле... Слышались ей людские попреки: вот не успели еще отца схоронить, а уже вышла горланить!.. Печальной и постылой кажется ей и девичья песня. Но тут, как назло, до слуха ее доносится волна звонких голосов, льется знакомая, любимая песня, звенит в ее сердце, Христю так и подмывает запеть, подхватить эту песню. Девушка отворачивается, чтобы не слышать звонких голосов, прислушивается к говору тех, кто, нагулявшись, уже плетется домой и вслух выкладывает свои заветные мысли... А пройдут люди и Христе опять скучно. "Господи! Хоть бы скорее кончался день!" - жалуется она, идя в хату.
      Под вечер Горпина забежала за Христей.
      - Скорее, Христя, одевайся: наши уже все в сборе!
      - Куда это? - спрашивает Приська.
      - Колядовать, мама.
      - Ты бы, дочка, лучше не ходила.
      Христя поглядела на Горпину.
      - Тетенька, голубушка,- затрещала та,- пустите ее. Пусть она хоть немножко проветрится. Поглядите, на что она стала похожа.
      Приська только рукой махнула.
      - Ладно, ступай... Что с вами поделаешь. Не балуйся только там.
      Подружки, обрадовавшись, взялись за руки и не пошли, побежали со двора.
      Приська осталась одна. Томительно и тяжело ей в своей хате, невеселые мысли лезут в голову. Она вышла прогуляться по двору.
      Смеркалось. Голоса маленьких славильщиков уже звенели по деревне; народ возвращался из гостей по домам; слышался быстрый женский говор, низкие мужские голоса. Зашумела, заволновалась деревня перед вечером, будто знала она, что скоро спустится ночь и всех успокоит, и спешила наговориться: там свиней сзывали кормить; там скотина ревела в загоне, бабы сновали во дворах с подойниками. "Суетятся люди, а мне и суетиться нечего, не о чем хлопотать",- думала Приська, выходя на улицу. Одарка стояла у своих ворот, и смотрела на улицу.
      - Здравствуйте, тетенька! - крикнула она Приське.- Вышли проветриться?
      - Да вот как видишь... Христя пошла колядовать, а мне от скуки в хате не сидится. Пойду, думаю, хоть на людей погляжу.
      - Вы бы, тетенька, зашли к нам посидеть. Карпо как ушел куда-то после обеда, так и по сию пору нет его. Ребятишки в хате сидят, беспокоятся: куда отец девался? Вот я и вышла поглядеть. Видно, где-то замешкался... Заходите к нам, тетенька! Николка так по вас скучает. Все допытывается: "Отчего это, мама, бабуся к нам не заходит?"
      - Спасибо, Одарка. Я бы зашла, да хату не на кого оставить.
      - А вы заприте хату. Ну, кто к вам придет? Пойдемте, тетенька, посидим, потолкуем.
      Приська не заставила себя ждать. Хату запереть было нечем; хорошо хоть сундук на замке, а то еще хату запирать! Да и от кого? В селе все свои люди, знакомые наперечет, все на виду, а чужой? Кто чужой забредет теперь в село? Закрутила Приська щеколду прутом - и вся недолга. Ребятишки неописуемо обрадовались старой Приське.
      - Бабуся, бабуся идет! Бабуся пришла! - закричал обрадованный Николка и полез к Приське на руки.
      - Ба-ба, ба-ба-ба...- лепетала маленькая Оленка, протягивая Приське ручонки.
      Дети очень любили Приську. Она как-то умела с ними обходиться; принесет кусочек хлебца: "Это, скажет, я у зайца отняла". И ребятишки черствый хлеб иной раз уплетают, как сладкий медовый пряник. И на этот раз Приська захватила два пирожка с фасолью, и ребятишки, обрадовавшись гостинцу, принялись их уминать. Одарка сама обрадовалась не меньше: во-первых, дети угомонились и перестали спрашивать об отце, во-вторых, самой есть с кем словом перемолвиться, поболтать.
      Завязался разговор. Одарка вспоминала свою жизнь, Приська свою. Невеселый это был разговор; однако они и не заметили, как стемнело. Дети наигрались и захотели спать. Приська собралась было домой, но Одарка не пустила.
      - Посидите, тетенька. Потолкуем еще. Я колбасы разогрею, закусим, а тем временем, может, и Карпо придет.
      У Приськи сердце чего-то заныло, когда Одарка вспомнила про Карпа. Чего? Вспомнился ей Пилип, которого приходилось ей поджидать вот так, как теперь поджидает Одарка Карпа... Никогда уж ей Пилипа не дождаться! Сердце у Приськи мучительно сжалось.
      Одарка мигом разогрела колбасу да еще яичницу поджарила и попросила Приську закусить. Не успела Приська поднести ко рту кусок колбасы, как за дверью послышался шорох.
      - Это, верно, Карпо,- сказала Одарка и не ошиблась. Это и в самом деле был Карпо.
      Карпо - еще молодой мужик, приземистый, широкоплечий, костистый; голова у него большая, круглая, как тыква, глаза серые, всегда ясные, спокойные; кажется, никакое горе никогда не туманило их. И голос у него ровный, и вид всегда добродушный, всегда довольный.
      - Здравствуйте, тетушка! - поздоровался он.- Сколько лет, сколько зим! Давно, давно не заглядывали вы в мою хату. Я уж Одарку бранил, может, говорю, чем рассердила?
      - Бог с тобой, Карпо! Разве у тебя Одарка такая, как другие? Только с нею и отведешь душу. А что не заходила я к вам, так ты сам хорошо знаешь почему. Такое наше счастье, что и на людях бывать неохота, все бы дома сидел, похоронил бы себя заживо... Да уж и впрямь бы сразу-то похоронили, оно, может, лучше было бы!
      - Господь с вами! Я вот сейчас все вас отстаивал, распинался за вас,сказал Карпо.
      Приська широко раскрытыми глазами уставилась на Карпа.
      - Что случилось? - спросила за нее Одарка.
      - Да пока еще ничего. Дурак Грицько. Чего это он на вас взъелся?
      - Супруненко? - догадалась Приська.- И сама не знаю. Ни в чем я не повинна! Так нет же, поедом ест... Видно, уж так он меня ненавидит. Если уж пристанет, так как репей к кожуху. Знай, точит, как шашель дерево, как ржа железо.
      - Еще при панщине привык над людьми измываться, так и по сию пору от своего обычая не отстанет,- ввернула Одарка.
      - Ну и человек! Ни бога не боится, ни людей не стыдится! Теперь вон куда гнет,- чтобы землю у вас отобрать... Захожу я в шинок, а он сидит с нашими мироедами: Горобцом, Вербой и Маленьким. Сидят, пьют. Грицько, как увидел, что я зашел, сразу ко мне: "Вот, Карпо, о твоей соседке толкуем." "О какой соседке?" - спрашиваю. "Да о какой же, о Приське, конечно".- "А в чем дело?" - спрашиваю. "Ты бы, говорит, не согласился взять на себя ее землю?" - "Это зачем?" - говорю. "Как зачем?" И давай доказывать, что если не отобрать у вас землю, то и земля за вами останется и платить за вас другим придется. "А чем же она жить будет, спрашиваю, если землю у нее отобрать?" - "Проживет, вон какая гладкая! Больна она, что ли? Да и дочка у нее, как кобыла, хоть сейчас в телегу запрягай! С хлопцами небось умеет ржать, а дела не делает".- "Никто, говорю, не ведает, как бедный обедает! А я хорошо знаю, что с той поры, как не стало Пилипа, несладкое у Приськи житье. Да еще если землю отнять у нее, так это впору по миру идти..." Как подскочит мой Грицько, как гаркнет: "Так и ты с нею заодно? Ну, хорошо же! Мы порешили тут эту землю тебе отдать, не хочешь, я сам возьму. Платить, буду, так хоть буду знать, за что".- "Это еще, говорю, как мир скажет"."Мир?! А ты знаешь, что твой мир у нас в руках? Вот тут, в кулаке сидит! Захотим - дадим жить, захотим - задавим. Что твой мир? Да он у Панаса вот,показывает на Горобца,- в ногах должен валяться и благодарить за то, что Панас подушное все до копеечки заплатил. Пять сотенных сразу выложил. А когда вы, чертова голытьба, отдадите? Свои денежки сразу выложи, а с вас по копейке собирай да отдавай... Уж коли на то пошло, так мы твой мир в холодную запрем, пускай там зубами пощелкает!.." Как насел он на меня, куда тебе! Будь ты, думаю, неладен!.. Схватил я шапку да из шинка прямехонько домой.
      Чем больше слушала Приська Карпа, тем ниже клонила голову. Как, отобрать у нее землю? Кто же отберет? Да и как это можно? А она с чем останется? Ей что, с голоду пропадать?
      Тяжелые, нерадостные мысли сверлили ей голову, одна больнее другой язвили ей сердце, черными тучами окутывали душу. Она села за стол закусить; половина пирога застыла у нее в руках, а крошечный кусочек камнем лежал во рту на языке и не давал слово вымолвить.
      - Не горюйте, тетушка! - утешает Карпо.- Пускай они только сунутся... Я первый шум подниму. Мир не послушает их, живоглотов. Им хорошо - надрали денег с нашего брата, богатеют; а мы знаем, каково жить на свете, когда человек гол как сокол... Не послушает их мир. Никогда! Что это они с пьяных глаз думают с миром расправиться. Как же можно так с народом жить? Поглядим, чья возьмет! Их трое, а нас - сотня! Пусть не трогают, коли хотят в мире жить... Не горюйте!
      Не слушает Приська его речей, не доходят до нее слова утешения. Перед ее взором Грицько с его угрозами. Силен Грицько; захочет, так поставит на своем, захочет со свету сжить, так сживет.
      Встала Приська из-за стола, как смерть, желтая, как тень, темная, попрощалась и ушла домой.
      Еще тяжелей, еще черней думы обуяли Приську в ее хате, мучат они старую голову, печалят и без того истомленное сердце. Она одна в хате, Христи нет. Каганец горит на печи, маленький фитилек едва тлеет в рыжиковом масле, легкие тени скользят по серым от сырости стенам, по закопченному потолку... Старая голова Приськи клонится на грудь, а перед глазами вся ее горькая вдовья доля: бедность, нужда, напасти... От нежданного горя не вопит Приська в безысходной тоске, жгучие слезы не заливают ей исхудалое лицо, леденит ей сердце тоска немая, безгласная, зеленит ей старое, желтое лицо, горькою полынью поит душу и сердце... "Вот тебе и праздник! В этот день, говорят, когда-то Христос родился, новая жизнь началась... а для меня - новое горюшко!" - думалось Приське.
      5
      Где же Христя замешкалась? Отчего не придет утешить старуху мать, разделить с нею лютую скорбь?
      Христя рада, что вырвалась... Бегает с девушками по селу от двора ко двору, от хаты к хате. Холодная рождественская ночь не мешает молодежи, только заставляет бегать резвей. Скрипят быстрые шаги по белому снегу; молодая кровь греет, разгораясь, заливает румянцем лицо; шум и гам раздается на опустевших улицах; со всех концов села доносятся колядки... Сердце Христи бьется радостно и весело, глаза сверкают, будто звезды в холодном небе. Как шагнула Христя за калитку своего двора, позабылось горе, что туманило их, словно камень свалился с души.
      - Эх, и зальюсь я песней сегодня! - говорила она Горпине.- Долго я терпела, да, наконец, вырвалась... Нехорошие вы, девушки, хоть бы одна зашла проведать, рассказать, что на селе творится, что у вас слышно? щебетала Христя, торопясь с подружкой на сбор к матушке-хозяйке посиделок.
      Посиделочная матушка, старая Вовчиха, радостно встретила Христю.
      - Здравствуй, дочка! Давненько ты у нас не была! И пост прошел - не приходила.... Стыдно, девушка! Беда у вас случилась... Так с кем она не случается? День мой - век мой: сегодня жив-здоров, а завтра, смотришь, и кончился. Все мы под богом ходим. Его святая воля!.. Дай-ка, я погляжу на тебя. Пойдем поближе к свету.
      И старая, с крючковатым, как у совы, носом Вовчиха стала вертеть Христю, заглядывать ей в лицо, в глаза.
      - Похудела, девушка, подурнела... С горя? Ничего: ты молода переживешь... А тут у меня от хлопцев отбою нет, всё спрашивают, отчего, тетушка, да почему Христя к вам не приходит? Подите, говорю, сами узнайте. И сегодня забегал один... будет ли хоть Христя колядовать?
      - Я знаю кто забегал, - вмешалась Горпина.
      - Нет, не знаешь.
      - Так скажи, кто? - спросила Христя.
      - Ага, хочется знать, хочется? А вот и не скажу за то, что не приходила.
      - Как же было ходить? - оправдывалась Христя.- И грех, и мать не пускает.
      - Экий грех, подумаешь... А у матери спроси, разве она не была молодой?
      В хату, запыхавшись, вбежало несколько девушек, и разговор оборвался.
      - Глянь! Они уже здесь; а мы, глупые, за ними бегали. Прибегаем к Горпине, говорят, пошла к Христе. Приходим к Христе, а у нее хата заперта. Поцеловала Химка прут в щеколде, да и назад вернулась.
      - Врешь! Сама поцеловала, а на других сваливаешь,- отрезала Химка.
      - Да это Маруся целовала,- прибавила третья девушка, совсем еще подросток, показывая на свою старшую сестру.
      Маруся только надула губы. Девичий гомон на минуту замолк.
      - Много еще не пришло? - спросила Горпина, оглядывая кучку девушек.Ониськи нет да Ивги. Знаете что? Пока они придут, давайте заколядуем матушке!
      - Давайте, давайте! - подхватили остальные. Горпина выбежала вперед.
      - Благословите колядовать! - крикнула она.
      - Колядуйте! - ответила Вовчиха.
      Девушки стали в круг; одни спрашивали: "Какую?", другие откашливались. Горпина начала...
      Голос ее зычно разнесся по хате, словно громко зазвенела струна или колокол ударил... Казалось, монашка скликает товарок на молитву. Все притихли, слушая запев. Но вот хор дружно подхватил:
      Славен еси,
      Ой, славен еси,
      Наш милый боже,
      На небеси!
      И снова запев, и снова "славен"... Колядка была длинная-предлинная. К концу ее подоспели и опоздавшие: коротышка Ониська и толстуха Ивга.
      - Насилу вырвались! - оправдывалась Ивга.- Забегаем к одной - вон туда, говорят, пошла; к другой - на другой конец. Как пошли искать, как пошли бегать,- насилу допытались. А тут идем к вам - хлопцы встречают. Куда, девушки, чешете? Мы от них, а они - за нами... Насилу убежали!
      -А Тимофея так уж будто и не видала? - с улыбкой спросила Горпина.
      Широкое смуглое лицо Ивги еще больше потемнело; глаза сверкнули.
      -Пускай он тебе на шею повесится! - сердито ответила Ивга.
      - Тьфу, глупая! Я шучу, а она - и в самом деле, - оправдывалась Горпина.
      - Того и гляди, поругаются... А ведь - грех! - вмешалась Вовчиха.Свои, да ссоритесь... ай-ай-ай! - И старуха покачала седой головой.
      - А чего она мне колет глаза Тимофеем? - не унимается Ивга.
      - Да будет тебе, Ивга! - вмешалось несколько девушек.
      - Будет вам спорить; пора собираться! - подхватили другие.
      - Пора, пора... Прощайте, матушка.
      - С богом, дети, счастливо. А колядку пропивать - ко мне.
      - К вам? к вам! - И все гурьбой повалили из хаты.
      Ночь ясная, морозная. Высоко в чистом небе плывет-горит полумесяц; вокруг него звезды столпились: как рой около матки, как колобки около доброй краюхи хлеба, так расплясались и рассверкались они вокруг полумесяца; а он, обрадовавшись, так рассветился на небе, так расцветил всю землю,- горит на снегу то сизым, то зеленым, то красным, то оранжевым огнем,- будто кто дорогое монисто разбросал по земле. Тихо, холодно, морозный воздух застыл, не шелохнется, только давит холодом, так что дыхание спирает в груди, так что на месте не устоишь. Скрип, треск слышен по селу, шум, гам... Тут скрипит десяток ног, перебегая улицу, около хаты слышится: "Благословите колядовать!", а там, с дальнего конца, доносится уже и сама колядка... Стайка высоких голосов летит над селом, будит неподвижный холодный воздух, веселит кривые улицы, дразнит собак во дворах... Живет, гуляет Марьяновка! Свет горит в каждой хате; у всякого гости, а не гости - так просто праздник.
      Девушки, выбежав со двора Вовчихи, разбились на несколько кучек. Горпина и Христя вместе.
      - На кого это мать намекала? - спросила Христя.
      - На кого? Известно, на Федора! - ответила та и отбежала к другим.
      Христя немного отстала. "Неужели Федор так тоскует по мне? - думала она.- Спрашивал, буду ли я? Погоди, встречу я тебя где-нибудь, уж я правду-то выведаю, да и за нос тебя повожу!.. Коли говорит твой отец, что я тебя с ума свела, так пусть же не зря говорит!" - грозилась Христя. У нее так хорошо, так радостно на душе, так легко на сердце... И по ней кто-то сохнет, и ее кто-то любит... Она так не сделает, как сделала черномазая Ивга, да еще сердится, когда ей намекают на Тимофея. Нет, она не даст взять себя в руки, а сама его приберет к рукам. Христя улыбнулась, раздумывая, что бы такое сделать Федору, когда он ей повстречается? На нее напала та девичья шаловливость, какой она давно уже не знавала.
      - Что, девушки, будем колядовать у Супруненко или мимо пройдем? спросила она, догоняя подруг.
      - Будем. Почему же не зайти? Обойдем этот край, а тогда пойдем на другой.
      - Вы ступайте, а я не пойду,- сказала Христя.
      - Это почему?
      - Боишься, что Грицько по шее даст? - съязвила Ивга.
      - А ты поди, поди?.. Как бы самое взашей не вытолкали.
      - А меня за что?
      - За то же, за что и меня.
      - Да ведь ты, говорят, его Федора причаровала,- болтает Ивга.
      - Чего не наговорят. Вот и про тебя говорят.
      - Что про меня говорят?
      - Всего не переслушаешь,- ответила Христя, чтобы не заводить ссоры.
      А тут из-за амбара и хата Супруненко выглянула. Девушки подошли к воротам.
      - Ну, пойдем! - крикнула Горпина.
      - А если и в самом деле по шее даст да еще собаку натравит? От него всего можно ждать. Да гляньте, уже, верно, спать легли - света не видно,сказала одна из девушек.
      - Слепая, что ли! - крикнула Горпина.- Вон светится.
      Девушки влезли на тын.
      - Светится, правда, светится!
      - Заходи! - скомандовала Горпина и вбежала во двор. На привязи около амбара залаяла здоровенная пестрая собака.
      - Вот разбрехалась! Хозяин почище тебя, и то не брешет! - сказала Маруся, спеша за Горпиной.
      Остальные захохотали и тоже пустились бегом. Передние уже были под окном, а задние все еще толкались у калитки, выламывали палку из тына.
      - Благословите колядовать! - крикнула Горпина, заглядывая в окно. Оно замерзло, и, кроме желтого пятна от света, ничего не было видно.
      - Благословите колядовать! - не дождавшись ответа, крикнула еще раз Горпина.
      - Кто там? - донесся из хаты голос.
      - С колядой пришли. Благословите колядовать.
      - Я вот вам поколядую! Чертовы дети! Нет чтобы спать, ходят тут под чужими окнами да собак дразнят.
      Несколько девушек расхохотались, другие пустились наутек; осталась Горпина с тремя девушками.
      - Да замолчите вы! - крикнула Горпина, прислушиваясь к шуму в хате.
      - Я вот сейчас! Погодите немного! - послышался голос Грицька.
      - О-о, вот видите, говорит: "погодите". Он-таки впустит нас,- ободряла Горпина девушек, которые тоже порывались бежать.
      Слышно было, как скрипнула дверь, кто-то завозился в сенях.
      Собака на привязи прямо из себя выходит! То вбок рванется, то вперед скакнет, веревка так и трещит.
      Сенная дверь отворилась, и высунулась кочерга... Девушки, завидев ее, давай бог ноги! - не заметили, как и на улице очутились; кто потрусливей, помчался вдоль улицы. Одна Христя стояла посреди дороги и заливалась хохотом.
      - А что, получили?
      - Я вас! Я вас, чертовы побирушки!..- кричал Грицько. - Бог дал праздник, нет чтобы, нагулявшись за день, отдыхать, ходят тут, горло дерут, добрым людям не дают покоя. Рябко, куси их!
      - Куси, Рябко, черта! - откликнулись девушки.
      - А что, получили? - кричала одна.
      - Так получили, что мешок прорвался! - отвечает другая.
      - Так получили, насилу ноги унесли! - прибавляет третья.
      - У такого богатея как раз получишь! - сердится Горпина.
      А черномазая Ивга передразнивает Горпину: "Благословите колядовать! Благословите колядовать!" - несется вдоль улицы ее крик.
      В это самое время Грицько спустил Рябка с цепи. Злая собака помчалась как ветер вдоль огорода и с пронзительным лаем прыгала на тын.
      - Тю-тю!- удирая, кричали девушки.
      - Благословите колядовать! - знай вопит Ивга.
      - Пошли к черту! Мне и Рябко заколядует,- басом крикнула Христя, передразнивая Грицька.
      Поднялся неудержимый хохот и, как буря, понесся по улице: "Ха-ха-ха! Ха-ха-ха!"
      Девушки уж успели далеко отбежать от двора Грицька, уж успели в другую улицу повернуть, а всё хохотали: над забавной Христиной шуткой. Гулко и звонко отдавался веселый хохот в морозном воздухе, поднимая собак во дворах.
      От Супруненко свернули к богатому казаку Очкуру.
      Старая Очкуриха с почетом приняла дорогих гостей, варенухой угостила, пирогами накормила да вдобавок двугривенный дала. Подбодрившись и развеселившись, девушки вышли со двора Очкура и направились к батюшке. Там пришлось раз шесть колядовать: батюшке, матушке, детям батюшки. Хоть батюшка денег не дал, зато матушка вдоволь напоила и накормила; когда вышли, у кой-кого здорово шумело в голове. Ивга чуть не потеряла кныш, подаренный матушкой,- самая сильная, она была мехоношей. Пришлось ее сменить, девушки в шутку натерли снегом лицо черномазой подружке, чтобы та очувствовалась... Смех, хохот, шутки... и снова смех, хохот.
      Веселая пора - колядки. Недаром каждая девушка ждет не дождется их: и напоешься, и нагуляешься, и нахохочешься всласть...
      На Христю прямо как накатило: она не пропустила ни одного двора, чтобы, выйдя, не передразнить хозяев, не посмеяться над подругами, не растравить собак, постукивая палочкой о плетень.
      - Это ты, Христя, не к добру. Что-то с тобой случится,- говорили девушки.
      - Смотри, рыбы не налови ночью, а то уж очень что-то смеешься,- зло ввернула Ивга.
      - Нет у меня твоей повадки,- смеялась Христя.
      - А может, как вернешься домой, мать заругает,- предположила маленькая Приська.
      - Пусть ругает, зато нагуляюсь! - ответила Христя и снова стала смеяться.
      С противоположной улицы доносился говор парней.
      - Девушки! хлопцы... сказал кто-то.
      - Хлопцы-поганцы! Кто в шапке - оборванцы! - заорала Христя.
      - Тю!..- отозвались парни.
      - Тю-ю-ю! - крикнула Христя.
      - Христя! Не тронь: может, чужие! - сказала Горпина.
      - Ну и что ж, если чужие?..- И еще громче крикнула: - Тю-ю!
      - Трррр!..- пронесся вдоль улицы громкий и пронзительный крик. Христя хотела передразнить, но запнулась... За первым криком послышался второй, затем третий. На улице показалась целая ватага парней,- в длиннющих белых кожухах, в серых шапках, они шли в ряд поперек улицы, поскрипывая сапогами по снегу. Девушки бросились врассыпную.
      - Лови! Лови! - на всю улицу заорали хлопцы. Шум поднялся, беготня. Хлопцы ловили девушек, здоровались с ними, шутили. Все это были знакомые хлопцы, свои: Тимофей, Иван, Грицько, Онисько, Федор... Федор так и бросился к Христе.
      - Куда тебя несет, разиня? - крикнула та.
      - К тебе. А ты куда бежишь?
      - Чего мне бежать? Разве ты тоже такой, как твой отец? Пришли к нему колядовать, а он собаку науськал... Богачи, мироеды вы!
      - Христя! Не вспоминай мне про дом, не говори про отца. Да разве его люди не знают? - жалобно начал Федор.
      - А что он про меня говорит? И не грех такое плести?!
      - Ну и пусть себе говорит... Всего ведь не переслушаешь.
      - Не переслушаешь! Да есть ли у вас совесть? Постылые! - крикнула Христя и побежала к толпе девушек и парней. Федор, насупившись, потащился за нею.
      Там уже был установлен мир; хлопцы, сбившись в кучу с девушками, вели шутливый разговор.
      - Ну так как же, пойдем вместе колядовать? - спрашивали хлопцы.
      - Нет, не пойдем, мы вас не хотим. Больно вы кричите, - отнекивались девушки.
      - А вы нет?
      - Всё не так, как вы.
      - Ну еще бы. Того и гляди, перекричите.
      - Хоть мы и кричим, да вас не хотим. Сами пойдем.
      - А мы за вами. Куда вы - туда и мы.
      - А мы убежим.
      - А мы догоним.
      - Куда вам! Запутаетесь в полах да упадете.
      - Посмотрим.
      Спорили до тех пор, пока все не собрались. Это был всегдашний спор; на самом деле девушки были рады, что хлопцы с ними,- и веселее и спокойней: пьяный ли привяжется, собака ли кинется - есть кому отстоять, оборонить. Все вместе двинулись дальше, одни кучками, другие парами. Ивга так и прилипла к Тимофею, хотя тот больше разговаривал с другими девушками. Федор угрюмо плелся за Христей. Так целой ватагой и ходили по селу, забегая чуть не в каждый двор.
      Уже в других концах села стихли колядки, уже в редком оконце светился огонек, а наши девушки все еще бегали с хлопцами и искали, кому бы заколядовать.
      - Вы, девушки, у матери были?
      - Были.
      - Вишь, а мы не были.
      - Хороши, нечего сказать!
      - Пожалуй, она еще не спит. Пойдемте к ней.
      - Правда, пойдемте еще раз к матушке,- сказала Горпина.
      - Поздно будет. Вон уж месяц скоро закатится,- возразила Христя.
      - И пусть себе. Что мы, без него не найдем дороги? Коли боишься, проводим,- говорят хлопцы.
      Христя заупрямилась - назад отступает.
      - Христя не идет, так и мы не хотим! - упираются девушки.
      Два хлопца подбежали к Христе, взяли ее за руки и потащили за толпой.
      Месяц совсем спустился по небосклону, точно полкаравая, лежал над краем земли; из ясного и блестящего он стал мутно-красным; на небе только звезды мерцали да белый снег светился на земле. Не только люди, и собаки уже затихли; только на тех улицах, где проходили славильщики, еще слышался заливистый лай.
      Пока дошли до Вовчихи, месяц совсем закатился, хата Вовчихи стояла темная и хмурая.
      - Ведь вот говорила я, не надо идти, - мать уже спит, - сказала Христя.
      - Разве нельзя разбудить ее? - возразил Тимофей и направился во двор.
      - Тимофей! Тимофей! - кричали девушки.- Не буди! Вернись!
      Тимофей остановился. Хлопцы настаивали на том, чтобы разбудить мать, девушки говорили, что не нужно.
      - Пусть старушка хоть в праздник выспится. Мы и так не даем ей спать,доказывали девушки.
      Хлопцы согласились, но все еще медлили.
      - Будет! Пора по домам,- сказала Ивга.- Ты идешь, Тимофей?
      Тимофей молчал.
      - Разве Тимофею с тобой по пути? - спросила Приська, дальняя родственница Тимофея.
      - А тебе какое дело? - окрысилась Ивга.
      - Я Христю провожу,- сказал Тимофей.
      - Я с тобой не хочу. Ступай с Ивгой,- возразила Христя.
      - Тимофей с Ивгой! - крикнули девушки.
      - Ладно! - согласились хлопцы.- Тимофей проводит Ивгу, Грицько Марусю, Онисько - Горпину, Федор - Христю,- стали они распределять между собой девушек.
      - Становись, братцы!
      Подойдя к своим девушкам, хлопцы повернули с ними назад. Одним надо было идти налево, другим - направо, третьим - прямо. Горпине и Христе до церкви вместе, а там Христе до дому еще оставалось пройти большую площадь. Толпа разбилась, разделилась, и, прощаясь на ходу, хлопцы и девушки кучками разошлись в разные стороны.
      Горпина и Христя - бок о бок; рядом с ними по обе стороны хлопцы. Маленький Онисько в длинном кожухе, который едва не волочится по земле, смешит девушек: то шуточку отпустит, то коленце выкинет. Смех и веселая болтовня не затихают. Зато Федор, понурившись, бредет рядом с Христей, немой, молчаливый. Ему как будто и хорошо идти рядом с нею, но как будто и боязно; и самому хочется сказать что-нибудь, посмешить девушек, но пока он надумает, Онисько, глядишь, уже и рассмешил. До слез обидно Федору, что так он несмел и неловок. Недаром отец говорит - дурак. "Дурак и есть",- думает, молча шагая, хлопец.
      Но вот и церковь показалась, чернеет в сером сумраке ночи; вокруг нее тихо, печально.
      - Что это мне так страшно,- вздрогнув, говорит Христя.- Ты, Горпина, уже дома, а мне еще всю площадь надо пройти. Может, ты проводишь меня?
      - Э, нет, сестрица: спать уже хочется. Да тебя вон Федор с Ониськом до самого дома доведут.
      - А зачем Онисько, я и сам провожу! - сказал Федор.
      Девушки попрощались, и разошлись. Онисько повернул за церковь и остановился.
      - Так ты, Федор, сам проводишь?
      - Да.
      - Тогда прощайте. Спокойной ночи!
      - Прощай. Спокойной ночи!
      Христя и Федор остались одни. Некоторое время они шли молча. Федор думал, что бы такое сказать Христе; Христя шагала молча, то и дело вздрагивая.
      - Ты, Христя, не озябла ли? - сообразил Федор.
      - Сама не знаю, что со мной: трясусь, как в лихорадке.
      - Если хочешь...- робко начал Федор,- у меня хороший кожух, длинный.
      - Что же ты, снимешь его, что ли? А сам в рубашке останешься?
      - У меня свита... А хочешь - полы широкие - полой прикрою.
      И он мгновенно расстегнул кожух.
      Христя улыбнулась. Федор увидел, как блеснули у нее глаза... Сердце у хлопца забилось... Он не помнил, как Христя очутилась у него под кожухом, бок о бок с ним. Ему так хорошо, тепло, радостно. Они молча шагают вдвоем.
      - Что, если бы твой отец увидал, как мы идем с тобой? - спросила Христя и засмеялась.
      - Христя! - воскликнул Федор, прижав ее к себе.
      - Ты не жми так,- ласково сказала Христя. Федор затрепетал.
      - Пока солнце светит,- начал он,- пока земля стоит... пока я сам не пропал,- не забуду я этого, Христя.
      Христя звонко засмеялась.
      - Чего это? - спросила она.
      У Федора дыхание захватило, сердце как огнем обожгло.
      - Ты смеешься, Христя... Тебе все равно,- снова начал он,- а я? я... Отец меня ругает: дурак, говорит. Я и сам чувствую, что сдурел... А тебе все равно, ты смеешься... Голубка моя! - тихо прошептал Федор, крепко прижимая Христю к сердцу.
      Она слышала, как неистово билось оно у хлопца, как горячее его дыхание жгло ей лицо.
      - Не балуй, Федор,- сурово сказала она.
      - Без тебя мне свет не мил и люди постылы! - крикнул он сквозь слезы.Я не знаю, отчего мой отец не любит тебя... Да кого он любит? Все у него коли не дураки, так враги... И уродится же такой! - жаловался Федор.
      Христя тяжело вздохнула... Федор в самом деле любит ее, и крепко любит. "Грех сказать, чтобы он был непутевый. И красивый и добрый",думалось ей. Это была минута, когда откликнулось и сердце Христи. Искренний и жалобный голос Федора потревожил ее сердце. Они еще долго шли молча. Она чувствовала, как Федор все крепче и крепче обвивает рукой ее стан, прижимает ее к себе... Она не противилась. Ее плечо касалось его плеча, она слышала, как бьется его сердце,
      - Век бы так, Христя,- шептал он.- Умереть бы так.
      Они остановились. Христя молчала.
      - Вот уже и твой двор! - грустно промолвил Федор.- Господи, как скоро!
      Она вздохнула и откинула полу. Федор увидел ее лицо, бледное, задумчивое.
      - Спасибо, Федор,- тихо поблагодарила она.- Прощай.- И шагнула во двор.
      - Христя! - окликнул он ее.
      Она оглянулась. Федор бросился к ней.
      - Хоть одно слово... Милая моя, ненаглядная!
      Он обнял ее и хотел поцеловать. Христя рванулась и в мгновение ока очутилась за калиткой. Она сама не знала, отчего ей стало смешно-смешно... Раздался тихий смех.
      - Ты смеешься, Христя?.. Смеешься?.. - весь дрожа, спросил Федор.
      - Ступай уж,- сказала из-за калитки Христя.
      - Бог с тобой! - промолвил Федор и, как пьяный, повернул назад и пошел по площади.
      У Христи от жалости так сжалось сердце, что даже слезы выступили на глазах. Она уже хотела было позвать Федора, вернуть его, но не позвала. Опершись о ворота, она смотрела, как он уходит нетвердым шагом, утопая в сером сумраке ночи. Его белый кожух то блеснет, то снова исчезнет. Вот уж его совсем не видно, только слышен скрип шагов в тихом морозном воздухе. А там и шаги затихли.
      Христя еще постояла, огляделась кругом, посмотрела в небо на звезды... Тихо и ясно сверкают они. Христя тяжело и глубоко вздохнула и, понурившись, пошла в хату.
      6
      Грустно проходили праздничные дни, томительно тянулись долгие рождественские ночи, принося с собою и унося безотрадные думы. Одной только думы не уносили они из одурелой головы Приськи: как гвоздь, засела она у старухи в уме, сверлила душу и сердце. Что, если у нее и в самом деле отберут землю? Она даже подумать не может, что тогда будет с нею? Одна надежда у нее на землю, земля - ее добро, ее жизнь; без земли - голодная смерть! А Грицько такой. Уж если вздумал что сделать, непременно сделает. Карпо говорит: не унывайте,- за нас мир. Да что мир - сотня-другая бедноты? Что беднота поделает, коли богачи заупрямятся? Не даст мир отнять землю,- а богачам-то что? Берите, скажут, землю, только не ждите от нас никакой помощи. То мы так ли, этак ли миру служили, а с этой поры - моя хата с краю, я ничего не знаю!.. Каждый будь сам по себе. И пойдут у людей распри, раздоры. Да стоит ли из-за нее, безвестной Приськи, с ее безвестной нуждой, затевать такой спор? И мир скажет,- что нам эта Приська, чем она нам поможет, чего это мы за нее распинаемся? Мало ли нас и так пропадает... Господи! Как же быть без земли? Добро панам: у них ее не считано, не меряно, а у нас - и всего-то полосочка, а сколько глаз на нее зарится? Сколько рук к ней тянется? Всякому завладеть охота, потому что в земле мужицкая сила! 1 [1 В черновом автографе романа после этих слов идет следующий текст, опущенный в печати, как и в главе 1, вероятно, по цензурным соображениям: "А у панов земля. И почему господь-бог так не дал, как у панов,- это дело другое. Паны только и знают, что пановать. Они сами на земле не трудятся, ее не обрабатывают, другие за них хребет гнут. Отчего же это так на свете? Отчего господь-бог так дал, что у тех, кому земля не нужна, ее не обойти, а у кого ее клочок, так на этот клочок сотня людей рот разевает. А не сделать ли царю или кому там еще так: отобрать землю у тех, кто сам на ней не трудится, да раздать тем, кто роется в ней,- сколько нужды на свете не стало бы, сколько слез бы высохло, сколько прибыло б достатка и счастья".]
      От этих дум голова идет кругом у Приськи, и думает она все об одном: что будет, если у нее отберут землю? Не умея отгадать, что же будет, она ропщет на людей, ропщет и на Карпа: зачем он загодя рассказал ей об этом? Может еще и не отберут, а отберут - так уж лучше бы сразу узнать, что нет у нее земли. Тогда бы она и раздумывать стала, что делать, как быть. А так, терпи вот теперь муку мученскую, жди нового горя... "Ну и жизнь! Лучше в сыру землю лечь, чем так жить!" - говорила она, со дня на день ожидая сельского схода, выглядывая, не идут ли звать ее.
      Прошла неделя. Настал новый год. Что-то ей принесет новый год? Сердце у нее тревожно билось. На третий день нового года с утра забежал Карпо и сказал, что после водосвятия сходка. "Может, и про вас будет разговор. Выходите,- прибавил он,- после обеда".
      "Идти или нет? - думала Приська.- Пойдешь, а вдруг обо мне не будет разговору,- скажут, чего пришла? А не пойти - решат без меня. Была бы я там - все бы за себя слово молвила".
      Позеленев от тревоги, Приська сновала по хате, не зная, что предпринять. Она припоминала все сны, которые снились ей за то время, как услышала она эту проклятую весть,- к добру они или к худу?.. Но и сны были, как жизнь,- страшные и невеселые: все ей снились покойники, виделась во сне новая беда... Что эти сны предвещают, что они сулят? Не отгадать ей своим умом, не постичь истомленной душой, наболевшим сердцем...
      Пришел день схода. Христя и обед пораньше сварила, чтобы мать не задерживать. Глядя на мать, она и сама приуныла и не знала, чем бы ее развеселить. Приська не обедала. Да и пойдет ли еда на ум, когда завтра, может, вовсе нечего будет есть? Понесла Приська в рот ложку каши, проглотила, не жуя, и подавилась. С тем и встала из-за стола.
      Крик и шум оглушил Приську на площади перед волостью, где собрался сход. Старшина, заседатели, писарь, староста стояли на крыльце и молча поглядывали на море шапок, колыхавшееся на площади. Люди сбивались кучками, громко говорили и снова расходились. Одни кричали: "Не хотим! где правда на свете?" Другие размахивали руками и вопили: "Не бывать по-вашему!" Всяк твердил свое, и на площади стоял такой гул, что не разберешь, кто чего хочет, кто за кого говорит. Приська, завидев кучку женщин, стоявших в стороне, подошла к ним. Тут были: Хвеська Лазорчишина, Килина Чип, Горпина Ткалиха, Марья Бубырка - все свои, знакомые.
      - Здравствуйте! - поздоровалась Приська.
      - Здравствуй. И ты, Приська, поглядеть пришла? - спросила Марья Бубырка, дебелая, краснощекая молодица.
      - Экое диво, подумаешь! - сказала Приська.- Куда мне, старой, глядеть на него, дело есть.
      - Что ж у тебя за дело?
      Приська рассказала. Молодицы переглянулись.
      - А мы вот,- пошутила Марья,- вышли поглядеть: Ткалиха - как ее мужа старшиной будут выбирать; Хвеська - с жалобой на своего - пусть посадят на неделю в холодную, чтобы знал, как ей бока обламывать; Килина - с жалобой на хлопцев, почему, мол, ее пятилетнюю дочку никто до сих пор не сватает.
      Женщины смеялись шуткам Марьи. Приська только подумала: "Молодые, здоровые, зажиточные. Чего же им не смеяться?" И с тяжелым вздохом она отошла от них.
      Она увидела Здора, который, собрав целую кучу народа, что-то горячо говорил и доказывал, увидела Супруненко, который, сдвинув шапку на затылок, кидался по площади от одной кучки к другой; тут встретился с Перепелицей и крикнул ему: "Смотри же!" - там бросил Васюте: "А вы поддержите!", там Кибцу, Маленькому... Он летал, как муха, и всякому бросал короткое словцо. Все молча кивали головами,- дескать, ладно! - и шли дальше либо оставались на месте.
      "Это, видно, обо мне разговор идет, видно, с моей землей Грицько что-то затевает. Господи! И какой же этот Грицько нехороший. Ну зачем ему моя земля? У самого столько, что люди исполу у него берут, так нет же, и на мою еще зарится. И уродится же такой человек лихой, и выдастся же такой лютый!" - Приська чуть не заплакала.
      - Ну, что, наговорились? - крикнул с крыльца старшина.- Давайте решать поскорей: дел еще много, а время уже позднее.
      В передних рядах что-то невнятно закричали; Приська не дослышала слов.
      - Так как же, за Омельком оставить? - спросил старшина.
      - За Омельком! За Омельком!
      - Пускай только ведро горелки за это поставит! - раздалось несколько голосов.
      - С какой стати? - крикнул Омелько Тхир, который держал при волости станцию.
      - Как это - с какой стати? Разве мало денег гребешь?
      - А разгон какой? Это не то что в Свинарской волости, куда становой в год всего раза три заглянет; а у нас куда ни поедет - все через Марьяновку. Вот и готовь тройку лошадей. В прошлом году пару загнали - вот тебе и прибыль! - оправдывался Омелько.
      Тут только до Приськи дошло, что говорят про станцию. Чтобы получше расслышать, она подошла поближе к крыльцу.
      - Так все согласны? За Омельком? - в третий раз кричит старшина.
      - Все! все... За ним!
      - Ну, а теперь поговорим про наделы. Кое-кто из хозяев умер, на других есть недоимки... Что делать, как мир рассудит?
      - Да кто же там? О ком толк?
      - Да прочитайте, Денис Петрович,- обратился старшина к писарю. Тот начал читать, а старшина стал за ним выкрикивать.
      - Кобыла Назар! Иван Швец! Данило Вернигора! Василь Воля! Пилип Притыка...
      Приська вся затряслась, услышав имя мужа. Холод пробежал по всему ее телу, и она, сама не зная кому и зачем, поклонилась. Народ, услышав выкрики старшины, стал подступать к крыльцу. Несколько мужиков, пробиваясь, толкнули Приську.
      - И чего еще тут эта баба мешается? - спросил рыжеусый, молодой мужик, вслед за другими поспешая вперед.
      Приська отошла в сторону и насторожила слух. Мир волновался, шумел, слышались шутки, смех. "И чего тут смеяться?- думала Приська.- Думает ли кто из них, что тут человеческая участь решается? Что тут жизнь могут отнять? Верно, нет. Иначе не смеялись бы так".
      Затем Приська услышала выкрики старшины, возгласы из толпы: "Отобрать! - "Не надо! Дать ему год отсрочки: не справится, тогда отобрать". Или: "Ребятишки у него маленькие, принять недоимку на мир".
      Но вот старшина крикнул:
      - Ну, а как с Пилипом Притыкой?
      - С Пилипом? - спросило несколько голосов.
      Приська замерла.
      - Отобрать! - крикнул первым Грицько; за ним кто-то другой... третий.
      У Приськи потемнело в глазах.
      - Погоди кричать - отобрать! - слышит Приська голос Карпа.- Это дело надо рассудить.
      Тут поднялся шум... Слов не слышно, слышит только Приська - кто-то бубнит, кто-то кричит: "А дочка? а сама?" И снова другой голос: "Врешь! богачи! привыкли только об себе думать, а другие с голоду пухни, подыхай!" Шум, гам и крик поднялся, какого еще не бывало. Мир снова разбился на кучки. В каждой кучке галдели мужики, в одной - погромче, в другой потише. От кучки к кучке знай бегал Карпо и кричал: "Поддержите, братцы! Что это такое? Из-за проклятых богачей бедному человеку скоро дохнуть нельзя будет. Как это можно? Где это видано? Если б вы только на нее поглядели... да вон она!" - И Карпо, ухватив Приську за рукав, потащил ее к Грицьку.
      - Вот она гладкая! Вот она здоровая! - кричал Карпо Грицьку. Погляди! Поглядите, люди добрые, вот она! Вот Приська! Может она сама работать?
      - У нее дочка вон какая гладкая! - кричит в свою очередь Грицько.Пусть дочка идет в люди. Почему это другие в людях живут, а ей нельзя?
      - У нее одна дочка. Уйдет она в люди, так и в хате некому будет хозяйничать! - кричит Карпо.
      - Да замолчите вы! замолчите! Такой подняли шум - ничего не поймешь! крикнул старшина.
      Мир понемногу затих.
      - Ну так как земля: остается за вдовой?
      - За нею! за нею! - заревело большинство.
      Грицько, красный как рак, махнул рукой и отошел в сторону. И вдруг, как ужаленный, снова рванулся вперед.
      - Ну, ладно. Земля, говорите, остается за нею. А подати кто будет платить? Кто отдаст выкупное?
      - Подати? Подати, известно, мир, а выкупное за землю - сама,подсказал Карпо.
      - Ишь, матери ее черт! - заорал Грицько. И землю ей дай, да еще подати за нее плати.
      - Ты только черта не поминай, а то знаешь, кто лукавит, того черт задавит, как бы и тебя не задавил,- отвечает Карпо.
      - Где это видано? Как это можно? И подати плати и землю отдай.
      - Грицько правду говорит,- послышалось несколько голосов.- Раз землю берет, пускай и подати платит.
      - Люди добрые! - крикнул, подходя поближе, Карпо.- Постойте! Погодите!.. Как же так? Притыке приходилось только за одну душу платить: он ведь в ревизской сказке один. Другое дело, если б у него сын был, а то ведь он один. Теперь он умер,- кто же, как не мир, должен за него платить?
      - Врешь! Не умер, а околел! - крикнул Грицько.
      - Не помер Данило, болячка удавила! - сказал кто-то в толпе.
      Послышался смех. Грицько не унимался.
      - Все на мир да на мир. А что такое мир, как не мы? Кому приходится отдуваться, как не нам? - кричал он, надеясь доконать Приську не тем, так другим.
      Мир начал склоняться на сторону Грицька.
      - Да постойте, погодите! - снова кричит Карпо.- Она по закону не должна платить податей. Где это видано, чтобы вдова платила подати за покойного мужа? Откуда ей взять?
      - А земля? земля? - орет Грицько.
      - Что ж земля? За землю надо выкупное платить. Ну, выкупное она и будет платить, а подати с какой стати?
      - Верно? Верно! - заревел мир.- Подати миром платить, а выкупное тому, кто землей владеет.
      - Писать?- спрашивает старшина.
      - Пишите! - кричит мир.
      Грицько плюнул в сердцах, почесал в затылке и отошел в сторону. Лицо у него было красное, свирепое; пронзительные, колючие глаза погасли и глядели мрачно, как бы говоря: "Ну, теперь все пропало!" Он и в самом деле ворчал себе под нос, что теперь все пропало, раз голодранцы начинают верховодить миром... Побитым, обиженным вышел он из этого спора, который сам же затеял. Ни один из его замыслов не удался, ни одна надежда не оправдалась... Мрачный пошел он домой.
      Зато Карпо обрадовался невыразимо. Он перебегал от кучки к кучке и радостно кричал:
      - А что, взял? Вертел, вертел хвостом чертов Супруненко, да и довертелся! Так вам, аспидам-богачам, и надо! Спасибо, люди добрые, что поддержали!
      - Теперь, Карпо, с тебя магарыч! - шутя, сказал ему высокий усатый мужик.
      - С тебя! с тебя! - раздалось еще два-три голоса.
      - Видали! Кто кислиц поел, а кто оскомину набил. Кто землей будет владеть, а кто магарыч ставить,- вмешался Гудзенко, который в рот не брал хмельного.
      - Чего там? - крикнул Карпо.- За это можно поставить. Двугривенный в кармане... пойдем, магарыч разопьем!
      - Вот душа-человек Карпо! Последним поделится... Пойдем, пойдем, ответил усатый, который, видно, был выпить не дурак.
      Человек пять отделились от толпы и направились через площадь к шинку, окна которого краснели напротив. По дороге к шинку Карпо снова встретился с Приськой, которая беспомощно тыкалась, не зная, как выбраться из толпы.
      - Вы все еще толчетесь здесь? - сказал он ей.- Ступайте домой. Ваше дело пошло на лад. Спасибо миру, земля осталась за вами. Ступайте домой.
      - Спасибо вам, люди добрые! - тихо промолвила Приська, низко на все стороны кланяясь миру.- А тебе, Карпо, больше всего!
      - Не за что. Бога благодарите. Ступайте домой да, если увидите Одарку, скажите, пусть не ждет меня, я, может, задержусь.
      Приська еще раз поблагодарила и поплелась по улице.
      Вечерело. Солнце, которое весь день заслоняли тучи, к вечеру выбилось из плена и, садясь за гору, озаряло все село красным светом. Отраженный снегом свет рассеивался высоко вверху и окрашивал холодный зимний воздух, казалось, воздух гудит, полыхает пламенем. По небу плыли клочья разорванных туч, темно-зеленых, почти черных, и прозрачный воздух казался от них еще прекрасней. Мороз крепчал. Из села долетал подчас бабий крик, с площади доносился несмолкаемый гомон толпы. Как-то странно было и грустно, как бывает только в зимний вечер. Приська ковыляла и ковыляла, торопясь домой. Она не замечала красоты мира, опустив голову, она думала про свое. Мысли ее не были горькими; если бы Приська не разучилась радоваться, они, быть может, были бы даже радостными; но теперь они, как и ее истомившаяся душа, были только тихи, печальны. Она думала про землю, за которую столько болела душой, которую вознамерились отнять у нее злые люди. И вот эта земля опять ее. Спасибо Карпу, он ее отвоевал. "Свет, видно не без добрых людей... не без добрых людей",- шептала Приська. Сердце ее билось чаще, слезы застилали глаза.
      Около своего двора она остановилась перевести дух и оглянулась назад. Как раз напротив садилось солнце; красный, пламенеющий его диск так и искрился. "И оно радуется доброму делу",- подумалось Приське.
      - Ох, ну его! как же я умаялась,- промолвила Приська, войдя в хату и опускаясь на лавку. Она дрожала всем телом и тяжело дышала.
      Христя пристально посмотрела на мать, стараясь угадать по лицу, добрую весть принесла она о земле или худую. И у Христи на душе было неспокойно, глядя на мать, и она болела душой.
      - Дайте-ка я помогу вам кожух снять,- сказала Христя, увидев, что мать хочет раздеться.
      - Помоги, доченька... Сними, доченька... Ох! как я устала,- жаловалась Приська.- Сказано, нет сил, пропало здоровье... Кто же будет на той земле работать, если и летом так будет?
      - А земля разве за нами осталась? - робко спросила Христя.
      - О-ох! Спасибо добрым людям. За нами, доченька, - сказала Приська, взбираясь на печь.
      Христя перекрестилась.
      - Слава богу! Слава богу! - прошептала она.
      - Как ни кричал Грицько, как ни шумел, как ни подстрекал народ, а не вышло по его... Спасибо Карпу... Да, из ума вон. Сбегай, доченька, к Одарке, скажи: Карпо просил передать, чтобы его не ждали, он, может, задержится. Глупая голова, пока дошла, забыла! Хорошо, хоть сейчас, вспомнила... Ах, какой он добрый человек, спасибо ему! - говорила Приська, не замечая, что Христи уже и след простыл. Но Христя скоро вернулась.
      - Одарка спрашивала, где же остался Карпо? Не знаю, говорю,рассказывала она матери.
      - Зашли на радостях в шинок. Спасибо им! - все повторяла мать.
      - Да еще спрашивала: "Оставили ли землю за матерью?" - "Оставили",говорю. Она даже подпрыгнула от радости.
      - Господи! И за что эти люди так меня любят? - удивилась Приська.Учись у них, доченька... они лучше, чем родня, добрее к нам, чем самые близкие люди. Пошли им, господи, всего, чего они только желают! Не дай бог, если бы все были такие, как Грицько: кажется, пожрали бы друг дружку. И уродится же такой злой и бессердечный! Хоть бы у самого было мало, хоть бы у самого была бедность и нужда, а то ведь добра - на десятерых станет! Так нет же, подай ему еще, сухой кусок чужого хлеба поперек горла ему стал!.. Зато и проучили его. Он - слово, а Карпо ему - десять. Все-таки мир не его, а Карпа послушал... Ушел он со сходки красный, хмурый,-делилась Приська с дочерью своей радостью, грея на печи посиневшие руки.
      Христя слушала мать, а сама думала; "Вот попадись такому в снохи,- все жилы из тебя вытянет... будет грызть, пока не загрызет. Ну его совсем с его богатством! Чего же Федор увивается? Чего ему нужно? Бог с ним! Хоть он и хороший хлопец, да что он с таким отцом поделает?"
      Христя не успела додумать свои мысли, как услышала шум в сенях. Она кинулась поглядеть, кто там, и на пороге встретилась с Федором.
      - Здравствуйте! - поздоровался он, войдя в хату.
      - Кто там? - присматриваясь, спросила с печи Приська.- Зажги огонь, Христя,- ничего не видно.
      - Да это я... Федор,- ответил тот, переминаясь у порога.
      "Федор? Чего это?" - подумала Приська.
      - Зажги огонь, Христя! - сказала она еще раз.
      - Да я сейчас.
      Вскоре небольшой каганец осветил унылую хату; оранжевый свет разлился в вечернем сумраке и скользнул по фигуре Федора, который топтался у порога.
      - Чего же ты стоишь, Федор? - спросила Приська.- Садись! Что скажешь хорошего?
      Федор обвел глазами хату и понурился.
      - Да я к вам...- отрывисто и робко начал он. Голос у него дрожал, как оборванная струна: видно, ему тяжело было говорить.
      "Уж не сватать ли пришел?" - подумала Христя и поглядела на Федора. Тот стоял у порога бледный, мял шапку в руках и весь дрожал. Приська тоже это заметила... Воцарилось тягостное молчание, еще тягостней казалось ожидание.
      - Отец прислал,- снова начал Федор, и снова у него пресекся голос.Сердитый пришел домой. Накинулся на меня... Хотел бить... а потом! Поди... говорит, к... скажи: я ей этого не забуду...- с трудом выговорил Федор, и слезы закапали у него из глаз.
      Дочь и мать переглянулись... Прошла минута молчания, они словно погрузились в сон... Затем их разбудил громкий стук. Когда они пришли в себя, Федора уже не было.
      Что это в самом деле - сон или явь? Дочь и мать переглянулись в изумлении и пожимали плечами, снова переглядывались и снова пожимали плечами, пока, наконец, Христя не разразилась смехом... Она сама не знала, чего ей стало смешно. Ее звонкий смех разносился по всей хате.
      - Чего ты? - сердито спросила мать.
      - Ну не дурак ли! Ну не сумасшедший ли! - воскликнула Христя и снова залилась смехом...
      Это был странный смех, неистовый хохот: так смеется человек в горе или когда грудь его стеснит предчувствие беды. У Приськи холод пробежал по спине от этого смеха, она задрожала, глядя тревожными глазами на дочь. Ей сразу стало так горько, так тяжело, горе опять так придавило ей душу, недавней радости как не бывало. "Я ей этого не забуду!" - слышался ей тихий шепот Федора... "Сына прислал сказать,- думалось ей,- чтобы не забыли... Боже! какая заноза этот Грицько, какой лихой человек!"
      7
      Грицько прибежал домой голодный и злой. Не одну уже ночь не давала ему спать земля Притыки, как заноза сидела в сердце, торчала как бельмо на глазу. "Пусть не мне, другому достанется... только бы отобрать! Чего ей тогда оставаться в деревне? На что она будет жить? С голода опухнет... Иди, голубушка, в люди... в люди иди на старости лет... и дочку свою, гордую панночку, веди за собой; пусть на чужой работе белые ручки измажет-испачкает, а то уж очень они стали белы... Только и знает глаза пялить на хлопцев, только и знает с ума их сводить... Скорее сама сойдешь с ума... Выжить вас из деревни, а там мне на вас наплевать. А выжить надо, иначе Федор совсем пропадет. Думал, поругаю, опомнится. Кой черт! Ходит дурак дураком. Всю ночь, говорят, гулял по деревне, с колядой ходил... Не был бы дураком, так погулял бы с девкой, что мать узнала бы, как отпускать ее на целую ночь... Так ведь дурень же, дурень! Ничего не поделаешь... Надо выжить... и выживу! Любой ценой, а выживу!" - думал чуть не всю ночь перед сходом Грицько. Вспоминал, кого просил поддержать, кого бы надо еще попросить, что сказать миру, какие доводы привести. Ему и в голову не приходило, что мир может не согласиться. Статочное ли дело, чтобы мир и подати на себя взял и землю отдал? Этого никогда не будет, этого быть не может.
      И вот на поди! Он обвинял всех богачей, которые за него не постояли как следует, и мир, который ума лишился и такую выкинул штуку. А хуже всего то, что Приська, эта ненавистная Приська остается со своей дочкой в деревне!.. Начнут они теперь по всей деревне трезвонить: а что, получил? а что, взял? съел?..
      - Есть подавай! - крикнул он, не снимая шапки и грозно поводя глазами.
      Он искал, к чему бы придраться, кого бы отругать, на ком бы сорвать накипевшую злость. В хате не нашлось ничего такого, что стояло бы или лежало не по его. Он сорвал в сердцах шапку, швырнул ее на постель, а сам полез за стол. Хивря, приметив, что Грицько пришел разъяренный, поскорее вынула борщ из печи и поставила на стол. Грицько хлебнул сгоряча и обжегся.
      - Огонь даешь! - крикнул он, бросив ложку.
      - А что было бы, если б холодного поднесла? - тихо огрызнулась Хивря.
      - И без того я нынче обжегся... а тут еще ты со своим борщом!
      - Смотри ты - я ж и виновата! - сказала, усмехнувшись, Хивря.
      Грицько молчал и ждал, сопя, пока борщ хоть немного простынет.
      - У нас где-то горелка была? - спросил он немного погодя.
      Хивря нашла бутылку и поставила на стол. Грицько выпил чарку и снова принялся за борщ. Хивря глядела, как он хлебает ложку за ложкой.
      - Чего это ты так распалился? - спросила она, видя, что Грицько все еще злится. То, бывало, придет сердитый, закусит - смотришь, и отошло у него от сердца, а тут - никак.
      - Есть еще что-нибудь? - мрачно спросил он.
      Хивря подала жареного поросенка. Грицько молча, сердито сопя, принялся за поросенка. Хивря больше не спрашивала; Грицько молчал. Поев, он встал из-за стола, перекрестился и лег на постель, отвернувшись лицом к стене. Хивря мыла миски, и только глухой их звон нарушал в хате немую тишину.
      Грицько все думал о сегодняшнем сходе, о том, как мир его не уважил. Ему было тяжело, сердце билось все чаще, словно змея вокруг него вилась, не давала покоя. Дома он никому не поверял своих замыслов; кончив дело, надеялся зло посмеяться, а вот на поди... посмеялись над ним! Он мучается, а Приська, наверно, радуется... Да еще как дознаются дома, Федор услышит... Он, его сын, его кровь, будет радоваться вместе с Приськой?.. Нет, погоди!
      Он вскочил и окинул быстрым взглядом хату.
      - Где Федор? - спросил он.
      - Не знаю. Мы долго ждали тебя с обедом и, не дождавшись, пообедали одни. Федор сразу же после обеда ушел.
      - Уж не к своей ли чертовой теще! - воскликнул Грицько.- Никогда его дома нет. Все где-то шатается, чертов шатун!
      - Да он недавно ушел,- возразила Хивря.
      - Недавно... А чего шататься? Куда таскаться? Вечер на дворе. Скотина, верно, не поена?
      - Да, может, он и погнал ее на водопой.
      Грицько снова лег; Хивря вышла из хаты и вскоре вернулась.
      - Федор скотину поил. Сейчас придет,- сказала она.
      Спустя некоторое время Федор вошел в хату.
      - Вы меня звали, отец?
      Грицько встал и даже побледнел.
      - Сейчас же поди...- дрожа, начал он,- сейчас же поди к своей теще... понял? Скажи ей от меня... скажи, что я ей этого не забуду! Пусть она зарубит себе это на носу!.. Понял?
      Федор, когда гнал с водопоя скотину, слышал от хлопцев о том, что мир не уважил его отца, оставил за Приськой землю.
      - Это насчет земли? - тихо спросил он.
      Нож острый Грицьку эти слова: и упрек и горькую насмешку почувствовал отец в тихом вопросе сына. Он весь затрясся.
      - А тебе какое дело? - крикнул он так, что даже Хивря задрожала.- Тебе какое дело, спрашиваю? Тебе велено идти, значит - иди и скажи... Туда же, спрашивает! Обрадовался, сукин сын, что отцу не повезло? Обрадовался, а?
      Федор переминался с ноги на ногу.
      - Вдвоем со своей любезной в глаза отцу плюете?..- И Грицько снова давай орать на всю хату, давай честить и костерить не только Приську с Христей, но и весь их род, всех их заступников. Он ругался, грозился, что всех уничтожит, всем отплатит.
      - Рассердили меня - так пусть же знают, каков Грицько, когда сердится! А ты ступай к ней и скажи, что я ей этого не забуду! Только это скажи... И сейчас же возвращайся домой. Слышал?
      Грицько отвернулся и снова лег.
      Федор, опустив голову, стоял на пороге и мял шапку в руках. Сердце у него разрывалось, слезы душили его. Как же идти туда, как же сказать? Если бы хоть Христи не было там. А то... давно ли они шли вдвоем под его кожухом? Правда, Христя тогда обидела его... теперь она подумает, что это он мстит ей. Он? Христе!.. У Федора помутилось в глазах, захватило дух.
      - Слышал? - крикнул, оглянувшись, Грицько.- Кому я говорю?
      Федор затрепетал от этого крика и, как пьяный, пошел вон из хаты.
      Он вышел на улицу и остановился... "Идти или не идти?" - подумал он. Сердце молотом било в груди, голова горела как в огне, и вечерний мороз не охлаждал ее, только дух от него больше захватывало.
      - Идти ли? - уже вслух произнес он и, махнув рукой, побрел по улице... Прошел одну улицу, свернул в другую. Вон и церковь чернеет... Дойдя до погоста, он снова остановился... Нет, лучше на колокольне повеситься, чем идти туда! Не вернуться ли?.. "Господи, прими лучше душу мою, чем терпеть мне такую муку, такое надругательство!" - сказал он и, закрыв руками лицо, прислонился к ограде. Слезы текли ему на руки, струились между пальцами, леденели, замерзали. Он ничего не чувствовал. Новые слезы топили льдинки и все лились и лились... Казалось, им конца не будет!
      - Кто там? - окликнул его сторож, ударив в колотушку.
      Федор, как вор, кинулся прочь, отбежал от погоста и поплелся, сам не зная куда, по площади.
      Он остановился, увидев перед собой хату Притыки. Огня в хате не было. Ему стало легче. "Может, нет дома",- подумал он и бросился во двор... Он не помнил, что говорил, не помнил, как снова очутился на улице. Он снова остановился около церкви, снова около нее пришел в себя. Стал припоминать, где был, что делал? Он смутно помнит, как доплелся до хаты, как вошел, помнит свет... Лицо Приськи показалось из-за печи страшное, измученное... На лице у Христи сияют глаза, как звезды... дальше... земля стала уходить у него из-под ног, все поплыло перед глазами, он что-то говорил... что он говорил?.. Голова у него горела, сердце бешено колотилось в груди... Он слышал чей-то смех... И вот снова он видит церковь... Не приснилось ли ему все это во сне? Правда ли, что он был у Притыки, видел Приську, видел Христю, передал то, что велел сказать отец?.. Да, да... он чувствует, что передал. Он слышит свой собственный голос: "Я ей этого не забуду!.."
      Будто кто ножом пырнул в сердце Федору, когда он это вспомнил.
      - Что я, подлец, наделал? Что я, негодяй, натворил? - воскликнул он, схватившись за голову. Слезы снова полились у него из глаз; прислонившись к ограде, он снова стал горько и безутешно рыдать. Теперь все пропало, все! Теперь ему лучше в проруби утопиться, чем показаться на глаза Христе... Не дурак ли он? Ну, постоял бы где-нибудь час-другой, вернулся и сказал отцу, что никого нет дома. Так нет же!.. "Пошел, понесла нелегкая, черт меня дернул!.. И теперь то, что было мне всего дороже, я сам своими руками задушил... О, проклятый я, проклятый!" Он сжимал руками голову и плакал, плакал.
      Пока Федор мучился около церкви, Грицько размышлял, лежа на постели: "Ловко я это придумал. Отучится чертов дурень бегать за этой потаскушкой: пойдет в другой раз, сами прогонят. Ловко, ловко... молодчина, Грицько!" И Грицько тихонько ухмылялся.
      Федор вернулся домой поздно,- растрепанный, без шапки.
      - Был? - спросил у него отец.
      Федор такую понес околесицу, что Хивря, послушав его, даже перекрестилась. Грицько сорвался с постели и грозно взглянул на сына.
      - Был, спрашиваю? - крикнул он.
      Федор стоял перед ним и стучал зубами.
      - Ты что, с ума спятил? спросил отец.
      - Да не тронь ты его! вмешалась Хивря.- Разве не видишь,- на нем лица нет.
      Грицько всмотрелся в лицо сына... Федор стоял перед ним бледный, с мутными глазами и дрожал.
      - А где твоя шапка?
      - Там... там...- махнув рукой, глухо произнес Федор и бросился к печи. Хивря кинулась к нему.
      - Федор, сынок! Что с тобой? Очнись!
      - Он пьян! - решил разъяренный отец.- Оставь, не тронь его! - сказал он Хивре.- Поди-ка сюда! Дохни на меня.
      - Не лезь! Ну что ты пристал к нему? Видишь - хлопец не в себе, а ты все-таки лезешь! - прикрикнула уже на Грицька Хивря.
      - С чего же это он не в себе? Окурили его, что ли, или зельем опоили чертовы бабы? - не то мрачно, не то испуганно сказал Грицько. Он сел и стал глядеть, как Хивря помогает сыну раздеваться, как, постелив на печи, укладывает его спать. Федор, улегшись, стонал, метался, порой что-то говорил, затягивал какую-то песню, от которой даже у Грицька мороз подирал по спине. Хивря вздрагивала, крестилась.
      - Господи, что это ему попритчилось? - шепотом спрашивала она, когда хлопец затихал.
      - Что? Руда, видно, бросилась, кровь. Надо завтра рудомета позвать, кровь бросить... Гм... Куда же он шапку девал?- беспокоился Грицько.- Шапка еще новая: только вторая зима как справил.
      Всю ночь Федор не давал покоя: бредил, кричал, метался. Грицько, который думал сначала, что сын притворяется, поверил, наконец... "Что же это ему попритчилось и с чего? - думал Грицько.- Неизвестно, ходил ли он к Приське. Если ходил, то, может, и в самом деле опоили чем-нибудь чертовы ведьмы; если нет, то, наверно, кровь бросилась. Хлопец здоровый, хлебнул где-нибудь сгоряча холодной воды,- ну и остыл, бросилась кровь. К рудомету надо".
      На рассвете он сразу собрался. Пришел рудомет, ощупал, осмотрел.
      - Руда, руда,- сказал он. Пустил кровь, взял за это двугривенный, выпил четвертушку водки и пошел домой.
      Федор на некоторое время затих, но с полудня снова такое понес, что сам черт не разберет. Грицько задумался: кровь ли это в самом деле, не обманул ли его рудомет, не взял ли даром деньги?
      Хивря настаивала, что это от сглазу, и послала за знахаркой. Пришла знахарка.
      - С переполоху прикинулось, от сглазу или дали ему чего,- сказала она и стала готовиться выливать переполох.
      Лили с воска. Знахарка долго шептала и над Федором, и над воском, и над водой. Растопили воск, вылили на воду. По лепешке, которая плавала в миске с водой, знахарка гадала, отчего случилась беда.
      - Вот гляньте-ка, матушка моя! Вот она, церковь, выходит... а вот человек с колом, а тут вот какая-то девушка... а это, да ведь это - собака. Нет, волк; видите, ушки какие остренькие. Да, да, волка испугался,- решила знахарка.
      И Хивря поверила. Поверила еще и потому, что на другой день церковный сторож принес в волость чью-то шапку, которую он нашел у ворот. Это была шапка Федора.
      - Так, так... Где же это его ночью носило? Послал хлопца на ночь глядя. Пошел - встретил волка,- плакалась Хивря.
      Грицько ходил туча тучей, молчал, как будто воды в рот набрал. Ему хотелось дознаться, ходил ли Федор к Приське, что говорил там и как его приняли?
      На другой день рано утром Приська пришла к Карпу рассказать о происшествии.
      - Привязался и привязался ко мне Грицько,- жаловалась она.- Вчера сына прислал напомнить, чтобы не забывала. И что я ему сделала? В чем перед ним провинилась? Я же у него землю не оттягала, о своей хлопотала.
      - Знаете, что я вам посоветую? - говорит Карпо.- Плюньте вы на его угрозы и на все... Вам мир присудил - мир про то и знает. А чем он вам страшен? Что глаза у него ненасытные? Плюньте на него, и все!
      И Карпо распустил по селу слух о том, что Грицько хотел запугать Приську. Этот слух дошел и до Грицька.
      - Так, так!.. Они извели! Они! - кричал Грицько.- Ну, если только сын умрет или что-нибудь станется с ним,- я на них в суд подам, в тюрьму их упрячу, в Сибирь сошлю! Я им покажу, как чужих хлопцев заманивать и зельем поить. Ведьмы!
      Люди, толком не разобравшись, подхватили этот слух и наплели, будто Приська опоила Федора кошачьим мозгом. Кое-кто даже видел, как они вдвоем с дочкой потрошили кота. Пошла дурная молва по всему селу. Все винят Приську: это она мстит Федору за дочку. Христя больно до хлопцев охоча, вешалась на шею Федору. Молодой парень не вытерпел... и вот теперь за то, что он отказывается, Приська и мстит...
      Один Карпо за нее заступается.
      - В суд его, живоглота, враля! - советует Карпо.- Что это он славит вас по всему селу? В суд на него подайте!
      Приська послушалась и пошла жаловаться на Грицька. Хоть на суде и выяснилось, что Грицько распускал все эти небылицы, но виновным его не признали. Ходили слухи, что он ужинал с судьями в шинке.
      - Ну, что тебе сделается от того, что человек в сердцах, может, что-нибудь и сболтнул? - спрашивал судья.
      - В сердцах чего не наболтаешь! - поддакивал другой.
      - А слава? - упиралась Приська.
      - И не то еще, бабка, говорят. И про нас болтают. Поговорят и перестанут.
      Так Приська ни с чем и вернулась. А Грицько кричал по селу:
      - А что, взяла, взяла? А что? Судиться вздумала? Погань!
      Того, что было на суде, люди не слышали, они знали только, чем кончился суд, по тому и судили. "Сидела бы да молчала, коли виновата,говорили злые языки,- а то еще в суд! Ученая стала: кто что ни сболтни сейчас же в суд!"
      Приська плакала. Грицько смеялся. Только смех это был горький, недобрый. Грицько смеялся, а все в нем кипело: Приська подала на него в суд! Да как она смела?.. Он только о том и думал теперь, как бы отомстить Приське, так забрать ее в лапы, чтобы она уж не вырвалась.
      Время шло. Приська жила на другом конце села и не знала, что замышляет Грицько, что он задумывает. Людская молва затихала понемногу: видно, и людям надоело каждый божий день все о том же судачить. Тем временем Федор выздоравливал: у него была лихорадка.
      Миновали мясоед и масленица, настал пост. На крестопоклонной в городе ярмарка. Мужиков опять туда двинулось уйма. Поехал и Грицько, так поехал, без дела, а пробыл дольше всех. Он вернулся во вторник на похвальной довольный, веселый такой. Оставшись с Хиврей один на один, вынул из кошелька какую-то бумажку и, показывая ей, радостно сказал:
      - Вот чем я их допеку! Вот! Задели меня,- так пусть же знают!
      Хивря стала было допытываться, что это за бумажка, но Грицько только рукой махнул и поспешил в волость.
      8
      Начиналась весна; с вечера еще подмораживало, но днем так светило, так грело ясное солнышко! Быстрые ручейки спускались с гор, подмывали и растапливали снег; в поле обнажились бугры; по утрам заливались жаворонки; девушки по вечерам собирались весну закликать... Люди радовались. Они подумывали уже о том, когда пахать да сеять; подкармливали скотинку для тяжелых полевых работ, осматривали плуги и телеги, если что было неисправным, чинили, Приська сокрушалась, чем ей свою землю засеять да как засеять. Все надежды возлагала она на Карпа. Карпо пообещался: "Не печальтесь, все будет хорошо!" Но, видно, Приська уж свыклась с печалью: больше печалится она, чем радуется. А тут еще сны ей снятся каждую ночь, да все страшные такие. Больше всего она помнит один сон.
      Это было как раз перед похвалой. До похвалы она всегда говеет. Поисповедавшись, она пришла из церкви и, чтобы не грешить, поскорее легла спать. Ей долго не спалось; она все ворочалась от дум с боку на бок, а потом ей вдруг есть захотелось. Диву далась она... Отродясь такого с ней не бывало, а тут как на грех! Она прочь гнала искушение и не заметила, как заснула.
      И снится ей: идет она будто куда-то по зеленой и глубокой долине; и по эту сторону гора и по ту - гора. Горы темным лесом покрыты, а долина словно зеленая рута. А справа, на горе, на самой верхушке, белая церковка стоит, как игрушечка, и все будто качается, сияя золотыми главами и крестом. "Что это за место? Уж не Киев ли?" - думается ей. И вот идет она к церкви. Гора высокая, и подъем крутой, так и обвился змеей вкруг вершины. Да неужто она не взберется? Поднимается она потихоньку, отдыхает и снова взбирается на гору. Уж высоко она поднялась и видит - между деревьями зверь какой-то лежит, на нее уставился. Глаза у него, как жар, горят, а сам он страшный и лютый. Она так и замерла, а зверь - и не смигнет... "Господи! думает Приська.- Куда же мне деваться? Где же мне спрятаться?" Только она хотела ступить, а зверь как кинется на нее... "Да ведь это волк!" - как молния, сверкнуло у нее в голове, и тут же она услышала, как кольнуло ей в сердце, в голову, в ноги... В ужасе она заметалась и проснулась.
      Когда Приська очнулась, она дрожала всем телом, а сердце у нее так и колотилось в груди. Господи! Что это за сон? Что он сулит? Она знала, что когда снится собака - это к напасти. А ведь это волк! Это уж, видно, к горю, к большому горю.
      Она рассказала свой сон Христе и Одарке.
      - От забот вам и сны такие снятся,- успокаивала ее Одарка.
      Но Приська не успокоилась. Стоит сон перед нею, будто въяве все это было; никак она его не забудет...
      Прошла неделя. Было вербное воскресенье. День обещал быть погожим; на небе ни тучки, ни облачка - такое оно чистое, глубокое, широкое. Солнце так сияет и греет, на улице тепло. Лужицы, которые с вечера подернулись ледком, оттаяли, вода тихо журчит в талом снегу.
      - Ну, мама, сегодня я пораньше управлюсь, пораньше пообедаем, пойду я хоть разок погуляю. В эту весну я еще не гуляла,- говорит утром Христя.
      Приська не перечила: пускай идет, пускай погуляет! Только вышел народ из церкви, они тут же сели обедать. Еще обедать не кончили, слышит Приська, кто-то возится в сенях.
      - Кого это бог несет? - спросила она, положив ложку.
      В хату вошел сотский Карпенко. Поздоровался, с праздником поздравил.
      - Спасибо,- отвечает Приська, а у самой сердце так и забилось. "Чего это он? Видно, неспроста..."
      - Что скажете? - спрашивает.
      - К вам я. За вами,- отвечает Карпенко.
      - Это чего же?
      - Не знаю. Старшина велел: "Поди, говорит, скажи, чтобы пришла в волость".
      - Что же там у вас в волости?
      - Суд какой-то. Не знаю. Мое дело сторона, так я и не слушаю.
      Чудно Приське и страшно. Она ни на кого в суд не подавала, и на нее как будто некому пенять, а вот велят в суд идти. Разве только Грицько что-нибудь подстроил?
      Не дообедала она - пошла. Так ей тяжко, так горько. Сердце так неспокойно бьется... Как на муку идет она или беде навстречу - так тяжело ей идти. Хоть бы знала, зачем; а то все, как ночью, темно. А сердце так и колотится... чует, чует беду...
      Насилу она добрела.
      Волостное правление все в сборе: старшина, писарь, староста, судьи, сотские.
      - Привел,- доложил Карпенко старшине.
      - Где она?
      Приська вышла вперед.
      - Вот на тебя Загнибеда жалуется,- говорит старшина.
      - Какой Загнибеда?
      - Не знаешь? Тот, который когда-то был у нас писарем. Он теперь в городе живет.
      - Помню.
      - Помнишь? Так вот он жалуется, что ты до сих пор не прислала к нему своей дочки.
      - Какой дочки? С какой стати? - гневно возразила Приська.
      - Ты же отдала ее на службу к нему, что ли?
      - Когда? Да я его лет десять в глаза не видала.
      - Это не совсем так,- вмешался писарь.
      - Да я точно не знаю. Прочитайте, что он там пишет,- сказал старшина.
      Писарь стал читать. В бумаге складно, по-писарски было написано, что Загнибеда еще в Николин день договорился с Пилипом Притыкой о том, что берет у него, Притыки, на службу дочь за десять рублей в год, при его, Загнибеды, одежде; что Притыка, сильно нуждаясь в деньгах, взял у него пять рублей за полгода вперед, выдав при этом долговую расписку, будто деньги взяты им не за службу дочери, а в долг; узнав о смерти Притыки, он, Загнибеда, просит теперь волость принудить Христю Притыку либо отслужить ему за долг полгода, либо отдать семь рублей, потому что прошло уже больше трех месяцев с тех пор, как он ссудил Притыку деньгами, и он, Загнибеда, как человек коммерческий, потерял на этом деле не меньше двух рублей процентов.
      Приська слушала и ничего не понимала. Как гвозди, торчат в голове у нее слова: "Загнибеда... пять рублей... Пилип... дочка..." Все плывет перед глазами, в голове мутится.
      - Поняла? - спросил старшина.
      Приська уставилась на него.
      - Поняла?- допытывается старшина.- Муж тебе ничего не говорил?
      - Какой муж? - спросила Приська, будто ветер прошумел в сухой траве.
      - Твой! - крикнул старшина.
      - Когда?
      - Тьфу! - рассердился старшина. - Когда?! Одурела ты, что ли? Когда домой приходил!
      Приська не выдержала: слезы градом полились у нее из глаз, и вместе с горьким рыданием из груди ее вырвались слова:
      - Не видала я его... Как ушел... как уехал... туда... в этот треклятый город... Там и смерть его постигла... Я ничего не знаю.
      Судьи опустили глаза. Жалость проснулась у них от горьких слез Приськи. Умолк старшина, замерли сотские.
      Тихо, тоскливо стало в волости. Только вопли Приськи раздаются в тишине.
      - Что ж делать? - наклонившись к писарю и судьям, спросил старшина. Те молчали.
      - У тебя, бабка, есть деньги? - подняв голову, спросил один из судей.
      - Деньги? Да откуда у меня деньги! - И Приська еще громче зарыдала.
      - Если есть деньги, то лучше отдать долг Загнибеде. Ничего не поделаешь, надо вернуть деньги,- он ведь расписку представил.
      - Ни гроша у меня...- плачет Приська.
      - Тогда пусть дочка отслужит.
      - Одна она у меня. Я старая, больная. Кто мне поможет?
      Снова в комнате воцарилась мертвая тишина. Только Приська не молчит, вопит, не переставая.
      - Ты не плачь,- начал старшина.- Ты сама подумай, как лучше сделать. Может, займешь у кого-нибудь денег и отдашь. Надо ведь отдать!..
      Приська плакала.
      - Ну, решай,- сказал судья,- отдашь деньги или дочка отслужит?
      - У меня нет денег... У меня дочка...- твердит Приська.
      - Да это у нее только повадка такая - донимать слезами,- послышался сзади чей-то грубый голос.
      Приська оглянулась - это говорил Грицько... Глаза у него сверкали, лицо горело от радости.
      - У нее шея крепка, отдаст! - продолжал Грицько.- Хата своя, надел за нею остался... Чего еще ей? И дочка кобыла; да и сама она - только так, прибедняется.
      С горьким упреком взглянула Приська на Грицька. У нее не только слова - слезы сразу пропали. Глаза блестят, сама бледная, трясется, как загнанный зверь.
      - Ты разве ее знаешь? - спросил судья.
      - Как не знать! В соседях у меня жила. И мужа ее знаю... Так, лежебока, пьянчужка был,- весело сказал Грицько.
      - Грицько! Побойся бога! Он уже на том свете, а тебе еще только туда собираться...- прерывающимся голосом промолвила Приська.
      - И дочку знаю,- не слушая ее, продолжал Грицько.- Здоровая девка. Таким бы только работать да служить, а она у матери дармоедничает.
      - Пес ты этакий! - не выдержав, крикнула на всю волость Приська.
      - Бабка, бабка, тут нельзя ругаться! - сказал старшина.
      - Видите, видите,- торжествовал Грицько.- Вот вам и больная! Такой тихоней прикинулась, смиренницей - куда там!
      - Ты же меня без ножа режешь! Пилой прямо по сердцу пилишь! - с горечью сказала Приська.
      - Будет вам пререкаться! Будет! Замолчи, Грицько,- приказал старшина.
      - Так как решаешь? - немного погодя, спросил он Приську.
      Грицько стоял и ухмылялся; судьи сидели потупившись.
      - Как хотите! - с сердцем сказала Приська.- Хоть меня самое разорвите да ешьте!
      - Ты тут не ерепенься! - крикнул старшина.- Смотри ты, спрашиваешь ее, как ей лучше, как она хочет, а она тут ерепенится. Ты что, не знаешь, что это суд: как захочет, так и решит.
      - Мне все равно! - снова огрызнулась Приська.- Что же мне говорить? Все вы против меня... Взялись съесть - ну и ешьте! Я почем знаю, что там в городе было? Был у моего мужа уговор с Загнибедой или не был? Я мужа не видела, мне он не говорил. Я ничего не знаю.
      - Так не отдашь деньги?
      - У меня нет денег!..
      - Тогда пусть дочка отслужит,- громко сказали судьи.
      - Запишите,- обратился старшина к писарю.
      Писарь стал писать. У Приськи по телу забегали мурашки, перо писаря словно по сердцу ей скребло... Быстрым взглядом Приська окинула комнату,Грицька уже не было.
      - Все,- сказал писарь.
      - Вот тебе решение: за те деньги, которые твой муж занял у Загнибеды, пусть дочка отслужит. Слышишь?
      Приська стояла молча, как будто эти слова относились не к ней.
      - Ступай,- сказал старшина.
      Приська стояла.
      - Что же ты стоишь? Ступай домой! - снова сказал старшина и моргнул усом сотскому. Тот подошел к Приське и взял ее за руку. Как пьяная, пошатываясь и спотыкаясь, пошла Приська за сотским из волости. На крыльце у нее закружилась голова, потемнело в глазах, и она, как подкошенная, повалилась на землю.
      Она пришла в себя уже дома. Христя стояла над нею и голосила, ломая руки; Одарка утешала Христю и все смачивала холодной водой запекшиеся губы Приськи.
      Где это она? Что с нею творится?.. Померкшим взглядом она обвела хату... Это ее хата... Это Христя плачет, Одарка говорит.
      - Где я?- были ее первые слова.
      - Дома, тетенька, дома,- ответила Одарка.
      - Это ты, Одарка... Ты, Христя... Ты еще со мною... Слава богу...шептала она, то закрывая, то снова открывая глаза.- О, как мне тяжко! Как мне тяжко! Почему я не умерла! Зачем я проснулась? - уже со слезами говорила Приська.- Вот тебе и сон... Вот он, этот сон!.. вот она, эта напасть... вот она, эта беда... Дочка, голубка моя! Зачем я тебя породила, зачем поила-кормила?
      - Мамочка, я здесь! Мамусенька, я около вас! - прижимаясь к матери, утешала ее Христя.
      - Ты здесь, здесь...- шепчет Приська.- Нет, тебя уже нету здесь. Ты уже не моя... Отняли тебя у меня.
      Христя пристально глядела на мать, думая, не помешалась ли она.
      - Я ведь здесь, мама. Кто меня у вас отнимет?
      - Добрые люди, дочка... Им завидно, что ты у меня растешь... Судом тебя отняли. Ты теперь не хозяйская дочь... Ты - служанка... Твой ли отец тому виной, добрые ли люди - не знаю. Загнибеда из города отнимает тебя у меня за какие-то пять рублей, которые за подушное взяли да Грицько украл... За них, за эти деньги берут тебя у меня отслужить... Вот он, этот сон... Вот он, этот проклятый сон! - рассказывает сквозь слезы Приська.
      Христя всхлипывает, а Одарка только голову опустила на грудь. Она слушает прерывистую речь Приськи, и мрачная тень пробегает по ее широкому побледневшему лицу. Она сама мать, ей понятно горе Приськи, понятно, что сталось с Приськой, отчего ее без памяти принесли домой. Она видит страшную оборотную сторону жизни; горькие, как полынь, мысли встают в ее уме, мысли о разорении семьи. Вот и у нее растут дети, и у нее их отнимут. И никто ее не пожалеет, никто не посмотрит, как будет болеть материнское сердце... Она намеренно подняла голову, чтобы еще раз поглядеть на Приську, увидеть и навеки запечатлеть в памяти ее измученное лицо.
      Солнце как раз садилось, вся хата пылала в его лучах. Лицо Приськи в этом багровом свете выглядело еще страшнее: бледное, желтое, оно, казалось, плавало в крови.
      Одарка вздрогнула: это солнце показывает, как материнское сердце обливается от жалости кровью... "А людям все равно,- подумала она.- Стоит ли так жить, так терзаться и мучиться?.."
      В это самое время Грицько вернулся домой.
      - Слава богу! - весело сказал он, войдя в хату,- я таки выжил эту чертовку!
      - Какую чертовку? - спросила Хивря.
      - Христю Притыку суд выпер в город служить.
      - Тсс...- зашикала Хивря, показывая глазами на Федора, который жался в углу на лавке.
      Грицько поглядел - Федор, бледный, как стена, держался руками за лавку и, тяжело дыша, горящими глазами смотрел на отца.
      Грицько замялся, прошелся по хате, вынул и набил трубку, закурил и молча вышел вон.
      Федор проводил отца глазами, перевел взгляд на мать. Хивря сидела на постели, низко-низко опустив голову. Видно, обоим, и отцу и матери, стало стыдно перед сыном...
      Федор тяжело и глубоко вздохнул, встал и молча полез на печь.
      - И как это ты, не поглядевши, взял да сразу и брякнул! - улегшись спать, выговаривала Хивря Грицьку.
      - А черт его знает! - оправдывался тот.- Вечерело, я не видел.
      - Расскажи, как все вышло?
      - А Федор спит?
      - Спит. Не бойся.
      Грицько стал рассказывать, как он в городе увидел Загнибеду, как они здорово выпили с ним и затеяли разговор о своих удачах и неудачах. Загнибеда рассказывал о своих торговых делах, о том, кого и когда он надул и как его самого надували... Грицько рассказал про Федора и просил посоветовать, как пособить горю. "Это дочка того Притыки, который замерз?" - спрашивает Загнибеда. "Того самого".- "Деньги после него остались?" "Осталось пять рублей".- "Ладно. Все будет в порядке. Я напишу расписку от него, будто бы он деньги у меня занял. Представим в суд. Если нечем будет заплатить, суд обяжет дочку отслужить. Вот ты и сплавишь ее, покуда сын выздоровеет".
      Тяжкий вздох и еще более тяжкий плач послышался в хате. Это Федор заплакал, слушая страшный рассказ отца. Грицько ткнул Хиврю в бок подвела, мол! - и забормотал что-то, как будто спросонок.
      Часть вторая
      В ГОРОДЕ
      1
      Ярко сияет весеннее солнце на чистом небе; весело пляшут длинные его лучи в прозрачном воздухе; теплый ветер дует с юга над землей и помогает солнцу в его работе... Всюду тает почернелый снег. Вешние воды бегут с крутых холмов в глубокие долины, размывают залубенелую землю и мчатся по оврагам к реке. А там полно воды и льда уж не видно. Еще один такой день и - вода взломает лед, разобьет-расколет и понесет вниз, громоздя льдину на льдину. Заревет-заклокочет вода, ломая мостки, сметая на пути шаткие преграды, принося людям ущерб и потери. Пустяки! Вода прибудет - и убудет; вот бы снег поскорее сошел, поскорей бы солнце да теплые дожди распарили землю, зазеленели бы черные поля... Тогда только мужицкое сердце встрепенется, надежда в нем проснется! Тогда только станет мужик прикидывать - каково ему будет: голодом ли зимою сидеть, или станет хлеба и на продажу?.. Горька и тяжка ты, мужицкая доля! Ранними туманами покрыта, частыми дождями полита, кровавым потом омыта! Несносным бременем придавила тебя жизнь: податями умучила, тяжким трудом изнурила, землей-матушкой обделила!.. А всё каждую весну сердце радуется, оживает в нем обманщица надежда...
      Только сердце Приськи не радовалось в эту весну, когда провожала она Христю в город, на службу. К чему весна, коли не с кем встретить ее? К чему тепло да красное солнышко, когда не греет уж оно застывшей души, оцепенелого сердца? К чему зеленые поля, пышные огороды, коли ей по ним не ходить, добра с них не собирать?! Было у нее одно добро, день и ночь, не покладая рук, она ради него хлопотала-трудилась... Теперь и это добро у нее отняли! Пришли, силою взяли... и уведут и отдадут чужим людям на работу тяжкую, подневольную, на попреки постылые, на брань и укоры гневные!.. За что? Почему? Что она кому сделала?.. перед кем провинилась, за что на нее такая напасть?!
      Не радовалось и сердце Христи, когда она чем свет, попрощавшись с матерью, с деревней, шагала по столбовой дороге в город, уходила в люди. Позади - слезы и материнское горе; впереди - неведомая доля... добрая иль злая она, эта доля?.. Откуда ей доброй-то быть?.. Разве от добра бросает человек родную сторонку и уходит к чужим людям работать на них, служить им?.. Все ниже и ниже клонится голова Христи, все чаще и обильней катятся слезы из глаз... Не замечая их, Христя прибавляет шагу: не идет, бегом бежит...
      Не одна она шла. Из волости за нею прислали сотского Кирила, чтобы он доставил ее на место - проводил и оберег в пути. Это уж Грицько Супруненко так для нее постарался!
      Кирило - немолодой приземистый мужик, с круглым лицом, рыжими усами и мохнатыми бровями, из-под которых кротко глядят добрые карие глаза. Христя давно его знает. С тех пор как стали выбирать сотских, Кирило - бессменный сотский. Другие отслужат год - и отпрашиваются, а он - нет. На волю он вышел из дворовых, без надела, сколотился кое-как на хату, приписался к марьяновскому обществу и как стал сотским - так и по сию пору служит... От общества ему полагалось сколько-то ржи, пшеницы, ячменя, гречихи... Невелик был этот сбор, но Кирило никогда не жаловался, зато его жена, Оришка, старая сварливая баба, не раз попрекала мир. Все знали, что Оришка ведьма, и понемножку прибавляли Кирилу плату, опасаясь, как бы ведьма не сделала худа. Тем и жил Кирило,- больше в волости да при волости, чем дома. Туда забегал он не часто; разве уж очень приспичит, ну, тогда зайдет. Не любил он грызни, а Оришка, наоборот, любила пилить. Он убегал от нее в волость или к кому-нибудь из односельчан. Христя часто видела его у отца. Беда ли случится какая, напасть ли придет - отец, бывало, все Кирила ищет: ему первому расскажет. Жалуется, бывало, на злую долю, на лихих людей, а Кирило утешает: "Все,- говорит,- пустое, кроме правды святой. Хоть и худо нам, заели нас нужда да враги,- но правда на нашей стороне. Не унывай, брат! Помрут, как и мы, грешные, наши обидчики. Помрут и ничего из награбленного не возьмут с собою. Смерть, она всех равняет..."
      Тихой речью, душевным и теплым советом, разумными доводами Кирилу не раз удавалось рассеять горе отца, успокоить его оскорбленное сердце...
      Отчего же теперь Кирило молчит? Отчего не уймет он горьких слез осиротелой дочки своего бесталанного друга?.. Он еле поспевает за нею,- так торопится она вперед, понуря голову.
      - Полегче... полегче, доченька,- говорит он.- Не торопись! День велик, да и путь не близкий, устанем... Лишь бы к вечеру до города добраться. Пожалей мои старые ноги, да и свои побереги - еще долго им придется вышагивать!..
      Христя замедлила шаг. Поровнявшись с нею, Кирило вынул трубку и стал ее набивать. Шли молча. Чем дальше они подвигались, тем больше и больше таял снег, покрывался водой; ноги вязли, временами приходилось просто брести по воде. Солнце поднималось все выше и выше, пригревало все сильней и сильней, золотило бугры, сверкало в лужицах талой воды... Становилось тепло, даже жарко. Пот выступил у Кирила на лбу и на скулах. Сдвинув шапку на затылок и накинув армяк на плечи, он плелся за Христей, размахивая длинной палкой, обходя по обочинам лужи. Трубка у него дымилась, оставляя в чистом, прозрачном воздухе сизый след... Христя шагала прямо по дороге.
      - Ну, сегодня снегу поубавится! - снова начал Кирило, желая завязать разговор.- Ишь, какая каша, полно воды!.. Хоть бы добраться до города... Там, на Гнилом переходе, воды теперь, верно, по колено. Чего доброго, не пройдем. И утонуть можно,- угрюмо прибавил он, потеряв надежду вытянуть из Христи хоть слово.
      - Да хоть бы уж! - горько промолвила она.
      - Что хоть бы? - спросил Кирило.- Утонуть?
      - Да! - отрезала Христя, утирая слезы.
      - Господи помилуй! Чего это тонуть? Как ни горько иной раз бывает, а все жить лучше... Не пристало тебе, молодой, такие слова говорить. Пусть уж мать горюет, что одна осталась в доме беспомощная, а тебе что? Молодая, здоровая... Что тебе, работа страшна? Да ведь в городе такая работа, что в деревне против нее в десять раз тяжелей. Что там за работа? В поле не ходить, не жать, снопов не вязать... Домашняя работа. Как говорится: вымой, приберись, да и спать ложись! Не горюй, девка! Было бы здоровье, а работа что?! Я сам, пока по свету мыкался, служил там и все хорошо знаю. Кабы не своя хата да не работа для мира - и сейчас пошел бы служить... Ей-же-ей, не лгу! Уж одним тем хорошо в городе, что народу много. Хоть и чужие, а ты про то не думай, что чужие. С чужими иной раз лучше, чем со своими: ты их не знаешь, они тебя не знают,- не станут допекать... Не то что здесь!
      Не впервые Христя слышит про городскую работу, не Кирило ей про нее говорил, Марина Кучерявенко, ее подруга, уже третий год служит в городе. Как-то на святки она приходила домой и рассказывала, что нет ничего лучше, как служить в городе: и работы немного, и работа легкая, и народ такой вежливый, и платят хорошо... За два года Марина полный сундук накопила всякого добра: и платков, и рушников, и кофт, и плахт, да еще кожушок хороший. В деревне за десять лет столько не купишь... Отчего же мать плачет? Отчего убивается? Целая неделя прошла после суда, и всю эту неделю день и ночь мать плакала, не переставая, и все рассказывала ей о горькой подневольной службе у чужих людей... Никто тебе слова доброго не скажет; обидят тебя - никто не заступится; захвораешь - никто не спросит, что с тобой, а работать заставят... Нанялся - продался!.. И таким безнадежным и страшным голосом рассказывала все это мать, такими жгучими слезами обливала каждое слово!.. А вот Кирило совсем другое поет... и Марина не то говорила... Где же тут правда и где ложь?.. Ведь и мать служила смолоду, и мать все это хорошо знает... Да ведь и люди служили и теперь вот служат... Может, когда мать служила, было хуже, жилось тяжелей?.. Как в тумане Христя, как в пустыне в темную осеннюю ночь!.. А может, как у кого: у одних - хорошо, у других - худо. Ну, а как же у Загнибеды?
      - Дяденька! - сказала она.- Вы знаете Загнибеду? Что это за человек? Какая у него служба? Какая работа?
      - Загнибеду? Х-хе! - вынув изо рта трубку и сплюнув, переспросил Кирило.- Загнибеду? Как же мне его не знать, если он у нас в волости писарем был? Хорошо знаю. И отца его знал. Пузатый такой, головой служил... Лют был, не приведи бог! За подати, бывало, голых людей на мороз выводил и водой обливал. Ну, да и сын штучка! Правда, людей на морозе он не обливал, зато драл с живого и с мертвого... Не человек, пиявка был, пока служил писарем! Ну, а теперь не знаю, может, и переменился. Наши мужики рассказывали, что он очень бывает рад, когда своих встретит в городе,- и напоит и накормит... Не нас, понятно, бедноту, а богачей...- отрывисто рассказывал Кирило, подчеркивая отдельные слова.
      - Ну, а работа у него,- продолжал Кирило,- какая ж у него работа? Он, как перестал служить писарем, по торговой части пошел, не то прасолом стал... черт его знает! Вот и гляди, какая у него должна быть работа. По дому работа... Жена у него, говорят, усердная хозяйка и хорошая женщина; а впрочем, я ведь ее не знаю... Детей нет и не было... Кому только все это добро достанется?.. А добра много... Разве только он пропьет; здорово, говорят, заливает... Да ты, девка, не верь. Всего ведь не переслушаешь. Чего люди не наговорят! Своему глазу верь. Вот послужишь, так и увидишь, какой он, этот Загнибеда... Лих, говорю, был, пока писарем служил,- без рубля за паспортом не ходи. Вы, говорит, на заработки уходите деньги лопатой загребать, а тут - с голоду подыхай. Гони рубль! Ну, и гонишь, да еще в шинок ведешь, чтобы допьяна напоить... Вот он какой был, ну, а теперь - не знаю...
      Христя тяжело вздохнула.
      - А ты не вздыхай! Чего тебе? Худо будет, так не только свету, что в окошке,- на улицу выйдешь, больше увидишь... Лишь бы ты была хороша, а там хорошей служанкой дорожат... Это тебе не деревня... А вот и Гнилой переход! - воскликнул Кирило, спускаясь в балку, по которой пробегал небольшой ручеек.
      - Х-хе!.. Еще ничего. Воды немного - и перескочить можно! - крикнул Кирило, разбегаясь, чтобы перескочить через ручей. Не успел он прыгнуть на кочку, как тут же провалился по пояс.
      - Ведь вот поди же! - воскликнул он, выкарабкиваясь.- Ах ты черт, полные сапоги набрал.
      Христя, стоя на другом берегу ручья, вся затряслась, когда Кирило провалился. Ей показалось, что он тонет. Когда же Кирило выкарабкался, весь мокрый, ее разобрал смех.
      - Хотели, дяденька, по-молодецки? - улыбаясь, спросила Христя.
      - А вышло - черт знает по-каковски! - промолвил Кирило, направляясь на мостик, чтобы переобуться. В сапогах у него хлюпала вода.
      Христя тоже взошла на мостик и, опершись на перила, поджидала, пока Кирило переобуется.
      - Вот тебе и перешел и ног не замочил! - сердился Кирило.- И понесло меня, черт бы его подрал! Думал - бугорок, откуда там вода возьмется?.. А это снегом сверху присыпало, а под ним воды - дна не достанешь...
      - Вы бы, дяденька, немного подождали, обсушились,- советовала Христя,а то как же мокрыми онучами ноги обертывать?
      - Как? Вот как! - крикнул Кирило, обвертывая онучей ногу.
      - Как бы не захворали...
      - А захвораю - что ж поделаешь? Двум смертям не бывать, а одной не миновать!
      Христя замолчала, побаиваясь, как бы Кирило, чего доброго, еще не заругался. Замолчал и Кирило; переобувшись, он встал, поглядел на ноги, надел армяк в рукава и, взяв палку, снова зашагал по дороге.
      Шли молча. Христя боялась первая начать разговор. Кирило тоже молчал. На ходу он то и дело поглядывал на сапоги, словно проверял, целы ли они еще, крякал, сплевывал...
      - Ну-ка, постой! - сказал он, дойдя до Иосипенковых хуторов.- Здесь отдохнем, подкрепимся. Половину дороги прошли - хватит!
      Кирило повернул к усадьбе. Христя остановилась, не зная, идти ей за ним или подождать на дороге.
      - А ты чего стала? Пойдем. Люди добрые - из хаты не выгонят.
      Две большие собаки бросились на них из-под амбара.
      Высокая и стройная молодица выбежала встретить гостей.
      - Цыц, проклятые! - крикнула она, швыряя в собак, ком снега. Белое, словно выточенное из мела лицо молодицы покрылось легким румянцем; бархатные глаза на мгновение вспыхнули.
      - Здравствуй, Марья! Ты ли это? - спросил Кирило.
      Молодица не то улыбнулась, не то глазами блеснула.
      - Да, я! - ответила она со вздохом.
      - А Сидор дома? - спросил Кирило.
      - Нет его. В город поехал. Одна мать дома... Как завела руготню, никак не уймется... Заходите в хату!
      В хате они застали старую грузную бабу. Широкое лицо ее избороздили глубокие морщины; губы толстые, отвислые; нос шишковатый, с черной бородавкой на кончике; злые глаза зеленым огнем горят из-под насупленных бровей... Христе она показалась ведьмой.
      - Здравствуй, Явдоха! - поздоровался Кирило.
      Явдоха, сидя на лавке, только глазами сверкнула.
      - Как живете-можете?
      - Э, живем! - надтреснутым голосом сказала старуха, будто ударила в разбитый колокол, так что Христя вздрогнула.- Какое там житье!.. Вот уехал Сидор из дому, а мы и ручки сложили,- говорила она, поглядывая зелеными глазами на Марью.
      Лицо у Марьи еще больше побледнело, а глаза еще сильней разгорелись. Она бросила на Явдоху пронзительный взгляд, покачала головой и молча вышла из хаты.
      - Вот так всегда! - проворчала старуха.- Хоть бы слово выговорила: словно отроду немая или - прости господи! - язык у нее отнялся... А чужие люди зайдут в хату, так она с ними хи-хи-хи да ха-ха-ха, целый день готова смеяться! А для матери слова не найдется! Ну, и взял себе Сидор жену! Ну, и выбрал пару! Говорила ему, не бери ты городскую, проклятущий это народ! Там им в городе свобода, приволье, нет им никакого удержу... Вот они и привыкают сложа руки сидеть, по семь воскресений на неделе праздновать! А придет такая в дом,- так ты ей пить-есть подай, а сама она, черт бы ее подрал, палец о палец не ударит... Где уж там от прислуги добра ждать? Привыкнет чужим бросаться, так и на свое наплевать... Говорила Сидору: не бери, сынок! Возьми лучше Приську Гаманенко,- будет она и тебе жена и мне невестка... Так парень ведь, прости господи, с придурью!.. Коли не на ней, так ни на ком больше не женюсь... Обошла, видно, дурака; опоила городская прислужница чертовым зельем!.. Не послушался... А теперь вот бейся с нею, мучайся!.. Он ведь никогда дома не сидит: все его носит куда-то,- вот и не видит, как матери достается!.. Ох, наказал меня господь! Думала отдохнуть на старости,- вот и отдохнула! - тяжело дыша, закончила старуха.
      На некоторое время в хате воцарилось молчание. Кирило сидел у стола и оглядывал хату; Христя стояла у порога.
      "Вот что про нашу сестру поют,- думала она.- И прислужница, и непутевая, и такая-сякая... Господи!" - Сердце у нее мучительно сжалось; слезы застилали глаза.
      - Да вот, знаешь, Явдоха, что с нами-то случилось,- прервал Кирило томительное молчание. Он стал рассказывать о том, как провалился на Гнилом переходе.
      Неся в руках вязанку дров, в хату вошла Марья. Видно было, что ноша ей не по силам, она совсем согнулась, бледное лицо ее покраснело.
      - Ну и тяжелые! - простонала Марья и бросила вязанку. Поленья с грохотом упали на землю. Старуха так и подскочила.
      - Да что это, покоя от тебя нет! - закричала она.- Набрала дров, дурья голова, что не поднимешь, и швыряешь их тут... Печь развалишь к чертовой матери!
      - Где печь, а где дрова...- негромко возразила Марья.
      Старуха потемнела.
      - А с полом что сделала? Давно ли мазала? Десять раз на неделе мажешь...
      - Да будет уж вам. Оставьте немножко на завтра,- не то с усмешкой, не то с укоризною промолвила Марья. Старуха покачала головой и плюнула.
      - Что это ты, девка, стоишь? Отчего не присядешь? - повернулась Марья к Христе.- Садись отдохни. Куда вас бог несет?
      - В город,- ответил Кирило, пока Христя робко присаживалась на лавку.
      - Зачем? На базар?
      - На базар. Ее вот продавать,- пошутил Кирило, кивнув головой на Христю.
      Марья внимательно поглядела на нее.
      - Ее? - спросила она, сверкая глазами.
      - Да! - ответил Кирило.
      - Смотрите, дяденька, не продешевите. За такую молодую и хорошую девушку берите хорошую цену! - пошутила Марья.
      Старуха заерзала, точно ее кто укусил, поднялась и пошла из хаты.
      - Куда это ты, Явдоха?- спросил Кирило.
      Явдоха промолчала и не оглянулась; только проходя мимо Марьи, сердито засопела.
      - Что это она такая сердитая? - спросил Кирило, когда Явдоха скрылась в сенях.
      Марья покачала головой.
      - Она всегда такая! Разве у нас как у людей? Сущее пекло,- так все и кипит!
      - Куда ж это она?
      - Пойдет другую невестку пилить. То меня грызла, а теперь к другой пошла.
      Разговор снова оборвался. Марья подбрасывала в печь дрова.
      - Вот что, Марья,- сказал, помолчав, Кирило,- нет ли у вас чарки горелки? Сказать по правде, провалился я по дороге... промок, а теперь что-то ломает всего.
      - Я сейчас.
      И Марья, подбросив дров в печь, выбежала из хаты и вскоре вернулась с бутылкой.
      - Вот это хорошо! Вот это мило!.. Так по животу и пошла!- сказал Кирило, выпив чарку.
      - Ну, а все-таки зачем вы идете в город?- допытывалась Марья.
      Кирило начал рассказывать. Христя, слушая его рассказ, так опечалилась, что не выдержала - заплакала.
      - Чего ты, девка, плачешь? Не плачь, не горюй. В городе хорошо жить. Я сама там служила и кляну себя, глупую, что поторопилась замуж... Что здесь? Одна неволя... А грызни сколько?! Вы на минутку зашли, да и то без ругани не обошлось. А каково мне день и ночь ее слушать!.. Ну их совсем! Погожу еще, потерплю немного,- не угомонится старуха - уйду! - махнув рукой, сказала Марья.
      - Ну, это ты глупости надумала! - возразил Кирило.- А как же Сидор? Хозяйство?
      - Ну их... с их хозяйством! А Сидор, если захочет, другую найдет!
      - Вот тебе и на! - мрачно сказал Кирило.- Для чего же он на тебе женился? Чтоб другую искать?
      - Мочи моей больше нет терпеть! - горько промолвила Марья.- Мочи моей нет, и все! Уж я на своем веку натерпелась, знаю, что не сахар...
      - Да это забылось...
      - Нет, не забылось,- возразила Марья с глубоким вздохом. - Такое не забывается.
      Немного помолчав, она снова начала.
      - В городе? Да в городе только и жизнь! Там приволье, там люди... Никто тебя не замечает, никто не пилит, не грызет и поедом не ест, как тут вот... И встанет солнце и сядет солнце, а ты только и слышишь: гав-гав-гав! гав-гав-гав! Да я когда служила последний раз, так как сыр в масле каталась... Работа не трудная,- вытопи печь, свари поесть, подай - да и гуляй себе весь день и всю ночь... Никто не спросит: где была, куда ходила?.. А здесь?.. Да пропади оно пропадом! - крикнула Марья, и в черных глазах ее блеснули слезы.
      - Уж такой ты, Марья, горожанкой уродилась,- сказал со вздохом Кирило.
      - Такой и помру! - отрезала Марья. Все надолго замолчали.
      - А что, девка, посидели, пора и честь знать! - сказал спустя некоторое время Кирило, поднимаясь из-за стола. Христя тоже встала.
      - Прощай, Марья! Да выкинь из головы эти мысли,- сказал Кирило.
      - Прощайте! Дай бог вам счастья!..- ответила ему Марья.- Может, встретимся когда в городе, так вспомните,- обратилась она к Христе.
      Христя и Марья сразу друг дружке понравились, почувствовали друг в дружке что-то близкое, родное.
      - Что это за люди? - спросила Христя у Кирила, когда они отошли немного от хутора.
      - Какие люди? - поглядев вперед, спросил Кирило.
      - Там... где мы были. На хуторе.
      - Люди? Иосипенки... Они мне дальними родственниками доводятся... Ничего - хорошие люди. Если бы не старая карга, а то всех поедом ест, как ржа железо. Больше всего Марье достается. Да и сама Марья, бог ее знает, чуднaя какая-то!
      Христя не спрашивала, почему Марья чудная, а Кирило больше не рассказывал. Понурившись, они молча плелись нога за ногу. Что думал Кирило - бог его знает, а Христя... Христя думала про чуднyю Марью, про свою мать, про деревню... Мысли кружились, как голуби, от тоски щемило сердце.
      Солнце спускалось все ниже и ниже. Дорога все больше чернела, покрывалась водой. Все чаще попадались прохожие и проезжие; Кирило и Христя молча проходили мимо них. Но вот засинел лесок на горе; дым и пыль поднимались из-за него; глухой шум доносился до путников. Тоска в сердце Христи все росла и росла.
      Дойдя до леска, они повернули направо. Широкая дорога, покрытая талым снегом, змеей поползла в гору. Молча, понурившись, они поднимались все выше и выше.
      - Вот тебе и город! - сказал Кирило, когда они поднялись на гору.
      Перед ними в долине раскинулся город. Широкие улицы, как реки, перерезали его вдоль и поперек. Вдоль улиц, как стражи, выстроились высокие каменные дома, кирпич краснел, блестели побеленные стены. В небо уходили острые шпили церквей; вокруг них на небольших площадях теснились лавки. Как муравьи, сновали и суетились люди. Всюду слышен был говор и крик, смутный гомон и гул... Заходящее солнце, как кровью, заливало город багровым светом.
      Христе стало страшно... Город показался ей хищным зверем, притаившимся в яме; разинув кровавую пасть с белыми острыми клыками, он, казалось, вот-вот бросится на нее. - Ну, девка, постояли и хватит, пора идти!- сказал Кирило, как в колокол ударил.
      Христя затрепетала, как подстреленная... Слезы ручьем полились у нее из глаз.
      2
      - Сам черт ввяжись в это дело, и то такого не выдумал бы!.. Пост на исходе, а у меня одной щуки целый воз не распродан, чехони две бочки... сорокаведерных. А тут еще оттепель... Тьфу! В лавку не войдешь...воскликнул Загнибеда, явившись вечером домой.
      У Христи руки похолодели, когда она его увидала. Огромного роста, лицо длинное, усищи рыжие, острый горбатый нос, под нахмуренными бровями, как два уголька, горят не желтые, а прямо красные, как у кролика, глаза. Одет он был по-мещански в долгополый суконный чекмень, который доходил ему до самых сапог, широкая барашковая шапка пирожком, как сковорода, прикрывала его длинную голову. Лицо, фигура, поступь - все говорило о том, что это человек сильный, решительный; такой ничего не испугается, ни перед чем не остановится. А красные кроличьи глаза выдавали лукавую душу, ехидные замыслы: каверзность писаря побраталась в них с хитростью лавочника.
      - А это кто, Олена? - обжегши Христю быстрыми глазами, спросил он у жены, молодой, исхудалой женщины с бледным лицом и голубыми глазами. Казалось, само небо отразилось в ее светлых зрачках.
      - Да это служанка,- ответила та тихим приветливым голосом, словно легкой рукой коснулась струны.
      Загнибеда стал посреди кухни, бросил взгляд на жену, потом на Христю, которая, понурясь, стояла у порога; потом снова на жену и снова на Христю... Так орел с высоты всматривается в добычу, выбирает, какая повкусней.
      Невысокая Христя с полным розовым лицом, молодыми ясными глазами, черными бровями так непохожа на исхудалую Олену. Та, бледная, увядшая, как поблеклый цветок; эта - только что расцвела... У Загнибеды глаза загорелись, когда он глянул на круглый невысокий стан Христи.
      - Насилу дождались вашей милости! - неласково поздоровался он с нею.Ты что так задержалась?- спросил он затем еще неласковее.
      У Христи душа похолодела, потемнело в глазах.
      - Петро! - сказала Олена, покачав головой.
      Загнибеда взглянул с усмешкой на Христю, потом на жену и молча пошел в комнаты.
      - Давай, девка, самовар,- сказала Олена и полезла в шкаф.
      Христя не помнит, как выбежала в сени, как схватила кипящий самовар и бегом внесла его в кухню.
      - Туда, туда... В комнату неси, Христя, и поставь вон на тот стол,распоряжалась Олена, доставая из шкафа посуду.
      Христя застала Загнибеду уже за столом. Он сидел, развалясь на стуле, и быстрым взглядом окидывал комнату. Когда Христя вошла, он так и впился в нее своими острыми глазами. Она чувствовала, как пронизывает ее насквозь этот пристальный взгляд, добирается до самого сердца, смущает душу... Христя дрожала всем телом, и самовар трясся у нее в руках,- она, наверно, уронила бы его, если бы не поторопилась поставить на стол. И все же она не смогла удержать его,- самовар покачнулся, плеснула вода. Крутой кипяток побежал по руке Христи на стол... У девушки невыносимо заболели пальцы, но она даже не пикнула, даже не поморщилась,- только вспыхнула вся, как огонь.
      Загнибеда посмотрел на стол, где от лужицы поднимался пар, а она так и обмерла... "Что я натворила! Что теперь будет?" - думала она. Загнибеда молчал, она точно окаменела.
      - Вишь, на стол пролила! - тихо сказала хозяйка, входя с посудой.Возьми вон там тряпку и вытри.
      Христя в одно мгновение вытерла стол.
      - Проворная!- буркнул ей вслед Загнибеда, когда она выходила из комнаты.
      - Ничего, девка расторопная,- прибавила Олена.
      Дальше Христя ничего не слышала. От нестерпимо жгучей боли в пальцах она света невзвидела. Ей хотелось кричать, а она боялась дохнуть. Горячие слезы залили ей лицо... Она то прижимала ошпаренную руку к груди, то трясла ею, то поднимала к губам и дула на нее,- боль не унималась. Она слышала, как в комнате звенит посуда и хозяева прихлебывают чай.
      - Налей-ка мне еще,- попросил в четвертый раз Загнибеда.- И соленого как будто не ел, а здорово пить хочется.
      "Они чаи распивают, а я места себе не найду",- всхлипывая, думала Христя.
      - Тише...- сказала, прислушиваясь, Олена.- Мыши скребутся?
      Загнибеда умолк, а Христя не могла удержаться. Как раз в то мгновение, когда в комнате воцарилась тишина, из груди ее вырвался стон, и она снова заплакала.
      - Плачет? - догадался Загнибеда.
      Христя смолкла, затаив дыхание.
      - Христя! - позвала ее Олена.
      - Так она Христя? Христя в монисте! - сказал Загнибеда.
      - Христя! - снова позвала Олена, не дождавшись ответа.
      - Че-его? - со слезами откликнулась Христя.
      - Ты плачешь? Чего? Поди сюда.
      Христя вошла, заплаканная, придерживая обожженную руку.
      - Чего ты? - допытывалась Олена.
      - Да ничего! - нетерпеливо ответила Христя и направилась в кухню.
      - Как ничего? Говори - чего плачешь?
      - Пальцы обожгла.
      - Чем?
      Не успела Христя ответить, как что-то булькнуло, кто-то прыснул... и залился раскатистым хохотом.
      Это Загнибеда, хлебнув чаю, не выдержал, прыснул и расхохотался.
      - Ну, чего ты? - с удивлением опросила Олена.
      Загнибеда хохотал... Он весь трясся, лицо у него посипело от натуги. Как ножом, полоснул Христю по сердцу этот смех, боль в руке стала от него еще нестерпимей. Но вот Загнибеда поперхнулся, закашлялся...
      - Знаю... Ох, ну его совсем! - крикнул он, прокашлявшись, и стал рассказывать, как Христя обварила руку.- Ну, и терпеливая же, а все-таки не выдержала! - прибавил он с усмешкой.
      Христе стало еще тяжелей, еще больнее: это он над нею насмехается, над нею хохочет! "Чтоб ты лопнул, проклятый!" - подумала она, обливаясь слезами.
      - Ты бы, глупая, что-нибудь сделала. Тертой репы приложила, что ли,посоветовала Олена и выбежала в кухню. Она нашла репу, натерла на терке и приложила Христе к красным пальцам.
      Христе стало полегче: рвет, дергает, горит, но хоть болит уже не так сильно. А Загнибеда в комнате никак не может успокоиться. Затихнет на минуту и снова зальется хохотом.
      - Ну, чего ты хохочешь? - крикнула на него Олена.- С ума спятил, что ли? Девка места себе не находит, а он хохочет...
      - Если б ты знала... Если б ты видела... Ведь это при мне было... На моих глазах... Как плеснет себе кипятком на руку... И сразу так вся и вспыхнула! Но хоть бы слово проронила... Вот дура! Сказано: деревня, дубина стоеросовая!
      И без того Христе было досадно, а когда она почувствовала горькую правду слов Загнибеды, ей стало еще досадней. В самом деле: почему она не сказала сразу, что обожглась? Приложили бы тертой репы, и она не мучилась бы так долго, не плакала. Так нет же, побоялась. Кого? Чего? Всего!.. И того, что пролила воду на стол, и того, что хозяин на нее смотрел... А все потому, что деревня, дубина стоеросовая!
      Тут снова послышался раскатистый хохот Загнибеды. "Ну и язва этот Загнибеда! Ну и заноза! Кому горе, а ему смех..." Ей вспомнились слова Кирила: не человек, пиявка! "Пиявка, сущая пиявка!" - думалось ей. Пиявкой был, пиявкой и останется! А ей целых полгода придется пробыть у него, полгода придется слушать докучные речи, ехидный хохот... Господи! сегодняшний вечер ей выдался вечностью, а ведь впереди целых полгода! Он же все соки из нее высосет... Недаром жена у него такая пришибленная, замученная... Натерпелась, видно, бедная, на своем веку!
      Такие мысли роились в голове Христи. Теснясь в уме, цепляясь друг за дружку, они уносили ее прочь отсюда, туда - в деревню... к матери... Что-то там теперь? Плачет, верно, мать. Не спит - плачет... Несчастная!.. Впервые овладела ею такая жгучая, такая невыносимая тоска по матери. Она рвалась туда, к ней, к родненькой своей печальнице, к единственной своей советчице... Она бы все отдала, что только есть у нее, лишь бы сейчас быть около нее, около своей старенькой мамочки... Что же она может отдать? Что у нее есть?
      Жизнь впервые повернулась к ней своей суровой оборотной стороной, впервые почувствовала Христя на себе ее тяжелое бремя... "Нет счастья, нет талану на этом свете беднякам и никогда не будет!" - решила она.
      - Христя, ты бы погасила свет, что зря горит? - сказала из другой комнаты Олена.- Сегодня больше ничего не будем делать.
      Христя потушила свет... Что же ей теперь делать? Ложиться? Она бы охотно прилегла, отдохнула. Где же ее место, где ей придется спать? Тут ничего не разберешь.
      Она приткнулась у стола, положив голову на руку. Слава богу, боль унялась; только под сердцем жжет, сосет под ложечкой... Да, ведь она сегодня не обедала! Из дому вышла рано, сюда пришла поздно. Никто у нее не спросил, ела ли она, и она никому ничего не сказала. Да ей и есть не хотелось. И теперь ей не то чтобы хочется,- так, тошнит только... В комнате начался разговор.
      - Когда же ты думаешь куличи печь? - спросил Загнибеда.
      - С завтрашнего дня начну,- ответила Олена.- Не знаю, много ли печь?
      - Чтоб хватило,- сказал он.
      - Ты всегда так говоришь: чтоб хватило. А сколько нужно? И прошлый год и позапрошлый одинаково пекла. Позапрошлый осталось, а прошлый год как назвал гостей, так всё за один раз съели.
      - Ну, вот так и подгадывай... Чтоб хватило, и конец!
      Разговор оборвался. Через несколько минут он снова возобновился.
      - Ты вот о куличах думаешь,- начал Загнибеда,- а меня другое мучит. Вон на одной чехони рублей двести убытку будет. Подвел меня в этом году Колесник! "Купи, говорит, пополам возьмем". Я и купил; а он, черт бы его побрал, от своей половины отказался. Вот теперь и вертись! Придется в канаву вываливать, да как бы еще полиция не накрыла. Сегодня полицейский проходил. "Петро Лукич! Петро Лукич! - кричит.- Что это из вашей лавки несет?" - "Это потому,- говорю я ему, усмехаясь,- что вы никогда ко мне в лавку не заходите".- "Ну-ну,- отвечает он,- не шутите!.. Отберите-ка десяток хороших щук,- я десятника пришлю".
      - Что ж ты, отобрал?
      - А как же! Это еще хорошо!.. А если бы он в лавку зашел да разворошил эту гниль... Право, не знаю, как ее это мужичье ест. Тухлятина тухлятиной!.. Сегодня заходит один. "Что-то, говорит, она припахивает"."Оттепель, говорю, почуяла, а так не рыба - золото..." Вытаскиваю из-под низу, чтобы показать, а она так в руках и расползается... Ничего - берет... Вот если бы Лошаков на завод взял - хорошо было бы. На днях забегал: "Бочку надо".- "Не совсем, говорю, хороша".- "Да пес с ней! у меня рабочие,сожрут!.." Да вот уж третий день что-то не присылает. Если бы взял бочку, перевез бы! За эти дни бочку надеюсь распродать; а там если полбочки и пропадет - невелика потеря... В нашем деле без этого не обойдешься!
      - А ты знаешь, что Христе надо платье шить,- ввернула Олена.
      - Подождет! - отрезал Загнибеда.- Мы ее больше ждали... Кто теперь, в эти дни, станет шить? А самой - некогда будет. Пусть уж после праздника. Посмотрим еще, какая из нее работница будет.
      - Тише! - сказала Олена.
      - Что тише?
      Христя дух затаила, чтобы ни слова не пропустить из того, что про нее будут говорить. Напрасно!.. Разговор на этом оборвался. А когда хозяева снова заговорили, то уже про людей ей не знакомых, про плутни лавочников, про то, кто кого надул, поддел, облапошил...
      Грустно и тяжело стало Христе слушать все это. Где уж тут, черт возьми, жалости искать, когда люди только об одном думают - как бы из другого все жилы вытянуть, как бы другого оседлать!
      - Христя! убери самовар,- немного погодя позвала ее Олена.
      Христя приняла самовар, убрала посуду. А там Загнибеде вздумалось еще поужинать,- подала ужин. Пока после ужина помыла посуду и сама поужинала, было уже около полуночи. А хозяйка, идя спать, велела чуть свет поставить самовар: "Завтра базарный день,- Петру Лукичу надо пораньше в лавку".
      "Тухлой чехонью людей травить!" - с тяжелым вздохом подумала Христя. Она примостилась на лавке, погасила свет и тоже легла.
      Ее сразу окутала черная, непроглядная тьма. Темно хоть глаз выколи, не видно ни зги. Слышен только глухой шепот из третьей комнаты. Это хозяева, богу ли они молятся, шепчутся ли о барышах? Какое ей дело? Она за день так утомилась сегодня от ходьбы и от всех злоключений, что сразу закрыла усталые глаза. Сонное забытье нашло на нее.
      Христя сразу заснула. Ей ничего не снилось, ничто не нарушало ее тихого покоя. Прижав больную руку к груди, она спала. На то и ночь, чтобы все почивали. Да все ли? Что это за свет колеблется в маленькой комнатке? Вот он уже рядом, в соседней комнате, в светлой его полосе чернеет чья-то высокая фигура... Кто это? Чего ему надо? Это Загнибеда, босой, раздетый, со свечой в руке, тихо, как кот, выскользнул из комнаты, входит в кухню и, озираясь по сторонам, крадется в сени. Он слегка нажимает щеколду, чтобы не стукнуть, и отворяет дверь, держа свечу высоко над головой.
      В углу на лавке лежит Христя, спит. Темная тень ее трепещет, колышется на стене... У Загнибеды глаза загорелись, когда он увидал девушку. Тихо, на цыпочках он подошел к ней, поднял свечу так, чтобы свет падал на ее голову... Из темноты выступило круглое спокойное лицо, черные брови, закрытые глаза, полураскрытый рот. От тихого дыхания чуть заметно поднимается и опускается высокая грудь. Глаза у Загнибеды засветились, рука дрогнула... Долго он стоял над Христей, смотрел на девушку, упивался ее красотой. Вот... он тихо вытянул руку, подержал над нею, как держат, озябнув, над огнем, и... тихо опустил... Христя проснулась. Свет мгновенно погас... Снова стало темно. Христя спросонок не поняла, снилось ли ей, или она в самом деле видела свет. Усталая, она повернулась на другой бок и снова заснула. Она не слышала, как потом что-то зашуршало в темноте; как скрипнула дверь в комнату; как Олена, проснувшись, спросила:
      - Кто там?
      - Это я,- тяжело дыша, ответил Загнибеда.
      - Чего ты?
      - Ходил поглядеть, заперта ли дверь на засов. Он грузно опустился на кровать, так что она заскрипела, долго ворочался, пока заснул. Зато Олена всю ночь не спала.
      3
      "Христос воскрес! Христос воскрес! Христос воскрес!"- только и слышно было у Загнибеды, только и разносилось по всему его дому на второй день пасхи.
      В этот день у Загнибеды всегда пир... Круглый год заботы да хлопоты, купля да перепродажа, тяжбы да сделки... Только и праздника, что три дня пасхи да три дня рождества. Да и то потому, что в эти дни никто не торгует. Вместо того чтобы отдохнуть, устраивают пиры... Целая орава соберется из ближних и дальних мест; все являются к кому-нибудь одному; народу набьется уйма,- яблоку негде упасть; шум, гам, будто вода в потоке пенится и бурлит; споры да смех; выпивка да закуска... Так уж издавна повелось, так и по сию пору ведется.
      Второй день пасхи - день Загнибеды. Об этом помнили и свои люди, и посторонние, и сами хозяева. Готовились к этому дню заблаговременно. Заблаговременно делали закупки, пекли, варили. Христя под руководством хозяйки целую неделю, как каторжная, хлопотала у печи, урывая минутку после обеда, чтобы почистить, подмазать, помыть да побелить комнаты. В субботу все комнаты будто в белые сорочки нарядились; по углам из-за ворохов искусственных цветов выглядывают образа в блестящих ризах, лики святых сияют; небольшие лампадки покачиваются перед ними на тоненьких цепочках; на окнах узорные занавески; солнце пробивается сквозь мелкий узор... Столы, покрытые белоснежными скатертями, ломятся от яств и питий... Во всем виден достаток, роскошь, богатство...
      Христю поражало это изобилие... "Господи! - думала она.- Одному вон сколько даешь, а другому... Да если б моей матери хоть десятую часть всего этого, как она была бы счастлива! А то!.."
      Она посмотрела на себя. Уходя из деревни, она надеялась получить платье от хозяев и свое, поновее, оставила дома. И вот теперь, в чем пришла, в том и праздник встречает... Старенькая запаска коротка ей, засаленная корсетка расползлась на плечах. Обожженная рука не зажила. Чтобы не растравлять ее, Христя повязала ее рваной тряпицей; от кочерег да ухватов тряпица испачкалась, покрылась сажей... И вот среди всей этой роскоши она такая оборванная, обшарпанная! Ей самой это бросается в глаза. А хозяевам наплевать!
      Хозяйка как-то спросила:
      - Ты нового платья не взяла из дому?
      - Ей и в этом хорошо,- и сказал, ухмыляясь, хозяин... и все.
      "Служанка! Служанка!" - думала Христя, и под сердцем жгло у нее, как огнем.
      Дождались и пасхи. Будь это в деревне, Христя знала бы, что ей делать, куда пойти, где погулять. А здесь?.. Она слоняется по двору; прислушивается к гомону, который долетает с улицы; выйдет за калитку, посмотрит на людей... Разодетые, разряженные, идут они на гулянья да на карусели, а на нее и не поглядят. А и взглянет кто, так разве только затем, чтобы посмеяться.
      - Откуда такая замарашка взялась? - вылупив на нее глаза, спрашивает одетый по-городскому парень.
      - Из деревни! не видишь, что ли? - отвечает другой.
      Христя опрометью бежит во двор; парни вдогонку ей кричат, улюлюкают...
      - Ишь какая ядреная! Глянь, как вертит-то...- И по улице разносится неистовый хохот.
      "Чужие, чужие!" - думает Христя, убегая в дом. А там - тихо; хозяева легли спать. Тихо и тоскливо, как в могиле. А каково в деревне теперь? девушки гуляют, поют; подходят хлопцы, лезут христосоваться... Споры, шутки, смех... Насилу Христя дождалась вечера.
      - Ложись пораньше, высыпайся,- говорит ей хозяйка,- а то завтра, пожалуй, и ночью спать не придется.
      "Вот какие добрые!" - думается ей. И о ней-таки вспомнили, и ее не забыли!
      На второй день с самого утра стали собираться гости. Первыми пришли ближние соседи - поторопить хозяев в церковь.
      - Пора в дом божий! - кричали они, заглядывая в дверь.
      - Еще успеем. Заходите! Заходите! - приглашал Загнибеда.
      Пока собирались, наряжались, завязался: разговор. Рассказывали, кто как встречал праздник, как провел первый день, что слышно в городе. Женщины тем временем осматривали пасхальный стол, восхищались куличами, которые у Олены Ивановны всегда удавались и пышные и высокие; расспрашивали, у кого брали муку, как ставили тесто, какую клали сдобу... Обычные праздничные разговоры!
      Но вот и хозяева собрались. Загнибеда нарядился в новый суконный костюм, надел сорочку с манжетами, повязал шею шелковым платком, сапоги на нем хромовые, со скрипом - барин да и только! Олена Ивановна надела голубое шерстяное платье, накинула на плечи тонкую кашемировую шаль, голову повязала шелковым платком; в ушах блестят серьги, на руках - золотые перстни...
      - Готово?
      - Готово.
      И хозяева и гости вместе пошли в церковь.
      Только как будто ушли, а уже назад возвращаются: в такие дни служба недолгая... Первыми во двор входят хозяева, а за ними - гости. Мужчины и женщины, молодые и старые, толстые, как бочки, тонкие, как шилья; низенькие - от земли не видать; высокие, как стройные дубы... А что за уборы, что за наряды? Красные платья, зеленые жакеты, пестрые юбки, желтые кофты, блестящие ластиковые балахоны, черные суконные кафтаны - в глазах рябит! И все валом валят во двор и в дом; здороваются, начинают разговор. По слову каждый скажет, и то десять душ - десять слов... а ведь тут этакая уйма народу!.. В доме, как в еврейской школе, дым коромыслом, шум такой, точно вода в лотоке бурлит...
      А ведь это еще не все; смотришь, то тот, то другой идет. Народу в доме битком набито; в боковушке и в светлице полным-полно: одни разместились на стульях и на кроватях, другие толкутся в поисках места. Все посматривают на пасхальный стол, где выстроились в ряд бутылки и разноцветные настойки переливаются на солнце; перед бутылками на большом подносе темнеет жареный гусь, жареный поросенок стоит, держа в зубах кусок хрена; маленький барашек, свернувшись клубком, выставил остренькое рыльце с редкими зубами; а там лежит утка, задрав кверху лапки; там белеет толстое молодое сало, масло желтеет, краснеют пасхальные яйца; а над всем этим в конце стола, как на страже, стоят высокие куличи с белыми шапками, обсыпанными цветным горошком... Все так и манит взор, так и дразнит аппетит! Недаром у всех, кто ни взглянет на стол, слюнки текут.
      - Кого это мы ждем? - спросил высокий дородный мужчина с веселыми карими глазами, румяным лицом и черными усами, подходя к жирному лавочнику, который обливался потом, сидя в углу.- А может, походим-походим, поглядим на угощение да так ни с чем и разойдемся по домам?- продолжал он, крутя свой черный ус.
      - Петро Лукич! Петро Лукич! - окликнул Загнибеду лавочник.
      - Что?
      - Пора, братец. Животы подвело,- сказал он и при этом так сморщился, будто у него и в самом деле живот заболел.
      - Да... Рубец с Кнышом обещали зайти,- сказал, почесывая в затылке, Загнибеда.
      - А по-моему, двое третьего не ждут! - заметил высокий с черными усами.
      - Да и батюшки нет,- прибавил Загнибеда.
      - Ох, уж эти мне бородатые! - процедил лавочник.
      - И чего их ждать, бородатых? - сверкая глазами, спрашивает высокий.Что, мы сами себе бороду не прицепим? У Олены Ивановны, верно, завалялась где-нибудь мычка кудели... Вот и готова борода!
      Кругом захохотали.
      - Ну, Колесник уже пошел коленца откалывать! - сказал кто-то.
      - Какие там коленца? - возразил Колесник.- Тут и голос пропал, а они коленца!.. Я вот что думаю: пока там попы, то да се, не следует ли пропустить по одной? Пантикулярно, как паны говорят.
      - Следует, следует! - поддержал кто-то, сплевывая.
      - Да что-то, Петро Лукич, не того...- глядя на хозяина, сказал Колесник.
      Загнибеда кивнул головой.
      - Там, в боковушке,- тихо сказал он, показывая на дверь.
      Колесник, лавочник и еще кое-кто поднялись и двинулись друг за дружкой в боковушку.
      - Батюшка идет! - крикнул кто-то в светлице.
      - Батюшка! батюшка! - пронеслось по всем комнатам.
      - Погодите! Сейчас батюшка будет,- крикнул Загнибеда, проталкиваясь вперед, чтобы встретить батюшку.
      Колесник с сердцем махнул рукой и плюнул.
      - Утритесь, Константин Петрович, а то как бы бородатый не увидал! сказал ему кто-то
      - Утритесь! Уж к губам было поднес - да отняли! - ответил он сердито.
      - Только и дали поглядеть?
      - То-то и оно!
      Кое-кто засмеялся.
      - По усам текло, а в рот не попало.
      - Не растравляй ты моего сердца,- просил Колесник, почесывая в затылке.
      Поднялся еще больший хохот.
      - Тсс!..- зашикали вокруг.
      В доме раздалось громкое и зычное песнопение. Славили воскресшего из мертвых, славили его пречистую матерь... Молодой, белолицый и черноволосый батюшка с крестом в руках, выступив вперед, пел звучным тенором. За ним дьякон, толстый, осанистый, с рыжей бородой по пояс, выпучив глаза на выкате, гудел, как из бочки, низким басом. Стихарный дьячок, с изжелта-седою косицей, трясясь от старости, пел надтреснутым голоском, точно маленький ягненок блеял; за ним долговязый рябой пономарь, насупившись, подпевал крикливым баском... Хозяин и хозяйка крестились, подняв глаза к образам; гости облепили причт: передние еще кое-как помахивали руками, крестясь, но задние сбились так, что руки не поднимешь.
      Только батюшка, кончив петь, поднес хозяевам крест для целования, как в комнату вошли два чиновника. Один - среднего роста, упитанный, с круглым румяным лицом, выбритым так гладко, что оно у него лоснилось, с маленькими блестящими глазками, которые так и бегали у него, как мышата. Другой высокий, тощий, с косматыми бровями, хмурым взглядом и рыжими баками, которые, как колтуны, свисали у него с костлявых щек.
      Оба на цыпочках пробрались вперед, слегка придерживая за плечи дородных мещан, толпившихся сзади. Те, озираясь и кланяясь, расступались, давая дорогу. Оба чиновника направились прямо к столу.
      - Кто это? - послышалось в задних рядах.
      - Разве не знаешь?
      - Откуда же мне знать?
      -Тощий, высокий - Рубец, секретарь думы; а тот краснорожий - Кныш, из полиции.
      - Ишь! Пошел наш Загнибеда в гору: с панами стал знаться!
      - А-а! Антон Петрович! Федор Гаврилович! - воскликнул Загнибеда, завидев Рубца и Кныша.- Христос воскрес!
      Начали христосоваться. Рубец, сухо похристосовавшись с хозяином, подошел к батюшке, поцеловал крест и что-то тихо проговорил. Батюшка засуетился, подал Рубцу руку.
      - Очень рад! Очень рад! - глухо забубнил Рубец.- На место отца Григория? Царство ему небесное! Приятели были с ним.
      Батюшка стоял и, не зная что сказать, потирал руки. Рубец что-то бубнил. Колесник подбежал к Рубцу и, сверкая глазами, отвесил ему низкий поклон. Рубец протянул ему два пальца. Колесник почтительно пожал их, попятился и отдавил дьякону ногу. Дьякон изо всей силы двинул его кулаком в бок. Колесник пошатнулся как подстреленный.
      - Ногу отдавил! - крикнул дьякон басом и, улыбаясь, подал ему руку. Колесник криво улыбнулся и снова попятился.
      Пока все это происходило на одном конце стола, на другом конце Кныш стоял перед хозяйкой и говорил, подмигивая:
      - Для первого знакомства позвольте похристосоваться.
      Олена Ивановна, всегда мертвенно бледная, слегка зарумянилась, когда Кныш начал с нею христосоваться. Тычась своим широким лицом то с одной, то с другой стороны, он взасос целовал толстыми, мясистыми губами тонкие и бледные губы Олены Ивановны.
      - Федор Гаврилович! Вы не очень-то чужих жен расцеловывайте,- сказал ему сзади Колесник.
      - А-а! - повернулся тот.- Это вы, Константин Петрович? Да ведь это раз в год. Христос воскрес! - и стал христосоваться с Колесником.
      - Вот бы нам такого секретаря! Вежлив, обходителен! - сказал Колесник мещанам, отойдя назад.- А то - сущая гнида, а по части хабис-гавезен небось не дурак!
      Все покатились со смеху, а Колесник мигом исчез.
      - Что он оказал?
      - Пес его знает! по-еврейски, что ли; дескать, хапать любит.
      - Вот перец!
      А перец так и носился в толпе. Теперь он стоял перед батюшкой и, потирая руки, говорил:
      - Ну, и проморили вы нас, отец Николай.
      - Чем же?
      - Поверите, в горле пересохло, промочить бы надо, а то тарахтит как гусиное с горохом, на которое бабы нитки мотают,- шутил он, весело блестя глазами.
      - Что ты тут плетешь? - перебил его Загнибеда.- Отче честной! Благословите хлеб-соль.
      Отец Николай встал и начал благословлять.
      - Начинается... Слышите! Начинается! - выбежав в другую комнату, крикнул Колесник.
      - Что начинается?
      - Да вот,- показал он на светлицу.
      Там около стола с хозяином чокались гости: батюшка, дьякон, Рубец, Кныш... Громко звенели чарки; у всех весело блестели глаза... Туда устремился и Колесник.
      - Просим, добрые люди, отведайте хлеба-соли,- приглашал Загнибеда.Спасибо, что не гнушаетесь нами, не забываете,
      - А у вас таки богатый стол! - сказал ему батюшка.
      - Да ведь в этом вся наша радость, отец Николай! Вся наша радость... Что нам со старухой осталось? Детками господь не благословил... Так хоть добрые люди придут, поговорят... Вот и вся наша радость... Оно, правда, нынче за все втридорога дерут. Да как подумаешь: к чему нам это богатство? для кого копить? Умрешь - с собой не возьмешь... Прошу покорно... Отец Николай! Антон Петрович! Федор Гаврилович! Кто же после первой закусывает?.. А вы что стоите? - кричит Загнибеда дьячку.- Ай-ай!
      Снова все сбились вокруг стола; среди прочих и старый дьячок трясет головой.
      - Смотри и сегодня не налижись, как вчера! - прикрикнула на дьячка высокая тощая старуха, с белесоватыми, точно оловянными глазами, дернув его за рукав так, что он покачнулся.
      - Евфросиния Андреевна! Евфросиния Андреевна! - тихо сказал дьячок.Ведь тут... чужие... ведь тут люди...
      - А вчера видел людей? А молодиц небось разглядел?
      - Так его, так! - вмешался в ссору супругов Колесник.- Под орех его разделайте, Евфросиния Андреевна! Чтоб не бегал так за вашей сестрой. А то в церкви апостола читает, а молодицам в сторону шепчет "шветик"!
      - И вы против меня! - сказал дьячок, опрокинув рюмку водки.- У меня вот и зубов во рту нет!- И он показал свои почерневшие десны.
      - А зубы-то тут зачем? Поцеловать да еще укусить, что ли? - подшучивал Колесник.
      Все так и прыснули, а старая дьячиха менялась в лице и вращала глазами, как ведьма. Дьячок боком-боком, да и выбежал на кухню.
      - Вы, Евфросиния Андреевна, за ним все-таки присмотрите,- дразнил Колесник дьячиху.- Вы на то не глядите, что у него зубов нету. Он и без зубов никому спуску не даст. А если бы ему да зубы!
      - Разве я не знаю? - проворчала дьячиха.- Знаю! Сорок лет с ним прожила - знаю! Сказано: жеребец!
      Хохот поднялся со всех сторон. Гости со смеху помирают, животики надорвали; а Колесник - хоть бы тебе что - только глаза блестят.
      - Правду, святую правду говорите, Евфросиния Андреевна,- подмигивает он,- сущий жеребец! Вот и сейчас: убежал на кухню... Знаем мы. Хоть и стар, да хитер... Там у Петра Лукича новая служанка, да еще, дуй ее горой, такая ядреная девка... Вот куда его потянуло! Вот куда он удрал!
      Дьячиха, расталкивая народ, вне себя помчалась на кухню. Гости хохотали; кое-кому вздумалось пойти поглядеть, что будет с дьячком.
      - Пойдем! - звали они Колесника.
      - Ну их! - ответил тот.- Почудили, и хватит, пойдем выпьем.
      Одни пошли на кухню, другие с Колесником - к столу, где важно восседали батюшка, дьякон, Рубец, Кныш.
      - Какая теперь наша служба? Какие наши доходы?- говорил батюшка Рубцу.- Вот когда у господ крепостные были,- вот тогда другое дело! Тогда были доходы! Бог дал праздник... сейчас везут тебе из имения: один одно, другой другое... да целыми возами... А теперь что? Разве на эти гроши проживешь? Да и их как начнут делить!
      - Господь не оскудевает в своей милости! - проворчал, поднимаясь, дьякон и потянулся за чаркой.
      Молодой батюшка только головой покачал.
      - Любимец протопопа, так ему ничего,- тихо сказал он, вздыхая.
      - Ну и протопоп же у нас! - прибавил Рубец.
      - Христос воскрес! - рявкнул дьякон, как в большой колокол ударил.
      - Воистину! - ответил, подходя к нему, Колесник.
      - Вот! - обрадовался дьякон.- Это по-моему! А то плачется!.. Доходов у него нет, молодой попадье шиньоны не на что покупать,- бубнил он Колеснику как будто на ухо, но так, что все слышали.- Пореже пускал бы попадью с кавалерами шляться, вот и доходы были бы,- прибавил он и отошел.
      За столом стали судить протопопа. Загнибеда говорил, что его все прихожане не любят, что он дерет с живого и с мертвого: если кто жениться задумал - меньше чем за четвертную не повенчает, умирает кто - гони десятку, а крестить надо - трешницу готовь. Рубец перебирал все его провинности перед покойным отцом Григорием: он его допек! он его в гроб вогнал! Кныш всех поражал, рассказывая про бумаги, какие попадались ему в полиции... Отец Николай только глубоко вздыхал.
      А в кухне тем временем раздавался неистовый хохот. Смеялись над пономарем. Рябой и нескладный, он как пропустит чарочку, другую, так сразу начинает любезничать с бабами. Старая ли, молодая ли - ему все равно выходи за него замуж, и кончено! У него и хата своя и сундук есть, а в сундуке десять кусков полотна. И земли на его долю из руги десятин пять приходится, и с кружки рублей пятьдесят, да и за перезвон перепадает. Он один знает, по какому покойнику как звонить. Кто сколько даст - так он и звонит! Гривенник даст, на гривенник зазвонит, двугривенный - так на двугривенный, а за рубль - так оттрезвонит, что слеза прошибет! Говорят, пустое дело звонить - потянул за язык, да и все! Нет, и к колоколам с неумытым рылом не суйся!
      Все знали, что он женат; один он этого не признавал, потому что так был пьян, когда венчался, что в глазах у него было темно. Да и жена с ним не жила, таскалась по шинкам да гуляла с солдатами. Трезвый он был тише воды, ниже травы; зато как подвыпьет, так откуда у него только прыть берется: куражится, хвастает, так и сыплет словами.
      Вот и теперь. Давно ли он сидел на кухне один, опустив на грудь свою победную голову? Никто не пригласил его выпить и закусить, сам он тоже никому ничего не сказал. Христя стояла около печи и, посматривая на него, думала: чего это он сидит здесь один, не ест, не пьет, и к столу его никто не просит?
      Но тут в кухню заявился толстый лавочник.
      - Тимофей! А ты что тут сидишь, голову повесил, не ешь и не пьешь? И, недолго думая, он схватил пономаря за руку и потащил к столу.
      Недолго они пробыли там, но вернулся Тимофей уже другим человеком: выпрямился, приосанился, глаза горят, брови шевелятся, тонким усом так и моргает. Христя никак не могла удержаться, чтобы не расхохотаться.
      - Ты чего смеешься? Ты кто такая? - пристал он к Христе, так забавно шевеля бровями, что как та ни сдерживалась, но не могла не смеяться.
      - Да это...- еле ворочая языком, сказал толстый лавочник,- да это девушка!
      - А коли девушка, так почему замуж не идешь? - спрашивает Тимофей.
      - Да она бы не прочь... так женихи не случаются.
      - Фу-ты! - удивился Тимофей.- Да какого тебе жениха надо?
      - Сватай, Тимофей, ее,- сказал кто-то из кучки гостей, которые стали собираться вокруг них.
      - А что? Разве не пойдешь? Ты не гляди, что я в грязи: хоть и шлепнулся в грязь, а все одно князь! - крикнул он, как петух, притопнув ногой, и так моргнул усом, что все прямо померли со смеху.
      Громовой хохот раздавался в кухне, но Тимофея это не смутило. Он подошел к Христе поближе и стал нежно заглядывать ей в глаза. Христе сначала было смешно, но, когда в кухню набился народ, ей стало стыдно и страшно... Потупившись, она отошла в угол, к кочережкам. Тимофей за нею.
      - Серденько! - взвизгнул он и даже подпрыгнул.
      - Чего вы пристали ко мне? Убирайтесь! - сказала с досадой Христя.
      - Паникадило души моей! - взвизгнул он снова и ударил себя в грудь.
      Гости так и покатились со смеху, а Тимофей стоит перед Христей, бьет себя в грудь и декламирует:
      - Вот та, которой жаждала душа моя! Приди же, ближняя моя, добрая моя, голубица моя! Приди в мои объятия! - И, расставив руки, он собрался уже было заключить Христю в объятия.
      - Тимофей! Это что такое! - раздался позади него голос.
      Тимофей оглянулся - и руки опустил: перед ним стоял батюшка.
      - Совсем девушку смутил,- сказал отец Николай, взглянув на Христю, которая, зардевшись как маков цвет, стояла у порога.
      Тимофей попятился, давая дорогу батюшке, который собрался уже уходить и прощался с хозяевами и гостями.
      - Отец Николай! А посошок разве выпить не полагается? - сказал Загнибеда, ласково заглядывая батюшке в глаза.
      Отец Николай засмеялся.
      - Посошок? А чтоб вас! Ну, уж давайте!
      - Я вам наливочки,- хлопотал Загнибеда.- Такая наливочка - пальчики оближешь! Олена Ивановна! наливочки сюда! позапрошлогодней! - крикнул он жене.
      Олена Ивановна принесла бутылку.
      - Сама и угости. От тебя вкуснее! - сказал Загнибеда.
      Олена Ивановна налила.
      - Хороша, хороша! - похваливал отец Николай, смакуя каждый глоток.
      - А вам, отец дьякон? Наливочки? - угощает Загнибеда.
      - Э, свинячье пойло! - крикнул тот.- Горелочки! мне горелочки!
      - А может, ромку напоследок? У меня хороший ромок - у немца брал.
      - Не терплю я этих заграничных штучек. От них только в животе урчит да голова трещит. Нет лучше пития, как родная горелочка! Чем больше пьешь, тем кажется вкусней! верно? - крикнул он, хлопнув Колесника по плечу.
      - Правда ваша. Ромок к чаю - расчудесное дело.
      - Вот-вот! А так, голая - горелочка! Хватил рюмашечку - и готово! Дерзай, чадо! - крикнул он, опрокидывая рюмку, и поторопился за батюшкой, который уже стоял на крыльце, дожидался.
      - О, дай вам бог счастья! - смеялся Колесник.
      Вслед за дьяконом вышли хозяин с хозяйкой, а за ними кое-кто из гостей.
      - Пропустите! пропустите! - шамкал беззубым ртом дьячок, протискиваясь в толпе.
      - Ты слышал, старый черт, что я тебе велела! - крикнула дьячиха, дернув его сзади за косу.
      - Слышал, слышал! - буркнул, вырываясь, дьячок и скрылся в сенях.
      - Ох ты, моя красоточка! - крикнул, выходя, Тимофей и ущипнул Христю за руку.
      Та не выдержала и изо всей силы двинула Тимофея кулаком в спину, так что в комнатах отдалось.
      - Вот это угостила! Молодец девка! - сказал кто-то.
      - Кто кого? - опросил Колесник.
      - Вон та девка - Тимофея.
      Колесник поглядел на Христю. Красная и сердитая, она стояла у порога около печи.
      - Где ты была, голубка? - спросил он, подступая к ней.- Я ж с тобой не христосовался! Христос воскрес!
      Не успела Христя ответить, как Колесник уже обнял ее.
      - Не очень, Кость, не очень! Как бы не обжегся! - кричал позади него толстый лавочник.
      - И я не христосовался! - откуда ни возьмись неказистый гнилозубый человечек и - чмок Христю в щеку.
      Толстый лавочник тоже приложился жирнющими слюнявыми губами. Христя вертелась, сгорая от стыда, обмирала. Она не знала - плюнуть ли в глаза всей этой пьяной ораве, ругаться ли, плакать ли.
      - Стой! - крикнул Загнибеда, возвращаясь в кухню и увидев, как Христя бьется в крепких объятиях Колесника.- Константин! Ты что это? Погоди, я жене скажу,- повернулся он к Колеснику.
      - Дома, братец, нет,- ответил тот, выпуская Христю из рук. Та опрометью бросилась вон и в сенях чуть не сшибла с ног хозяйку.
      - Куда это ты летишь, как сумасшедшая? - спросила Олена Ивановна.
      - Да вон... они... Ну их! - со слезами жаловалась Христя.- Коли так, уйду от вас.
      - В чем дело? - спросила Олена Ивановна.
      - Тсс!..- раздалось в кухне.
      - Не тронь хозяйского добра! - выйдя на середину кухни, кричал Загнибеда.- Не тронь.
      - Чего ты орешь? - сказала она мужу.- Вон ведь люди, благородные! - И сердитая прошла в светлицу.
      - Видали! Кто кислиц поел, а кто оскомину набил,- воскликнул Загнибеда, почесывая в затылке.
      - Так и у меня,- качая головой, сказал Колесник.
      - Одно горе, брат, с этими бабами! - вздохнул Загнибеда.
      - Одно горе,- подхватил Колесник.
      - А коли горе, так зальем его,- вмешался толстый лавочник.
      - Верно! - поддержал Колесник.
      - Пойдем,- сказал Загнибеда.
      - Погоди. Вот еще эти паны! И зачем ты их зазвал? - говорит лавочник.
      - Да разве я звал? Сами напросились. Не плевать же мне им в глаза?!
      Не успел Загнибеда произнести эти слова, как из светлицы вышли Рубец и Кныш.
      - Попили, поели у вас, Петро Лукич,- сказал Рубец,- пора и восвояси.
      - Куда это вы? Так рано? Да я не видал, откушали ли вы хоть чего-нибудь.
      - Откушали, как же, откушали! - протягивая руку, сказал Кныш.
      - Ах ты господи! Да посидели бы немножко.
      - Нет, нет! Дома жены ждут. Мы, знаете, перелетные птицы.
      - Скажи, пусть не задерживает,- тихо сказал толстый лавочник на ухо Колеснику.
      - Ну, хоть на дорогу! - сокрушается Загнибеда.- Антон Петрович! Федор Гаврилович! По одной, наливочки. Жена, голубушка! Дорогим гостям на дорогу наливочки.
      - От тебя не отвяжешься! - сказал Рубец.
      - Извините. Бога ради простите! Может, что не так. У меня, знаете, попросту. Тянись не тянись, а в паны далеко. Извините.
      - Дай бог и нам то, что есть у вас! - утешал Кныш, беря рюмку наливки.
      - За ваше здоровье! - сказал Рубец. Выпил, отдал рюмку и, подав на прощанье руку одному Загнибеде, торопливо вышел в сени. Кныш, прощаясь подряд со знакомыми и незнакомыми, тоже последовал за ним. Загнибеда вышел проводить их.
      - Слава богу! - с облегчением вздохнул толстый лавочник.
      - Кныш этот еще ничего: человек обходительный,- сказал Колесник,- а уж наш секретарь - о-о! Это штучка!
      - Оба одним миром мазаны! Оба на руку охулки не положат! Тот только берет да кланяется, а наш берет да лается!
      - Выпроводил, слава богу! - сказал, возвращаясь, Загнибеда.- Ну, теперь пойдем к столу. Теперь наш черед. Уж эти мне паны!
      И все повалили в светлицу. Там за столом сидела женская компания.
      - Идите-ка к нам,- сказала дородная молодица, жена гнилозубого, красная, как наливка в рюмке, которую она держала в руке.- Что это вы все с панами да с панами! Ишь, как панским духом пропахли! - прибавила она, стрельнув на Колесника маслеными глазами.
      - С вами, кума, выпить? Эх, хороша кума! - подходя к молодице, сказал Колесник и опустился рядом с нею на лавку.
      - Кума-кума, а как христосоваться, так нема!- упрекнула его высокая длиннолицая баба, жена толстого лавочника.
      - Почему нема? И теперь не поздно! - сказал Колесник.
      - Огляделись, как наелись! - надулась кума.
      - Вот и огляделись! Сейчас послаще будет! - отшучивается Колесник.
      - Нехорошо! - укоряет лавочница.
      - Сперва к служанкам идите христосоваться! - съязвила дьячиха, сверкнув злыми глазами.
      - Со служанкой иной раз получше, чем с кем другим,- прибавил гнилозубый.
      - И ты туда же! И ты! Не гневил бы ты лучше бога! - с презрением оборвала его жена.
      Гнилозубый сморщился, скривился и стал еще неказистей.
      - Что ж я? Я ничего. И мы не лыком шиты! - оправдывался он.
      - Не лыком, так валом! - крикнула, покатываясь со смеха, лавочница. Другие бабы тоже засмеялись.
      - Ну, коли так,- сказал Загнибеда,- коли они нас не принимают, и мы не хотим с ними знаться. Пускай они сами по себе, а мы сами по себе. Пойдем,и, взяв гнилозубого за талию, Загнибеда направился в кухню.
      - Куда же вы? - тревожно взглянув на них, спросила. Загнибедиха.
      - На волю... Ну вас! - сказал Загнибеда.
      Олена Ивановна бессильно опустилась, лицо у нее побледнело, брови нахмурились.
      - Кум! кум! - крикнула вдогонку им лавочница и затянула:
      Эх, кум мой милый,
      Хорош наш пенник.
      - Выпьем, кум милый, мы в понедельник,- басом, подхватил Загнибеда, возвращаясь к куме, которая уж и место для него освободила. Загнибеда сел.
      - Вот так будет лучше! Сядем рядком да побеседуем ладком; сядем в парочке да выпьем по чарочке! - сказала жена гнилозубого, кума Колесника.
      - Сам бог глаголет вашими устами! - воскликнул Колесник, садясь рядом с нею. Толстый лавочник и гнилозубый тоже подсели к компании.
      - Жена, голубушка! - сказал Загнибеда.- Ты у меня первая, ты и последняя! Угости добрых людей. Страх как люблю посидеть с добрыми людьми, покалякать, попеть.
      - Уж если петь, так божественное,- сказала дьячиха.
      - Божественное! Божественное! - закричали все.
      Лавочница затянула "Христос воскресе!", остальные подхватили. Бабы пели тонкими голосами; мужчины гудели, как жуки; только Колесник ревел таким густым басом, что стекла дребезжали, за что кума то и дело била его кулаком по спине. Колесник пел, как будто и не чувствовал ее тумаков; зато в конце так рявкнул, что кума не выдержала и треснула его по спине изо всей силы; Колесник охнул. Все засмеялись, а Колесник сунул руку за спину куме и ущипнул ее. Та вскрикнула, навалилась на стол... Бутылки и рюмки покачнулись, упали... Послышался звон битого стекла.
      - Стойте! стойте! не бейте! - крикнул кто-то.
      - Ничего, ничего. Где пьют, там и бьют! - сказал Загнибеда.- Жена! угости-ка еще.
      После новой рюмки все запели кто в лес, кто по дрова. Дьячиха затянула "Вдовушку", лавочница - "Куму"; румяная кума Колесника - "Вы не троньте меня, хлопцы,- за телятами иду...". Толстый лавочник, склонившись на плечо дьячихи, плакал; Загнибеда, слушая лавочницу, притопывал ногами; гнилозубый, прижавшись головой к стене, храпел во всю ивановскую; Колесник подпевал куме Загнибеды. Одна Загнибедиха, белая как мел, посматривала на всех горящими глазами и болезненно улыбалась...
      Христя, услыхав невообразимый шум, подошла к двери поглядеть. Она отродясь такого не видывала! "Одурели они, ополоумели! Друг на дружку лезут, друг дружки не видят. И это богачи, купцы гуляют-пируют! С жиру бесятся",- подумала Христя и, прошмыгнув к столу так, чтобы никто не заметил, взяла кусочек кулича и стала жевать. Она сегодня еще не ела; во рту у нее пересохло; черствый кулич застревал в горле. От шума и гама, от чужих песен ей стало так грустно. Солнце уходило на покой, багровым светом озаряя землю. Христя облокотилась на стол и, глядя, в окно, засмотрелась на это кровавое пламя и задумалась...
      Страшный грохот испугал ее. Она бросилась в комнату. Там, как гора, лежал посреди комнаты лавочник. Он пытался встать, но не удержался, покачнулся и - плюх! - растянулся во весь рост посреди комнаты. Загнибедиха вскрикнула.
      - Не пугайтесь, Олена Ивановна; ни черта ему не сделается! - сказал Колесник и, ухватив лавочника за ногу, поволок его в боковушку.
      - А этот чего здесь носом клюет? - крикнул Колесник, увидев гнилозубого, взял его в охапку и понес к лавочнику.
      - Очищайте, очищайте место! - кричала вслед ему жена гнилозубого и, когда он вернулся, поцеловала его.
      - Вот бы мне такого мужа! А не гнилозубого да сопливого! - целуя Колесника, шептала она так, что все слышали.
      - Ах, дуй его горой! Они целуются, а мне нельзя! - воскликнула лавочница и бросилась к Колеснику с другой стороны.
      Они обе повисли у Колесника на шее; одна в одну щеку целует, другая в другую. Колесник крикнул, схватил обеих в охапку и понес по комнате. Бабы, как змеи, обвились вокруг него, толкаясь и не давая друг дружке целовать его.
      Загнибеда сидел и хмуро смотрел на Колесника: ему было досадно.
      - Константин! - крикнул он, заерзав на стуле.- Оставь!
      Колесник поднял баб под потолок, свел и сразу опустил. На этом, может, все бы и кончилось, если бы кума Колесника не сбила нечаянно у кумы Загнибеды чепец.
      - За что ты, дрянь такая, чепец у меня сбила? - крикнула та, схватив за косы жену гнилозубого. Другой чепец полетел на пол. Кума Колесника, недолго думая, закатила лавочнице такую оплеуху, что у всех в ушах зазвенело!
      - Так ты еще драться! - крикнула лавочница, бросаясь на свою недавнюю подругу.
      - Что это вы! Господь с вами! - сказал Колесник, становясь между ними.
      - Ах ты дрянь! Сама шлюха, так думаешь, и все такие! - кричала одна.
      - Ты сама шлюха! Ты! Тьфу, чтоб ты сдохла! - ответила другая, плюя на свою противницу.
      - Вот видишь! Это все ты, Константин, наделал! - воскликнул Загнибеда, ударив кулаком по столу так, что зазвенели бутылки. Колесник обиделся не столько от этого крика, сколько от того, что хозяин ударил кулаком по столу.
      - А по какой-такой причине я? - подбоченясь, спросил Колесник.
      - Ты!.. Ты!.. Ты во всем виноват! - орал Загнибеда, мотая пьяной головой.
      - Да будет вам... Петро! - жалобно сказала Загнибедиха.
      - Он! - снова заорал Загнибеда.- Он во всем виноват. Если уж он влез, добра не жди!
      - Что же я, по-твоему: бес, выродок? А?
      - Выродок! Выродок! - еле ворочая языком, сказал Загнибеда.
      - Матери твоей черт! - крикнул, покраснев как рак, Колесник.
      Загнибеда встал пошатываясь. Глаза у него сверкали, как угли.
      - Так это ты ко мне пришел бучу поднимать?.. Вон из моего дома, чтоб и духу твоего здесь не было! - крикнул он в бешенстве.
      Колесник поглядел на него в упор.
      - Эх ты, хозяин паршивый! - сказал он презрительно и, плюнув, пошел искать шапку.
      - Врешь! - крикнул Загнибеда.- У меня бывают честные люди, благородные; один ты такая ехида выискался.
      - Какая ж я ехида? Ну, говори...- наступал на него Колесник.
      - Какая? А вот какая. Помнишь наш уговор перед рождеством насчет рыбы?
      - Ну, помню... Так что же?
      - Что ж ты - взял ее у меня? Взял?.. Ах ты, ехида! Лишь бы подвести человека, лишь бы напакостить!.. Да еще смеешься...
      - Так ты вот о чем?! Ну, и дурак же ты, а еще писарем был. Это, брат, коммерцией называется, так и знай: не ты надуешь - тебя облапошат.
      - Ты во всем такой! - кричит Загнибеда.
      - А ты лучше?
      - А что я?
      - Что? А расписки какие писал? А?
      - Какие расписки?
      - Не знаешь? Забыл? Тоже мне хозяин! Тысячами ворочает, а на пять рублей бедной девушки польстился!
      - Что ты мелешь?
      - Что? Вот у кого спроси что. Вот! - говорил Колесник, показывая на Христю.- Вас за это дело в тюрьму следует посадить. Захотел, чтоб девчонка полгода даром служила. Знаем мы, зачем она нужна, догадываемся... У-у, хозяин! Ноги моей после этого не будет в твоем доме! - крикнул Колесник, плюнул и выбежал вон.
      - Постой... Постой!..- пошатываясь, проговорил Загнибеда и опустился на лавку. Голова у него никак не держалась, как ни мотал он ею, как ни силился удержать. Но вот он все-таки выпрямился, обвел глазами комнату... Ни души; гости, как услышали ссору, испугались, что дело дойдет до драки, и все разбежались. Досада взяла Загнибеду.
      - Жена! - крикнул он.
      Бледное лицо с голубыми глазами выглянуло из боковушки.
      - Чего тебе?
      - Ты слышала?
      - Что слышала? Напились - поругались; завтра сойдетесь - помиритесь.
      - Кто? Я? Я? С ним? Скорей вода с огнем побратается, чем я с ним помирюсь! Так осрамить меня при всем народе? При всем народе?!
      Загнибеда опустил голову на грудь и долго сидел, понурясь. Что его сокрушало? Хмель ли, обида ль, или, быть может, совесть проснулась?.. Долго сидел он так печальный, угрюмый. Но вот снова выпрямился и хищным взглядом окинул комнату.
      - Ложись-ка ты лучше спать,- сказала ему Олена Ивановна.
      - Кто? Я?.. Вы все ложитесь, вы все идите спать. Один я не пойду... Мне спать после всего этого? - Он потряс головой.
      - Что ему за дело, как люди прислугу нанимают? - помолчав, снова заговорил он.- Что ему за дело? Я к нему не хожу справляться, за деньги он нанимает, или без денег? Может, я и без денег нанял, да возьму вот и все выложу сразу. Христя! - заорал он на весь дом.
      Когда Колесник ругался с Загнибедой, Христя была в кухне. Сперва она не поняла, о ком идет речь; теперь ей все стало ясно. Так вот как опутали ее с матерью, так вот как обошли их эти богачи, живоглоты!.. Сердце у нее заныло, мучительно сжалось... Тоска в нем проснулась, пробудилась ненависть... Когда Загнибеда позвал ее, она нарочно не пошла, не откликнулась.
      "Нет, не дам! - решил Загнибеда.- Пять рублей - деньги! Да и до срока еще далеко. Я ей тогда отдам... Отдам да еще к нему пошлю, чтоб показала этому ироду. Вот, мол, как честные хозяева поступают!" - и Загнибеда ухмыльнулся.
      Солнце село; надвинулась темная ночная тень; в комнате еще больше стемнело: стены посерели, в углах- тьма кромешная, только в окна льется желтоватый сумеречный свет.
      - О-х! выпить, что ли?- послышался голос Загнибеды; он стал шарить на столе, зазвенело битое стекло.
      - Черт бы вас подрал! - крикнул Загнибеда.- Дайте огня! Почему огня до сих пор нет?
      Загнибедиха, выбежав из боковушки, бросилась зажигать лампу. Пока она нашла спички, пока зажгла лампу, Загнибеда все сидел и ругался. Когда загорелся свет, Олена Ивановна ахнула: новая скатерть чуть не вся была залита наливкой, стол усеян осколками.
      - Господи! Неужто нельзя было сперва свет зажечь, а уж тогда пить, коли так захотелось,- сказала она.
      - Молчи! - крикнул Загнибеда, хищно сверкнув глазами.- Мало мне еще досадили? И ты туда же?
      Загнибедиха укоризненно взглянула на него, пожала плечами и вышла в кухню.
      - Христя, голубушка! Посмотри, пожалуйста, за ним, а то, неровен час, еще дом сожжет, а я пойду отдохну немного,- теперь уж зарядит на целую ночь... Ох, наказал меня господь! - с тяжелым вздохом сказала она и пошла в боковушку.
      Горькие мысли роились в голове у Христи... "Обошли, вокруг пальца обвели, да еще голубушкой величают... Нечего сказать, хороши!" - думалось ей, а в сердце просыпалось неясное чувство жалости к Загнибедихе. В душе шевелилась тайная мысль, что эта женщина ни в чем не виновата, что она сама пьет горькую чашу. С тяжелым вздохом она села на лавку так, чтобы было видно, что станет делать Загнибеда. Он сидел за столом напротив нее, безумными глазами уставившись на горящий фитиль. Потом перевел взгляд на наливку, разлитую на столе, поднял руку, помочил пальцы и стал мазать волосы... Христя тихо засмеялась - такими забавными показались причуды пьяного хозяина... Загнибеда направил пылающий взгляд на Христю, и смех ее оборвался. Христя затихла; Загнибеда, насторожившись, слушал... Стало тихо-тихо; Христя слышала, как у нее колотится сердце... Но вот Загнибеда встал, налил рюмку, выпил и на цыпочках стал красться в кухню. Христя замерла. Не успела она опомниться, как Загнибеда очутился около нее, прижал к себе и тихо поцеловал в щеку... Ее точно обожгло, огненный ток разлился по телу.
      - Христя, голубка! - шепнул он, прижимаясь к ней.
      Она вскочила, как ужаленная.
      - Чего вы лезете? Пошли прочь! - крикнула она на весь дом, отталкивая его.
      - Тсс! - зашипел Загнибеда и снова стал прислушиваться. Вокруг царила мертвая тишина, только из боковушки доносилось тяжелое дыхание Олены.
      - Знаешь, Христя? - начал он.- Я тебе заплачу деньги, которые твой отец занял у меня.
      - Слышала я, как он занял. Спасибо вам с Супруненко! - ответила Христя.
      - Что ты слышала! Все это - враки! Ей-богу, враки... А я тебе вот что скажу... Хочешь быть, богатой, ходить в шелках да в золоте?
      Христя молчала.
      - Чего только твоя душа пожелает - все у тебя будет! Есть ли, пить ли... Видела ты эту дохлятину? - ткнув пальцем в сторону боковушки, спросил Загнибеда.- Ей и жить-то недолго осталось, а я постараюсь, чтоб и того меньше... Опротивела она мне, опостылела. А ты по нраву мне пришлась...
      Христя молчала, только сердце у нее тревожно билось.
      - Христя! - не своим голосом взревел Загнибеда и бросился к ней. Глаза у него горели, как у кота, руки дрожали, он весь трясся, как в лихорадке: как холодный скользкий уж, обвился он вокруг стана Христи и пьяными губами целовал ей лицо, глаза, шею... Христя молча сопротивлялась, пока хватало сил; когда же она совсем изнемогла, а Загнибеда навалился на нее, она закричала на весь дом... Не успел он отскочить, как на пороге показалась Загнибедиха, бледная, растрепанная.
      - Вон пошла, вонючая! - заорал Загнибеда и снова бросился к Христе.
      - Беги, Христя! - крикнула Загнибедиха.
      Христя стрелой помчалась на улицу. Загнибеда кинулся за нею, но споткнулся на пороге и упал... Христя в беспамятстве добежала до самого амбара. Вскоре до нее донесся неистовый крик Загнибеды: "Так беги, подлая! Беги, негодная?..", удары тяжелых кулаков, стоны и плач Загнибедихи.
      "Ох, убьет он ее, убьет!" - ломая руки, говорила сама с собой Христя. Ей хотелось броситься на выручку несчастной хозяйки и страшно было Загнибеды; страшно было этого ужасного крика хозяйки: "Беги, Христя!.." Не зная от страха, что делать, она забилась под амбар. Сырая земля, холодный воздух - ничто не освежало ее; все тело у нее горело, как в огне, и в то же время ее била лихорадка; это жег ей сердце безумный плач Загнибедихи, в дрожь бросало при мысли о том, что с нею будет...
      Но вот и плач и крики затихли. Издали слышались только тяжелые, прерывистые вздохи. Затем скрипнула дверь, кто-то, спотыкаясь, вышел на улицу. Раздался крик и свист... Так сумасшедший свищет и кричит в приступе безумия. Христя прижалась лицом к земле и заткнула уши, чтобы не слышать этого пронзительного свиста.
      - Христя! - послышался хриплый голос Загнибеды.- Где ты? Отзовись! Все отдам тебе... Что только есть у меня - все твое... Шелка будешь носить, в серебре будешь ходить, золотом осыплю! Слышишь? Отзовись же... А то найду хуже будет! - грозился он.
      - Петро! Побойся бога,- донесся до Христи слабый голос Загнибедихи.
      - Ты опять встала? - крикнул Загнибеда.- И не добьешь, проклятую! Когда же черт возьмет тебя? Вонючую, паскудную, мерзкую, постылую!
      - Полегче, полегче! - донеслось с улицы.
      - Да не тронь ты его, ну его совсем! - сказал другой голос.
      - Почему? - спросил первый.
      - Это Загнибеда гуляет. Пристанет - не отвяжешься!
      Загнибеда будто и не слышал этого разговора прохожих, он стоял посреди двора и ругал жену на чем свет стоит, а та, обливаясь слезами, упрашивала его идти спать.
      Далеко-далеко за полночь, видно, устав ругаться, он уселся на крыльце. Когда бледная заря занялась над сонной землей и Христя вылезла из-под амбара, чтобы пойти в дом и согреться, ей прежде всего бросился в глаза Загнибеда. Сидя на крыльце, он спал, прислонившись головой к столбу. Христя его и сонного испугалась. Чтобы как-нибудь его не разбудить, она на цыпочках прокралась к калитке и, хотя ноги у нее подкашивались от усталости, простояла за воротами, пока не услышала голоса во дворе. Это толстый лавочник и гнилозубый тащили Загнибеду в дом. Им не под силу было втащить его бесчувственное тело, и хозяйка позвала ее на помощь.
      4
      - Ты, Христя, не обижайся... Что пьяному не взбредет в голову? Пьяный, что малый: не поставит свечку, а свалит,- уговаривала Загнибедиха Христю, когда лавочник и гнилозубый ушли со двора.
      Христя молчала, хоть и зло ее брало за вчерашнее: за весь день она только маленький кусочек хлеба съела, всю ночь просидела под амбаром, перетряслась и перезябла,- да что толку говорить об этом? И кому говорить? Ей, хозяйке, его жене? Разве она сама не видала, сама не слыхала? Разве ей самой не досталось?
      - Я только вот о чем хочу тебя попросить,- помолчав, начала Загнибедиха.- Не утаивай ты от меня, что он говорить тебе станет...- И Загнибедиха заплакала.
      Христе стало жаль хозяйку. Она и рада бы утешить ее, да чем тут утешишь?
      Выплакавшись, Загнибедиха продолжала печально и горько:
      - Ну и жизнь! Врагу своему не пожелаю! Если бы хоть дети были... Отреклась бы я от тебя, немилого, постылого! Пей, гуляй, распутничай - мне какая нужда... Так нет же! И детьми господь не благословил... Уродилась ли я такая несчастная, согрешила ли я перед господом, что все беды и напасти пришли на меня!.. Трое нас было. Старшая сестра девушкой умерла, брат - уж женатым, а я осталась... Зачем?.. Вон вчера, как сова, как сыч, всю ночь напролет простонала, проголосила; а бог его знает, что еще сегодня будет... Такое мое счастье, Христя! Заклинаю тебя всем, что есть святого на свете: будешь замуж выходить, не выходи за лавочника, не выходи за городского,нет у них ни сердца, ни совести! Выходи ты лучше за крестьянина... Только вспомню я, как у отца в деревне жилось,- и все бы, кажись, отдала, лишь бы вернуть эту жизнь... Весною иль летом встанешь поутру, выйдешь в поле - что за роскошь, что за приволье! Солнышко пригревает, легкий ветерок веет, пахнет в поле чебрецом, желтоцветом, жаворонок над головой вьется, заливается; а впереди долгие-долгие нивы - так и волнуются, так и колосятся... Разве только в жатву припечет солнце; да как жнешь высокую колосистую рожь или яровую пшеницу, да в компании, да с песнями, так и жара тебе нипочем. Не заметишь, как и долгий день пройдет и домой пора. А там опять с плясом да с песнями, с песнями да с плясом до самого дома. Или зимой: соберется нас пять-шесть девушек, да все задушевные товарки, верные подружки... За песнями да шутками и работа спорится... Всю бы жизнь так прожить, Христя! И принесла же нелегкая этого Загнибеду!.. Бог его знает, отчего на свете все так меняется. Сдается, он тогда совсем не такой был. Как посватался, подружки, бывало, завидуют мне: "Счастливая ты, Олена,жених у тебя красивый, да и грамотный!" Я и сама тогда думала, что счастливая. А вот оно что вышло... Любая моя подруга за последним нищим счастливей меня! У нее, может, и бедность, зато в доме - мир, зато живут в согласии; а у меня и лишнего много, да что толку в нем, коли душа не на месте, коли глядеть на богатство мне тошно, не веселит оно моих глаз, увядшего сердца?!
      Загнибедиха умолкла. Она села за стол и, подперев голову руками, загляделась в окно, на улицу. День был ясный, солнце только поднялось; пучки косых его лучей струятся в кухню, золотым песком оседая у самого порога; а там, за окном, на дворе,- столько света, что глазам больно смотреть. А Загнибедиха не мигнет, как вперила голубые глаза в ясное солнце, так и потонули они в его сиянии. Что ей видится там, что мерещится? Молодость ли, доля девическая?.. Христя смотрит на нее, на ее бледное опечаленное лицо, на ее задумчивые голубые глаза. Солнце падает прямо на Олену, обдает, озаряет ее искристым светом, и кажется Христе, что это сама ее хозяйка так светится, ясным горит самоцветом...
      - Эй! - доносится из боковушки охриплый с перепоя голос.
      Загнибедиха вздрогнула, вскочила и убежала. Христе показалось, будто черная туча сразу надвинулась: и солнце светит, да не так, как раньше светило; и дом уже будто не тот, не тихий, спокойный,- а такой, как вчера был, когда пьяные на пиру орали, когда, охмелев, измывались над нею... У Христи сердце забилось тяжело и трудно. В тревоге она вдруг бросилась к печи: то откроет заслонку, поглядит в черное устье, то снова закроет... Но вот она схватила веник и стала выметать печь.
      В кухню, пошатываясь, вошел Загнибеда. Одутловатый, взъерошенный, он остановился посреди кухни, угрюмо озираясь по сторонам. Загнибедиха стала около печи, заслонив собой Христю.
      - А та где? - зычным голосом спросил Загнибеда.
      - На базар за бубликами послала,- толкнув рукой Христю, ответила Загнибедиха. Христя присела около печи.
      - Зачем? - проворчал Загнибеда, пристально взглянув на жену, и, пошатываясь, пошел в светлицу.
      У Христи даже дух захватило, когда Загнибеда спросил о ней; когда же он ушел, а за ним вышла и Олена Ивановна, она тихонько прокралась в сени, прислушиваясь, что будет дальше... "Если опять по-вчерашнему буча поднимется, брошу, убегу домой!" - решила она.
      Несколько минут царила невозмутимая тишина. И вдруг сразу точно в колокол ударили.
      - Жена! - крикнул Загнибеда.
      - Я здесь! - послышался ее тихий, страдальческий голос.
      - А-а... ты здесь... А я думал, ушла куда-нибудь. Может, кого получше нашла?.. А?.. Получше? Садись тут вот, против меня, смотри мне в глаза... Всей красы-то у тебя одни глаза... а так все - тьфу, черт те что!.. Смотри на меня! - привередничал Загнибеда.
      - Да я смотрю.
      - Смотришь?.. Смотри, пока не засну... Коли ты верная, богоданная жена, так и смотри, приглядывай за мужем!.. Ты видишь - я пьян... Ну, и приглядывай за мной. И засну - приглядывай... И за сон не ручайся... А то я сонный встану да к другим пойду.
      - Что мне говорить-то? Твоя воля, твоя власть! Мне ведь тебя не удержать.
      - Не удержать? А держишь... О-о, все вы хороши! Все вы хороши, все вы тихони... А в проклятой вашей утробе сто чертей по сто гнезд свили... И сами не живете, и другим жить не даете... Мало вас били, мало вас учили... вот что!..
      Тут голос его оборвался, затих. Христя долго прислушивалась, но больше ничего не услышала; порой только доносились до нее тяжелые вздохи и плач... Христя на цыпочках прокралась из сеней в кухню, а из кухни в светлицу. Двери боковушки были приотворены, и Христя заглянула в щель. Загнибеда лежал на постели с закрытыми глазами и разинутым ртом; могучая грудь его вздымалась... Загнибедиха сидела перед ним. На ее побледневшем лице еще были видны следы слез; она смотрела на мужа покрасневшими глазами; они светились скорбью, тоской и невыразимой мукой...
      Вдруг раздался церковный благовест. Зычно и глухо разнесся густой колокольный звон. Христя вздрогнула; вздрогнула и Олена; Загнибеда только открыл глаза, взглянул на жену - и отвернулся к стене. Христя поскорее проскользнула в кухню.
      Тяжелые думы обуяли ее, безысходная тоска легла на сердце. Перед ней еще стояло вчерашнее, не прошли, не забылись еще обида и горечь; а сегодня новое прибавилось... "Лучше было нам на свет не родиться, чем терпеть такое надругательство!.. Вон разлегся, как кабан, привередничает... А ты сиди над ним, смотри на его опухшую рожу, слушай его пьяные речи да жди, проклиная, пока он заснет. Если б не грех, заспала бы я тебя так, что ввек бы ты не поднялся!.."
      Все злое и гадкое, что таится в самой глубине человеческой души, всплыло наверх, поднялось на поверхность и омерзение, и ненависть, и нечто такое, чего Христя через минуту сама испугалась. Она увидела на столе большой кухонный нож... "Вот бы чем заспать тебя!" - мелькнуло у нее в голове... Опомнившись, она перекрестилась. "И взбредет же такое на ум, тьфу!" - плюнула она и стала думать о будничных делах. "Что ж это такое? Разве сегодня ни топить, ни готовить не будем?" Оглянулась - а перед нею хозяйка стоит. Красные глаза ее еще не просохли от слез, бледное лицо позеленело, можно было подумать, что дней пять она совсем не спала или месяц хворала.
      - Готовить сегодня будем? - спрашивает Христя. А Загнибедиха поглядела на нее безумными глазами, да как припадет к столу, как зарыдает!.. Будто ножом полоснуло Христю по сердцу.
      - Будет, не плачьте! - сквозь слезы проговорила она.
      - И почему я не умерла маленькой! - крикнула Загнибедиха и вся затряслась.
      С этого времени Христя и Загнибедиха стали жить в согласии, можно было бы сказать, в дружбе, если бы Христя была ровня хозяйке; а то Христя всегда в стороне держалась - и как чужая, и как младшая, и как прислуга. Зато Загнибедиха ухаживала за Христей, как за младшей сестрой. Забудет Христя что-нибудь сделать, Загнибедиха сама сделает, а ей не напомнит. После пасхи она упросила мужа набрать работнице на платье и сама сходила и набрала сразу на два - будничное и праздничное. Шить надо было,- у Христи хоть и поджила рука, но палец болел,- и Загнибедиха сама шила, а Христе приготовила мазь и смазывала ей палец, чтобы поскорее зажил. Когда кончились праздники, Загнибеда являлся домой разве только обедать да спать, а то все торчал на базаре, в лавке. Загнибедиха и Христя дома одни. Управившись на кухне, сядут они рядком, что-нибудь делают и ведут душевный разговор. Загнибедиха рассказывает про свою жизнь, Христя - про свою.
      - Неужто ты никогда не певала? - спросила ее однажды Загнибедиха.- Вот уж сколько времени ты у нас, а я ни разу не слыхала твоего голоса.
      - Почему не певать? Певала. Только нет тут у вас приволья.
      - Почему же нет? Спой, напомни мне девические годы.
      Христя запела, и Загнибедиха слабым разбитым голосом стала подтягивать ей.
      В другой раз Загнибедиха попросила Христю рассказать про семью. Христя рассказала и про отца, и про мать, и про нападки Супруненко. Она ничего не утаила от хозяйки. Та слушала и только глубоко вздыхала.
      - Знаешь что,- сказала она, когда Христя умолкла.- Сходила бы ты в деревню, проведала мать.
      - Когда же мне сходить? - спрашивает Христя.
      - Когда? Да вот в среду укатит он отсюда, до понедельника его не будет. Вот и выбери день - сходи.
      - А как же вы одни останетесь?
      - Ты обо мне не думай! Мне не впервой одной оставаться. Вот если бы ты сходила да мать свою сюда привела. Погодка нынче хорошая и тепло,- я бы хоть поглядела на нее.
      - Да мать такая хилая, что сама не дойдет.
      Загнибедиха вздохнула.
      - Ну хоть проведаешь ее.
      Христя задумалась. "Когда же сходить? когда выбраться? В среду хозяин уедет; в четверг - надо прибраться; разве в пятницу... Выйду пораньше - к обеду и поспею; пробуду там субботу, а в воскресенье утром и назад",- прикинула Христя и была рада-радешенька, когда хозяйка согласилась... Она мать повидает, наговорится с подружками и новое платье с собой возьмет. Как нарядится, как покажется в деревне, то-то все удивятся. А Супруненко как увидит - лопнет со злости! Она нарочно пройдет у него под самыми окнами, а Федора увидит - наперекор отцу начнет заигрывать с ним.
      - Ты, Христя, нынче пораньше управляйся да пораньше спать ложись, чтоб выспаться на завтра, а то путь-то не близкий,- советует ей хозяйка в четверг после обеда.
      Христя как взялась за дело - работа у нее так и кипит! Ну, кажется, все дела переделала. Нет, не все. К празднику амбар остался небеленый; нынче вёдро - только и белить.
      - Да ведь это дело долгое, не затевай,- говорит ей хозяйка.Вернешься, тогда уж.
      Христя и слушать не хочет. Как? Амбар оббила зимняя непогодь, исхлестали весенние дожди, весь он облупился, а она его так оставит? Ни за что! Он уж давно у нее, как бельмо на глазу торчит.
      Сразу же после обеда Христя надела старенькое платьишко, замесила глину и стала обмазывать амбар, щели заделывать. Еще и до вечера далеко, а обмазка уж высохла, остается только побелить... Ну, за этим дело не станет! Пока солнце сядет, она и побелить успеет...
      Христя усердно взялась за работу. Теплое солнышко ей помогает: только она проведет щеткой - смотришь, уж и высохло, белеет полоска. Вот уж осталось только желтой глиной обвести... "Скорее, Христя, скорей! Уже вечереет",- подгоняет сама себя Христя.
      Вдруг за воротами затарахтела телега. Тпррру! - поворачивает к воротам. "Вот тебе и на! - думает Христя.- Чего доброго, хозяин вернулся. Вот и сходила домой!"
      Отворилась калитка. Смотрит Христя - Здор заглядывает. Сердце у нее забилось.
      - Дяденька Карпо... Здравствуйте!
      - Здравствуй, Христя,- здоровается Карпо, входя во двор.- А я подъехал, да боюсь идти, думаю, вдруг - собаки.
      - Да у нас их нет,- щебечет Христя.- Как же там наши? Все ли здоровы, каково поживают?
      - Да все, слава богу!.. Мать кланяется, Одарка...
      - А вы, дяденька, на базар?
      - На базар. Да не так, вишь, на базар, как мать плачет, очень по тебе тоскует... Каждый день убивается: нет, мол, от нее весточки, нет как нет... Уж Одарка ее утешает, все без толку - плачет! Вот я и подумал: съезжу-ка я на базар, проветрюсь, да и весточку о тебе привезу матери.
      - Спасибо вам,- благодарит Христя.- А я и сама собираюсь в деревню.
      - Как? Зачем?
      - В гости. Спасибо хозяйке,- пускает.
      - Ну вот и отлично: я тебя и подвезу.
      А тут и Загнибедиха выглянула, услыхав во дворе голоса.
      - Кто это? - спрашивает она у Христи.
      - Это наш сосед, из деревни.
      - Вот и отлично: завтра с ним и поедешь.
      - Да мы уж тут уговариваемся,- говорит Карпо.
      - Что же ты гостя в дом не позовешь? Нечего сказать, хорошо мы гостей принимаем! - в шутку журит Загнибедиха Христю.
      - Спасибо вам,- с поклоном благодарит Карпо.- Я ведь не один,- лошадь у меня за воротами.
      - Ну так что ж! Разве нельзя заехать во двор? Переночуешь у нас, а завтра и поедете. Заезжай, заезжай! - говорит Загнибедиха.
      Христя рада, а Карпо - еще больше. То бы ему на базаре стоять, не спать целую ночь: лошадь стеречь да поклажу; а то он на хозяйском дворе заночует.
      Пока Карпо распрягал лошадь да хлопотал у телеги, Христя кончила белить и позвала его в кухню. Вышла к ним и хозяйка. Такая приветливая, такая обходительная, про деревню расспрашивает, да хороши ли всходы, да как мать Христи, Христю хвалит, нахвалиться не может.
      - Ты бы свет зажгла, да поужинать бы гостю дала,- сказала она, когда стало смеркаться, и ушла в комнату.
      Пока Христя зажгла свет, пока вынула горшки из печи, и Загнибедиха вернулась, да не с пустыми руками: рюмка водки дрожала и переливалась на свету у нее в руках. Она поднесла Карпу. Тот поблагодарил учтиво, выпил и стал ужинать.
      - Хорошая у тебя хозяйка, Христя,- сказал он, когда Загнибедиха вышла из кухни.
      - Как мать родная,- тихо ответила та.
      - Значит, тебе хорошо! По деревне не скучаешь?
      - Всяко бывает. Часом - с квасом, порой - с водой... А у вас как там в деревне? - И Христя стала расспрашивать про знакомых.
      Карпо рассказал, что девушки по ней скучают.
      - Сколько раз Горпина забегала проведать мать и все о тебе расспрашивала, без тебя, говорит, и гулянка не гулянка; все собирается в город служить. Она, может, и ушла бы, да мать не пускает.
      - А Ивга? - спросила Христя.
      - Ивга замуж собирается.
      - За кого?
      Карпо улыбнулся.
      - Да за Тимофея - за кого же еще! Чудеса там у них в решете, да и только. Она хоть и сейчас готова, да он, вишь, не хочет. Дело до жалоб дошло, до суда... Да кто-то говорил, будто поладили они. Скоро и свадьба.
      - Ну, а Супруненко доволен?
      - Какое доволен! Все с подушным пристает к матери. Если б я не заступался, кто его знает, что было бы. Как оса, лезет в глаза! Да, видно, бог ему этого не простил.
      - А что?
      - С сыном замучился. То хворал хлопец, а теперь и выздоровел, да кто его знает, что ему попритчилось: совсем шалый стал. А после пасхи отца бросить надумал,- пойду, говорит, на заработки... Отец не пускает; ну, говорит, хоть в город пойду наймусь, а дома ни за какие деньги не останусь! Отец уговаривает, не пускает. Оно и понятно, срам такому богачу единственного сына в люди отпускать, а тот рвется. Уж у них до ругани и до драки дело дошло. Грицько говорил как-то,- верно, пьян был! - кабы, говорит, знал, что такое ему попритчится, не перечил бы ему, пускай бы уж он на ней женился.
      - Пускай он утрется со своим Федором,- гордо ответила Христя.
      Разговор на этом оборвался, Карпо кончил ужинать и пошел посмотреть лошадь, а Христе так чего-то стало тяжело на душе. Ей как будто и жаль Федора, а как вспомнит она слова Грицька, так досада и вопьется в сердце. "Носится со своим Федором! Думает, если богач, то всякая так и повесится его сынку на шею!"
      Невеселая легла она спать и долго не могла заснуть. То ворочалась, то думы, да все такие нерадостные, сердце сосали, и она тяжело вздыхала. У нее сразу пропала охота ехать домой. Зачем она поедет? От матери Карпо привез весточку - здорова, только тоскует... А кого ей больше надо видеть? Встретится еще с этим глупым Федором, и опять пойдут разговоры... Она не заметила, как заснула. Проснулась - уже свет белый в окна заглядывает, и Карпа нет в кухне. Она вышла посмотреть, нет ли его на дворе,- и на дворе его не было.
      Карпо махнул на базар, чтобы поскорей управиться и, не мешкая, ехать домой. Когда он вернулся, Христя не только собралась в дорогу, но и по хозяйству кое-что сделала - дров принесла, нарезала овощей для обеда.
      - Ну как, управилась? - спрашивает Карпо.
      - Управилась.
      - Ну, так едем.
      - Сейчас хозяйка с базара вернется.
      Загнибедиха не замешкалась: только помянули ее, а она уж и тут. Христе показалось, что у нее и легкий румянец на щеках заиграл и глаза блестят, сияют.
      - Задержала я вас? - спросила она.
      - Нет, я сам только пришел,- отвечает Карпо.
      - Ну, вот и отлично. А я думала - задержу, да спешила-спешила... Вот, Христя, отвези матери гостинец от меня,- обратилась она к Христе, вынимая из корзины пышную высокую булку.
      - Зачем?
      - Не твое дело. Бери! - строго сказала Загнибедиха.
      Христя поблагодарила, взяла булку и завернула в новый платок.
      - А это вам на дорогу,- вынув каравай хлеба и две рыбины, подает Олена Карпу.
      - О господи! - воскликнул тот.- Спасибо вам, спасибо! Не знаю, как и благодарить вас... И ночевать пустили, да тут еще это... Спасибо вам.
      - Почему ты не оденешься потеплее? - обратилась она снова к Христе.Возьми свитку, а то погода теперь ненадежная, кто его знает, что до вечера может быть.
      Христя послушалась, надела свитку и подпоясалась.
      - Прощайте. Спасибо вам! - благодарили Карпо и Христя, выходя из дома.
      - Счастливого пути... Будьте здоровы! Гляди только, дяденька,улыбнувшись, говорит Олена Карпу,- не завези совсем девку, а то без нее и я тут пропаду.
      - Как можно! - ответил Карпо.
      Они уж на телегу сели. Карпо взялся за вожжи.
      - Христя,- позвала Загнибедиха.- Поди-ка сюда на минутку, мне надо кое-что сказать тебе.
      Загнибедиха отвела ее в сторону и, глядя ей в глаза, сказала с беспокойством:
      - Кланяйся, Христя, от меня матери, хоть я ее и не знаю... Скажи, что деньги за службу не пропадут... Слышишь? Так и скажи. Он не отдаст, я сама верну, Слышишь? - ещё раз спросила она.
      - Слышу, слышу. Спасибо вам! - благодарит Христя.
      Загнибедиха проводила их за ворота и, еще раз попрощавшись, велела Карпу не слезать с телеги, чтобы закрыть ворота.
      - Я сама закрою... Поезжайте с богом!
      Карпо дернул вожжи - и лошаденка покорно затрусила. Загнибедиха стояла у калитки и провожала их глазами, пока они не свернули за угол.
      5
      Пока они ехали по городу, колесили по его грязным улицам, мимо высоких каменных домов, Христю мучили всякие мысли... Как чудно это получилось, что она вот едет... Куда? Зачем? В деревню, в гости, к матери... То-то мамочка обрадуется, она ведь не ждет ее! А что, если хозяин, возвращаясь с ярмарки, встретит их и велит вернуться назад?.. Не приведи бог!
      Христя отворачивается от каждого прохожего и проезжего, попадающегося им на пути: ей все кажется, что это хозяин,- вот-вот он узнает ее... "Хоть бы поскорей выбраться из города. Едем, едем, а, ему конца краю нет!"
      Но вот остались позади лавки и высокие каменные дома. Потянулись ободранные домишки бедного люда. Сперва тесными рядами, словно бы их кто придвинул друг к дружке, чтобы было уютней и теплей, а там все реже и реже. Вон около одного и забора вовсе нет, у другого труба развалилась; третий совсем покосился, в окнах вместо стекол тряпки торчат, по замусоренному двору бегают чуть не голые дети... "Боже! Какая бедность, какая нужда! Чертовы лавочники да паны все места получше себе захватили, все самое дорогое себе загребли, а бедноту на окраину выперли, на свалки да на пустыри",- думала Христя.
      Поднялись на гору. Перед ними, разбегаясь во все стороны, раскинулись поля, запестрели то зелеными полосками ржи, то желтоватыми всходами пшеницы, то черными пашнями... У Христи камень с души свалился: сразу стало привольно и легко... Солнце, поднимаясь вверх, ласково сияет, пригревает; легкий ветерок веет; жаворонки над дорогой вьются, заливаются; а там, в темном леске, кукуют кукушки... Красота такая повсюду, простор, приволье!.. Сердце у Христи не бьется как будто, а мрет; глаза перебегают с нивы на ниву, с поля на поле, с синего луга на темные овраги, с оврагов - на зеленые холмы... Какие-то мирные и сладкие чувства волнуют ее, убаюкивают... Ох, как же здесь хорошо! Боже, как хорошо! - трепещет от радости ее сердце.
      Лошаденка бежит трусцой; только колеса стучат, катясь по сухой земле. Карпо, покачиваясь, молча сосет трубку, разве что изредка уронит словечко про хлеба: вот, мол, рожь хороша!.. Или: "Недавно тут пшеницу посеяли, а уже вишь, как поднялась!.." И замолкнет надолго. Христя рада этому молчанию: ничто не мешает ей думать, ничто ее не отвлекает, не нарушает сладкого покоя. Она озирается вокруг, приглядывается к каждому уголочку, любуется, упивается его красотой... Вон какая долина чудесная: зеленая-зеленая, будто вся рутой покрылась! Хорошо бы полежать на этом зеленом ковре, подышать вольным воздухом полей! А это что за хатки стоят у дороги? Сизый дымок вырывается из черной трубы, вьется кольцами в прозрачном воздухе... Что это за хутора? Неужто Иосипенковы? Да, это они... По дороге в город она с Кирилом отдыхала там... И перед ней, как живая, встала бледная черноглазая Марья, старая ворчливая Явдоха... Как они там обе, живы ли, здоровы? По-прежнему ли Явдоха грызет невестку? По-прежнему ли Марья молчит? Или, чего доброго, уже в город сбежала? "Такой уж я уродилась, такой и пропаду..." Городская!.. И что там хорошего, в этом городе? Живут побогаче, живут получше? Богатому-то оно хорошо, а бедному везде плохо. А бывает и богат человек, а ему худо: бесталанному да бессчастному и богатство не впрок. Вон хозяйка: и богатая, а тошно ей среди ее богатства... Это уж как кому!
      Проехали еще немного... И вдруг Христя как расхохочется. Карпо обернулся и воззрился на нее в удивлении.
      - Ты чего?
      Христя от смеха слова вымолвить не может. Они как раз доехали до Гнилой балки, где провалился сотский Кирило. Христе так живо все это представилось: и как Кирило пробирался по снегу, и как ухнул в канаву, и как бранился, когда вылез из нее. Христя сквозь смех насилу рассказала об этом. Карпо молча слушал. "Девчонка!- думал он.- Все у нее шутки да смешки на уме".
      И вдруг лошаденка, точно кто укусил ее, как брыкнет, как дернет, как пустится вскачь. Карпо поскорей ухватился за вожжи.
      - Тпррру!.. Ишь свою землю почуяла да - вскачь! - сказал он, придерживая лошадь.- Небось в город еле тащилась. Это уж наши поля,повернулся; к Христе Карпо и стал объяснять, где чья земля. Все это были маленькие полоски, одни из них были свеже заборонованы, на других уже поднялась редкая озимь.
      Христе показалось, что тут и поля поменьше и хлеба пониже, чем под городом. Там они - широкие да долгие, зеленя, как щетка, густые; а тут лишь кое-где зеленеет бледный и блеклый стебель... Христя не выдержала, сказала об этом Карпу.
      - Народ там побогаче,- ответил тот,- пашут получше, да и земля пожирней. Тут вон рыжая, с глиной, а там черная, как уголь. Небось городские, они хитрые: что получше, все заграбастали. Да оно бы и тут ничего, если бы хоть немножко землицы побольше... А то ведь всего-то клочок, вот и вертись как хочешь и на подати тяни с него и на прожитье...
      Карпо тяжело вздохнул, вздохнула и Христя. Молча въехали они на гору. На солнце блеснул крест марьяновской церкви, засверкал купол, а там и зеленая крыша выглянула; показались сады, хаты... Село! село! Сердце у Христи тревожно забилось.
      Приська в этот день, постряпав, присела отдохнуть. Есть ей ни капельки не хотелось. Мысли роились в голове... Как там в городе? Что с Христей? Не вернулся ли Карпо? -Так и тянуло Приську пойти к соседям узнать.
      "Ох, хоть бы там все было благополучно. Хоть бы Христя была здорова. Всякая работница хороша, пока здорова... Здоровье всего дороже",- думала Приська, собираясь к Здору.
      Она застала Одарку за работой: та купала детей. Черноглазая Оленка, уже чистенькая, беленькая, лежала на подушке и что-то весело лепетала. Белоголовый Николка барахтался в корыте, плескаясь в теплой водичке. Ему все хотелось нырнуть с головой: он то приседал, то ложился, все спрашивая у матери, видно ли его голову. Одарка сидела на лавке, любуясь игрою сына, наслаждаясь лепетом дочки... Она и не думала купать Николку, но тот, увидя, что купают сестру, пристал к матери: купай его, и конец!
      - Воды ведь нету чистой,- говорила Одарка.
      - Я в той, что Оленку, купали.
      Пока Одарка вытирала и одевала Оленку, Николка мигом сбросил рубашонку и - бултых в корыто!..
      - Я не так, как Олеся,- весело кричал Николка.- Я и плавать и нырять умею! - И так расходился, что вода из корыта выплескивалась.
      - Что это ты, Одарка, детей купаешь? - удивилась Приська, поскорее затворяя за собой дверь.
      Не успела Одарка ответить, как дети закричали: "Бабуся, бабуся!" Оленка, протягивая пухлые белые ручки и сверкая черными глазенками, лепетала: "Видись... видись... цистая... купалась..." Приська подошла к Оленке и, взяв ее ручку, целовала крошечные пальчики. А Николка сзади кричал на всю хату:
      - Бабуся! Бабуся! Поглядите, как я нырну... Поглядите - с головой!
      - Молодец, молодец! - похвалила Приська, наклоняясь над Оленкой.
      - Да ведь вы не глядите,- кричал Николка.- Нет, вы только поглядите.
      Приська должна была повернуться к Николке, поглядеть, как он, зажмурив глаза и зажав нос, тычется в корыте в воду.
      - А что, глубоко? - спрашивал он.
      - Ух, как глубоко! Ух, как глубоко! Смотри не утони...
      - Э-э, я не утону. Я умею плавать,- храбрился Николка, размахивая руками так, что они высовывались у него из корыта.
      Позабавив детей, Приська обернулась к Одарке.
      - Что, нет его? Не возвращался?
      - Нет. Бог его знает, что это значит. Уж и время быть, а его все нет... Присаживайтесь. Подождем немного, не будет - пообедаем вместе.
      - Спасибо. Я только так, узнать...- со вздохом ответила Приська и собралась уходить. Одарка не пускает.
      - Если только уйдете - рассержусь и никогда к вам не приду! пригрозила она.
      Приська осталась. Только она присела, а Одарка начала одевать Николку, который, наплескавшись, вылез, наконец, из корыта, как с улицы донеслось "тпрру!".
      - Карпо! Карпо! - крикнула Приська и скорее - во двор.
      Встретив Карпа, она поздоровалась и забросала его вопросами.
      - Ну, что, как Христя? Жива-здорова?
      - Да Христя здесь! - говорит Карпо.
      - Как здесь?! - в испуге крикнула Приська.
      - Здесь... Приехала.
      - Как приехала? Когда приехала? - пробормотала Приська. И радость и невыносимая мука изобразились на ее старом лице; глаза горят; вся она трясется.
      - Христя к вам пошла,- говорит Карпо. Приська бросилась к себе домой и у ворот встретилась с дочкой.
      - Здравствуйте, мама! - подбегая к матери, веселым, звонким голосом кричит Христя.- Что, не думали нынче увидеть? Не ждали?
      Мать стоит перед дочерью в немом молчании и не сводит с нее потухших глаз.
      - Мамочка, не узнаете меня? - спросила Христя.
      - Христя! Дитятко мое! - простонала, Приська, обнимая дочь, и заплакала.
      Тут как раз подбежала Одарка. Она постояла, пока мать обнималась с дочкой, потом подошла к Христе, поздоровалась, поцеловалась, с нею.
      - Молодец Христя! - говорит Одарка.- Мы тут каждую весточку о тебе ловим-перехватываем, а чтоб самое увидать,- не думали, не гадали.
      - А я так, нежданно-негаданно,- весело щебечет Христя.
      - Молодец, молодец! - твердит Одарка, окидывая ее взглядом.
      - Что же это мы стоим здесь? Пойдемте в хату,- опомнилась Приська.
      - Ступайте,- говорит Одарка,- поговорите, да и нас не забудьте. Слышишь, Христя: грех тебе будет, если к нам не забежишь!
      - Забегу, не забуду!
      Соседки разошлись: Приська и Христя пошли в свою хату, Одарка - в свою.
      - Как, же вы тут живете? - спрашивает дочка у матери, войдя, в хату и окидывая взглядом жилище, в котором она выросла. После городских комнат родная хата показалась ей такой тесной, маленькой. Смотри ты, сколько лет она тут прожила, а до сих пор этого не замечала...
      - Как живем? Известно, как живем,- бубнила Приська.- Одна слава, что живем! Смерти ожидаем, а смерть не приходит!.. Такая уж наша жизнь: то с одной стороны рвут, то с другой - дерут. Если бы не Здоры... Да что там! Разве ты сама не знаешь, как мы жили? Лучше не стало... Как ты там?..
      - Я? Обо мне, мамочка, не беспокойтесь. Мне там хорошо. Хозяин крутенек, зато хозяйка - дай ей бог счастья и здоровья! Хорошая женщина. Кланяться вам велела. Поклонись, говорит, матери; скажи ей, пусть не убивается; успокой ты ее, что служба твоя не пропадет за нами, что ты не даром служишь: я, говорит, сама деньги отдам... В гости вас к себе звала. Скажи, говорит, пусть приходит: приму, как родную. Такая добрая душа! Такая добрая! Зато и достается же ей иной раз... Да это, верно, всем хорошим так достается!
      Приська тяжело вздохнула. Она задумалась над последними словами дочери. Откуда они у нее? Никогда ей в голову такие мысли не приходили, не говорила она об этом, а вот недолго прослужила и все поняла своим чутким сердцем... Ох, не так, видно, там хорошо, как она расписывает... Прячется от матери со своим горем, чтобы не растравлять ей сердца... И слезы подступили к горлу Приськи, душат...
      - Вы плачете? Мама! - крикнула Христя, поглядев на мать.
      - Ох, только погляжу на тебя, так сами слезы и льются!..
      - Так вы не верите? - спросила Христя.- Да разрази меня бог, коли я лгу! И чего бы я стала лгать, если бы мне там было плохо.
      - Бог с тобой, Христя!.. Видно, видно,- утирая слезы, сказала мать.- Я не оттого плачу: сама не знаю, отчего слезы льются. Хорошо тебе там, доченька,- и отлично, а худо - я тебе ничем помочь не могу... Да что это я! Ты с дороги - есть хочешь, а я и не подумала. Давай пообедаем, а то я и сама еще ничего не ела.
      Старуха вскочила и бросилась к печи.
      - Не знала я, что ты приедешь. Не ждала тебя... хоть бы курочку зарезала да борща с курятинкой сварила, а то заправила салом - и все,говорила Приська, наливая в миску борща.
      Сели обедать. Христя взялась за ложку... "Вот и сели мы обедать,- обед ты наш горький!" - вспомнила Христя песню. И было отчего вспомнить: от борща пар так и поднимается, а попробовала - и соли мало и навара не видно,- одни кусочки свеклы плавают сверху. Христя попробовала и сразу положила ложку.
      - Невкусный, дочка?- спросила мать.- Сама знаю, что невкусный... Откуда ему вкусному-то быть? Погреб у нас неглубокий,- картошка зимой померзла, а весной - как кисель стала; насилу я полмешочка отобрала для посадки. Мяса и в заводе нет... Все больше свекла да квас; да и тех уж немного... Соли горсть осталась,- понемножку во все кладу: берегу, чтобы надольше хватило. Вот какие дела! А ты там, верно, все с мясом? Уж что-что, а вкусно поесть городские любят.
      - Да, кормят хорошо,- ответила Христя.
      - Ты бы хоть с кашей борща, поела, коли так не хочешь.
      Христя взяла каши - и каша пропахла дымом. "Постарела мать,- подумала она.- Когда-то какую вкусную кашу варила, а теперь не доглядела, и каша дымом пропахла". Сердце у нее сжалось. Глядя на дочь, и Приська задумалась. Спасибо, Одарка пришла, выручила.
      - А вы обедаете. Дай-ка, думаю, схожу хоть погляжу на Христю, какая она там.
      - Черт ее не возьмет, вашу Христю! - пошутила Христя.
      - Вот тебе на!.. Да зачем ты ему нужна? Дай бог, чтоб не взял. Чтобы ты поскорей отслужила да опять к нам вернулась, а то мать без тебя плачет, да и мне что-то не по себе: приду к вам - пусто, пойдем к нам - все чего-то недостает. Сойдемся с тетенькой Приськой, посидим, вспомним тебя,каково-то ей там приходится?.. А ты, Христя, вспоминала ли нас когда? Или там в городе за хлопотами про своих, деревенских, и вспомнить некогда?
      - Всяко бывает,- со вздохом ответила Христя.
      - Правда, дочка, правда: всяко бывает.
      - Часом - с квасом, а порой - с водой? - говорит Одарка.
      - Да. Чего только на свете не бывает? На то и лихо, чтоб с лихом биться! - отвечает Приська.
      Разговаривали больше Одарка с Приськой, Христя слушала и молчала. Грустно было ей слушать эти горькие речи. Да неужто разговорами горю поможешь? Да неужто она приехала домой вспоминать про то, что было? Она приехала, чтобы позабыть его. Вернется, опять найдет его; никуда ведь от него не денешься. А тут как сговорились,- все об одном.
      - Дома ли Горпина? Хотелось бы мне повидаться с нею,- спросила Христя, чтобы прервать разговор.
      - Дома, доченька. Пообедаем, и сходи к ней, если хочешь.
      - Я больше не хочу есть,- сказала Христя, вставая из-за стола и крестясь.
      - Ах, какая ты,- с грустью сказала, поднимаясь, мать и стала убирать со стола.
      - Я на минуточку, мама; только повидаюсь с Горпиной и вернусь. А вы, Одарка, смотрите, не уходите,- весело распорядилась Христя, собираясь уходить.
      - Бог его знает, долго ли придется, посидеть Одарке,- печально сказала Одарка, когда Христя вышла из хаты.
      Приська только вздохнула. Обе они обиделись, что Христя так скоро убежала. "Приехала к матери в гости,- думала Одарка,- и помчалась к чужим!"
      - Что же Христя рассказывает? Хорошо, ей там или нет? - спросила, помолчав, Одарка.
      - Да вот как видишь! - горько ответила Приська.- Говорит, будто хозяйка - хорошая женщина, да кто ее знает! Может, так только прикидывается: все они поначалу хороши, пока не оседлают; а как оседлали вези, не упирайся!
      - Да и Карпо рассказывает. Такая, говорит, хорошая женщина, такая хорошая! И ночевать пустила во двор, и накормила, и напоила.
      - Эй, девка! Девка! - донесся с улицы голос Карпа.- Куда это ты?
      - Прощайте! Ухожу,- откликнулась Христя.
      - Нечего сказать - хороша: бросила мать и бежать!
      - Кто это? - спросила Приська, прислушиваясь.
      - Карпо идет. Видно, Христю встретил.
      Вскоре вошел Карпо с узелком в руках.
      - Здорово в хату! - поздоровался он.
      - Милости просим, Карпо!
      - Вашу встретил, куда-то побежала. Рада, что вырвалась...
      - Это она к Горпине. Молода... хочется сразу всех обежать,- ответила мать.
      - А я вам гостинцы принес. Хозяйка кланялась и гостинец прислала.
      У Приськи глаза загорелись, когда она увидела высокую белую булку и пышный каравай. Она приняла хлеб из рук Карпа, поцеловала и положила на стол.
      - Ишь как в городе пекут; у нас так не умеют,- хвалила Одарка, разглядывая булку.
      - Ихнее это дело, ну, они и мастера. Нам не приходится такой хлеб есть, вот мы и печь его не научились,- ответила Приська.
      - Отчего это так: городским так и булка, небось, а нам - один черный хлеб, да и тот с мякиной? - спросила Одарка.
      - Так уж оно повелось. Все лучшее город себе берет.
      Одарка глубоко вздохнула при этих словах.
      - Паны да богачи! - помолчав, присовокупила она.
      Ее никто не поддержал. Карпо повернул разговор на другое: стал рассказывать про поездку, про хлеба, про город, про Христину хозяйку.
      - Слава богу скажите, что Христе так посчастливилось,- совсем ей хорошо! Хозяйка с нею не как чужая, а как мать родная!
      Они довольно долго говорили об этом. Тишина теперь у Приськи и в сердце и в мыслях. Сердце щемить перестало, тяжелые мысли улеглись, рассеялись, вытеснили их тихие надежды, расчеты, предположения... Слава богу, что Христе хорошо... Хозяйка обещает отдать деньги... Отдаст спасибо! Христе платье новое будет, хоть и есть у нее одежка, да лишнюю иметь - все лучше. А не отдаст - так не все ли равно?.. Пропадет полгода службы,- а разве и так не пропадает?
      "Полгода,- думает Приська, ложась отдохнуть после ухода Карпа и Одарки.- Как-нибудь перебьюсь, продержусь эти полгода... А там опять заживу с нею... Опять... Может, найдется кто... Ужель она такая бесталанная?.. И красотой и здоровьем бог не обидел, разве вот счастьем обидел..."
      Старой матери не спалось. Ворочалась она с боку на бок, раздумывала про дочкину долю, про напасти, про нужду да бедность; гнали прочь эти думы и сон и покой от ее изголовья.
      Где же дочка бегает, пока мать думу горькую думает?
      Христя сидит у своей подруги Горпины, которая, не умолкая ни на минуту, рассказывает ей про деревню, про знакомых девушек и хлопцев, про то, что где случилось, какая о ком молва идет,- всем делится подружка с подружкой, всякую мелочь, всякую пустяковину - все ей выкладывает, все рассказывает... Рассказала про Ивгу, которая подала в суд на Тимофея, про то, как приуныл Тимофей, как, встретившись однажды с нею, Горпиной, говорил, что, если бы не толстая Ивга, он бы к ней прислал сватов!.. Про Федора, который и прежде дурил, да и нынче еще не в себе... "Все тебя вспоминает и плачет... Ты его и в самом деле влюбила в себя!"
      Христя слушает тайные речи подружки, и сердце у нее бьется тревожно. Жизнь, от которой ее недавно оторвали, снова захлестнула ее. Снова окунулась она в эту жизнь, снова все видит, все слышит; и все глубоко трогает ее, будит ее мысли.
      - А знаешь?.. Мне жаль его,- вздохнув, сказала Христя.
      - Кого?
      - Федора. Он хороший хлопец. Он лучше Тимофея, лучше их всех. У тех только языки острые, а этот - тихий, молчаливый... Вот за кого выходи, Горпина, не будешь каяться.
      - Вот те и здравствуй! На тебе, боже, что мне негоже! - надув губы, ответила Горпина.- Почему же ты за него не идешь?
      - Я - другое дело. Меня его отец не хочет брать в невестки.
      - А меня захочет? Он богатую ищет. Думает, найдет дуру... Да ну его совсем! Ты лучше расскажи мне про город. Как там у вас? - заговаривает зубы Горпина.- Марину видела? Как она там? Совсем городская стала. В деревню и не заглянет никогда.
      - Не видела. Некогда было узнавать, где она и что с нею.
      Христя стала рассказывать про город, про тамошние обычаи, про хозяина и хозяйку. Она тоже ничего не утаила от своей подруги и рассказала, что у нее вышло с хозяином.
      Сейчас они посмеялись над тем, от чего Христя раньше плакала.
      - Тебе таки везет в любви! - со смехом прибавила Горпина, с завистью поглядев на подругу.
      - Желаю тебе того же! - ответила Христя.
      - Не хочу, не надо! - замахала та руками.- Старый, женатый, да полезет целоваться? Чур меня, нечистая сила! Провались он совсем! - и покраснев как кумач, Горпииа засмеялась.
      А Христя давай передразнивать пьяного Загнибеду. Горпина животики уж надорвала, а у Христи глаза блестят, она сыплет шутками и заливается смехом.
      Ушла Христя из дому на часок, а возвращаться пришлось уж вечером,- так она заболталась с подружкой. Солнце зашло, пылало зарево заката; небо потемнело; над деревней разостлалась ночная тень. По улицам, грузно ступая, возвращалась домой скотина; бежали свиньи, овцы. Со дворов доносился хозяйский оклик. Деревня перед сном зашумела, засуетилась. Каким радостным, давно знакомым кажется Христе этот деревенский гомон!.. Как в летний зной, в безводье, путник, встретив в глухом овражке быстрый ручеек, припадает к нему, чтобы утолить томительную жажду,- так и Христя жадно вслушивалась в этот вечерний гомон... Знакомое и родное встречало ее ласковым приветом, чаровало нежданными чарами.
      Выходя с улицы на площадь, Христя около погоста заметила парня. Он шел медленно, понуря голову, будто в чем провинился или что-то искал. Христя всмотрелась в его фигуру: и поступь знакомая, и одежду она такую видела, а хлопец как будто незнакомый. Кто бы это мог быть?.. Тонким, исхудалым лицом он как будто похож на Федора. Ужели это он?
      - Федор! - не удержалась Христя.
      Парень точно испугался: вздрогнул, поднял голову, поглядел и, понурившись, снова медленно побрел по улице.
      "Не узнал",- подумала Христя, поворачивая к дому. Легкая досада закралась в ее сердце, защемило оно у девушки... "Неужели я обозналась? Нет, нет, это Федор, это - он. Только что же с ним сталось? Никогда я его таким, не видела... Осунулся, опустился!" Всю дорогу не оставляли ее мысли про Федора.
      Около дома, она встретила мать.
      - Вот это так! Пошла на часок, а проходила до вечера,- упрекнула ее мать.
      Христе стало еще грустней. "Что это я в самом деле, с ума сошла, что ли? - подумала она.- Приехала к матери, а полетела к чужим, подглядывала за незнакомыми хлопцами".
      - А Одарка ждала-ждала тебя... И Карпо приходил. Долго сидели, тебя, поджидали. Под вечер Одарка опять забегала... "Нету?" - "Нету",- говорю. "Вишь, говорит, какая нехорошая: к чужим, так на весь день убежала, а ко мне - хоть бы плюнула!"
      - Да я и сама не рада, что пошла,- печально, ответила Христя матери.
      В хате ей стало еще тоскливей. Мать все пыталась завести разговор, но разговор у них не клеился, обрывался; Христя то промолчит, то ответит матери невпопад... Подождав, пока совсем стемнело, она постелилась и легла спать.
      Христе не спалось: сон бежал ее изголовья... Сквозь маленькие оконца в хату пробивается сизый ночной сумрак; звезды, как искорки, мерцают в темноте. Тихо-тихо... Христя лежит и думает... Всякие мысли бродят у нее в голове. Чуднo ей, что она дома. Давно ли была в городе, а вот теперь дома! Она стала припоминать весь нынешний день, разговор с Горпиной. Много лишнего она ей наболтала. И зачем было, рассказывать? Что, если Горпина не утаит и разнесет по всей деревне? Нет, Горпина не такая: она никому не расскажет. А если расскажет? Ну, тогда Христя выдаст все тайны, которые подруга поверила ей... Кому? Кто ее в городе знает? Разве хозяйке?.. А что теперь хозяйка делает? Спит, наверно. Хотелось бы ей увидеть ее. Один только день ее не видала, а как соскучилась. А что, если хозяин вернулся и заругал хозяйку за то, что она отпустила ее домой? И ей чудилась эта ругань, крикливый голос, горящий взгляд... Господи! Что бы она дала, если б можно было, обернувшись мухой или птицей, перелететь в город!.. Не дано это человеку... Сердце, ее тревожно забилось. А тут Федор ей вспомнился - его исхудалое лицо, его унылый взгляд... До полуночи ворочалась Христя с боку на бок, пока сон не пришел и не успокоил ее разгоряченную голову.
      Заснула Христя с грустными мыслями, а те, что разбудили ее, были еще печальней... Ей как будто что-то снилось, но что, она не могла вспомнить. Нечто тайное и страшное заставляло сильнее биться ее сердце; смутное предчувствие неведомой беды охватывало ее душу. Она и умылась и оделась, а предчувствие все росло, все сильнее томило ее... Тесной и печальной кажется ей родная хата; приземистей, невзрачней стала как будто родная деревня; жизнь в ней замерла; словно пожар прошел и опустошил самые лучшие места. Она рада хоть сейчас покинуть ее и полететь назад, в город... А ведь сегодня только суббота, ей надо пробыть здесь до завтрашнего обеда... Такая тоска терзает ее, так ей тяжело и трудно!
      - Что ты грустишь, доченька? - спрашивает мать.- Ты бы сходила к Одарке.
      Христя собралась и пошла. Но и у Одарки не лучше... Детвора щебечет; Одарка здоровается с нею, расспрашивает, а она слова вымолвить не может: город не выходит у нее из головы. Скоро и мать приготовила обед и пришла. Разговаривает с Одаркой, а Христя сидит как воды в рот набрала, а вокруг сердца ее вьется змея, впилась в него, жалит, сосет.
      - Я, мама, пожалуй, сегодня пойду,- говорит Христя матери, вернувшись домой.
      - Что это ты, доченька, так торопишься?.. Отпросилась до понедельника, а торопишься сегодня. Разве прискучило тебе у родной матери?..
      - Я сама не знаю, что со мной... Так мне тяжело, так трудно!.. Сердце чего-то щемит... Мне все кажется, что хозяин вернулся.
      - Ну и что ж? Разве ты самовольно ушла?- тебя ведь отпустили... И не посидела я с тобой, и не наговорилась, и не нагляделась на тебя...- жалобно прибавила мать.
      Христя утерла горячую слезу, которая выкатилась у нее из глаз,- и ничего не ответила матери, только твердо решила про себя завтра чем свет отправиться в путь.
      Так она и сделала. На другой день встала еще затемно, собралась, попрощалась с матерью и - ушла. Приходила поговорить Одарка, Горпина прибегала, хотела взять Христю с собой на гулянку; забегали еще две-три знакомые девушки,- но застали в хате только заплаканную мать, Христя была уже далеко.
      - Что это она так скоро ушла? - спросила Горпина.- Говорила, до понедельника пробудет, а убежала сегодня.
      "Убежала... убежала!.. Прилетела, как на пожар, и пропала, как дым... Убежала..." - подумала мать, и старое лицо ее омочилось горькими слезами.
      6
      Когда из-за горы показалось красное солнышко и осветило беспредельные поля, покрытые, точно слезами, утренней росой, Христя уже была далеко от деревни. Перед нею расстилалась бескрайная степь; позади нее в сизом тумане пряталась деревня. Христя ни разу не обернулась, не поглядела на нее. Смутные, тяжелые предчувствия гнали ее вперед. Там, за этим морем яркого света, на краю беспредельных полей, в тумане широких просторов, среди чужих домов, стоит дом ее хозяев... "Все ли там благополучно? Вернулся ли хозяин с ярмарки? А что поделывает хозяйка? Что-то мое сердце так ноет, что-то оно так трудно бьется?.. Ах, скорей бы, скорей бы добраться!"
      И Христя все ускоряет и ускоряет шаг. Она не заметила, как миновала свои поля, как очутилась перед мостиком на Гнилом переходе! - он как раз на полдороге... Солнце повернуло на полдень, стояло над самой головой. "Еще рано,- думает Христя.- Дойду до Иосипенковых хуторов, зайду напьюсь воды, отдохну немного и Марью проведаю. Как-то она там?"
      Вспомнив про Марью, она на некоторое время отвлеклась от мыслей про город. Но ненадолго... Может, Марьи нету, может, она уже бросила своих ушла в город... "Город! опять город?! - подумала Христя, и у нее тревожно и горько заныло сердце.- Ну, чего это я?!" - успокаивала она сама себя, утирая набежавшую внезапно слезу. И снова ускорила шаг.
      Вот и Иосипенковы хутора. Посреди двора что-то виднеется; до нее доносятся крик и шум. "Видно, свекровь расходилась. Неудобно заходить",думает Христя, замедляя шаг. Она не ошиблась: это действительно Явдоха кричала на невзрачного мужика, сидевшего уныло на завалинке.
      - Говорила: учи шкуру! Бери палку и бей! Так тебе жалко было? Ну, вот и пожалел... Она вот что тебе показала,- и старуха, сложив сразу два кукиша, ткнула их в глаза мужику.
      Тот сидел, понуря голову, и молчал.
      - Молчишь? молчишь? - снова стала наскакивать Явдоха.- Ну что ты за муж? Треснул бы ее разок-другой по башке да так, чтобы она у нее на плечах не держалась, вот бы она тебя и уважала, вот бы она тебя и почитала! А ты тряпка! Совсем как покойный отец... Так того хоть я держала в руках... А ты что? - тьфу!.. Теперь вот сиди, надувшись, как сыч, пропадай с тоски да жди, пока она вернется... Дожидайся - как же, дождешься.
      - Ну, чего вы ко мне привязались? - с горечью произнес мужик.- Разве не вы грызли и грызли ее, пока совсем не выжили из дому?
      - Это я-то? Я? Мать?! Это так ты отблагодарил мать за то, что она тебя уму-разуму учила? Я ее грызла?! Да что я - собака, по-твоему? А?
      - Я не говорю, что вы собака, но только чего вы грызете? Дня не пройдет без грызни; ни минуты покоя нет!.. Только и жди: как будто бы тихо, нет, уже подняли бучу!.. Да разве можно жить в таком, прости господи, пекле? Каменный - и то не выдержит вашей грызни!
      - А что же я, по-твоему, должна молчать? Молчать - перед этой поганью, перед этой рванью? Да кто она такая? Что она, наживала, сундуки с собой привезла? В чужом доме, да еще верховодить будет? Нет, не дождется она этого со всем своим поганым родом! Мне-то, какая нужда, что она вздумала шляться? Экое горе - подумаешь!!! Не впервой ей шляться-то... С улицы, сдается, и взяли...
      - Так чего же вы беспокоитесь?
      - Чего? Чего? - наскакивала на сына старуха.- Ах ты дурак этакий! Чего я беспокоюсь? Того беспокоюсь, что надругалась она над нами, насмеялась над тобой, дураком! Где это видано, где это слыхано, чтобы жена жила розно с мужем? Я б ее, поганку такую-сякую через полицию домой вытребовала... Я б ее, как собаку, к столбу на целый месяц привязала... каждый бы день сыромятной плетью стегала!.. Я б из нее выбила городскую дурь! А он: беспокоитесь? Тьфу! дурак! - И она, плюнув, быстрым шагом пошла в хату. Мужик только руками развел и еще ниже опустил голову на грудь.
      "Нет, не стану я заходить,- подумала Христя, стоя за амбаром.- Зачем? Марьи нет дома, пойду-ка я лучше дальше",- решила она и повернула на дорогу.
      "Все-таки Марья поставила на своем,- лезли Христе в голову мысли,бросила... Это ее муж. Жалко его, жена бросила, а тут и мать бранится. Несчастный! Уж я бы на месте Марьи перетерпела... Ведь не два века старухе жить? А впрочем - бог его знает! - не от хорошей жизни бегут люди. Видно, уж очень допекла ее старуха..." И Христя стала сравнивать себя с Марьей, вспомнила, про свою горькую участь. И ее выжили из деревни, и ее оторвали от родного дома, на службу вытолкали, чужим людям на посмешище, а беспомощная мать осталась одна, плакать и тужить. Кто только на свете не плачет, не льет горьких слез? На что хозяйка,- в довольстве, в достатке,- а и та жалуется на свою долю, сетует... Жизнь, как колесо, катится: одного вниз несет, другого вверх подымает, чтобы снова в грязь втоптать... Где же он, талан твой, где же оно, счастье, что ждешь его не дождешься, а придет оно на минуту, так затем только, чтобы потом истомили тебя пустые надежды?
      Тяжело Христе такую думу думать одной посреди широкого поля; от тяжких предчувствий сердце у нее сжимается, ноет, щемит... "Хоть бы уж поскорее до города добраться!" - думает она, ускоряя шаг.
      Вон из-за горы блеснул на солнце крест городской церкви; вон и рощи виднеются, сизым поясом охватившие город. Еще три версты осталось. Христя сошла на обочину дороги, где на пригорке росла высокая ветвистая липа, и присела в тени отдохнуть. С этого места так хорошо видно все кругом. Змеею вьется-бежит с горы дорога, круто поворачивает то вправо, то влево; по обе стороны ее раскинулись поля, черные, желтые, зеленые, уперлись, краями в дорогу... Солнце, садясь, озаряет поля косыми лучами,- и горят они всеми цветами, струясь поверху золотым отблеском, утопая в синеющей дали, а по цветистому их ковру, словно неприметные облачка по чистому небу, тихо скользят, пробегают легкие тени... Чудесна эта игра света с вечерними тенями! Воздух теплый, дышится легко, так и клонит ко сну, так и долит дремота, а звонкая песня жаворонка тихо баюкает истомленную думами душу... Утихают боль и обида, немеют горе и мука; исчезают тревога и грусть, и вдруг так легко становится на душе. "Вот куда бы хозяйку,- вот бы где побывать ей, бедняжке! Тут позабыла бы она все на свете, все... Как приду, расскажу ей, расскажу, где и как ее вспоминала",- подумала Христя, поднялась, легко вздохнув, и зашагала дальше.
      Солнце совсем уже село, когда она ступила на широкую и людную улицу. Люди бежали отовсюду, сновали взад и вперед; крестьяне спешили на базар, на подторжье; крик и шум стояли вокруг.
      "Не вернулся ли хозяин?" - подумала Христя, взглянув на лавку Загнибеды, и обомлела: лавка была открыта... Холод пробежал у Христи по спине, ноги похолодели, руки похолодели; сердце так тяжело забилось в груди... Что же он ей теперь запоет?.. Она не прошла - промчалась через базар и кинулась в свою улицу.
      Вот и усадьба Загнибеды... Во дворе тихо, глухо, нигде ни живой души, только амбар белеет посреди двора. Христя торопится в дом; странно, что дверь в сени закрыта. Уж не больна ли хозяйка, а может, дома ее нет?.. Охваченная тревогой, Христя вбежала в сени.
      Через минуту она выскочила из дома, бледная, дрожащая и - опрометью бросилась со двора!..
      - О боже, боже!..- шептала она, пробегая по улице.
      Прохожие останавливались в изумлении. "Чего это девушка так испугалась? куда это она летит?" - спрашивали они друг у дружки и, ничего не узнав, проходили дальше.
      Христя побежала на базар к лавке - и только у самой двери заметила, что лавка закрыта.
      - Хозяина не видали? - обезумев, спрашивала она у приезжих.
      - Какого, хозяина? Поди ищи его!
      Христя, обегав весь базар, снова полетела домой. Солнце совсем село, вечерняя заря угасала; на город спускалась ночь; в окнах домов зажглись огни. Христя неслась, как сумасшедшая. Прибежала к воротам, постояла-постояла, тяжело вздохнула и снова побежала. Когда Христя вбежала в дом дьячка, супруги бранились. Дьячиха посинела от злости, ругая своего старика, который тихо копошился, забившись в угол.
      - Здравствуйте! - поздоровалась Христя.
      Ей никто не ответил, да она и не слушала. Как безумная, бросилась она к дьячихе.
      - Матушка! пойдемте к нам. С хозяйкой неладно.
      - С какой хозяйкой? - сурово спросила дьячиха.
      Христя только ломала руки и тряслась.
      - Пойдемте, ради бога.
      - Куда - к вам? - проворчала дьячиха.- Много вас тут найдется! Куда я на ночь глядя пойду?
      - Тут недалеко... совсем близко... к Загнибеде,- насилу нашлась Христя.
      - Да что у вас там?
      - Не знаю, матушка. Я дома была, в деревню ходила... Вернулась, а хозяйка лежит... такая страшная... Боже мой, боже! - и Христя залилась слезами.
      - Это он вчера вернулся... Погоди, я сейчас,- сказала дьячиха.
      Пока дьячиха одевалась, Христя выбежала в сени. Слезы душили ее, она вся тряслась от страха... Когда они вошли во двор, у Загнибеды уже горел свет.
      - Мне страшно. Я не пойду туда... Идите вы сами,- дрожа, говорит Христя.
      - Чего ты боишься? Маленькая, что ли! - прикрикнула на нее дьячиха и, как коршун, ринулась в дом. Христя - за нею.
      В кухне они застали Загнибеду. Заложив руки за спину, он мрачно ходил из угла в угол. Нагоревшая свеча на столе тускло освещала кухню.
      - И ты вернулась? - крикнул Загнибеда, бросив на Христю пронзительный взгляд. Та, остановившись на пороге, так и замерла от ужаса.
      - А где Олена Ивановна? - спросила дьячиха.
      - Зачем вам Олена Ивановна?
      - Нужна! - отрезала дьячиха и пошла в светлицу.
      Загнибеда взял было свечу, чтобы посветить, подержал в руках, но тут же поставил; снова схватил и, повернувшись к Христе, погрозил ей кулаком; затем - со свечой ушел в комнату.
      Когда Загнибеда вошел туда, свет упал на пожелтевшее лицо Олены Ивановны. Она лежала на спине, сложив на груди руки крестом, как складывают их покойникам. Глаза у нее были закрыты, под глазами - синие мешки; рот перекошен; дыхание тяжелое, хриплое... Все было ясно: шла последняя борьба между жизнью и смертью!
      - Олена Ивановна! Олена Ивановна! - шепотом позвала ее дьячиха.
      Олена Ивановна, не открывая глаз, тихо качнула головой.
      - Сам не знаю, что с нею,- говорил Загнибеда, поднимая свечу, чтобы лучше осветить больную.- Оставил здоровехонькую, а вернулся - вот, как видите!- И он положил свою руку на ее руки.- Холодные как лед!
      Больная открыла глаза, взглянула, на мужа - и заметалась на постели.
      - Не буду! Не буду! - пробормотал Загнибеда и отошел.
      - Вы бы за батюшкой послали,- посоветовала дьячиха.
      Загнибеда махнул рукой и, опустившись на лавку, склонился головой на стол.
      - О, какое несчастье, какое несчастье! - воскликнул он.
      В комнате воцарилась мертвая, тишина. Больная открывала глаза, поднимала руки, потягивалась...
      - Черный платок! Черный платок! - крикнула дьячиха.- Глаза закрыть!
      Христя бросилась в боковушку. Хозяйка металась на постели, кидалась, страшно поводила глазами. На шее у нее, на руках расплылись, как жабы, черные пятна; набухшие жилы дергались - бились, судорогой сводило руки и ноги; больная стонала... Дьячиха сорвала с себя платок и бросила ей на лицо... Еще минуту она билась под платком... затем послышался невнятный шепот, скрежет и все затихло...
      Немного погодя дьячиха сняла платок... Под ним лежала уже не Олена Ивановна, а бездыханный труп со страшно выкатившимися глазами...
      Загнибеда подошел к трупу, поглядел и, задрожав, произнес:
      -Ты меня покинула... покинула... Как же мне одному жить без тебя?
      Дьячиха взяла его за руку и увела в кухню.
      - А ты беги к соседям. Зови обмывать. Да и к моему старику забеги, пусть идет псалтырь читать,- велела дьячиха Христе.
      Та стояла как вкопанная.
      - Что же ты стоишь? Беги! - крикнула дьячиха.
      Христя побежала, не понимая куда и зачем она бежит.
      Через час сошлись женщины, старухи... Затопили печь, стали греть воду. Христя делала, что ей говорили: носила воду, таскала дрова, но ничего не помнила. Только когда обмывали покойницу, она заметила, что дьячиха все показывала пальцами на синие пятна и тихо шептала: "Вот она смерть, вот! Она-таки не ушла из его рук!" Бабы молча качали головами.
      Чуть не за полночь покойницу обрядили и положили на стол. Старый дьячок стал в головах перед аналоем и хриплым голосом читал псалмы. Люди, крестясь, входили, глядели на покойницу и тихо выходили, словно боясь ее разбудить. Всем не верилось, что она умерла.
      - Молодая такая,- жить бы да бога хвалить - так нет же...- шептали знакомые и незнакомые.
      На Христю точно нашло: потерянная, пришибленная, она металась в толпе, пока дьячиха не крикнула на нее:
      - Чего ты тут толчешься? Шла бы куда-нибудь!..
      Христя, как пьяная, вышла во двор и присела на крыльце. Мимо нее проходили люди, задевали ее; но она ничего не чувствовала, точно окаменела. Склонив голову, сидела она и слушала, как стучит, замирая, у нее сердце.
      - Это ты сидишь? - раздался над ее головой знакомый голос.
      Христя глянула - перед нею стоял Загнибеда.
      - Слышишь: только слово скажи - убью! - прошептал он и пошел со двора.
      Христя опрометью бросилась под амбар. Ночь была звездная, но темная, как бывают весенние ночи. Христя видит, в густом мраке тени снуют по двору, слышны человеческие голоса, а кто говорит - не поймешь. В переднем окне горит свет. Он больно режет глаза, точно камень тяжелый ложится от него на душу; но отвести глаза, оторвать их от этого света Христя не может. Наклонит голову, а свет станет над головой и жжет-жжет. Это восковая свеча горит в головах у покойницы; там лежит она, скрестив руки, закрыв глаза: не слышит, не видит... А давно ли она провожала Христю в деревню? Давно ли сидели они рядышком, вспоминали, как хорошо жить в деревне, среди лугов, на приволье...
      Идя в город, запомнила Христя то местечко под липой, откуда так хорошо все видно вокруг, чтобы рассказать хозяйке. А пришла - и что застала?..
      Холодный ужас пронизывает вдруг все ее тело, леденит сердце. Она вспомнила, как вернулась сюда. Вот она входит во двор... Пусто, дверь в сени закрыта. Она идет в кухню... Тихо, тоскливо, серый сумрак окутывает дом... Где же люди? Шагнула в светлицу - никого, дальше - в боковушку... На постели что-то чернеет... Христя подходит. Да ведь это - хозяйка... Лицо белое-белое, как из мела выточено. Одни глаза горят, будто тлеют раздутые угли... "Что это вы? - заболели?.." Она только головой качает и шепнет что-то, шевелит губами... Так шелестит осенью сухая трава... "Не было... не было... Ох, смерть моя!" - только и разобрала Христя из ее шепота. Потом она руки подняла, все в темных полосах, и сразу их опустила; отвернулась, вздохнула и - закрыла глаза... Дальше Христя ничего не помнит... Слышит гомон; как будто базар; слышит, кто-то бранится... Ходит дьячиха; покрывает больную платком... Земля ушла из-под ног у Христи, все поплыло у нее перед глазами...
      Бледный утренний свет озарял уже землю, когда Христя очнулась, пришла в себя. Вокруг никого не видно, только сизый туман колышется в воздухе. Во мгле мерцает искорка света: это желтое пятно от пламени свечи колеблется в окне. Христя сразу поняла, что это за свет и откуда он... Что же ей теперь делать? Куда деваться? Где перебыть эту тяжкую пору? А потом - что делать потом? Идти в деревню к матери? А как же тут бросить? Ведь Загнибеда ее из-под земли достанет!.. Она теперь как человек, который в степи заблудился: и туда ткнется - пусто, и сюда подастся - голо: кричи, зови, только твой голос разносится по безмолвной пустыне!
      Христя задумалась. По спине у нее пробегает озноб, голова горит-пылает, в глаза будто кто песку насыпал. Она попыталась подняться и сразу села, ноги у нее подкосились. Она сидела, печально склонив голову, и слушала, как звенит-гудит у нее в ушах, как тревожно бьется сердце.
      - А ты здесь спала? - услышала она подле себя. Это спрашивал Загнибеда.- Знаешь что? - продолжал он.- За то, что ты верно служила, усердно трудилась,- на вот тебе, и ступай себе с богом!- И он сунул ей в руки какую-то бумажку.
      Христя поглядела на бумажку - серая, новенькая,- она сроду такой не видала; помяла в руках - хрустит... "Деньги это или так, клочок бумаги?.." Долго она глядела на бумажку, долго ощупывала ее. "Надо показать... расспросить..." И она спрятала бумажку за пазуху. Глянула - а подле нее ни души... Она сидела как шальная и думала...
      Солнце поднялось над горизонтом; первые его лучи затрепетали над землей; туман редел, оседая на траву обильной росой; с улицы доносился говор и крик... Это люди спешили на базар.
      "И правда, чего мне тут сидеть? - подумала Христя.- Расчет получила... пойду на базар, может, кого из своих, деревенских, увижу,- попрошу, чтобы подвезли домой".
      И, поднявшись, она тихо пошла со двора. На улице на нее вдруг напал страх. А что, если Загнибеда бросится за нею и вернет назад? Скорее, скорее беги, Христя, домой!
      И глухими улицами, обходя базар, она ушла из города.
      7
      Уже целую неделю Христя живет в деревне, а страхи у нее не прошли. Мертвая хозяйка, как призрак, стоит у нее перед глазами... Когда она остается одна в хате, ей сразу начинает мерещиться желтое тело в черных синяках, измученное лицо со страшно выкатившимися глазами. Христя боится оставаться одна. Пойдет куда-нибудь мать, и она за нею, а наступит вечер ей и с матерью страшно. На улицу к девушкам - ни за что! Уж Горпина с подругами и так и этак к ней приступали - не идет. Слух прошел по деревне, что это неспроста. А тут еще Приське как-то деньги понадобились, и она попросила Карпа разменять бумажку, которую принесла Христя.
      - Да ведь это полсотни рублей! - воскликнул Карпо.
      - Полсотни?..- изумилась Приська.- Полсотни! Это ведь - большие деньги. Откуда Христе взять такие деньги? - И тяжелые мысли закрались в сердце старухи.
      - Где ты взяла эти деньги? - глядя в упор на дочь, спросила она у Христи.
      - Хозяин дал.- И Христя рассказала, как было дело.
      Приська держала кредитку, пристально глядя на дочь, и не замечала, как дрожит у нее в руках эта бумажка.
      - Ты врешь! - сурово крикнула она и еще пристальней поглядела в глаза дочери, словно хотела заглянуть ей в самую душу.
      Христя в лице изменилась. Что это - и мать не верит?!
      - Знаешь, сколько тут? - спрашивает Приська.
      - Почем же я знаю!- отвечает встревоженная Христя.
      - Пятьдесят рублей... Где ты их взяла? - пристает мать.
      Христя заплакала
      - Боже! И вы мне не верите! - воскликнула она.- Недаром эти проклятые деньги как огнем жгли меня, недаром я не хотела их брать... Сама не знаю, как они очутились в руках у меня.
      - Да я... верю... Я - верю... тебе, мое дитятко... только,- со слезами начала Приська,- такие деньги даром не достаются... Да тут еще - эта смерть... Не погуби, ты себя и меня с собой вместе! - заплакала мать.
      Христя не знала, что сказать матери, не понимала, на что та намекает.
      - Разрази меня бог, коли я украла! - только и ответила Христя.
      Приське жаль стало дочери: "Нет, она, не такая,- думалось ей.- И взбредет же такая глупость в голову? Ребенок, совсем ребенок,- жалела мать Христю, глядя, как она, плачет.- Скорее всего - хозяин ошибся. Разве мало у него было хлопот с покойницей? Наверно, ошибся. Не буду я менять эти деньги - спрячу. Может, он опомнится да спохватится, тогда и отдам ему. К чему нам такие деньги? Человек ошибся, а мы утаим... Бог с ним и с его деньгами! Хорошо и то, что Христю отпустил раньше срока".
      И Приська, хоть и нужда была в деньгах, не пошла менять бумажку, а спрятала ее подальше в сундук.
      Кажется, кому бы знать про эти деньги?
      Да вот беда: Карпо не выдержал и рассказал в шинке, какие, мол, в городе заработки хорошие. Люди тут же эту молву подхватили - и пошла она, как волна, гулять от хаты к хате, с одного конца деревни на другой.
      - Ведь вот поди ты с этой Христей Притыкой! За такое малое время такую уйму денег принесла! И старуха-то ведь только одну бумажку показала, а бог его знает,- их у нее, может, целый десяток, а то и побольше! Чуднo только, что уж очень легко они девке достались... Не было ни гроша, и вдруг сразу такая прорва денег! Что-то тут не так, что-то тут да есть,- судачили люди.
      - Что-то тут да есть! Знаем мы, что: украла, а нет... так там, в городе, до таких дебелых охотников много найдется,- говорил Супруненко.
      - А, пожалуй, дядько Грицько прав! - поддержали его мужики.
      - Значит, на легкие хлеба пошла? - спросил один.
      - Похоже на то,- прибавили бабы.- Недаром глаз не кажет. Звали девки гулять - не идет. Все что-то печалится, о покойной хозяйке убивается.
      - Да не помогла ли она ей упокоиться? - ухмыляясь, подливал масла в огонь Грицько.
      Всякая новая догадка, Грицька вызывала новые толки и пересуды. По деревне ходили страшные слухи. Одни говорили, что Христя продалась какому-то еврею; другие - что обокрала хозяев и сбежала; третьи - что связалась с самим хозяином и они вместе укокошили хозяйку, что домой она пришла только переждать, а там опять пойдет в город,- но уже не служить, а хозяйничать на добре покойницы... Где правда, где ложь - никто не знал... Слышали, что есть деньги, вот и доискивались, откуда могли они взяться...
      - Этого не утаишь! Это выйдет наружу! - говорили люди и сторонились Приськи. Уж на что Одарка, и та, не добившись у Приськи толком, где Христя взяла деньги стала ее сторониться. Бог его знает! может, и впрямь дело это нечисто - лучше подальше, а то как бы и самому не попасть в беду.
      Все эти толки и пересуды не доходили до Приськи и Христи. Христя только заметила, что девушки стали ее сторонится, никогда не заглянут к ней, а встретятся, то ли скажут словечко, то ли нет - и прочь бегут от нее!.. А Приська? Приська, та привыкла всегда быть одной, ей и невдомек. Одно только чуднo ей: что это Одарка не заходит? То, бывало, если не Одарка у нее, то она у Одарки; а тут и Одарка не идет, и ей как-то неловко навязываться.
      Прошла еще неделя. Кто-то побывал в городе и привез новость: Загнибеду посадили в тюрьму за то, что он задушил жену. Будто отрыли ее и нашли синяки на теле.
      Одарка передала эту новость и Приське, увидев ее как-то со своего огорода.
      - Слыхала? - спросила Приська у дочери, вернувшись домой, и рассказала все, что передала ей Одарка.
      Христя побледнела как полотно... "Так вот оно что; за то он и заплатил мне такие деньги, чтобы я молчала",- подумала Христя. Но матери ничего не сказала.
      Невеселые легли они спать. Христе не спалось; новость не выходила у нее из головы, от печальных и тяжелых предчувствий щемило сердце. Спала ли Приська? Бог его знает: темно - не видно, а Приська молчит.
      В этой невозмутимой тишине издали донесся вдруг глухой говор, послышался шум шагов. Вот он все явственней, ближе... Уже и собака залаяла во дворе; говор слышен возле хаты.
      - Эй, вы! Спите там! Отоприте!
      Христя услышала голос Грицька. Словно кто ножом полоснул ее по сердцу.
      - Кто там?
      - Вставайте. Зажгите свет да отоприте! - кричит Грицько.
      - Не пускайте, мама! Не пускайте...- в испуге говорит Христя.
      - Кто там, спрашиваю? - все еще кричит Приська.
      - Отопри - увидишь.
      - Не отопру, пока не скажете, кто вы такие,- говорит Приська.
      - От-творяй! а то хуже будет, если сами от-творим! - крикнул чей-то незнакомый голос.
      "Господи! Разбойники",- вся дрожа, подумала Приська.
      - Да отопри ты,- сказал Грицько.- Становой тут. С дочкой твоей пришел познакомиться,- прибавил он.
      У Приськи отнялись ноги и руки. Насилу зажгла она свет и отворила дверь.
      В хату вошло целых пять человек: становой, его писарь, Грицько, Кирило и Панько - другой сотский.
      - Где она? - спросил становой; обращаясь к Грицьку.
      - Да вот эта, молодая,- показал тот на Христю.
      - Ты Христина Притыкина? - спрашивает становой.
      Христя молчит, стоит перед становым ни жива ни мертва.
      - Она, она,- отвечает Грицько, сверкая глазами.
      - Ты служила в городе?
      - Служила, ваше благородие,- кланяясь в ноги, отвечает за Христю Приська.
      - Не тебя спрашивают!
      - Служила,- отвечает и Христя.
      - У кого?
      - У кого же я служила? У Загнибеды.
      - Ты не видела или не рассказывал ли кто тебе, как его жена умерла?
      - Я тут была...- робко начала Христя.- Хозяйка домой пустила мать проведать... Возвращаюсь в воскресенье под вечер - в доме никого не слышно. Я - в комнату: а там хозяйка уже без языка лежит.
      - Что же она - больна была?
      - Видно, больна, потому что не говорила.
      - Хм...- оглянувшись, хмыкнул становой.- Так она больна была, когда ты уходила домой?
      - Нет, здорова; а вернулась я и застала ее больную.
      - Она тебе ничего не говорила?
      - Ничего. Она и говорить не могла.
      - А денег тебе не давали никаких?
      - Нет, не давали.
      - А у, тебя деньги есть?
      - У матери...
      Приська полезла в сундук, вынула, дрожа, бумажку, которую ей отдала Христя, и подала становому.
      - Так... так...- глядя на бумажку, сказал становой.- Где ты ее взяла?
      - Хозяин дал.
      - О, да ты мастерица врать. А больше у тебя денег нет?
      - Нет.
      - Врешь, сволочь! - крикнул становой.
      - Ей-богу, нету! - со слезами ответила Христя.
      Приська, дрожа всем телом, глядела на дочь пылающими глазами...
      - Дочка, дочка, что ты наделала? - крикнула она.- Признавайся, если что-нибудь знаешь.
      Христя стояла как каменная.
      - Почему же ты не говоришь? Почему ты молчишь?.. Боже, боже! - ломая руки, простонала старуха.
      - Что же мне говорить, мама? - заплакала Христя.
      - Как что? Скажи, где деньги взяла,- снова спросил становой.
      - Хозяин дал.
      - За что он тебе дал их?
      - Я и сама не знаю. Сунул мне в руку, и все.
      Грицько захохотал.
      - Нечего сказать, совсем немного денежек сунул! - сказал он смеясь.
      - Теперь уже поздно,- расхаживая по хате, произнес становой.- Взять молодую в волость, а около старухи поставить сотских... И боже сохрани кого-нибудь пускать!.. Слышь? - повернулся он к Грицьку.
      - Слышу, ваше высокоблагородие.
      Становой с писарем вышли из хаты.
      - Ты, Кирило, тут оставайся,- начал распоряжаться Грицько,- а мы с Паньком отведем городскую красавицу туда, где ей давно следовало быть. Только слышал?- никого не пускать. Я знаю, вы с покойным того... Смотри мне! Пустишь кого - сядешь вместо них... Запри за нами дверь на засов, да, смотри мне, не спать. Другого пришлю на подмогу из волости.
      - Понятно,- угрюмо ответил Кирило.
      - А ты чего стоишь? чего не собираешься? - повернулся Грицько к Христе, которая стояла бледная как полотно и, казалось, никого не видела, ничего не слышала.
      - Слышишь? Кому говорю? - крикнул еще раз Грицько.- Ишь ты, как заробела, а людей умеешь душить?!
      Приська, которая стояла около печи как громом пришибленная, при этих словах Грицька вся затряслась.
      - Врешь! - не своим голосом крикнула она, подскочив к Супруненко. Лицо у нее побледнело, руки и ноги дрожали, глаза горели, как угли.
      - Хе-е! Еще говорит, что вру! - сказал Грицько, покачав головой.Видал! Нет, ты погоди, ты зубы тут не заговаривай. Мы все раскопаем, все разузнаем... И как вы людей с ума сводите, и как на тот свет отправляете... Все разнюхаем!
      - Вреш-шь! - зашипела Приська, снова подскочив к Грицьку. Лицо у нее посинело; глаза выкатились, горят, пылают... Страшна Приська, как дикий зверь.
      - Ну-ну!.. Завтра увидим. Завтра она все расскажет, все покажет,отступая от Приськи, бубнил Грицько. Ну-ка, Панько, бери эту барышню да пойдем.
      Панько, высокий белобрысый мужик, тихо подошел к Христе и, тронув ее за плечо, сказал:
      - Пойдем, девка.
      - Да ты свяжи ее, а то теперь ночь, еще, неровен час, убежит,- велел Грицько.
      Панько снял пояс и стал медленно скручивать Христе за спиной руки.
      Мертвая тишина воцарилась в хате... Прошла минута, другая... И вдруг кто-то покачнулся и грянулся оземь... Кирило оглянулся - посреди хаты, как куль, лежала Приська. Глаза закрыты, лицо черное, помертвелое...
      - Х-хе-хе! - хлопнул он руками об полы.- Вот тебе и на! - Не выдержала? Дай ей воды. Водой сбрызни,- оглянувшись, говорит Панько, затягивая узел. Кирило бросился в сени.
      - Не сдохнет! Оживет... Баба, что кошка: убей, переверни на другой бок - и встанет! - успокоил, выходя из хаты, Грицько.
      - Что же вы стали? Веди ее! - крикнул он с улицы через минуту.
      - Пойдем потихоньку,- сказал Панько, дернув за пояс.
      Христя покачнулась, как пьяная; сделала один шаг, другой и - исчезла в темных сенях. Вслед за нею вышел и Панько, одной рукой держась за пояс, а другой торопливо нахлобучивая шапку.
      Хата опустела. Каганец мигает на столе, отбрасывая на пол желтые пятна света. Одно из них ложится на страшную голову Приськи. Из раскрытых сеней, из печи, из углов врывается тьма, словно хочет погасить и без того тусклый огонек. В сенях слышен шорох: это Кирило ищет впотьмах кадку с водой. А со двора доносится вой собаки... Страшно, страшно! У Кирила волосы встали дыбом. Наконец он все-таки нашарил кадку, набрал полную кружку воды и, войдя в хату, плеснул прямо на Приську... Та даже не шевельнулась!.. Только отблеск света от каганца засверкал в брызгах воды, упавших на лицо старухи. Будто сноп огненных искр брызнул на это помертвелое лицо.
      - Вот оно какое наше житье! - буркнул Кирило, склонившись над Приськой.
      Прошла минута, другая. Лицо у Приськи дрогнуло; из стиснутых губ вырвался глухой вздох. Кирило опять опрометью бросился в сени,- опять набрал полную, кружку воды, и плеснул на Приську. Та раскрыла глаза.
      - Матушка! матушка! - наклоняясь к ней, произнес Кирило. Его добрые карие глаза светились жалостью, в ласковом голосе звучало сочувствие.
      - Матушка! - окликнул он еще раз, коснувшись ее руки.
      - О-ох! - простонала Приська. По ее мертвому лицу пробежала судорога; в померкших глазах засветилась скорбь.
      - Нет ее?..- поднимаясь, глухо спросила Приська.- Где же смерть моя? Где она ходит? - воскликнула старуха, сжав руками голову, и заголосила...
      Кирило стал утешать ее.
      - Да вы, матушка, не плачьте, не убивайтесь. Это все лихие люди наплели. Чего не наговорят злые языки?
      Приська не слушала его, голосила. Ее страшные, душераздирающие вопли разносились по хате, полные безысходной тоской, бились о стены.
      - Ну, что ты ей скажешь? Чем ее утешишь? - сказал, поднимаясь, Кирило и, махнув рукой, опустился на лавку.
      Приська вопила. Собака подошла под окно и стала подвывать ей. Страшный собачий вой сливался с хриплыми воплями матери. У Кирила сердце разрывалось.
      - О-о, проклятая служба! - крикнул он и, как безумный, выбежал из хаты.
      - Вон! вон! - кричал он во дворе на собаку.- А чтоб тебя, проклятую, разорвало! - В темноте упало что-то тяжелое. Это Кирило швырнул в собаку ком земли. Та, бросившись прочь, залаяла.
      - Лучше, уж лай, проклятая, только не вой! - выругался Кирило и опять вернулся в хату. Приська, припав головой к полу, все голосила.
      Кирилу тоскливо и страшно... Он то запрет дверь, ляжет на лавку и закроет голову свиткой, чтобы не слышать этих пронзительных воплей; то вскочит в беспамятстве, выбежит во двор, добежит до самых ворот, чтобы узнать, не идет ли кто, и, не дождавшись, возвращается, назад в хату.
      Но вот он выбежал опять и заметил в густом мраке, что кто-то входит во двор.
      - Кто там? - окликнул Кирило.
      - Я.
      -Ты, Панько?
      - Я. Иду к тебе. Ну как тут у тебя - спокойно?
      - Так спокойно, что в хате не усидишь.
      - Там, брат, то же самое. Думал, совсем одурею. И затихнет как будто на минуту, да как начнет опять - ну прямо за сердце берет!
      - Там хоть затихает, говоришь, а тут без передышки: а-а-а!.. Вот послушай.
      До их слуха донеслись глухие хриплые вопли.
      - Вот тебе и всенощная! - сказал Панько, прислушавшись.
      - И поп так не сумеет... А что это тебя прислали, разве никого другого не нашлось?
      - Сказали одному, да я сам вызвался. Думаю, хоть пройдусь.
      - А я думал, другого пришлют, посвежей. Он бы в хате посидел, а я бы хоть у ворот прикорнул.
      - Нет, уж лучше не спать. Вдвоем все-таки веселей.
      - Так ведь спать хочется - прямо носом клюешь! - И Кирило зевнул во весь рот.
      - В солому бы! - воскликнул Панько.
      - Да-а... хорошо в соломе!
      - Уж, верно, полночь? - спросил, помолчав, Панько.
      - Да наверно. Воз был посреди неба, а теперь - вон как низко спустился,- подняв глаза к небу, ответил Кирило.
      Они замолчали. Слышались только горькие вопли Приськи.
      - Чего же мы тут стоим? Пойдем в хату, а то как бы там чего не случилось,- проговорил Панько, направляясь к хате.
      - Пойдем. Послушай и ты! - нехотя согласился Кирило.
      - Добрый вечер! - поздоровался Панько, переступив порог.
      Приська, услышав чужой голос, умолкла.
      - Здравствуй, тетка! Что это ты на полу валяешься? Разве на постели нет места?
      - О-ох! нету...- вздохнула Приська и заплакала.
      - Вот тебе и на! Так ты все плачешь? А дочка тебе кланяется. "Передайте, говорит, матери: пусть не горюет, не убивается. Это все людской наговор!"
      - Разве ты ее видел? - поднявшись, спросила Приська.
      - Только что из волости.
      - Где же она, моя доченька?
      - Там - в волости.
      - Не плачет она, не убивается?.. О-ох! - И старуха невольно всхлипнула.- Господи! хоть бы мне еще разок увидать ее, спросить - за что на нас напасть такая?
      - За что напасть? Да разве она разбирает? Напасть, она не по лесу, по людям ходит,- утешает Панько.
      - О-ох, правда твоя, голубчик. Сам бог милосердный послал, видно, тебя... Я уж думала - ничего про нее больше не услышу...
      - Кланяется, кланяется... Говорила, чтоб не убивались...
      - Да что же там такое? Не слыхал ли ты, добрый человек, хоть стороною, за что нас господь карает?
      - Стороною?.. Разное говорят. Чего люди не наболтают.
      - Ох, болтают, голубчик, болтают!.. Да разве нам от этого легче?
      - Слыхал я,- начал Панько,- писарь станового рассказывал одному нашему человеку, будто кто-то видел, как Загнибеда жену душил. Его будто и в тюрьму уже посадили. Так он,- известно, каверзник, недаром в писарях служил,- начал крутить. "Я, говорит, ее не душил, а вот, может, кто другой. Работница, может, потому не стало тех денег, что я жене дал спрятать за день до ее смерти!.." Ну, понятное дело, бросились искать эти деньги...
      - Да ведь Христя клялась, что он сам ей дал эти деньги,- перебила его Приська.
      - Может, и сам; а теперь вишь, куда гнет!
      - Боже, боже! - качаясь, заговорила Приська.- Ты все видишь, все знаешь... Что же ты не отзовешься, не сжалишься над нами, несчастными? - и Приська снова заголосила.
      - Перестань, тетка, послушай лучше, что я тебе скажу. Будет тебе плакать да убиваться,- слезами горю не поможешь! Вставай-ка с пола, полезай на печь, ляг да лучше засни. Может, во сне осенит тебя господь, и ты узнаешь, как поступить, как повернуть все это дело.
      И - что за диво! - Приська подумала-подумала, утерла слезы, поднялась и поковыляла к постели.
      - Вот так оно лучше! - сказал Кирило не то Приське, не то сам себе, укладываясь на лавке.
      - Ну, а мне куда же? Разве головой к порогу?.. А что ты думаешь? Очень даже хорошо! - сказал Панько и растянулся посреди хаты.
      Все трое легли и примолкли, будто заснули. Только тяжелые вздохи Приськи время от времени давали знать, что она еще не спит. Но вот и Приська стала затихать: изредка только вздохнет, а там и совсем затихла.
      - Заснула? - спросил Кирило, подняв голову.
      - Наверно, что-то не слыхать.
      - Ты таки утешил ее.
      - Да уж наговорил...
      - А в самом деле, ты не слыхал, что там за оказия? Неужто все это за смерть Загнибедихи? Я не верю, чтобы Христя пошла на такое дело.
      - Да и я, знаешь, не верю. Только откуда взялись у нее эти проклятые деньги?! Ведь сколько! ни много ни мало - пятьдесят рублей,- ответил Панько.
      - Так ведь он как будто дал. Сам дал...
      - А кто его знает? Нас ведь там не было. Может, и сам дал... Только за что же такую прорву денег давать?
      Кирило стал было возражать, но его прервал неистовый горький вопль. В удивлении взглянул он на Панька. Панько тоже поглядел на него и почесал в затылке. А Приська как заголосила, так не смолкла, уже до рассвета.
      8
      "Где смерть моя ходит? куда она делась?" - голосила Приська, моля бога о вечном покое. Теперь она уже во всем изверилась, все ей опостылело. Одна была у нее надежда, одна утеха, которая держала ее на свете, красила, горькую жизнь, и та ее обманула, такой беды натворила, такое бесчестье нанесла... Ее кровинушка, родная кровинушка пошла на такое дело... загубила чужую душу!.. И люди так говорят, и становой у нее про то допытывался, когда все перешвырял и перерыл в хате, чтобы найти какой-нибудь след. Хоть ничего, кроме этих проклятых денег, у нее не нашли, да ведь откуда эти деньги взялись? Верно, тут что-то да есть... Христя говорит: хозяин дал. Если б не запретили ей видеться с дочкой, уж она бы дозналась, что это за деньги, откуда она их взяла. Она бы дочке так в глаза посмотрела, в самую душу ей заглянула бы, в самое сердце... А то?..
      Христю на другой день в город угнали, а с нее даже сняли надзор, потому что ничего не нашли такого, чтобы можно было сказать, что она причастна к этому делу, хоть Грицько и кричал: "Да и старуха не без греха! Верно, сама и подсунула зелья дочке, да, вишь, молчит, проклятая!"
      Приська молчала, слова не проронила. Что ей сказать? Она и словам перестала уж верить; как и люди, они не приносили ей никакой отрады - одно только горе. Теперь одна у нее отрада - могила, одно желание - поскорей умереть...
      - Боже! Где смерть моя ходит? Пошли ее поскорее! - поднимая руки, взывала она к богу и голосила не умолкая.
      Прошло три дня. Три дня воплей и слез; три дня безутешного горя и великой скорби... Приська не пила, не ела, три дня свету белого не видела. Что было вчера, то и сегодня, то же и завтра: ни сна, ни отдыха - одни горькие слезы... Встанет солнце красное, и зайдет, и снова встанет,- а Приська ничего не замечает. Как взобралась на постель, послушавшись Панька, как скорчилась после его разговора с Кирилом,- так и не слезла, спины не расправила!.. От слез свет в глазах у нее померк, от воплей голос пропал, уши заложило... Ничего она не видит, не слышит; даже своих хриплых нечеловеческих рыданий не слышит. Совсем как в могиле, в глухой тесной яме. Только что сердце бьется да мысль, что жива она, сверлит еще голову... А зачем? Если б могла, своими руками задушила бы она это сердце, чтобы оно навеки затихло... А мысль? мысль?.. Не властна она над нею! Если бы нож такой острый, чтобы полоснул - и сразу конец... или дыму бы, страшного чаду, чтобы мысль сама в этом дыму задохнулась... Так нет же!.. Скрипит от ветра дуплистое дерево! Совсем, кажется, сгнило: сердцевина иструхлявела, один ствол пустой остался, а оно не валится - скрипит. Так и Приська скрипела. За три дня ее не узнать: глаза ввалились, покраснели, запухли; худые щеки - еще больше впали; лицо почернело; губы потрескались; нерасчесанные волосы, как кукурузная метелка, свалялись и пожелтели; вся она скрючилась, согнулась в дугу... Не человек, на голых досках лежит сама смерть пугает людей страшной своею личиной!
      "Господи! что с нею сталось?" - подумала Одарка, придя через три дня проведать Приську. Она бы, может, и не пришла, да видела, что за три дня никто не показался около хаты Приськи, никто мимо не прошел, а дверь из сеней, как и в первый день, была отворена настежь... "Может, умерла Приська",- подумала Одарка и, дрожа от страха, пошла узнать.
      - Тетенька! Вы еще живы тут? - тихо спросила Одарка, подойдя к Приське.
      Оттого ли, что Приська целых три дня человеческой речи не слышала, оттого ли, что в голосе Одарки почудились ей нежность и ласка,- только Приська вздрогнула, словно обрадовалась, и раскрыла запухшие глаза. Она пыталась что-то сказать; шевелила губами, но, так ничего и не сказав, безнадежно махнула рукой.
      - А я насилу выбралась к вам. Так некогда, так некогда! Карпо в поле, пока управишься по хозяйству, смотришь, пора обед ему нести...оправдывалась Одарка перед Приськой.
      Приська молчала.
      - Как же вас господь бог милует? - снова начала Одарка.- Что это за напасть такая на вас?
      - Напасть? - глухо проговорила Приська.- Что это ты за слово сказала? Какая напасть? - И Приська безумным взглядом обвела хату.
      Мороз пробежал у Одарки по спине от этого голоса и от этого взгляда... Подождав, пока Приська успокоится, она спросила:
      - Тетенька! вы меня узнаете?
      - Тебя? Как же мне тебя не узнать! - со страшной усмешкой ответила Приська.
      - Кто ж я такая?
      Приська снова про себя усмехнулась.
      - Кто ты такая?..- прошептала старуха.- Человек! - с ударением произнесла она.
      Одарка перекрестилась и со вздохом промолвила:
      - Не узнает уже...
      - А зачем ты пришла? - немного погодя спросила Приська.
      - Как зачем? Проведать вас, узнать, как живете? Может, вам поесть сварить?
      - Поесть?.. Живем? То-то и горе, что живем,- сказала она, и лицо у нее перекосилось, задрожало. Послышался стон, глухой, сдавленный хрип - и слезы полились из глаз старухи.
      Глядя на мучения Приськи, сердце у Одарки эаныло, заболело.
      - Тетенька! Да я же ваша соседка... Одарка,- не зная, что сказать, назвала себя Одарка, склоняясь над старухой. Та снова затихла, снова подняла на нее заплаканные глаза. Теперь они у нее были налиты кровью, а зрачки словно туман застлал и заслонил их страшный нестерпимый блеск.
      - Я знаю, что ты Одарка,- успокоившись, сказала старуха.- По голосу узнаю... Спасибо, что не забыла.
      - Может, вам, тетенька, чего-нибудь нужно? - спросила обрадованная Одарка.
      - Чего же мне теперь нужно? Смерть мне нужна, так ты ведь ее не принесла и не принесешь.
      - Бог с вами, тетенька! Что это вы заладили: смерть да смерть...
      - Ну, а чего же мне нужно? Скажи - чего?
      - Чего? Вы ели что-нибудь?
      - Ела?.. Конечно, ела, ведь вот видишь, живу... Только в горле у меня что-то пересохло, губы запеклись...
      - Что же вам - попить дать?
      - Дай, пожалуйста.
      Одарка бросилась к кадке, а от нее уже затхлостью пахнет. Она поскорее вылила воду из кружки и опрометью бросилась к себе во двор. Мигом принесла она целое ведро холодной воды из колодца и подала старухе полную кружку. Приська, пошатываясь, приподнялась и с жадностью припала к кружке, так и не отняв губ, пока не выпила всю воду до капли.
      - Ох! будто я свет опять увидала! - со стоном сказала она и снова стала устраиваться на постели, укладываться.
      - Подождите, а вам постелю,- спохватилась Одарка и быстро положила подушку к стене, а постель застлала рядном. Старуха не перелезла перекатилась на это логово.
      - Спасибо тебе, Одарка,- поблагодарила Приська. укладываясь.- Ожила я от твоей воды... То у меня все болело, а то сразу занемело, застыло... Вот только тут,- и она показала на сердце,- не перестает.
      - Может, вы и в самом деле съели бы чего-нибудь? Скажите,- я сварю или из дому принесу... Может, борща и каши?..
      - Нет, не хочу...- И старуха задумалась, закрыла глаза.
      Сон ли одолевал ее, или глаза закрывались от слабости?.. Одарка, увидев, что старуха впадает в забытье, попрощалась и ушла.
      "Пусть поспит немного, отдохнет; может, и поправится... Слаба, слаба стала! Видно, недолго уж жить ей осталось",- думала она, возвращаясь домой.
      - Ну, как? Как она там? - спросил ее Карпо. - Как? Да хорошо, если три дня протянет. - Вот тебе и на! и попа позвать некому...
      Оба примолкли.
      - Напилась воды,- после долгого молчания стала рассказывать Одарка,повернулась на другой бок... Я постелила ей... и стала она забываться... Пускай отдохнет немного, а к вечеру я схожу узнаю.
      Солнце заходило, в небе стояло красное зарево заката. Оно не проникало в хату Приськи: окна хаты были обращены на восток. Вечерние тени, унылый сумрак встретили в хате Одарку; только в окнах дрожал желтый отблеск, словно кто сослепу мигал мутными глазами. Приська, желтая как воск, лежала на постели тихо-тихо, как будто не дышала. Одарка боязливо подошла к ней и нагнулась послушать - жива ли она. То ли глаза у Одарки такие, то ли черная тень от нее упала на Приську и разбудила ее?.. Приська пошевельнулась, раскрыла глаза.
      - Спали? - спросила Одарка.- А я иду и боюсь, как бы не разбудить.
      Приська поглядела на нее.
      - Это ты, Одарка?.. Сядь...- тихо произнесла она, показав пальцем место около себя.
      Одарка села.
      - О-ох! - со стоном еще тише заговорила Приська.- Я вот лежала, закрывши глаза... И так хорошо мне, так тихо... спокойно... Слышу, стынет у меня все внутри, холодеет... а хорошо... Не поверишь, Одарка, как мне жизнь опостылела!.. Хватит уж, всему есть конец!.. Я скоро умру. Может, и умерла бы уже, да тебя дожидалась... Ты одна еще добра ко мне... Такой сегодня целебной воды мне дала, что у меня от нее все сразу затихло... Спасибо тебе... О-ох! Все против меня, все... только ты одна... Господь заплатит тебе.
      Одарка пыталась что-то сказать.
      - Погоди...- перебила ее Приська.- Я хочу все тебе сказать... все... А то, может, в другой раз и не придется!.. Послушай... Я скоро умру... Коли... коли доведется тебе увидеть дочку... Христю... скажи ей... Скажи: я прощаю ей... Я не верю... что она на такое решилась... Благо... А это кто из-за спины у тебя выглядывает?..- в испуге крикнула Приська и вся затряслась... Судорога пробежала по ее лицу, рот перекосился, глаза раскрылись.
      Одарка видела, как угасает в них последняя искра жизни... Она бросилась было к старухе, но так и замерла!.. Желтый отблеск ворвался в хату, осветил на мгновение почернелое лицо старухи с холодными, померкшими глазами и погас... Все сразу покрыла черная непроницаемая тень... Или, может, это потемнело в глазах у Одарки?..
      Когда она пришла в себя, Приська лежала перед нею бездыханная, выкатив мутные, холодные глаза.
      Одарка сорвала поскорее платок с плеч и закрыла лицо старухи.
      - Ну, как? - снова спросил Карпо, когда она вернулась домой.
      - Умерла...- мрачно ответила Одарка.
      Карпо вытаращил глаза.
      - Что ты говоришь? - крикнул он, не зная, послышалось ли ему, или в самом деле Одарка это сказала.
      - Говорю тебе, умерла.
      Карпо опустил голову, развел руками.
      - Умерла...- прошептал он.- Ведь вот поди ты! Умерла... Дождалась-таки... Так ты говоришь - умерла?.. Гм... Что же теперь делать?
      - Что делать? Сходить за народом да хоронить... Вот что делать!
      - За народом? Гм... Кто же пойдет?
      - Да уж кто послушает, тот и пойдет, а не пойдет...- на полуслове оборвала свою речь Одарка.
      - Ну, а не пойдет, тогда что? - спросил Карпо.
      - Как что? Не лежать же ей, пока не истлеет!
      - Это я знаю, да кто будет хоронить, на какие деньги?
      Одарка молчала, Карпо тоже молчал.
      - Надо бы сперва в волость заявить,- немного погодя заговорил он.Пусть там, как знают... Да... Сходить в волость, сходить... Надо сходить,бормотал под нос себе Карпо, расхаживая по хате.
      - Так иди поскорее,- а то уже смеркается,- сказала печально Одарка, усевшись на постель и подперев рукою щеку.
      Карпо ушел. Одарка сидела грустная, невеселая, как будто под ноги себе глядела, а на самом деле никуда не глядела: устремила взгляд в одну точку и не смигнет, словно оцепенела... Детишки, услышав разговор матери с отцом, притихли, боязливо поглядывая на мать.
      - Умерля,- тихонько прошептала Оленка, обращаясь к брату.- Кто умерля?
      - Молчи... Видишь, мама горюет,- ответил тот сестре, и оба они снова примолкли.
      Надвигались сумерки. Тихая ночная тень поднимала свое черное крыло, сея повсюду тьму. На улице еще бледнело зарево угасшего солнца, а в хате было совсем темно. Одарка сидела впотьмах; тяжелые мысли роились у нее в голове... "Надо же так! И хоронить некому, и хоронить не на что... Хоть бы Христе как-нибудь передать... Так куда же ей передашь? Где она теперь? Может, уже за семью замками, так что и слух до нее не дойдет. Господи! Вот смерть,- врагу такой не пожелаешь! Уж лучше от руки злодея погибнуть... Нашлись бы люди, нашлись бы отзывчивые души - и похоронили как полагается... А тут? Все бегут, как от зачумленной. А чем она виновата? Дочка виновата, а мать в ответе... Да хоть бы в доме что-нибудь было, а то хоть шаром покати!.. Люди могилу не захотят рыть, поп даром хоронить не захочет... хоть так истлевай, без погребения!.." И Одарка вздрогнула.
      - Ведь этакая оказия! - войдя в хату, сказал Карпо.- Сейчас из волости наряд пришлют. Нельзя хоронить...
      - Почему? - в изумлении спросила Одарка.
      - Да все это проклятое дело... Старшина говорит: может, она наложила на себя руки. Надо становому писать. Пока становой не велит, ничего нельзя делать.
      - Ближний свет - к становому! Тридцать верст - немалый путь! Туда да назад - дня три пройдет. - Хоть бы и неделя,- все равно!
      Одарка только пожала плечами, поднялась и стала зажигать огонь.
      Как ни тяжко иной раз отзовется в душе чужое горе, а все своя забота ближе. Засуетилась и Одарка, когда зажгла свет... На дворе ночь, дети спать хотят, а у нее еще ужина нет. Кинулась Одарка туда-сюда: и за топливом и за мукой.
      - Подождите немного, деточки, я сейчас галушечек сварю,- бросается она к сонным детям.
      - Мама! - позвала ее Оленка, увидев, что мать засуетилась и лицо у нее немного посветлело.
      - Что, доченька?
      - Ты говорила: умерля... Кто умерля?
      - А ты не знаешь кто? Бабуся умерла.
      - Бабу-у-у-ся,- удивился Николка.
      - И не будет бабуси... Бабусю в яму - бух! - говорит Оленка, показывая кулачком, как бухнут бабусю в яму.
      - Бух! - с горькой улыбкой ответила Одарка.- Еще не скоро этот "бух" будет,- прибавила она, замешивая в миске галушки.
      - Ты тут поскорее ужин бухай,- сказал Карпо,- а я пойду узнаю, что там делается,- и вышел из хаты.
      Одарка только тогда вспомнила, что она без платка.
      - Карпо! слышишь? - крикнула она из сеней на улицу.
      - А? - откликнулся тот.
      - Не забудь платок взять.
      - Какой платок?
      - Мой. Надо же было глаза закрыть.
      - Ладно,- сказал Карпо.
      Одарка снова взялась за работу. Ребятишки сидели в углу на постели и смотрели, как суетится мать. Ей и в самом деле трудно приходилось. Сырая костра не столько горела, сколько трещала; чтобы поддержать огонь, Одарка то и дело подбегала к печи и подбрасывала сухой соломы. Вспыхнет пук соломы - яркий свет скользнет по хате, засверкает на темных окнах, осветит озабоченное лицо Одарки, отбросит от нее на стену длинную-предлинную тень, ходит, бегает эта тень, пока Одарка замешивает галушки; а сгорит солома, погаснет свет- и тень Одарки исчезнет, и сама она погрузится в темноту... Одарка снова бежит к печи, подбрасывает новый пук соломы... Снова хату озаряет свет, снова Одарка спешит к миске; снова ее фигура колышется и черная тень бегает по стене.
      - Глянь, глянь... Вон мамина рука... Вон - голова... нос,- говорит Николка Оленке, показывая пальцем на стену.
      Та глянула - и оба они засмеялись: чудно им показалось, что тень так бегает по хате. Одарка рада, что ребятишки хоть чем-нибудь занялись, торопится с ужином...
      Но вот и ужин поспел. Подавать бы, так нет Карпа. Чего он там задержался?
      - Посидите немного, деточки. Я сейчас отца позову,- сказала она и шмыгнула в дверь.
      В хате Притыки еле мерцает на печи маленький каганец; желтоватый свет падает от него из-под потолка. Вверху угрюмая обитель еще кое-как освещена, но снизу, от пола, встает и поднимается вверх непроницаемый мрак. Труп Приськи, покрытый черным платком Одарки, как куча трухлявой соломы, чернеет на постели. Изредка на него упадет бледная полоска света, пробежит поверху, как будто шевельнет платком, и - в испуге - кинется вверх... На лавке, у стены, в немом молчании, пришибленные, сидят Панько, Кирило и Карпо.
      - Ну, как тут у вас - благополучно? - войдя в хату в шапке и с трубкой в зубах, спрашивает Грицько.
      - А что ж тут?.. Вон покойница лежит,- отвечает Панько, показывая пальцем на постель.
      Грицько, выпуская изо рта дым, повернулся, поглядел.
      - Вот Карпо за платком пришел,- послышался голос Кирила.- Баба его старухе глаза закрыла, так он хочет взять теперь... Отдать, что ли?
      - А кто видел, как она глаза закрывала?
      - Мы не видели... Он говорит.
      - Нельзя. Пока становой не приедет - нельзя,- решил Грицько.
      - Свой да нельзя? - спросил Карпо.
      - Свой? - плюнув, проворчал Грицько.- А почем мы знаем, что он твой? повернулся он к Карпу.- Может, кто задушил старуху да прикрыл сверху платком...
      У Карпа от этих слов мороз пробежал по спине... "Вот тебе и на! Еще с этим платком беды не оберешься!- молотом застучало у него в голове.- Ведь из-за денег все началось!.." Тяжелое предчувствие пронизало душу Карпа.
      - Карпо! Карпо! - донеслось до него.
      Глядь - Одарка на пороге.
      - Иди домой ужинать!
      Карпо спохватился.
      - Да вот... нельзя, говорят, платок взять,- робко сказал он жене.
      - Как нельзя? Ведь это мой платок! - удивилась Одарка.
      - А так, нельзя, вот и все! - строго ответил Грицько.- Мы разве знаем, что он твой? - спросил он выпустив целый клуб дыма.
      - Так я знаю, что мой. Я им старухе глаза закрывала.
      - А мы разве были при этом? видели? - спрашивает Грицько.
      - Отчего же вас не было при этом? Где вас носило? - вскипев, говорит Одарка.- Обездолить человека, в гроб его вогнать - на это вы мастера, а закрыть глаза умирающему - это вам трудно!
      - Да ты не ершись! - окрысился Грицько.- Ты кто тут такая?
      - А ты кто? Вот покойница лежит,- показала рукой Одарка,- душа ее по хате летает, а ты стал над нею и дымишь!.. Хорош, нечего сказать,- отрезала Одарка.
      Грицько стоял, вылупив глаза, и не знал, что отвечать ей.
      - Пойдем, Карпо. Пусть платок тут остается. Может туда же пойдет, куда и два рубля покойницы пошли! - прибавила Одарка, выходя из хаты.
      Карпо поплелся за нею. Панько и Кирило, понуря головы, сидели на лавке. Один Грицько стоял как остолбенелый посреди хаты.
      - Ах, ты! - придя в себя, сказал он через некоторое время.- Черт бы тебя подрал! Гола, как бубен, а остра - как бритва! Вы смотрите мне, чтоб покойница тут не сбежала,- прибавил он, обращаясь к Паньку и Кирилу, и вышел вон из хаты.
      - Ишь, как отделала! - сказал Панько.
      - Так ему и надо! Распоясался - удержу нет! Еще староста заболел, пришлось ему и за старосту быть, так куда там! такой важный стал, приступу нет. Ишь командует: смотри да смотри!.. Сам смотри! - говорит Кирило.
      А что говорит Одарка?
      Ничего. Разгоряченная вернулась она домой, дала детям поужинать, а сама не притронулась к еде - вместо того чтобы сесть ужинать, постилала постели. Карпо тоже лег не ужинавши; он тихо лежал, но ему не спалось... "Что, если Грицько и впрямь взведет на них такую напраслину? А что ему стоит? Страха божьего в нем нет, греха не боится, жалости не знает... Да еще как вспомнит про землю",- подумал Карпо.
      - И надо же было тебе этим платком глаза ей прикрывать! - сказал он, услышав, как тяжело вздыхает Одарка.
      - А что?
      - Да так... Пропадет еще платок...- уклончиво ответил Карпо, чтобы не огорчать Одарку своими опасениями.
      - Пусть пропадает. Я вот что думаю: разрешат хоронить, так ведь нам придется, больше некому... Вернется Христя, скажем, что доход с земли наш,вот и все.
      - Когда еще это будет! - угрюмо ответил Карпо и умолк.
      Утром оба встали как пьяные и сразу расстались: Карпо заторопился в поле, Одарка дома осталась. В обед встретились, молча поели и опять расстались до вечера. За весь день друг дружке слова не сказали. Так прошел и другой день и третий, а на четвертый рано поутру прибегает Кирило.
      - Прислали от станового - хоронить велел,- поздоровавшись, сказал он.И охрану уж сняли.
      - Кто ж будет хоронить? - спрашивает Одарка.- Уж не тот ли, кто охрану поставил?
      - Это Грицько-то? - изумился Кирило.- Этот похоронит! - прибавил он, покачав головой.
      - А что, шея не выдержит? - спрашивает Одарка.
      - Да будет тебе! - перебил ее Карпо, вздохнув с облегчением.- Ничего не поделаешь, придется нам хоронить. Старуха, царство ей небесное, хороша была с нами... Грешно не проводить ее на тот свет, беги-ка ты, Одарка, за бабами, а я... Может, Кирило да Панько помогут могилу вырыть.
      - Отчего же? Можно! - согласился Кирило.
      - Вот и отлично. Уж мы пообедаем вместе,- прибавил Карпо.
      Одарка сразу же бросилась собирать баб да старух, а Карпо с Паньком схватили заступы да на кладбище. Кирило остался во дворе у Карпа сколачивать из досок гроб.
      Как ни бились, как ни старались, как ни метались Карпо с Одаркой, чтобы поскорее устроить похороны, да никак с этим делом в один день не справишься,- много хлопот. Старуху обмыли, обрядили и положили на стол. Одарка сама вылепила из воска крест и засветила в головах свечку... Мерцает свечечка, отбрасывает желтый свет на почернелое лицо усопшей... В хате тишина, никто не читает над покойницей,- одни ветхие старушки обступили стол, и лишь изредка которая-нибудь из них кашлянет или перекрестится, шепча про себя молитву, и нарушит мертвое молчание... А на улице - рай: солнце, словно панна в пышном наряде, разгулялось, разыгралось; лучи его так и прядают в прозрачном воздухе, так и мечут золотые стрелы; гнутся, ломаются, сыплют искрами на пышно убранную землю, на одетые роскошной листвою сады... Пташки звенят, щебечут, поют, соловей своим свистом покрывает песню крапивника; кукушка кукует, а ее перебивает крикливая иволга; печально кричит удод, еще жалобней воркует горлинка; чирикают повесы воробьи, и с недосягаемой высоты, словно серебряный колокольчик, доносится до них песня жаворонка... Рай да и только! Все живет, радуется... Клочок этого рая заглядывает и в хату Приськи: то солнце ворвется в окно и зайчики забегают по стенам и по полу; то песня птички долетит в раскрытую дверь... Жаль, что никто этого не видит, никто этого не слышит! Сама хозяйка навеки заснула, а товарки ее молча стоят вокруг...
      Не любовались красотой природы и Панько с Карпом, роя глухую могилу. Как ни торопились они, а кончили только тогда, когда начало садиться солнце. Вместе с ними кончил работу и Кирило: как на заказ сделал гроб, хоть и сосновый, выстрогал его гладко, рубанком по-столярски прошелся и так плотно пригнал все доски, что казалось, будто гроб вытесан из желтого камня или отлит из воска.
      Вечером Карпо сбегал к батюшке и за полтинник заказал носилки, крест. А отпеть батюшка обещал зайти на кладбище, благо он живет неподалеку.
      На другой день собрались хоронить. Как рано ни собирайся, а день все равно пропал. Была как раз суббота. Карпо и Одарка решили хоронить в полдень: к этому времени можно и поминальный обед приготовить. День, как и накануне, выдался ясный, погожий; солнце припекает; птички поют. После завтрака стал собираться народ. Порядочно народу пришло: шестерым надо гроб нести, одному - крест; пять-шесть ветхих старушек притащились проводить покойницу, всплакнуть втихомолку; откуда-то два слепца взялись с поводырем - и поводырю нашли работу - поминальную кутью нести... Тихо-тихо потянулась процессия со двора Приськи через площадь, мимо церкви, на кладбище. Впереди мальчик с кутьей; за ним - Карпо с крестом; за крестом шесть человек в ногу идут, несут носилки с гробом, закрытым до половины покровом; в головах Одарка, грустная, невеселая; за нею кучкой старушки плетутся; а позади всех два слепца, взявшись за руки и подняв головы вверх, осторожно ступают, ощупывая дорогу длинными палками. Солнце стоит над головой,- сверкает, сияет на пожелтевшем лице усопшей, лучи его пляшут по ее закрытым глазам, словно хочет солнышко, чтоб она их открыла, словно говорит: да открой же их, погляди, как хорошо повсюду, как тепло и весело!.. Напрасно! Гроб тихо покачивается от ровного шага шести человек, а вместе с гробом и труп Приськи покачивается, словно горюя о том, что пришлось уйти ей из этого мира...
      - Стой! - сказал кто-то около гроба, когда приблизились к церкви.
      Все остановились. Мужики бережно опустили носилки наземь, чтобы передохнуть.
      - Пока мы отдохнем, может, кто хоть раза три ударил бы в колокол,сказал Кирило.
      - Давайте я,- откликнулся молодой черноусый мужик и бросился к колокольне.
      Громко и зычно загудел с колокольни большой колокол, и звон разнесся в воздухе. Затем раздался тихий перезвон малых колоколов, словно маленькие дети вслед за старым отцом заплакали об умершей матери... Всем стало грустно-грустно; услышав звон, люди стали креститься, молиться...
      Кто же это по дороге чуть не опрометью бежит в деревню, торопится, летит прямо к кучке людей, столпившихся около гроба? Молодое, девичье личико слезами залито, пылью покрыто, убито, опечалено!.. Вот она недалеко уже, бежит, со всех ног бросается в толпу... Вот уже около гроба... Глянула...
      - О моя мамочка! Моя голубушка! - разнесся над головами людей пронзительный, раздирающий душу крик.
      - Да ведь это Христя?.. Она! - разом крикнуло несколько человек. Все вытаращили глаза.
      Христя припала к гробу и страшно зарыдала. Ее горький плач покрыл гул колоколов. Но вот колокола совсем смолкли, только пронзительный вопль Христи оглашал воздух...
      - Будет! будет!.. Отведите ее от гроба. Возьмите за руки и отведите! кричат мужики бабам, намереваясь снова поднять гроб.
      Христя так вцепилась в гроб, что ее долго не могли оторвать от него! Одарка со старушкой взяли ее под руки и тихо повели за гробом. Христя, казалось, ничего не видела, она кричала жалобные слова и еще жалобней плакала. Тяжело и страшно было слушать эти безумные и горькие вопли. Одарка тоже плакала. Старушки вздыхали. Мужики сразу заторопились с гробом, точно их гнал кто-то; иные утирали свободной рукой нечаянную слезу, набежавшую на глаза...
      Повернули в улицу. Проходить надо было как раз мимо хаты Грицька. Гроб донесли до его усадьбы.
      - Стой! - раздалось впереди. Христя вырвалась из рук Одарки и снова припала к гробу. Она снова неистово зарыдала, захлебнулась от слез...
      Из дворов выбегали люди узнать, кого несут, поглядеть, кого хоронят. Выбежала Хивря, стала у ворот, перекрестилась; выбежал Федор,- но только взглянул и сразу бросился опрометью куда-то по огороду; выплыл и Грицько.
      - Откуда ее нелегкая принесла? - были первые его слова, когда он увидел Христю. Потом он подошел к гробу, схватил Христю за плечо и спросил:
      - А ты откуда притащилась?
      Христя знай вопит, знай голосит.
      - Откуда ты взялась, спрашиваю? - грозно крикнул Грицько, рванув Христю за плечо. Рука его соскользнула, и он пошатнулся.
      - Да не тронь ты ее хоть здесь! - сказала Одарка, увидев, что Грицько снова собирается схватить Христю за плечо.- Господи! Экое чудище... Ведь не пришла бы она, если б не отпустили.
      - Дай ты ей хоть мать проводить,- вмешалось несколько мужиков.- Уж если и убежала, никуда не денется, тут будет.
      Грицько опомнился и молча отошел от гроба. Мужики отвели Христю, подняли носилки и снова заторопились вперед. Христя снова заголосила. Ее охрипший голос то гудел как оборванная струна, то поднимался вверх, словно тонкий-тонкий отголосок рыдания...
      Грицько не успокоился. Он все-таки до тех пор думал, что Христя убежала, пока в волость не пришла бумага, что ее совсем отпустили...
      - Все-таки вывернулась! - сказал он, почесывая за ухом.
      - Как же ты, Христя, думаешь? - спрашивала Одарка на следующий день после похорон.- У себя в хате жить будешь или, может, к нам перейдешь? Вместе бы работали и кормились.
      - Спасибо вам, Одарка. Не останусь я здесь ни за что. Вот где у меня эта деревня сидит - сквозь землю бы ей провалиться, кроме божьего дома и добрых людей! Пойду получше места по свету искать...
      - Хоть хорошего, хоть худого, только бы - иного! - то ли самой себе, то ли Христе глухо ответила Одарка.
      Христя понурилась и, тяжело вздохнув, заплакала.
      Часть третья
      ОЧЕРТЯ ГОЛОВУ
      1
      Солнце село. Легкая ночная тень пала на землю. В чистом небе заблестели звезды и луна показалась из-за горы - круглая, красная, будто в бане попарилась. Печально поглядела она сквозь пыль и туман на человеческую суету, прислушалась к странному шуму города. Не спит город и спать не собирается. По булыжной мостовой грохочут извозчичьи пролетки, по тротуарам люди снуют, свет везде горит в окнах, а большие дома пылают огнями: из растворенных окон то песня льется, то доносится треньканье... Началась особая - ночная жизнь города... Деревня не знает ее, потому что не знает она и той страшной духоты от стен, нагретых полуденным солнцем, от раскаленной мостовой, от тесных и смрадных дворов, которая не дает дышать, не дает жить. Деревня духоты не знает. Раскинулась она на приволье, на раздолье, средь широких полей, потонула в густых садах, опоясалась левадами, по краю, а то и посредине ее речка течет - вот и днем дышит деревня прохладой. А ночью? Да хоть бы хватило ее, этой короткой летней ночи, для отдыха после дневных трудов, ведь чуть блеснет заря над землей, мужик уже протер глаза, и натруженные его руки уже готовы взяться за работу.
      Иное дело в городе: там нет ни широких левад, ни густых садов; там каждый клочок земли нужен под дом, который приносил бы побольше дохода, побольше денег, и поселились там не люди, занятые сельским трудом,- не пахари, не земледельцы, а горожане - ремесленники, купцы, лавочники, господа - военные и не военные, служащие и не служащие, евреи - в ермолках и без ермолок, в дорогих сюртуках и в рваных балахонах... Все они живут только на деньги, покупают все, что нужно для жизни, а не добывают своими руками. Жизнь там никогда не замирает: один спит до полудня, другой - после полудня. А ночью, когда скроется знойное солнце и спадет дневная жара,только и можно подышать свежей прохладой, только и можно посидеть с хорошим человеком, перекинуться с ним живым словом, а порою и погулять всласть.
      Вот и у Антона Петровича Рубца собралась небольшая компания. Пришел член земской управы, капитан Селезнев, мужчина огромного роста, с рыжими усищами, такой отчаянный картежник, что его хлебом не корми, только дай "зеленое поле"; Федор Гаврилович Кныш - его партнер. Они застали Колесника, который пришел к хозяину поговорить о слишком низких ценах на мясо. Колесник отлично знает, что сухая беседа не затянется, и прихватил бутылку отменного рома. Под вечер они уютно устроились на крыльце, которое выходило в садик, и попивали ром со сладким чаем.
      - Уж очень обидно, Антон Петрович! Ей-богу, очень обидно,- жаловался Колесник.- Вы только подумайте: вол стоит шестьдесят рублей, а мясо по восемь копеек фунт. Сколько получишь его с вола? Отруби голову, отруби ноги,- и хорошо, если выйдет пудов пятнадцать, а то и всего тринадцать. Вот вы и считайте: по три рубля двадцать копеек пуд,- пятнадцать пудов,- сорок восемь рублей, двенадцати недостает. Откуда их взять? Шкура - семь-восемь, ну, пусть даже десять рублей; а два рубля за голову и ноги?.. Вот оно что получается... Себе в убыток!
      - А все-таки торгуете? - сказал хозяин, отпив изрядный глоток чаю, от которого его бледное лицо еще больше побледнело, только в серых глазах зажглись искры да шевельнулись рыжие баки.
      - Торгуем, да что это за торговля! Торгуем, потому что ввязались в это дело... как это говорится: привыкнет собака за возом...
      - Неужели по шестьдесят рублей покупали скот? - снова спросил хозяин.
      - Да хорошо еще, если по шестьдесят! Вот видите, какой барыш. А как теперь придется покупать?.. Эх-хе-хе! Пропали наши головы, совсем пропали!жаловался Колесник.
      - Ну, а там, может, таксу прибавят.
      - Пока прибавят, останешься в одной рубашке. Нет уж, Антон Петрович, вы наш заступник, вы наш благодетель: похлопочите уж за нас.
      - Да разве это от меня зависит? Городской голова сам назначает цену... А я? Мне что? Мое дело маленькое: велят делать - ну я и делаю.
      - Голова - головой, а вы там всему голова! Ей-богу, правду говорю, Антон Петрович! Ей-богу, не вру!.. Уважьте... смилуйтесь... А мы вам какого угодно мяса, даром... сколько хотите!..
      Ишь куда они забрались - в холодок! - воскликнул Кныш, выходя на крыльцо.- А мы с капитаном по всем комнатам ищем; хорошо, Пистина Ивановна показала.
      Антон Петрович подал Кнышу руку, поздоровался с ним и, пододвинувшись, освободил гостю место около себя... Колесник привстал.
      - Присаживайтесь. Где же капитан? - спросил хозяин.
      - Там он,- кивнул на комнаты Кныш.- А вы все чаек попиваете?
      - Да так, прохлаждаемся. Ну и парит! Вот мы с ним вышли на свежий воздух.
      - А тут у вас хорошо: садик, цветы у крыльца. Это уж, видно, Пистина Ивановна любит этим делом заниматься? - спрашивает Кныш.
      - Все понемножку. А что же это капитан там делает? Капитан! Капитан! позвал хозяин.
      - Иду! - раздался густой охрипший голос, и в дверях показался Селезнев; смуглый, высоченный, он выступал, как индюк, и чуть было не ударился головой о притолоку, да вовремя пригнул голову.
      - Как? - крикнул он, подавая хозяину руку.- Еще не готово?
      - Что не готово? - спросил хозяин.
      - Как что? Зеленого поля нет! - И Селезнев так махнул рукой, что угодил Колеснику в голову. Широкое красное лицо Колесника расплылось в улыбку, и он отодвинулся.
      - Извините,- буркнул Селезнев, боком поклонившись Колеснику.
      - А чаю? Чаю! - раздался позади них певучий женский голос, и на крыльце показалась белокурая дамочка, среднего роста, с голубыми глазами, прямым тонким носиком и свежим румянцем на щеках.
      - Можно. Можно и чаю. Только что это за порядок, Пистина Ивановна? лебезил капитан, увиваясь около нее.- Уж не знаю, когда и карты держал в руках. Пойду, думаю, к нему; а вот и у него ничего нету.
      - Будет, все будет,- успокоила его Пистина Ивановна.- Только сначала выпейте чаю. Я вот сейчас...- С этими словами она ушла в комнаты.
      Селезнев, сопя, сел около Кныша. Колесник стоял у самых ступенек, вытирал широкое лицо красным платком и мялся, не зная, что делать.
      - Что же вы стоите? - повернулся к нему Антон Петрович.- Садитесь, садитесь, чай будем пить.
      Колесник присел на краешек лавки. Селезнев взглянул на него исподлобья, смерил глазами.
      - Партнер? - глядя на Колесника, выпалил он, как из ружья.
      - Чего изволите? - вспыхнув, спросил тот.
      - Нет-нет, не играет,- ответил хозяин.
      - Черт с ним! - пробасил Селезнев.
      - А-а... в карты? - догадался Колесник.- Сроду в руках не держал. Не про нас эта забава, господь с нею!
      В это время девушка вынесла на подносе два стакана чаю и подала Кнышу и Селезневу. Невысокого роста, черненькая, с круглым личиком, она была одета по городскому: в темной корсетке с красной оторочкой, в широкой юбке и белоснежном переднике; на ногах маленькие башмачки с зелеными застежками. Все на ней новое, все блестит, как блестят и ее черные глаза и длинная коса с вплетенными в нее розовыми лентами... Все на ней так мило, все так привлекательно.
      - Это откуда у тебя такая взялась? - спросил Селезнев у хозяина, когда девушка, подав чай, ушла в комнаты.
      - А что? понравилась? - засмеялся Рубец.
      - Ну что там - понравилась! Девка, как есть девка - настоящая! Не из наших городских шлюх,- бубнил Селезнев.
      - Да она мне что-то знакома; я ее где-то видел,- сказал Кныш.
      - Да ну, не дури! Говори, где взял? - настаивает Селезнев.
      - Нанял. Недавно нанял,- стал рассказывать хозяин.- Выхожу, как-то на базар, стоит девушка-крестьянка. "Ты чего, спрашиваю, стоишь здесь? Продавать что-нибудь вынесла?" - "Нет, говорит, наниматься пришла..." На ловца, думаю, и зверь бежит. Я как раз свою горничную рассчитал... Большой руки была бездельница!.. Спрашиваю у нее, служила ли раньше. "Служила",говорит. "У кого?.." У кого, как вы думаете? - помолчав, спросил хозяин.
      Все уставились на него в ожидании.
      - У Загнибеды! - выпалил Рубец.
      - Та-та-та...- протянул Колесник.- Знаю, знаю; видел, видел... Христей звать ее?
      - Христей,- ответил хозяин.- Как сказала она мне, что у Загнибеды, я тут и призадумался,- продолжал Рубец.
      - То-то я смотрю, лицо знакомое,- перебил его Кныш,- где-то я ее видел. А это я ее в полиции видел. Ее пригоняли на следствие.
      - Вот и мне стало страшно,- продолжал Рубец.- Ходили слухи, будто служанка задушила Загнибедиху. А на нее гляжу - и что-то не верится мне, чтоб такая могла задушить. "Ты, спрашиваю, когда у него служила?" Думаю: может, давно, может, это не та. "Да я, говорит, после смерти хозяйки ушла".- "Так это ты та самая, про которую говорили, что хозяйку задушила?" - спрашиваю у нее. А она как заплачет, как зарыдает! "Чего же ты плачешь?" - "Да как же, говорит, от этой брехни я просвету не вижу. Другой уж день стою, спросят, где служила, скажу,- и сразу прочь бегут". Подумал я: если б она в самом деле была виновна...
      - Да это ее Загнибеда впутал, чтобы затянуть дело. Потом он сам во всем признался,- перебил его Кныш.
      - Нет, вы погодите,- прервал его хозяин.- Подумал это я: "Если б она была виновна, не отпустили бы ее", да и говорю ей: "Пожалуй, я тебя найму, только сначала справлюсь где следует".- "Наймите, сделайте милость",просит она. Привел я ее домой, а сам - к следователю. А следователь, как и вы, говорит, что ее Загнибеда впутал... Так я вчера с нею и условился.
      - Дорого? - спросил Кныш.
      - Десять рублей с моей одежей.
      - Везет человеку! - воскликнул Колесник.
      - Спрашиваю ее: "Сколько за год?" А она: "Сколько хотите, только с вашей одежей".- "Десять, говорю, хватит?" - "Хватит", - отвечает. На том и порешили.
      - Дура деревенская! - смеется Колесник.
      - Да если она и дальше будет так работать,- говорит Рубец,- я ей и двадцать дам. Бог с ней! Плачу же я кухарке три рубля в месяц, а какой от нее толк? Только что обед приготовит, а подала обед, и поминай, как звали! А эта, может быть, хоть дома посидит.
      - Пока знакомыми не обзаведется. А вот подождите, свяжется с солдатом и начнет бегать, как все,- ввернул Кныш.
      - Правда ваша, правда,- говорит Колесник.- У меня служила такая вот деревенская. С полгода была такая славная девушка, тихоня, воды не замутит, а познакомилась с солдатами - и пошла шляться. Беда с этими солдатами!
      - Солдаты солдатами,- вмешался Рубец,- а то есть еще такие, как моя кухарка. И пойдет нашептывать да подзуживать: и этого не делай и того не делай; и воды не носи и грядок не поли. Думаю рассчитать, проклятую! За одно только и держу: никто лучше борща не сварит: прямо объедение! Ну, зато ж и зла: около печи не стой, слова ей не скажи, ни во что не суйся,- так и вспыхнет, так сразу и загорится!
      - Городская, городская,- сказал Колесник.- Это дело известное: как помажется городским миром - пиши пропало!
      Тут вышла Христя принять пустые стаканы - и разговор оборвался.
      - Ну, а за что же это Загнибеда жену свою убил? - спросил Колесник, когда Христя ушла.
      - За что? Кто ж его знает, за что,- ответил Кныш.- Разное люди болтают: одни считают, что он виноват, другие думают, что она. Говорят, очень ревнива была... Он куда-то уехал и запоздал на один день, она возьми и привяжись к нему... Ну, он ее и помял...
      - Нечего сказать, хорошо помял, что на тот свет отправилась. Нет, нехороший он был человек, а она очень добрая. Я ее знаю, она кума моя, и его знаю - озорник! - толковал Колесник.
      - Да о чем мы толкуем? - крикнул Селезнев,- Играть-то будем или нет? ощетинился он на хозяина.
      - Сейчас! сейчас! - ответил тот.- Христя! нельзя ли принести сюда столик?.. А то, может, в беседку пойдем? Тихо сейчас, свечу зажжем и катай-валяй!
      - Да мне все равно. Кого ж четвертым?
      - Кого четвертым? - спрашивает хозяин.- Нет четвертого.
      - А ваш квартирант?- спросил Кныш.
      Рубец только рукой махнул.
      - Не играет?
      - Другим бог и квартиранта пошлет путного,- ответил Рубец.- А у меня нелюдим какой-то: все в комнате у себя сидит.
      - Что ж он делает? - спросил Кныш.
      - Пишет что-то, читает...
      - Дурак, видно! - решил Селезнев.
      Колесник расхохотался, засмеялся и Кныш.
      - Само собою - дурак! - доказывает Селезнев.- Молодому человеку погулять-поиграть, а он сиднем сидит в комнате. Молодому человеку все нужно знать, все видеть - да!.. За барышнями ухаживает?
      - И не думает,- ответил Рубец.- Говорю вам: сидит себе в комнате. Только и выходит, что на службу.
      - Ну, дурак и есть!
      - А наш народ хвалит: нет, говорят, никого там такого способного, как он,- возразил Колесник.
      - Да он не дурак. Начитанный - как по писаному говорит, так и жарит! сказал Рубец.
      - Из новых, значит! Уж эти мне новые! Ничего никогда не видал, дела никакого не знает, а критиковать - давай! Слышали: корреспондент объявился... Описал всю нашу управу.
      - Ну! - в один голос воскликнули Рубец и Кныш.
      - Да-а. Там такого наплел - страсть! Обо всех, обо всех накатал... Я-то ничего; я старый капитан, обстрелянный, меня этим не проймешь; а вот другие возмущаются. Председатель говорит: непременно нужно в редакцию писать - кто такой, да в суд жаловаться. На свежую воду вывести!
      - Может, это и наш. А что вы думаете! Может, и наш,- высказал догадку Антон Петрович.
      - Нет,- успокоил Селезнев.-Учителишка есть такой. Новый учителишка прибыл; низенький, черненький, плюгавенький. Вот на него говорят. По крайней мере почтмейстер говорил, что он какую-то рукопись отсылал в редакцию. Да черт с ним совсем! Когда же в карты? - крикнул Селезнев.
      - Сейчас, сейчас! Пистина Ивановна! Христя! А где же столик?
      Христя вынесла столик, за нею вышла и Пистина Ивановна.
      - Столик в сад, в беседку,- распоряжался Антон Петрович.- Да прикажи, Писточка, свечей туда; хорошо бы на другой столик - водочки, закусочки.
      - Прощайте, Антон Петрович,- поднявшись, стал откланиваться Колесник.
      - Прощайте.
      - Ну, так как же: можем мы надеяться?
      Антон Петрович поморщился.
      - Не знаю. Говорю вам - как голова,- ответил он уклончиво.
      - Нет, уж вы нас не забудьте! - просил Колесник и стал что-то шептать ему на ухо.
      - Хорошо, хорошо! Приходите завтра в думу,- торопливо ответил Рубец.
      Колесник раскланялся со всеми и, грузно ступая, пошел через комнаты.
      - Вот еще принесла нелегкая! Мужик мужиком, а ты сиди с ним, разговаривай,- жаловался Антон Петрович.
      - А в шею! - крикнул Селезнев.
      - Видно, о таксе шел разговор? - спросил Кныш.
      - Да так, обо всем понемножку,- замял Рубец.
      - Ну, идем, идем,- сказал Селезнев, спускаясь с крыльца в сад.
      За ним неторопливо последовал Кныш, а за Кнышом - хозяин. Вскоре они скрылись в темной гуще молодого сада. В небольшой беседке посреди сада на раскрытом ломберном столе уже горели две свечи, освещая и стол, на котором лежали две колоды карт, и темные уголки беседки. Селезнев первый вбежал туда, схватил карты и начал быстро тасовать их.
      - Живей! Живей! - звал он Кныша и Рубца, которые шли неторопливо, беседуя о саде.
      Кныш удивлялся, что фрукты так хорошо уродились, когда все жалуются на недород. Рубец уверял, что жалуются больше от жадности; рассказывал, когда какой дичок посадил, какую делал прививку, как окулировал.
      - Готово! - крикнул Селезнев, когда они подошли к беседке.
      - Ну, и настойчивый вы человек, капитан! Не дадите и поговорить,сказал, входя, Рубец.
      - О чем там еще калякать, когда дело ожидает? Прошу карты брать, чья сдача?
      - Да дайте же хоть присесть. Ну, и горячая вы голова! На войне тоже так наступали? - спросил Кныш.
      - А-а, пардону уже просите? Пардону, а? Ну, бог с вами! Вот моя дама,открыв карту, сказал Селезнев.
      Кныш и Рубец тоже открыли по карте. Сдавать пришлось Кнышу. Он взял одну колоду, перетасовал, снял, посмотрел на нижнюю карту и сразу же отодвинул колоду. Потом взял другую, снова перетасовал и снова снял.
      - Ну, пошел ворожить! - сердился Селезнев.- Вся черная и баста! Я вас всех сегодня попарю! Ух, знатно попарю! Снимите, что ли?
      - Да снимайте уж,- сказал Кныш, пододвигая к нему колоду, и начал сдавать.
      В беседке стало тихо. Слышно было только, как ложились карты на стол, шурша на зеленом сукне.
      - Раз! - сказал Кныш, рассматривая свои карты.
      - Два! - тихо произнес Рубец.
      - Три! - выпалил Селезнев.
      - Бог с вами! Берите, берите! - сказали Кныш и Рубец.
      И снова воцарилась тишина.
      - Семь червей! - крикнул Селезнев.
      - Вист! - сказал Кныш.
      - Пас! - произнес Рубец.
      - Откройте!
      Рубец открыл карты.
      - Без одной! - крикнул Селезнев, открывая и свои.
      Кныш покраснел и сердито швырнул колоду, а Селезнев, улыбаясь, стал сдавать.
      Тем временем в комнатах зажгли свет. В растворенных окнах весело заблестели огни, по стенам забегали тени, в комнатах засуетились люди.
      - Марья! ты уж, пожалуйста, сегодня никуда не уходи,- стоя в дверях кухни, сказала Пистина Ивановна белолицей молодице с черными глазами, которая стояла перед вмазанным в стену зеркальцем и повязывала голову шелковым платком.- Видишь, гости... Надо хоть жаркое для них приготовить.
      Марья замерла, слушая хозяйку. И вдруг как рванет платок с головы, как швырнет его на лавку. Черные блестящие волосы, как хмель, рассыпались по плечам, по лицу. Пистина Ивановна поскорее убралась в комнату.
      - Да это черт знает что такое! - крикнула Марья, откидывая волосы на спину.- Да это сущая каторга! Ни отдыху, ни сроку. И до обеда работай, и после обеда работай, да еще на всю ночь становись к печи. Пошли они ко всем чертям! Что я, нанималась на такую работу? Они пьют, гуляют, а ты работай! Нет, не бывать этому: не хочу!
      Расстроенная Марья в гневе опустилась на лавку. Христя застала ее растрепанную и огорченную.
      - Что же вы, тетенька, не собираетесь? - ничего не подозревая, спрашивает она у Марьи.
      - Как же, собирайся!.. Да разве с этими чертями куда-нибудь соберешься? - крикнула Марья, сверкнув глазами из-под черных волос.- Да если бы день вдвое был больше, и то им было бы мало. И ночь не спи и ночь работай!.. Да ведь это - мука мученская!.. Да ведь это - каторга тяжкая! И понесла меня, дуру, нелегкая на службу к ним! И присоветовали злые люди,чтоб им ни дна ни покрышки! - наняться сюда! И послушалась я их, голова садовая!
      Христя в изумлении вытаращила на Марью глаза. Да ведь она недавно была в кухне, и Марья была так мила и весела, собиралась куда-то идти, умывалась мылом, расчесывала свои кудрявые волосы и повязывала голову платком,- а тут вдруг сидит простоволосая и сердитая.
      - Что случилось? - тихо спросила она у Марьи.
      - Что случилось? - крикнула Марья.- Пришла эта белая кошечка - и давай просить своим кошачьим голоском... О лукавая змея!
      - Да уж если вам так нужно уйти - разве я за вас не справлюсь? - робко спросила Христя.
      Марья сразу успокоилась. "И в самом деле,- думалось ей.- Все равно Христя сейчас ничего не делает. Разве она не справится за меня? Хозяйка ей покажет". Какое-то отрадное и теплое чувство шевельнулось в ее груди, бледное лицо, черные глаза просияли, расцвели тихой улыбкой.
      - Христя, голубушка! - ласково заговорила она.- Замени ты меня в самом деле сегодня. Так нужно, так нужно! А барыне скажешь, что ты за меня все сделаешь.- Поднявшись, она снова взялась за платок.
      - Так если хотите, я сейчас пойду и скажу ей,- говорит Христя.
      - Как хочешь,- ответила Марья.
      "А что, если наша кошечка расшумится?" - подумала вдруг Марья. Она хотела остановить Христю, но та уже ушла в комнаты... Снова досада взяла ее. "То бы ушла себе, а они тут как хотят, так пусть и устраиваются, а теперь еще выскочит да бучу поднимет... Ну, будь что будет, а я все-таки уйду!"
      В дверях снова появилась Пистина Ивановна.
      - Так ты, Марья, иди, если хочешь; Христя обещает заменить тебя,сказала она и затворила за собой дверь.
      Словно солнце выглянуло и согрело все кругом, так светло и хорошо стало у Марьи на сердце и на душе! "Хорошая девушка эта Христя,- думала она,- настоящий товарищ... как все легко и просто устроила, без шума, без крика".
      - Я уж тебя, Христя, как-нибудь десять раз заменю,- обещала Марья, когда Христя вернулась в кухню.
      - Да что тут такого? Если вам нужно идти... Если вас кто-то там ждет...- говорит Христя.
      - Ох, ждет! - вздохнула Марья.- Да то ли он меня ждет то ли я, глупая, к нему лечу?- И, улыбнувшись своими черными глазами, она попрощалась и ушла.
      Христя осталась одна. "Чуднaя эта Марья! - думалось ей.- Куда это она?.. Бросила мужа, бросила хозяйство, чтобы век в людях провековать! Чудная... Вот уж настоящая горожанка... Еще в ту пору, как я в первый раз встретила ее у Иосипенок, говорила она, что была горожанкой, горожанкой и пропадет... Вот так и загубит свою молодость... Ну, а потом? Когда старость и болезни возьмут свое? Когда работать не сможет, что тогда?.. Опять к мужу вернуться?.. А если муж не примет?.. К еврею в прислуги - воду носить, в еврейском мусоре рыться?.." Христе не раз приходилось видеть еврейских прислуг - ободранных, оборванных, безносых, кривоногих... Страшно глянуть на них! А они - будто им и горя мало - перекрикиваются гнусавыми, хриплыми голосами, шутят, смеются... "Неужто и Марья дойдет до этого?.." Христя содрогнулась... "Не приведи бог!" Она сама не знает, отчего Марья так ей полюбилась. Что-то родное, что-то хорошее чувствуется в ней. С первой встречи Христя сразу к ней привязалась. Уходя в город наниматься, страх как хотела она повстречаться где-нибудь с Марьей. И ведь вот как все сложилось: они не только повстречались, но и служить им пришлось вместе. Как Христя обрадовалась, когда в чужом дворе первая ей встретилась Марья. Так бы и кинулась ей на шею, если бы Марья сразу признала ее. А то Христя здоровается, а Марья глядит на нее, как чужая. Только когда они разговорились и Христя сказала, что знает ее и видела там-то,- Марья вспомнила ее...
      - И не жалко вам было бросать свое добро? - спросила Христя.
      - Ни капельки,- спокойно ответила Марья.- Разве оно мое? - прибавила она еще спокойней.
      "Дивны дела твои, господи",- подумала Христя и стала растапливать печь.
      Христе недолго пришлось простоять около печи, недолго пришлось повозиться. И сама она проворна, да и дрова - не солома,- в минуту все поспело. Можно бы и подавать, но из сада только и слышно: раз, два, три! значит, играть в карты еще не кончили.
      - Накрывай на стол, Христя, скоро уже кончат,- сказала ей Пистина Ивановна.
      Христя накрыла и долго еще ждала в кухне - вот-вот велят подавать. Нет, не слышно. Хозяйка ушла в сад да так там и застряла.
      Христя погасила свет и вышла на черный ход. Луна высоко поднялась в небе, белым светом озаряя землю. Тихо скользит ее серебряный свет, сливаясь с легкой тенью у домов и заборов. Небо и воздух объяты серебристо-сизым пламенем; звездочки еле мерцают в голубой мгле. Воздух неподвижен - не дохнет, не зашелохнет, покоится в томительной неге, город умолкает, гасит огни и погружается в сон.
      Христя села на пороге, прислонилась головой к косяку. Тихий покой ночи баюкает ее, усыпляет мысли, сердечные тревоги и радости... Лечь бы вон там, под амбаром, на свежем воздухе - ох, и заснула бы!.. И Христя сладко зевает. Сон смыкает глаза ей, но из сада доносится смех, слышен крик... Нет, не спи, Христя, жди, пока тебя позовут!
      От скуки Христя стала озираться кругом... Переднее окно было отворено, в нем горел свет. Это окно паныча. "Что это у него так тихо, не уснул ли он?" - подумала Христя и, поднявшись, подкралась к окну.
      Он склонился за столом над белой бумагой: что-то пишет. Рука быстро бегает, выводя строку за строкой; молодое лицо, обрамленное русым пушком, то хмурится, то проясняется; черные брови то сходятся, то расходятся; на высоком белом лбу, в ясных карих глазах блуждает глубокая мысль. Он на минуту остановился, что-то пробормотал и, схватив перо, снова стал писать; только острый кончик пера заскрипел по белой бумаге.
      Христя залюбовалась его молодым лицом, таким задумчивым и таким открытым, белыми нежными руками, карими глазами, черными бровями и, залюбовавшись, подумала: "Вот неволит себя, губит молодость на такой работе!"
      - Христя, Христя! - донеслось до нее из кухни.
      Она, как ошпаренная, отскочила и побежала.
      - Вынимай жаркое и подавай. Они и до утра не кончат. Пусть стоит у них под носом, и холодное съедят, если захотят,- гневно сказала Пистина Ивановна.- А то я спать хочу,- прибавила она.
      Христя взяла жаркое и отнесла в сад.
      - Эй ты, красавица! - позвал ее Селезнев.- Принеси-ка сюда воды.
      Христя принесла воду и, ставя ее на стол, почувствовала, что кто-то прикоснулся к ее талии. Оглянулась - а это Селезнев протягивает свою длинную руку. Христя покраснела и опрометью убежала.
      - Эх, скорая, черт возьми! - сказал Селезнев.
      - А вы, капитан, по заповеди поступаете: пусть правая рука не ведает, что творит левая,- засмеялся Кныш.
      - Да просто хотелось ущипнуть...
      - Не развращайте моих слуг,- хмуро сказал Антон Петрович.
      - Нет, нет... бог с ней!.. Я - вист, а вы что? - обратился он к Кнышу.
      - Да и я повистую,- ответил Кныш.
      - Без двух,- говорит Антон Петрович, раскрывая свои карты.
      - Вы, капитан! - крикнул Кныш.
      - А черт тебя дери с твоей девкой! - крикнул капитан. И в беседке раздался неистовый хохот.
      Христя, стоя позади беседки, не поняла, о чем они говорили, и только обиженно прошептала:
      - Верзила проклятый! и стыда у него нет!
      - Затворяй окна и ложись спать! - сказала ей Пистина Ивановна, когда она вернулась в дом.
      Христя выбежала на улицу... Вокруг дома послышался стук, грохот, скрип болтов.
      - А это зачем? - донесся до нее из комнаты голос квартиранта, когда она стала затворять ставню, и белое его лицо показалось в окне.
      - Разве не надо? - спросила она.
      - Не надо,- тихо ответил он и исчез.
      - Пора уже спать! - сама не зная зачем, крикнула Христя.
      Его лицо снова показалось в окне освещенное тихой улыбкой. Христя вмиг отскочила и побежала в сени.
      Когда она легла, перед ее глазами в непроницаемой темноте запертых на засов сеней все стояло его белое лицо и тихо улыбалось ей... Она не скоро заснула, всякий раз просыпаясь, когда до слуха ее доносился оглушительный бас капитана.
      2
      Когда Христя встала, солнце поднялось уже высоко. Марья еще не возвращалась, хозяева спали. В доме царила тишина, нигде не слышно ни звука. С улицы доносился говор, шум торопливых шагов,- это народ уже спешил на базар. Христя вспомнила, что у нее мало воды, схватила ведра и побежала к соседнему колодцу за водой. Она и воды уже принесла и самовар поставила, а никто еще не вставал. "Видно, вчера допоздна просидели за картами, пан и то заспался",- подумала она, стоя посреди кухни и не зная, за что бы еще приняться.
      - Христя! - послышался из комнаты голос хозяина.- Пора окна открывать! - И он громко зевнул.
      Христя побежала. Возвращаясь, она встретила Марью. Лицо у Марьи было бледное как стена, глаза красные, платье измято, волосы выбились из-под платка, да и платок съехал набок,- то ли она ночь напролет не спала, то ли, вздремнув немножко, вскочила и опрометью бросилась домой.
      - Здравствуйте, тетенька! - весело поздоровалась с нею Христя.
      - Здравствуй,- хриплым голосом буркнула под нос себе Марья.
      - А сапоги до сих пор не почистила? - крикнул из комнаты хозяин.
      - Ах я дура! - сказала Христя и побежала за сапогами.
      Пока она чистила сапоги, Марья молча приводила себя в порядок, подбирала растрепанные волосы, оправляла измятую юбку. Поднимет Христя глаза, а Марья молчит, слова не скажет, сердитая такая - и Христя снова примется за сапоги. Но вот они заблестели у нее, словно покрытые лаком. Христя бегом понесла их в комнату.
      - Марья дома? - донесся голос хозяина.
      - Дома,- ответила Христя.
      - Скажи, чтобы собиралась на базар.
      Марья так и вскипела.
      - Черт бы их драл! - крикнула она, как только Христя показалась на пороге.- У нас все не так, как у людей: сходят на базар, на два-три дня купят, и готово дело. А у нас что ни день таскайся. На грош луку купить тащись!.. И сегодня тащись, и завтра плетись... У других - раз ты кухарка, так ты сама и на базар и все; а у нас - иди следом за ним, как дурочка, волоки, что ему угодно было купить... Чертовы скареды! Боятся, видишь ли, чтоб не украла! - трещала Марья, повязывая голову старым платком.
      Хозяин скоро появился одетый и, не говоря ни слова, вышел из дому. Марья, схватив корзину, побежала за ним.
      "Что это Марья такая сердитая? Что с ней?" - думала Христя, оставшись одна в мертвой тишине. Самовар пел грустную, заунывную песенку, и песенка эта мучительной болью отзывалась в сердце Христи.
      Хозяйка встала не скоро, за нею поднялись дети. Надо всем подать умыться, одеть детей, постлать кровати, убрать в комнатах. Христя металась как угорелая.
      - Подавай самовар, пан скоро придет с базара,- приказала Пистина Ивановна.
      Христя бросилась в кухню, а тут и Марья пришла. Бледная, вся в поту, она принесла и мяса, и кур, и всякой зелени - полную корзину, принесла - да как швырнет на пол!
      - Руки оттянешь, такая тяжесть! Небось тележку не наймет; взвалит, как на лошадь,- вези! Прямо руки затекли - крикнула она и стала размахивать руками.
      Христя поскорее схватила самовар и понесла в комнаты.
      - Вымой стаканы,- велела хозяйка.
      Пока Христя перемывала чайную посуду, пришел и хозяин, стал рассказывать жене, чего и почем купил на баре.
      - Ты сегодня смотри за Марьей,- она где-то была. Ходит по базару и носом клюет,- прибавил он. Хозяйка только вздохнула.
      Христя вышла в кухню. Марья сидела у стола, спиной к комнатам, и, уставившись глазами в окно, нехотя жевала корку хлеба. Видно было, что она о чем-то думает, о чем-то грустит... Христя боялась заговорить с нею. Было тихо и тоскливо, хотя солнце так весело светило в кухне: золотые снопы солнечных лучей пронизывали стекла высоких окон, яркие блики скользили по полу. И вдруг...
      - Что это Марья Ивановна так призадумалась? - раздался за спиной у Христи тихий голос, так что она даже вздрогнула. Глядь! - в дверях кухни стоит паныч. Шевелюра и борода у него спутаны, глаза заспанные, белая вышитая сорочка расстегнута, и грудь из-под нее выглядывает, нежнее розового лепестка.
      - Призадумаешься, когда рук не слышишь! - сурово ответила Марья.
      - Отчего же это?
      - Вон какой воз на себе тащила! - показала Марья на корзину.
      - Бедная головушка! И никто не помог? Не нашлось никого? - сверкая глазами, спрашивает паныч.
      Марья искоса взглянула на него и покачала головой.
      - Да ну вас! - со вздохом ответила она.- Без шуточек не можете.
      - О, вот вы уже и рассердились, Марья Ивановна. А я хотел попросить вас дать мне умыться.
      - Вон кого попросите! - кивнула она головой на Христю.
      - А это что за птичка вечерняя? - спрашивает он, уставившись глазами на Христю. Христя вся вспыхнула... "Это он вечерней называет потому, что я вчера заговорила с ним",- подумала она и еще больше покраснела.
      - Девушка! Не видали? - ответила Марья.
      - В первый раз вижу... Откуда такая пугливая горлинка?
      Христя чувствует, что у нее не только лицо, вся голова горит, пылает.
      - А что, хороша? - спрашивает, улыбаясь, Марья и еще больше раззадоривает его.
      Паныч подбоченился и впился глазами в Христю.
      - Что, уже влюбились? - смеется Марья.
      - Да, уже влюбился. А ты как думаешь?
      Христя так обрадовалась, что ее позвали в комнаты, стрелой помчалась!.. Вбежала в комнату, слушает, что хозяйка приказывает, а слышит - его голос, смотрит в землю - а видит его ясные глаза.
      - Григорий Петрович встал? - спрашивает хозяйка.
      - Не знаю... Там какой-то паныч в кухне,- ответила Христя, догадавшись, что речь идет о квартиранте.
      - Это он и есть. Зови его чай пить.
      Христя снова вошла в кухню, а он стоит, шутит с Марьей, и Марья развеселилась: смеется, болтает.
      - Паны просят чай пить,- смутившись, сказала Христя.
      - Хорошо, горлинка, хорошо. Дай же мне умыться, Марья!
      - С какой стати? - крикнула Марья.- Раз она вам понравилась, так пусть и дает.
      - Фю! Ты же моя старая служанка.
      - Мало ли чего, старая? Старые теперь забываются, на молоденьких заглядываются.
      Паныч покачал головой.
      - Ну, какой от тебя толк, старая кочерга? Девушка! - крикнул он.Скажи свое крестное имя!
      Марья засмеялась, а Христя молчит.
      - Как тебя зовут? - снова спрашивает он.
      - Не говори-и! - крикнула Марья, но Христя уже сказала.
      - Христина,- протянул он.- А отца?
      Христя молчит.
      - Как отца зовут, спрашиваю?
      Христя улыбнулась и ответила:
      - Батька.
      - Христина батьковна? А?
      Марья еще громче рассмеялась, а за ней и Христя.
      - Так вот послушай, Христина батьковна,- шутит паныч.- Будь отныне моею служаночкой и дай мне, пожалуйста, умыться... Шабаш, Марья Ивановна! Вас теперь побоку.
      - Не очень, не очень! - покачав головой, ответила та.- Как бы снова не пришлось старым поклониться.
      - Нет уж, этого не будет.
      - Не будет приблуды, а хорошо будет,- затараторила Марья.
      - Как, как? Что ты сказала?
      - То, что слышали...
      Пока они шутя перебранивались, Христя принесла воду.
      - Неси сюда, Христя,- махнув на Марью рукой, сказал паныч, показывая на свою комнату.- Сюда, сюда... Ты еще не была в моей комнате?
      Христя вошла вслед за ним. Большая комната в четыре окна; слева, у глухой стены, неубранная кровать, вся как сетка, из тонких железных прутьев; за нею у окна - стол; на столе всякие поделки из дерева, глины, камня. Тут обнимались голые люди, щерили зубы собаки, сверкали глазами кошки; по обе стороны стола на круглых тумбах стояли две темные человеческие фигуры: одна - в шапке и кожухе - настоящий мужик, другая без шапки, носатая, длинные кудри спускаются вдоль щек. По стенам - картин, картин - глаза разбегаются! В простенке черный блестящий шкаф, на нем большеголовый человек оперся на саблю, а из-за него вытягивает шею орел с распростертыми крыльями... Христя первый раз в жизни видела такие чудеса.
      - Возьми, Христина, вон ту табуретку,- распорядился паныч,- и поставь посреди комнаты, а там вон, под кроватью, таз; поставь его на табуретку и поливай мне на руки.
      Христя стала лить воду ему на руки, которые прямо светились на солнце. "И что там мыть?" - подумала Христя, глядя, как паныч намыливает душистым мылом и без того нежные и белые руки. Марья, приоткрыв дверь, просунула голову.
      - Ишь - затворились... Смотрите, как бы греха не вышло,- улыбаясь, говорит Марья.
      - А ты за нами подсматриваешь, старая карга?.. Не такие мы люди с Христиной. Правда ведь? - И он ласково заглянул Христе в лицо своими блестящими карими глазами.
      - А какие же вы? - спрашивает Марья.
      - Мы - праведные. Верно, Христя?
      - Умывайтесь, а то я уйду,- застенчиво ответила Христя.
      - Ишь ты какая!..- сказал паныч и подставил руки.
      - Это она еще не обтерлась: снова ситце на колочке нависится! А оботрется...- хохочет Марья.
      Христя то покраснеет, то побледнеет, даже слезы выступают у нее на глазах. "Ну, и бесстыдница эта Марья: невесть что болтает!" - думает она.
      - Не смущай девушку, не смущай! - ответил паныч, кончая умываться.
      Христя поскорее схватила таз с водой и выбежала в кухню. Марья зашла в комнату к панычу. И Христя слышит, как болтает и хохочет еще недавно грустная и сердитая Марья.
      - О-о! там у нее такая...- со смехом говорит она.
      - Постарались отец с матерью,- прибавил паныч.
      Марья так и покатилась со смеху... Христя не поймет, о чем они говорят, она только догадывается, что речь идет о ней. Досада взяла ее. "Дураку все смех на уме!" - думает она.
      Христя давно уже вытерла таз, но не хотела нести его в комнату, где стоит паныч, где смеется Марья. Она отнесла его только тогда, когда паныч, одевшись, пошел в комнаты пить чай.
      - Ах, какой паныч! Ах, какой хороший человек! Только и отведешь душу, когда он дома,- со вздохом сказала Марья. Христя только головой покачала, не зная, что и думать про Марью. Она кинулась прибирать комнату паныча.
      Когда хозяин с панычом ушли из дому, начались обычные хлопоты по хозяйству. На Марью опять накатило. Унылая, сердитая, она по десять раз принималась за одно и то же дело и, не кончив, бросала его. Все было не по ней, все ей мешало!
      - Долго ты будешь возиться с этим борщом? - крикнула Пистина Ивановна и принялась сама крошить овощи, резать мясо.
      Марья ходила, как сова, насупясь, молча гремела ухватами, мисками, горшками. Хозяйка тоже сердилась, и Христя не знала, как к ним приступиться, чтобы не навлечь на себя их гнев. Каким тихим и радостным был для нее вчерашний день, таким шумным и мрачным оказался нынешний. Как назло и дети не поделили игрушек и подняли крик, рев.
      - Маринка! Чего ты плачешь? - кричала из кухни хозяйка.- Поди займи их,- велела она Христе.
      Маленькую девочку Маринку, ревевшую на весь дом, Христя взяла на руки, носила, успокаивала, стучала пальцами по стеклу - ничто не помогало. Маринка билась у нее в руках, царапалась, рвалась к матери в кухню.
      - Не пускай ее сюда! - крикнула хозяйка.
      Насилу Христя успокоила Маринку, усадив ее на ковре играть в куклы, а тут Ивась расходился - веди его купаться.
      - Нельзя, мама не велит,- уговаривала его Христя.
      - Купаться!- орал Ивась, пока не вбежала красная как рак Пистина Ивановна и не отшлепала его. Ивась поднял рев.
      - Стыдно, такой большой, а ревет,- уговаривала его Христя.- Вот поглядите, как Маринка хорошо играет. Вот пай-барышня!
      - Пай!..- ответила Маринка, поблескивая глазами, и, схватив в объятия куклу с себя ростом, начала ее баюкать.
      Ивась, весь красный, прыгнул, как кошка, к Маринке на ковер и одним махом расшвырял по полу всех кукол. Маринка снова завизжала, а Ивась отошел к столу и стал ее передразнивать.
      - Долго вы будете тут шуметь? - крикнула хозяйка, выглянув из кухни.
      - Вон она... ругается,- ответил Ивась, показывая на Христю.
      Христя обмерла: что, если хозяйка в самом деле поверит? Какой нехороший мальчик!
      Насилу Христя угомонила Ивася, насилу помирила его с Маринкой; когда они заигрались, она даже немного отдохнула. Потом, когда обед был готов, надо было накрывать на стол. Пришли хозяин и паныч - обед подавай, за столом прислуживай: то прими, то подай, то перемой, это перетри.
      После обеда накормленные дети примолкли, хозяин лег спать; паныч пошел к себе в комнату - заперся. Христе пришлось сперва вымыть посуду, а уж тогда самой сесть обедать.
      За обедом Марья разговорилась. Разговор вертелся вокруг паныча: и кто он такой, и где служит, и какой вежливый, простой, говорливый.
      - Если б чуточку пополней, какой был бы красавец! - расхваливала Марья.- Наша пани, кажется, того... Как зайдет о нем разговор - не нахвалится кумом. Он Маринку крестил... А уж что до городских панночек так любая сегодня пошла бы, только бы посватал. Да какое там! Ни на кого не хочет он променять свою попадью. Поп в церкви вечерню служит, а он с матушкой чаи распивает. Пройдоха! А все равно хороший человек,- прибавила Марья и зевнула.
      - Спать хочется? - спрашивает Христя.
      - Совсем сон одолел! Подумай: ни на волосок не заснула. Сейчас пойду в амбар и завалюсь, а ты уж, пожалуйста, управься тут за меня.
      Управившись, Христя повела детей в сад. Хозяйка тоже вышла с работой на крыльцо и, мурлыча песенку, что-то вязала. Ее нежные пальчики быстро-быстро перебирали какие-то прутики, из-под которых выплывал то рядок петелек, то кружочек, то снова рядок петелек. Христя удивилась... Она видела, как еврейки вяжут чулки, только это не то, это что-то иное.
      - Что это вы, барыня, делаете? - робко спросила она и покраснела.
      Хозяйка, взглянув на нее, засмеялась, залилась таким звонким, раскатистым смехом... Тело ее колыхалось, личико зарумянилось, блеснули два ряда белых зубов, а глаза так и сверкают, так и горят... "Ах, как хороша пани, когда смеется!" - подумала Христя.
      - Вяжу,- ответила Пистина Ивановна.- Ты что, никогда не видала, что так вытаращилась? Смотри.
      Христя взбежала к ней на крыльцо, и хозяйка стала ей показывать, как надо вязать.
      У Христи в глазах зарябило, в голове закружилось, когда она посмотрела, как быстро хозяйка подхватывает медной спицей нитку, вывязывает петельку, в эту петельку опять втягивает нитку, и - бог знает как делается уже две петельки. Христя даже вздохнула.
      - Не поймешь?
      - Нет.
      - Когда-нибудь научишься.
      День клонился к закату. Солнце перевалило за полдень и нестерпимо палило; воздух казался желтым и пыхал жаром, как из печи. В саду, в тени и то было томительно, душно. Дети капризничали, не играли.
      - Веди их домой,- сказала Пистина Ивановна.
      - Там ведь пан спит,- возразила Христя.
      - До каких пор он будет дрыхнуть? Мало спал, что ли? Все равно выспится - и пропадет на всю ночь,- сдвинув светлые брови, сказала хозяйка.
      В дверях Христя столкнулась с хозяином - заспанным, потным.
      - Вот хорошо, что ты идешь. Давай скорей умываться,- сказал он, выходя на крыльцо к жене.- У-ух, поспал! - зевнул он.
      - Хорош, нечего сказать. День продрыхнешь, а на всю ночь из дому.
      - Надо сходить; нельзя - обещал. Да я сегодня не задержусь - к полуночи буду дома.
      - Смотри. Я буду ждать,- сказала хозяйка.
      Солнце садилось, когда хозяин, умытый, одетый, медленно пошел со двора. Хозяйка собралась пить чай на крыльце. Паныч тоже вышел. Он взял на руки свою крестницу Маринку и, забавляя ее, стал поить чаем.
      - Только с вами она и напьется чаю. Любит вас! - говорит хозяйка.Маринка, ты любишь крестного?
      - Лу-бу...- твердо выговорила Маринка и всех рассмешила. Паныч за это обнял ее и поцеловал; а она от радости стала ерошить ему шевелюру и бороду, хлопать ручками по впалым щекам.
      - Ах ты, моя крестница! Ах ты, моя хорошая! - приговаривал он, качая ее. Маринка смеялась; хозяйка, весело поблескивая глазами, смотрела то на паныча, то на дочку - любовалась.
      Смеркалось, когда они кончили пить чай. Дети сразу захотели спать. Христя раздела их, уложила. Когда она пришла на кухню, Марья уже стояла умытая, принаряженная.
      - Схожу еще сегодня,- сказала она Христе.- Может, уж в последний раз! - с глубоким вздохом прибавила она и ушла.
      Христя снова осталась одна. Дети спали; паныч ушел к себе в комнату, заперся; хозяйка сидела у себя... Тишина невозмутимая. Сон стал смыкать ей глаза.
      - Чего ты, Христя, сидишь? - сказала, выглянув на кухню, хозяйка.Ложись спать, я сама открою пану.
      Христя подумала, где бы ей лечь: в сенях или здесь, на постели в кухне, и решила - лучше в кухне. Может, хозяйке что-нибудь понадобится так она тут, под рукой.
      Христя потушила свет, легла. Густой ночной мрак сразу окутал ее. Христя закрыла глаза... Что за диво: то сон смыкал глаза, а то сразу пропал. Мысли роем закружились в голове... Она открыла глаза. Окна тускло светились в глубокой тьме, а в небе, как искорки, мерцали звезды... Но что это за полоска света трепещет, колеблется на полу?.. Христя повернула голову к комнате паныча. Дверь была неплотно прикрыта, и в узенькую щелочку пробивался свет... "И он не спит,- подумала Христя.- Что же это он делает?" Она тихо подкралась к щели.
      Паныч боком сидел у стола, опершись на него локтем и подперев голову рукой. На столе горели две свечи; перед панычом лежала книжка, он читал. Наверно, читал, потому что глаза так и бегали по книжке. Яркий свет падал прямо на его лицо; белое, свежее, красивое, оно при этом свете казалось еще красивей. Лоб широкий, высокий, словно высеченный из мрамора; над глазами, как две бархатки, чернеют брови. Шелковые усы прикрывают плотно сжатый рот. Он не дышал им. Это было видно по носу, прямому, со срезанным кончиком: ноздри его то слегка раздувались, то сжимались. Черная борода закрывала подбородок, неприметно искрясь при каждом легком повороте головы... Христя приникла к щели, чтобы получше его рассмотреть. Тайком, из кухни рассматривала она его, потому что стыдилась до этого поглядеть ему прямо в глаза. Теперь она видела, какой он красивый, какой он молодой и пригожий, как пристала ему вся его непростая повадка. Она вспомнила хлопцев. Какими невзрачными они ей показались! Ей приходилось видеть и поповича: паныч, а шелудивый, голова косматая, лицо испитое, и говорил так грубо, а ругался еще хуже... Нет, сроду не видала она никого лучше паныча. Если бы можно так бы, кажется, и обвилась вокруг его шеи, как хмелина вокруг тычины, прижала бы его к высокой груди, к своему горячему сердцу... Слушай, мол, для кого оно бьется! А сама впилась бы глазами в его глаза, устами - в его уста да так бы и замерла!
      У нее дыхание захватило, она глубоко и тяжело вздохнула. "Недаром так льнут к нему панночки,- вспомнила она слова Марьи,- есть к кому. Какая же она, эта попадья, что его приворожила? И удивительное дело - попадья!" Раздумывая о попадье, она снова прилегла на подушку. Вскоре из хозяйских комнат показался свет, послышался легкий шум шагов: кто-то подкрадывался на цыпочках. Христя глянула и - узнала в темноте фигуру хозяйки. У нее дух захватило... Хозяйка подошла к двери в комнату паныча, стукнула тихонько пальцем, спросила:
      - Можно?
      - Пистина Ивановна! Кумушка! - воскликнул паныч и бросился ей навстречу.
      - Сидела-сидела одна, ждала-ждала своего благоверного... Дети спят. Думала - хоть вы придете перекинуться несколькими словами.
      - Я читал. Почему же вы меня не позвали?
      - А вы сами не догадались?
      - Вы с работой?.. Присаживайтесь, присаживайтесь, кумушка, гостья нежданная, нечаянная! Вот и креслице; в нем так покойно сидеть,- говорил он, пододвигая к ней кресло.
      "Что же это будет?" - подумала Христя и подняла голову. Дверь не была притворена, сквозь щель шириной в ладонь все было видно. "Неужели и она?.." - снова вспомнились ей слова Марьи... Мороз пробежал по спине у Христи... "Ведь у нее муж... У нее двое детей... Она - его кума!" - подумала Христя, и ей почему-то самой стало страшно.
      А хозяйка тем временем опустилась в кресло и стала весело болтать с панычом.
      - Что это вы делаете? Вяжете мне скатерть? - с улыбкой спрашивает он.
      - Вам?! - воскликнула она и пристально на него поглядела.
      - А хотя бы и мне? Что ж я? Кум. Давно бы следовало связать куму скатерть; вот видите - стол непокрытый.
      Она еще пристальней на него поглядела, словно хотела сказать: для тебя? Знаем мы вас! Есть у вас такие, что сплетут и свяжут. Потом взгляд ее сразу стал мягче, и она засмеялась, сверкнув глазами... "О, как она хороша, когда улыбается!" - подумала Христя. Видно, и паныч то же самое подумал, потому что его мягкий и ласковый взгляд надолго на ней задержался... Христя заметила, как таяла хозяйка под этим взглядом, словно снежинка под теплым дыханием, улыбаясь еще милее и рассказывая со смехом, как поразила сегодня Христю ее работа, быстрота, с которой перебирает она своими пальцами.
      - У вас в самом деле не пальчики, а чудо! - поблескивая глазами, тихо произнес паныч.
      Хозяйка бросила на него кокетливый взгляд и еще милей улыбнулась; ее нежные пальчики так и забегали, дразня его и словно говоря: а что, а что? красивые ручки? красивые пальчики? Где найдешь другие такие? Не встретишь других таких!.. И Христе показалось - она сама не знала, что ей показалось... Она только заметила, как что-то блеснуло... послышался звонкий удар...
      - Больно! - крикнул паныч, потирая руку.
      - Больно? - спросила она.- А другим не больно!- И глаза ее хищно сверкнули.
      - Кумушка! - зашептал он, прижавшись губами к ее руке. Послышался поцелуй... Ее рука лежала в его руках, и он тихо гладил эту руку, покрывая ее поцелуями... Хозяйка не противилась, только, не отрываясь, хищно смотрела на него. Христя видела, как горели у нее глаза, как трепетали губы, как она кусала их... Такой хищной, такой злой она показалась Христе!
      И вдруг она выхватила руку и, сморщившись, точно от боли, не прошептала, а прошипела:
      - И у твоей попадьи такие руки?
      Словно в сердце его кто кольнул! Он вздрогнул, выпрямился и поглядел хозяйке в глаза.
      - Пистина Ивановна! - тихо сказал он.- Кому-кому, а вам грех! Вы верите этим сплетням?
      Хозяйка бросила на него испытующий взгляд, покачала головой, вздохнула и снова взялась за работу.
      Она еще долго сидела грустная, невеселая, опустив глаза на работу, но ничего такого между ними уже не было. Он больше говорил, она слушала. Изредка только бросит на него испытующий взгляд, словно спросит: правда ли? И снова опустит глаза - задумается и в задумчивости слушает его. Христе казалось, что она ничего не слыхала из того, что он говорил: она прислушивалась к какому-то своему внутреннему голосу, проверяла что-то в своей душе.
      Уже далеко за полночь, когда взошла луна и хозяин, вернувшись, постучался в дверь, она попрощалась и пошла открыть ему дверь.
      - А я сидела у Григория Петровича и ждала тебя,- сказала она. Хозяин ей ничего не ответил.
      Вскоре после этого всюду погас свет, все затихло, погрузилось в сон; одна Христя не спала. Она еще долго ворочалась с боку на бок и думала об этом неожиданном свидании хозяйки с панычом.
      "А может, у панов так и полагается... Известно, панские обычаи - не наши..." - решила она и только тогда заснула.
      3
      Христя заснула поздно, а встала рано. Лицо у нее как будто припухло, глаза красные, голова горит... Так бывает, когда недоспишь. Она и в самом деле недоспала. Вот уже второй день она недосыпает... Ну, позавчера паны засиделись, а вчера?.. Она вспомнила про вчерашнее и диву далась. Чуднo ей, что в городе такие обычаи: в деревне давно бы уж увидали, приметили, раззвонили бы по всей деревне, ославили, а тут - как будто так и надо. Одна Марья догадывается, а пани - та сама сказала пану, что была у паныча в комнате, и тот - хоть бы что... Чудно! Ну, пускай он неженатый, а она? Она - жена, она в церкви венчалась, у нее дети,- как же ей не грех? Христе страх как хотелось поглядеть на хозяйку, изменилась ли она хоть немножко, как станет смотреть в глаза панычу.
      Хозяин вышел умываться. Она поливала ему на руки и внимательно разглядывала его. Голова у него уже лысела, в редких волосах кое-где мелькала седина; спина сгорбленная, лицо желтое, испитое, реденькие рыжие баки, как кукурузные метелки, свисают с ввалившихся щек. Ей вспомнился паныч таким, каким она его видела в щелку. Господи! какой же этот пан некрасивый!
      Но вот вышла и хозяйка. Спокойная, глаза ясные, на щеках румянец играет, личико - белое, свежее... "И она вышла за такого урода?" - подумала Христя и потупилась. Она боялась взглянуть на хозяйку, боялась, как бы та не догадалась, что она вчера подсматривала...
      Встал и паныч; вышел чай пить со всеми и - хоть бы что. Хозяйка, как всегда, чай разливает, а паныч с хозяином про вчерашний вечер разговаривают. Хозяин хвалится, что в карты выиграл, паныч - что к нему нежданная гостья пришла, а она тоже вставит слово в разговор и засмеется, и глаза у нее заблестят. "Ну, и скрытные же эти паны!" - подумала Христя. Она только заметила, что хозяйка все целует нежно Маринку, а как взглянет на Ивася, старшего сына, похожего на отца, глаза ее засветятся злобой; особенно зло поглядела она на мальчика, когда он, наливая себе в блюдце чай, пролил немного на стол: лицо ее исказилось, жесткая складка легла в уголках рта... В это мгновение она, кажется, ненавидела не только сына, но и мужа. Однако злобная гримаса промелькнула на ее лице и сразу исчезла; и снова она стала спокойна, весела, ласкова и говорлива.
      Христя вышла на кухню. Страх как хотелось ей рассказать обо всем Марье. Если бы Марья спросила у нее, хоть словом обмолвилась, она бы выложила ей все. Но Марья, бледная такая, что глянуть страшно, стояла около стола и молча, не оглядываясь, резала свеклу для борща... "Нет, не сегодня,- подумала Христя.- В другой раз..."
      Весь день и Христя и Марья ходили задумчивые, молчаливые: Христе новость не давала покоя,- как мышь скребется в углу, так скребло у нее по сердцу от этой новости. А Марья? Отчего Марья грустна? Ни на кого не взглянет, никому слова не скажет. После обеда Христя заметила у Марьи слезы на глазах. Под вечер Христя побежала за углем в амбар, где Марья всегда спала. Марья сидела там и горько плакала.
      - Тетенька! Чего это вы? - спросила Христя.
      Та только рукой махнула и уткнулась лицом в подушку. Вечер настал, а вскоре и ночь надвинулась. Марья не наряжалась, как накануне, не умывалась, не повязывала голову платком. Грустная, сидела она в кухне, ждала, когда хозяева лягут спать, и только порой тяжело вздыхала.
      Хозяева никуда не собирались, посидели немного на крыльце и скоро легли спать.
      - Тетенька! вы в амбаре ляжете? - спросила Христя.
      - А что?
      - И я с вами лягу: в доме душно.
      - Ложись.
      Христя схватила рядно, подушку и побежала стелить постель. Марья легла в амбаре, Христя в прирубе. Когда погасили свет, непроглядная темнота охватила ее, ни зги не видно, тьма кромешная! Христя тихо лежит, слушает. Вот раздался треск, шорох послышался, что-то заскреблось. Мышь это скребется или крыса?
      - Тетенька!
      - Чего тебе?
      - Тут крыс нет?
      - Откуда я знаю?
      Снова тишина. С улицы доносится шум, слышно, как парни кричат "тррр!".
      - Так и в деревне хлопцы кричат, когда гуляют на улице,- начала Христя.- А весело гулять с девушками и хлопцами на улице!
      - Бывает и весело,- ответила Марья.
      - Разве и вы бывали?
      - Где я только не бывала? В пекло только не попадала; да и там, верно, хуже не будет, чем здесь!
      - Что же с вами было? - полюбопытствовала Христя.
      - Много будешь знать - скоро состаришься. Спи лучше.
      - Что-то не спится... А вы, тетенька, правду сказали про барыню,немного погодя брякнула Христя.
      - Про какую барыню?
      - Про нашу.
      - Какую правду?
      - Что она паныча любит.
      - Разве и ты заметила?
      Христя стала рассказывать про вчерашнее. И что за диво! Марья сразу ожила, даже к Христе на постель перебралась слушать.
      - Ох, боже! чего только эта любовь не делает,- с тяжелым вздохом произнесла она напоследок.
      - И что это за любовь такая? - спросила Христя.
      - Ведь вот поди ты. Невеличка птичка, а сила в ней большая! Не люби, Христя, никого. Ну ее к бесу, эту любовь!.. Покоя лишишься, ни сон, ни еда на ум не пойдут, а напоследок - еще обманут тебя, как меня, глупую, обманули!
      - Кто же вас обманул, тетенька?
      - Долго рассказывать, нечего слушать!.. Кто только меня не обманывал? Если бы на них, обманщиков, вылились те слезы, которые я за один раз пролила, они бы с головой потонули в них! А разве это один раз было? боже, боже! И зачем ты мне дал такое сердце проклятое?.. Ничего я с ним не поделаю. Такая уж, видно, моя доля горькая! А может, и доля была счастливая, да паны направили ее на такой путь.
      - Какие паны? - спросила Христя.
      - Не знаешь? - переспросила Марья.- Свои... Я крепостная была. Да ты, видно, ничего не знаешь. А я?.. Сам черт того не изведал, что мне довелось изведать!.. Чего только не было в моей жизни! - сказала Марья, подумав, и стала рассказывать.
      - Мы были крепостные. Немного нас было: отец, мать да я - вот и вся семья. Жили мы в Яковцах - деревня такая. Ты не гляди, что я теперь такая стала,- постарела, подурнела; а смолоду я была красивая, бойкая, веселая... и язычок у меня был остер. Вся деревня смеялась моим шуточкам, всем хлопцам и девушкам я давала прозвища. Не девка была - огонь!.. Мать меня любила души во мне не чаяла. Бывало, задержусь где-нибудь - она уж в тревоге, она уж в слезы. Как же? - дочка единственная!.. Может, и отец любил, да некогда было ему за панщиной свою любовь показывать. Как погонят, бывало, на работу, так за месяц разве только один раз домой наведается. Он был бондарь и все на панском дворе пропадал, а мать одна со мною. Отец худой был, тощий, заморенный; придет, бывало, домой - и сляжет... Мать возится с больным, а я себе гуляю... Вот и выгулялась здоровая такая, дородная! Ты вот немного на меня похожа... Мне уж семнадцатый годок пошел, хлопцы около меня, как хмель вокруг тычины, вьются, а больше всех Василь Будненко. Чернявый, кудрявый; не хлопец - а картина! Люди говорили: "Вот бы поженить - пара была бы на славу!.." Оно бы, может, так и случилось, да... Отец все хирел, кашлял, таял как свеча, на ногах, сердечный, и умер. Ну, известное дело, после смерти отца забот и хлопот не оберешься. Если бы Василь был посмелее, может, мы и поженились бы, да он все ждал, пока отцу год кончится. Мне-то он так сказал, а матери - ни слова. Жду я, когда кончится год. Уж два месяца прошло. Как вдруг приходит к нам управитель: "Тебе, Явдоха, приказ: перебираться с дочкой на панский двор, а сюда дворового Якименко переведут..." Господи! Уж и наплакались мы тогда с матерью, долю свою проклиная! А люди в один голос: "Ну, пропала Марья, конец теперь ей!.." Мать плачет, убивается, а мне что-то страшно так. Не приведи бог, повесят или утопят, жить-то ведь вон как хочется! Может, и лучше было бы, если б повесили или утопили: меньше горя хлебнула бы. Так нет же, до сей поры по свету мыкаюсь! Переехали мы на панский двор. Там бабы да девки друг с дружкой все шепчутся, на меня посматривают и ухмыляются. А мать знай слезами обливается...
      "Не плачь, старуха,- как сейчас, слышу голос кузнеца Спиридона.- Вон у тебя не дочка, а картина: не даст в обиду! Заступится перед паном. Еще награду получишь за то, что вырастила такую".
      Все со смеху так и покатились, а мать пуще заплакала! А я стою около матери потерянная: и на людей-то страшно мне глянуть, а сердце чуть не выскочит!
      Вдруг зашумели кругом: пан идет. Все расступились, кланяются. Перед нами как из-под земли вырос пан - горбатый, кривоногий, рябой, да еще с бородой, как у еврея.
      "Ну-ка, где эта красавица?" - спрашивает он. Впился в меня своими маленькими мышиными глазками из-под косматых рыжих бровей - я так и обомлела; гляжу на мать, а она как стена белая.
      "Ничего, ничего,- говорит пан, ухмыляясь и показывая в ухмылке свои гнилые зубы.- Дочку нарядить да в комнаты; а мать и на кухне послужит".
      Мать в ноги: "Пан мой милый, соколик мой ясный!.." - просит, рыдает.
      "Чего ты, говорит, глупая, воешь? Разве твоей дочке худо будет? Не бойся, худо не будет".
      Мать как припала к его ногам, так и замерла.
      "Поднимите старуху,- приказывает пан,- да проветрите, а молодую в комнаты отведите". Сказал - и поковылял к дому.
      Два мужика, недолго думая,- хвать меня под руки! и потащили в комнаты. Там передали меня какой-то курносой, мордастой старухе. Та повела еще дальше и давай уговаривать: ты, мол, не бойся, тебе хорошо тут будет. Велела мне снять платье, в котором я пришла, надеть то, какое она укажет... Наряжает меня да все похваливает: вот, мол, какая красавица да как пану понравилась. Одела она меня, к зеркалу подвела: в первый раз я в зеркало смотрелась. Глянула - и обомлела! Я это или не я? Разряжена, разодета, как панночка... В тот же день пришлось с девичеством мне распроститься!..
      И Марья засмеялась сквозь слезы. Мороз пробежал по спине у Христи от этого смеха.
      - Ох, теперь смешно,- подхватывая прерванную нить разговора, снова начала Марья,- а тогда не до смеха мне было. Как я тогда плакала, как убивалась! Все понапрасну... Заперли меня в одной комнате и никуда не пускали. За весь день маковой росинки у меня во рту не было, а вечером снова пан идет... Кривоногий, так змеей вокруг меня и вьется. Такое меня зло взяло! Глянула на него, тошно мне стало, зло под самое сердце мне подступило. Ну, думаю, всему бывает конец, да как кинусь на него, как схвачу за горло, пальцами так и впилась! Вижу, посинел он, глаза кровью налились... силится вздохнуть. А я все душу да приговариваю: "А что, поглумился, а что, потешился?" Собрался он как-то с силами, изловчился да как даст мне в левое ухо,- так в голове у меня и загудело! Звон у меня в голове, а в глазах темно-темно. Что дальше было, не помню. Знаю, очнулась я на полу в луже крови. Ходит около меня старуха, которая меня наряжала, шамкает беззубым ртом, ругается... Неделю целую лежала я пластом; месяц целый сходили синяки с тела. Выздоровела, опять взяли меня в комнаты, горшок пану приставили держать... Вон оно дело какое! Бывало, стоишь, а он ни с того ни с сего - хрясь тебя по щеке! "Почему не убираешь?" - орет. Наклонишься, а он как саданет тебя кулаком по спине. Измывался хуже, чем над скотиной!.. Стерпела я раз, глотая горькие слезы, стерпела другой и третий. В четвертый вскипела я вся опять... да чуть не полный горшок и выплеснула на него... Господи!.. отродясь я ничего страшнее не видывала, чем пан в ту минуту. Весь дрожит, глаза сверкают, в лице меняется: то как рак покраснеет, то сразу белый сделается, аж синий, а ручьи с него так и текут... И смех и грех!.. Я скорее бежать. Да куда убежишь? Тут меня сразу и схватили. Ох, и было мне! Держат меня за руки, а он лютый, как змей, так и скачет около меня... "Лижи! языком слизывай!" - орет. Да хрясь! - меня в один висок, подскочит с другой стороны -хрясь в другой! Избил меня так, что места живого не осталось! Заперли меня не в комнату, а в свиной садок. Неделю целую я там, как свинья, лежала. Утром, бывало, придут, принесут мне поесть - сухарь заплесневелый да помоев вместо воды. Вот и живи! Или селедки дадут, а воды не дадут... Жаждой томят. А дворовые сойдутся хрюкают, хохочут. В пекле хуже не будет, чем мне было тогда! И ведь вот не пропала. Живуча как кошка! - прибавила со смехом Марья.
      - Господи! что же дальше было?..- спросила с ужасом Христя.
      - Что дальше было? Много было, Христя... Верно, никому на свете не пришлось столько намучиться, как мне. Держали меня в свином садке, а как раны поджили и синяки немного сошли, как собаку, посадили около садка на цепь. Дождь, непогодь, а я приткнусь у стены да так и пропадаю... Не было, Христя, горше беды, как неволя! Не будь я крепостная, да разве мыкалась бы так по свету, как я вот мыкаюсь? Была бы, верно, за Василем замужем, хозяйкой была бы. А то как кукушка - без угла, без пристанища. Верно, где-нибудь под забором околевать придется, всем чужой, никому не нужной, собаке бездомной.
      - А как же мать? Где же мать была, что не заступилась за вас? спросила Христя.
      - То-то и оно, что ни меня к матери не пускали, ни мать - ко мне. Потом уж я услыхала, что променял ее пан на собаку. Вот что с людьми делали!
      - Ну, и как же вы выпутались из этой беды?
      - Долго, Христя, рассказывать. Если все, как оно было, рассказывать,за год не перескажешь... Держат это меня на цепи, лежу я, погибаю. Хоть бы оборвать, думаю, цепь, убежала бы куда-нибудь да повесилась!.. И вот начала я цепь крутить: и сидя кручу и стоя кручу. Да ведь это тебе не веревка, а железо. Как ты ее перекрутишь? Ну, думаю, будь что будет! Неделю целую я ее крутила и таки перекрутила. И железо не выдержало - вот оно что!.. Ночью это было: как оборвалась цепь, как лязгнула у моих ног,- страх на меня напал. Что я, думаю, наделала? Посидела, поглядела; подняла цепь, лязгнула ею. Да как сорвусь с места, как полечу - только пыль столбом! Куда я бежала, по какой дороге - и сейчас не припомню. Не знаю, как очутилась я утром у какой-то деревни. Что за деревня - тоже не скажу тебе. Захожу в первый двор; собаки на меня кинулись, люди выбежали. Окружили меня, оглядывают, а я стою, потерянная. "Кто ты, откуда?" - спрашивают. А у меня язык отнялся, во рту не ворочается; под сердцем жжет как огнем, голова горит, в глазах темно, словно я в тумане стою. Спасибо одной молодице, взяла она меня в хату, пригрела, обласкала, поесть дала... Наелась я, пришла в себя. Тогда только рассказала, что со мной было. Рассказываю и плачу, а со мной и люди плачут. "Куда же ты теперь пойдешь?" - спрашивают. "Не знаю, говорю. Хоть с моста да в воду!" А один старичок, лысенький: "Фю-ю! - говорит,- опомнись. Да разве нет на него суда, нет управы? Жалуйся. Я, говорит, знаю в городе такого пана, в суде служит. Добрым людям помогает. Вот и мне, говорит, помог землю отобрать у обидчика. Хочешь, сведу тебя к нему?" Я ему в ноги: "Пожалейте хоть вы меня, дяденька! Век буду за вас бога молить!" - "Не проси, говорит, меня, там попросишь. Сказал сведу, значит, сведу; а там что будет - не знаю". На другой день поехали мы с ним. Повел он меня на квартиру к этому пану. Молодой еще пан, вежливый. Ходит по двору, трубку сосет да все поплевывает. Старичок ему про меня рассказал, просит: помогите. "Можно, говорит, можно попытаться... А мне что за это будет?" - "Да что ж, паныч,- отвечает старичок,- сами назначайте, высудите ей вольную - не вам послужит, другому; заработает - отдаст". Поглядел он на меня как-то искоса и сразу отвернулся. "Ладно",- говорит. И пошел в дом. Долго не выходил, писал, видно, потому что как вышел, сразу сунул мне в руки бумагу. "На, говорит, эту бумагу и иди к предводителю. Упади ему в ноги, расскажи все и бумагу подай". Спасибо старичку, повел он меня и к предводителю. Позвали меня. Вхожу, а там - полна комната панов! Да накурено, не продохнешь. "Где же тут предводитель? у кого спросить?"думаю, да - бух! - прямо всем в ноги. "Пожалейте, говорю, помилуйте!" - а цепь как вырвется из рук да как лязгнет; все так и вздрогнули. "Что это? Откуда?" - спрашивает один старенький пан, подходя ко мне. Я ему бумагу в руки. Взял он, прочитал про себя. "Хорошо, говорит, бумагу я твою принимаю и тебя пока что освобождаю от панщины". Слушаю это я и ушам своим не верю. Я-то думала, что одна смерть меня освободит, а тут говорят: "Я тебя освобождаю". Припала я к ногам этого пана, целую их, слезами обливаю. "Довольно,- говорит он,- довольно! Тут нельзя этого делать. Вставай!" Поднялась я, стою. "Иди, говорит, себе и жди решения".- "Куда же я пойду?" - спрашиваю. "Это уж твое дело",- отвечает он. "Цепь ведь, говорю, у меня на шее". И лязгнула цепью. Кое-кто засмеялся. Старенький пан повернулся к другим, о чем-то пошептался с ними. "Подожди",- говорит. Позвал человека и послал куда-то. Человек скоро вернулся с евреем. У еврея целая связка ключей на железном кольце. "Раскуй,- говорит пан еврею,- нам эту девушку". Долго возился еврей, пока открыл замок, все подбирал ключи, пока подходящий нашел. Расковал еврей цепь, и его тут же услали. А меня опять спрашивают, как я хочу: чтобы в суд дело пошло или, может, они вызовут пана, я поговорю с ним и помирюсь. "Бог с ним! - говорю.- И не зовите его, лучше мать мою позовите".- "А где же твоя мать?" - "Не знаю,- говорю.- Вместе взяли нас на панский двор, а куда ее дели - не знаю". Опять стали шептаться паны, а потом и говорят: "Ну, иди себе и наведайся через неделю".- "Куда же я пойду? - толкую я им.- У меня ведь ни угла, ни пристанища".- "Наймись к кому-нибудь служить,- говорит пан.- А пока - на вот тебе на харчи". И дал мне бумажку. Поклонилась я, поцеловала пану руку и пошла. Старичок поджидал меня и опять повел к панычу. "Ну, что, как?" - спрашивает тот. Я рассказала все, как было. "Почему же ты, глупая, не сказала, что в суд хочешь подать?" - "Бог его знает! Я, говорю, не знала".- "Ну ничего, говорит, мы его нагреем. А теперь вот что: оставайся у моей хозяйки служить".- "Ладно, говорю, послужу сколько скажете. Если бы вы еще о матери моей похлопотали, я бы у вас век служила!.." Отдала я старичку бумажку, которую пан мне дал; не хотел он брать, да я упросила. Как? Сколько возился со мной, сколько хлопотал! Проводила я его, а сама осталась у хозяйки. Она мещанка была, перекупщица: хлебом торговала, рыбой, подсолнухами... Вот у нее я и осталась. Поначалу чуднo мне было, даже как-то страшно, а потом ничего, привыкла. Хозяйка дома никогда не сидит - все на базаре да на базаре, а мы с дочкой ее, девушкой, дома хозяйничаем. Хорошая была эта Настя - Настей ее звали - веселая такая, певунья. Как запоем, бывало, вдвоем - заслушаешься. Иной раз и паныч к нам зайдет. Расскажет мне про дело, грозится пана в тюрьму посадить. "Вот бы, думаю, упек его в тюрьму, чтобы знал он, как над людьми измываться".- "А как же с матерью?" - спрашиваю. Тогда он и сказал мне, что мать другому пану продали. Загрустила я, затосковала. Жаль мне старуху мать; хоть бы как-нибудь повидать ее, узнать, как ей живется... Как-то вечером зовет меня паныч к себе в комнату. Слово за слово - стал он мне говорить: "Хочешь - я найму квартиру, будем жить вместе. Тебе, говорит, хорошо будет, то да се..." Просит, уламывает. Подумала я: не согласишься не будет дело вести; опять заберут меня к пану. А уж если к нему, так лучше прямо в петлю... Согласилась. С того же вечера стали мы с панычом жить. Перешли с ним на новую квартиру; живу я, как барыня: хочу - работаю, хочу лежу. Хорошо было. Забыла я обо всем. Только про мать иной раз вспомню, да и вспомнить-то боюсь. "Что думаю, если она в дом - шасть!" - "Ты что это, скажет, от одного убежала, а другому на шею вешаешься?" Лучше уж ей помереть, чтоб и молва до нее не дошла... Пожили мы так с месяц, а может, и больше. Как-то вечером паныч и говорит: "Что-то пан не едет?" - "Какой, спрашиваю, пан?" - "Твой обидчик".- "Ну его совсем! - говорю.- Я его и видеть не хочу". И вдруг утром промелькнул кто-то под окном, во двор идет. Глянула я - а это пан... Руки и ноги у меня похолодели. "Пан!" - кричу я. А паныч мне: "Ступай, говорит, себе в другую комнату. Я с ним сам поговорю". Вышла я. Входит пан, здоровается; да тихий такой, смиренный: куда девалась и повадка волчья!.. Слово за слово - обо мне разговор завели. Жалуется он панычу, мол, она такая-сякая: и бродяжка-то и воровка. Удивляется, как это паныч взялся обо мне хлопотать. Паныч по комнате ходит, слушает да поплевывает... Такая у него была привычка чуднaя - все, бывало, поплевывает... Слушал он это пана, слушал да как окрысится: "Как, говорит, вам не стыдно, вы ее так обидели, да еще порочите? Побойтесь вы бога! Я, говорит, ее знаю. Она тут неподалеку служит. Хозяйка ею не нахвалится. Я думал, говорит, вы мириться приехали, а вы так - языком трепать". Тогда мой пан на попятный двор. "Да я, говорит, и помириться рад и отступного дать, пусть только оставит в покое!" - "Что же вы ей дадите?" - спрашивает паныч. "Замуж ее выдам, огород дам, хату выстрою".- "Это все пустяки,- говорит паныч.- Хотите дело миром кончить,- три тысячи!" Вскочил пан как ужаленный. "Три тысячи? - кричит.- Да лучше я в тюрьме пропаду, в Сибирь пойду, чем такой погани три тысячи давать. Еще, может, прикажете при всем народе прощенья просить?" - "И прощенья попросите,- говорит спокойно паныч.- А вы думали как? Скажите спасибо, что она за одни истязания хочет на вас в суд подать, а о том молчит, что вы ее изнасиловали".- "Кто? Я? - крикнул пан.Она врет, мерзавка! Она чего угодно наплетет - верьте ей. Да разве она мало с парнями путалась еще до того, как я ее взял в дом? А у меня в доме? Казачок Яшка, ребенок, совсем еще ребенок, так она даже его развратила!.." Раскричался, развизжался. А паныч ходит да поплевывает. Но вот поостыл мой пан, повернулся опять к панычу да так тихо да ласково: "Иван Юхимович, говорит, ведь вы из благородных: в ваших жилах течет дворянская кровь. У вас у самих, а нет, так у ваших родителей есть крестьяне. Спросите вы у них, они скажут вам, что это за народ. Стоит ли вам ввязываться в такое дело? Что она вам - сестра, родственница? Никто ее не знает. Что ей? Поговорят о ней люди немножко, а как получит свое, все ей позавидуют. Всякая мать рада будет привести ко мне свою дочку, чтобы и ее я так наградил, как эту награжу... А я... Я богу и государю беспорочно служил; я - человек известный; а теперь обо мне по всему уезду худая молва идет... Из-за кого?..- Пан даже зубами заскрежетал.- А вы, говорит, еще наказать меня собираетесь... Иван Юхимович! Помилуйте! Может, и у вас будут когда-нибудь дети, именье, крестьяне... Может, и вы когда-нибудь не выдержите и в сердцах кого-нибудь ударите... Подумайте только, что из-за погани, которая слова доброго не стоит, вас опорочат, оторвут от детей, отнимут у вас имение..." Вот как лазаря поет! А я стою в другой комнате под дверью и слушаю... Так и подмывает меня кинуться к панычу, сказать, чтобы ничему не верил, ничего не уступал... Да как гляну в щелку, увижу лохматую голову пана, его мышиные глазки - так меня страхом и проймет, прочь отойду от двери... Долго они говорили, не помню уж теперь что. Паныч не уступает. Ушел пан ни с чем, только попросил паныча зайти, к нему вечером. Как остались мы вдвоем, я и говорю панычу: "Пусть выкупит мать да хату даст с огородом,- черт с ним - помирюсь".- "Что ты, глупая! - говорит паныч.- И не думай без меня мириться!" - "Ну, ладно. Тебе лучше знать",- думаю. Вечером паныч пошел к нему и вернулся под утро - пьяный вдребезги! В тот день и на службу не ходил, а вечером говорит: "Знаешь что, Марья? Дает тебе пан вольную и двести рублей: сотню сейчас, а другую - когда прошение подашь... Мирись!" Я ему и говорю: "А мать как же? Пусть хоть мать выкупит". Засмеялся паныч. "Мать? - говорит.- Да зачем тебе мать? Ты ведь у меня будешь жить. Ведь если получит мать вольную, к тебе же придет. Что ж тогда? похвалит она тебя, по головке погладит?" В самом деле, думаю: и мать жаль, да и себя жаль... Что ж делать? А он все твердит: мирись! И бумажку дает мне. "Вот, говорит, тебе деньги. Хочешь, пусть у тебя будут, а нет, так я спрячу".- "Спрячьте,- говорю.- А то где мне их прятать? Еще украдут". Так я ему, глупая, верила. Потом уж я узнала, что он целых две тысячи взял с пана, а мне сказал - двести рублей... Да про то речь впереди, а сейчас твердит он мне все: мирись да мирись... Написал он прошение, послал меня с ним к предводителю. Пошла я, подала. "А что, спрашивает, голубушка, получила свое?" - "Получила, говорю".- "В суд подавать не хочешь?" - "Не хочу". С тем и назад пошла. Иду и думаю себе: есть у меня двести рублей. Чего бы мне купить на них? У меня ни сорочки нет лишней, ни платка, ни кофтенки, ни кожушка на зиму. Куплю сундук и полным-полон набью. Пришла домой, говорю панычу. "Ну, что ж, говорит, много незачем покупать, а что нужно - купи". Стала я покупать понемногу. Паныч деньги дает, а я покупаю. Целый сундучище набила добром. Приоделась, принарядилась, ничего мне больше не надо! Забыла и про деньги, которые еще остались у паныча. К чему они мне? Пусть лежат, пока не понадобятся. Только говорит мне однажды паныч: "Знаешь ли ты, Маруся, что твой пан нас обманул?" - "Как?" - спрашиваю... "А так, не отдает до сих пор другой сотни. Не надо было прошение подавать, не получивши с него всех денег". Мне, правда, жаль стало денег, но не так, чтоб уж очень. Не отдает - пес с ним. Бог его за это накажет! Я теперь, слава богу, вольная, а деньги мне ни к чему. Живу себе беззаботно, как птица... Однажды,- дело было на ярмарку,- вышла я и хожу по ярмарке. Глядь! - между возами знакомый, из нашей деревни. "Здравствуй!" - признал он меня. Спрашивает, где теперь. "Служу",- отвечаю я ему. Слово за слово разговорились. "Ну, и здорово ты, говорит, поддела нашего!" И рассказывает, что пришлось пану много всякого добра продать, чтобы заплатить мне. "Теперь ты, говорит, богачка".- "Какая, говорю, такая богачка?" И рассказываю ему, что не я пана поддела, а он мне сто рублей недодал. "Как? - удивляется мой знакомец.- Приказчик рассказывал, что все до копейки отдал тому пану, который о тебе хлопотал. Две тысячи, что ли, если не больше; как, говорит, ни просил, как ни молил - ни копейки твой не уступил: все сразу выложил ему пан!" Защемило у меня сердце. В первый раз пришло мне в голову: а что, если паныч меня обманывает!.. Потом стала я про мать расспрашивать. "Не слыхали ль вы, спрашиваю, где она, что с ней?" - "А ты, говорит, разве ничего не знаешь? Давно твоя мать умерла, и месяца не прожила у нового пана: тосковала, тосковала, да так с тоски и померла". Пришла я домой. Плачу навзрыд! И мать-то мне жаль и обидно, что все меня так обманывают... Приходит паныч. "Ты чего?" - спрашивает. Рассказываю ему: мать умерла, и вот, мол, что люди говорят. Насупился он. "Верь, говорит, людям. Чего дураки не наплетут?" С той поры стал он таиться от меня, стал меня сторониться. Когда дома бывает - ложится спать поскорей; отвернется к стене, молчит; пойдет куда - до утра засидится. А тут со мною неладное что-то творится. Слышу, кидается что-то, шевелится у меня под сердцем. То станет мне чего-то весело: пою, сама с собой разговариваю, как дура, как полоумная; то, напротив, слова от меня не добьешься. Тошно мне, тяжело, горько... Как подумаю, какая я несчастливая,- слезы так и польются из глаз!.. Развеселилась я как-то, всякий вздор панычу рассказываю, болтаю с ним, а потом возьми да спроси его: "Обрадуетесь ли сыну или дочке?" Как сказала я ему это, смотрю, а он хмурится, морщится, даже в лице переменился. "И не думай! - говорит.- Только услышу писк в хате - нам с тобой не жить!" - "Как же так? - спрашиваю я его.- Куда же мне его девать?" - "Куда хочешь. Хоть изжарь да съешь!" Поверишь ли, как сказал он мне это, будто ушат холодной воды вылил на меня!.. Руки и ноги у меня задрожали, в глазах потемнело. Стою, смотрю - и ничего не вижу, все поплыло у меня перед глазами... "Боже! - думаю.- И это отец говорит? Где же его отцовское сердце?.. А я-то, глупая, сперва радовалась. Думаю: хоть бы послал господь... уж так-то я его буду любить. А отец-то как будет рад! И молю бога, если мальчишечка будет, чтоб на него был похож. Не даст же он пропасть своему дитяти?.." А тут на тебе!.. Хоть изжарь да съешь! Кажется, пырни он в ту пору ножом мне в сердце,- не так бы оно заболело, как от этих слов! Молчу я, голову повесила. И с той поры стал он мне противен. Так противен - господи! После этого мы уж с ним ни разу по-хорошему не поговорили. Он иной раз и ластился ко мне, да ненавистны были мне эти ласки; смотреть я на него не могла, холодом от него веяло... А тем временем и ребенок дает себя знать. Заметно уж стало. "Эге, говорит, да ты и в самом деле? И рукой на стан показал. Больше он ничего не сказал мне, только на другой день приходит со службы и приносит маленький пузырек. Что-то желтое в нем, даже красным отсвечивает - такое желтое. "На, говорит, выпей; это вино такое". Я, понятно, не знала ничего: взяла да и выпила. Как выпила ничего, и пообедала - ничего. Убрала я, собираюсь отдохнуть прилечь. И вдруг - как схватило у меня живот, как началась резь,- света я невзвидела. Упала и больше ничего не помню. Очнулась, вся в крови лежу,- вот такая лужа!.. Так у меня сердце заболело, так заболело!.. Лучше бы мне не встать тогда, околеть навеки. А он около меня ходит. "Прибери, говорит, да зарой на огороде". Не стерпела я. "Прибери, говорю, сам, коли такого наделал!" Как он вскочит, как ногами затопает... "Я тебя на улицу вышвырну! Я тебе то, я тебе се!" Взяла я собрала все в большую битую миску, дождалась вечера и зарыла посреди огорода. После этого больше недели, должно быть, как во сне ходила. С ним не говорю, и он со мною не говорит. Только недельки так через две прибегает он со службы раньше времени. "Послушай, говорит, станут спрашивать, куда ребенка девала, говори: скинула. Упала, мол, с чердака и скинула. Не говори только, что зелье какое пила, не то быть и тебе и мне в Сибири". А оно, видишь ли, вот что: заплатил пан за меня деньги, да не простил нам этого: нанял евреев, чтобы следили за нами. Известно, все видели, что я с брюхом ходила, а тут сразу нет ничего. Ну, ему тут же и донесли, а он подал такую бумагу, что паныч живет со мной не законом, прижил ребенка и со свету его согнал. А паныч служит там, куда такие бумаги подают. Как увидел, прибежал домой загодя научить, что мне говорить. Не успел он уйти, как к нам нагрянули в дом и паны и солдаты. "Ты такая-то?" спрашивают. "Я".- "Ты ходила тяжелая?" - "Ходила",- говорю. "Куда же ты ребенка девала?" - "Скинула. С чердака слезала, упала и скинула".- "Куда же ты его девала?" - "В огороде зарыла".- "Веди!" Повела я. Отрыли, глянули: земля землей! "А ты ничего не принимала? Зелья тебе никто не давал?" "Нет, говорю, не давал".- "Врешь!" - "Зачем же мне врать?" - "В холодную ее, в тюрьму!" - крикнул усатый пан со шпорами. Берут меня, а паныч сзади моргает, мне: ничего, мол, ничего, только не признавайся. Взяли меня, день подержали в холодной. На другой день опять спрашивают. Я им все твержу: "Скинула, и все тут".- "В тюрьму ее!" Отвели меня в тюрьму. Началось дело... Полгода я в тюрьме просидела, а потом еще на полгода в монастырь сослали.
      - А паныч? - с тяжелым вздохом спросила Христя.
      - Паныч выкрутился, женился после этого и зажил паном. Вот, Христя, как нас обманывают! Такая она, правда, на свете!.. После этого пустилась я, как говорится, во все тяжкие. Полюбила солдата, и жили мы хорошо, пока не отпустили его по чистой. А отпустили - ушел он и думать обо мне забыл. А ведь клялся, что дома только добро свое продаст, потом вернется и мы поженимся... Обманул и этот. Покинула я тогда город, в котором жила; думаю: может, в другом лучше будет. Прибилась сюда. Поднесла нелегкая этого Иосипенко со сватовством. Я его ни капельки не любила: увалень он какой-то, а так пошла, только чтоб по чужим людям не мыкаться. Сам, вишь, хозяин: своя хата, своя скотина... Думала: обживусь, привыкнем друг к дружке. Может, я и обжилась бы, если б не свекровь. Так ведь каждый божий день, как ржа железо, она меня ела. Бросила я и его. Хуже, думаю, не будет! Пришла сюда, нанялась. Фельдфебель ротный подвернулся. Молодой такой, бравый... Что ты с сердцем сделаешь?.. На свои заработки одежу ему новую справила, сапоги хромовые, часы серебряные. А он теперь на мещанке женится. Так-то, Христя! Горюшко с этим сердцем!
      Марья умолкла; Христя тоже молчала. Вся жизнь Марьи вставала перед ее глазами, горькая и неприютная, изломанная панами, загубленная панычами. И ей стало страшно, страшно за себя... Сквозь узенькую щелочку в темноту к ним месяц заронил свой серебряный луч... Христя вздрогнула.
      - Вот и месяц уже взошел,- тихо сказала она.
      - Взошел. Спать пора. Спи, Христя, пусть минует тебя то лихо, что меня сокрушило!..- И Марья побрела к своей постели.
      Христя долго молчала.
      - А вы, тетенька, не знаете ли Марины? - помолчав спросила она у Марьи.
      - Какой Марины?
      - Как вам сказать? Девушки Марины. Мы с нею из одной деревни. Она уж третий год тут служит. Верная была когда-то подружка! А вот не случилось мне с ней повстречаться.
      - Где она служит? Не у Луценчихи ли? - спрашивает Марья.
      - И этого не знаю.
      - А какая она из себя? Чернявая, высокая; губа как будто рассечена?
      - Она, она! - крикнула Христя.- Когда маленькой была, на нож упала.
      - Знаю. Молодица с того двора рассказывала, будто она с панычом путается. Там у Луценчихи паныч на квартире... Как-то, говорит, ночью сплю и слышу сквозь сон: дверь из комнаты паныча - скрип! Как будто прошел кто-то... Кинулась я спросонок, спрашиваю: "Кто там?" Не слышно никого. Ощупываю постель... Что за черт! То Марина рядом лежала, а то - пусто, только постель теплая. "Ну-ну, думаю, вот они наши тихони". Слышу, целуются, да взасос целуются! "Погоди же ты,- думаю, подстерегу я тебя, чтоб не прикидывалась такой смиренницей да недотрогой..." Лежу, не сплю... Не скоро, очень не скоро дверь опять - скрип! А уж светало, и черная тень мне видна... "А что, спрашиваю, девка, к панычу ходила?" Она тихо-тихо села на постель, молчит. А потом - как заплачет! "Это ты, Марина?..- спрашиваю.Чего ты?" Она тогда давай просить, чтобы я никому не рассказывала.
      - Да неужто это Марина? - изумилась Христя.
      - А что ж твоя Марина - святая? Душа у нее не человечья?
      Христя молчала. У нее мороз пробежал по спине... "Неужели это правда? - думалось ей.- Я ведь хорошо знаю Марину. Сама Марья говорит, что она недотрога. И в деревне она такой была: боится, бывало, когда кто из хлопцев заговорит с нею, заденет ее. А теперь что про нее говорят?.. Нет, это неправда, неправда!.. Если б увидать мне ее, я по глазам бы узнала..."
      И легкая дремота стала убаюкивать Христю.
      4
      Ждать Христе пришлось недолго... Во вторник вечером Марья ушла и пропала: вот уж и утро, а ее нет как нет. Христя уже все свои дела переделала, а Марьи все нет. Хозяин собирается на базар.
      - Скажи Марье, чтобы на базар шла.
      - Нету ее,- отвечает Христя.
      - Как нету?
      - Нету.
      - Что за черт! Ну, тогда ты собирайся.
      Христе давно уже хотелось сходить куда-нибудь, хоть на людей, на город поглядеть. Она в одну минуту оделась, схватила корзину и - готово дело!
      Уж и до базара было недалеко - рукой подать. Возы уже виднелись, слышались крик и шум, как вдруг из-за угла выскочила барыня.
      - Здравствуйте, Антон Петрович,- окликнула она хозяина, протягивая ему руку.- На базар?
      - На базар.
      - Пойдемте вместе.
      - Что это вы одни? - спрашивает хозяин.
      - Да я не одна: там позади девушка идет. Беда с этой прислугой! Кухарка как ушла вчера вечером, так до сих пор нет.
      - И у вас? У меня тоже не лучше. Видно, все кухарки нынче сговорились.
      Барыня засмеялась, хозяин тоже засмеялся. Христя молча идет позади. Вдруг - точно кто толкнул ее в бок. Глядь! - Марина!
      - Здравствуй, Марина! - окликнула ее Христя.
      - Христя? - воскликнула та. - Ты откуда взялась?
      - Я уж больше месяца тут. Служу.
      - Как так? А дома кто?
      - Какой у меня теперь дом! - угрюмо ответила Христя.
      - Да что же такое?
      Христя начала было рассказывать, но они как раз дошли до базара. Хозяин повернул в одну сторону, барыня - в другую.
      - Марина! Ты все ходы здесь знаешь; приходи ко мне - доскажу,- просит Христя.
      - Приду, приду. Непременно приду. Жди на днях! - И они разошлись.
      Как хотелось Христе еще раз встретить Марину, поглядеть на нее, полюбоваться на ее наряды. Совсем девушка переродилась - прямо тебе панночка, в платье, волосы в косички заплетены, на шее платок... "И какая бойкая стала - совсем не та Марина!" - думает Христя, торопясь за хозяином.
      На базаре они недолго пробыли: купил хозяин мяса да зелени, и вернулись обратно. Пришли домой, заходят в кухню - а на постели Марья лежит, голова у нее платком закутана.
      - Ты где это была, где шлялась? - крикнул на нее хозяин.
      - Нездорова я,- не поднимаясь, сиплым голосом ответила Марья.
      - Марш со двора, коли нездорова! Как всю ночь шляться, так здорова! Марш!
      Марья поднялась. Платок, закрывавший ее лицо, сполз с головы на плечи. Даже хозяин отшатнулся, увидев лицо Марьи, а Христя едва сдержала крик. Ни глаз, ни рта, ни носа не было видно - это было не лицо, а кусок распухшего, синего, как сандал, мяса!
      - Где это ты? Кто это тебя так? - воскликнул изумленный хозяин.
      Из волдырей, нависших над глазами, потекла мутная вода. Марья дрожала, как в лихорадке.
      - Господи! - говорит хозяин.- Что бы ты запела, если б тебя хозяин или хозяйка хоть раз ударили! Сейчас же пошла бы жаловаться; а солдаты вон как морду раскровянили - и ничего!
      Марья зарыдала, как ребенок, и, закрываясь платком повалилась на постель.
      Хозяин пожал плечами, плюнул и ушел в комнаты. На Христю такой страх напал, что она боялась к постели подойти: черное, избитое лицо Марьи стояло у нее перед глазами... "Что с Марьей? Неужели это тот солдат, про которого она рассказывала, по котором так тосковала?" От жалости боль пронизала сердце Христи.
      - Христя-голубка! Поработай за меня, пока я отлежусь,- раздался из-под платка плачущий голос Марьи.- Век я добро твое помнить буду.
      У Христи слезы навернулись на глаза; если б хозяйка не позвала ее в комнаты, она, наверно, расплакалась бы. Там, в комнатах, подождав, пока выйдет хозяин, она стала просить хозяйку:
      - Барыня, голубушка! Все, что, прикажете, буду делать, не гоните только Марью со двора. Куда она пойдет такая страшная?
      - Да что там с нею такое?
      - Так ее избили - живого места не осталось!
      Хозяйка пошла посмотреть. Как увидела она Марью, отозвалось жалостливое женское сердце. Посоветовав какую-то мазь, она отослала Марью в амбар.
      Христя металась как угорелая, стараясь всюду поспеть, все сделать, чтобы не было задержки, не было жалоб на Марью. К вечеру умаялась - просто страх как! Пока хозяева пили чай, прикорнула немножко на постели. Подав ужин, пошла в амбар к Марье.
      Марья, видно, спала,- не откликалась; слышно было только, как тяжело она дышит. Христя легла... Что-то не спится ей; не идет из головы Марья. Темно вокруг - хоть глаз выколи! Глянет Христя в темноту, а перед глазами она, Марья, вся избитая стоит... Сомкнет глаза - и перед закрытыми глазами она, как призрак, колышется... Лучше уж так лежать... Тихо, не шевелясь, лежит Христя с открытыми глазами; сквозь узенькие щелочки пробиваются со двора серые полоски сумрака... Вот они забегали, замелькали во тьме. Сколько их, господи! Так и вьются, словно снежинки. И вдруг все сразу пропало... Темнота всколыхнулась, раздался неясный шум... Кто-то всхлипнул, заплакал... Христя поднялась.
      - Марья! это вы?
      Марья зарыдала.
      - Чего вы? Может, вам чего-нибудь нужно? Я принесу.
      - Ничего мне не нужно,- со слезами ответила Марья.- Христя! Поди сюда. Поди ляг около меня.
      Христя ощупью перебралась к Марье.
      - Сюда, сюда. Вот здесь ляг. Я подвинусь.
      Христя легла.
      - Если б ты знала, Христя, как мне тяжело! - немного погодя начала Марья.- Если б ты знала, как мне тошно! Почему он меня не убил?
      - Помилуй бог! Опомнитесь, что вы говорите!.. Кто же это так избил вас?
      - Ох, он, Христя, он, черт бы его побрал! Он, проклятый! Я давно примечаю, что недоброе он задумал. Мне давно рассказывали, будто он хвастался: найду, мол, богатую мещанку - женюсь. Сказала я ему про это. "Не верь, говорит, люди брешут". Помнишь, в тот день, как ты сюда поступила, я ходила к нему и не застала, и на другую ночь тоже пошла - и тоже понапрасну до зари прождала. Пропади ты, думаю, пропадом!" Хотела бросить. Вот уж сколько дней совсем не ходила. А вчера утром слышу - кольца покупает, вроде у них уже дело сладилось. Я вечером к нему. Застала. "Ты, спрашиваю, зачем кольца покупал?" "А тебе какое дело?" - "Как это какое дело? - отвечаю я ему.- Кому же, как не мне, до этого дело? Я, говорю, знаю, все знаю, хоть ты и таишься от меня. И не думай, говорю, венчаться. Вот как перед богом я тебя осрамлю!" - "Ты, ты?" - окрысился он на меня. "Я, я!" - кричу ему... Как саданет он меня в один висок! Потом повернулся да в другой!..- так у меня все поплыло перед глазами... Не помню, что со мной было, помню только, что очнулась на улице.
      - И, такого изверга любить! - изумилась Христя.- Да я бы на него в суд подала! Как он смеет так бить, так увечить!
      - Ох, ничего ты, Христя, не знаешь,- с тяжелым вздохом говорит Марья.Да знаешь ли ты, что я не только никогда не вспомнила бы ему, что он так меня изувечил, не только в суд на него не подала бы, а, как собака, руки б ему лизала, только бы он не женился... Господи! И чего я такая несчастная уродилась? И зачем дал ты мне, боже, такое проклятое сердце? Я сама себя во всем виню, сама жалею, что я такая, и ничего с собой не могу поделать! Мало я ему всякой всячины перетаскала, мало я ему подарков надарила? На себя не истрачу - все ему несу. И вот видишь, как он добро мое помнит... Христя! прошу тебя, стерегись, никого никогда не люби. Приглянется тебе кто отвернись и беги без оглядки! Шевельнется в сердце любовь - задуши, отравой залей, только не давай ей воли! Пусть никто так не мучается, как я мучаюсь! - И Марья припала к плечу Христи и горько-горько зарыдала.
      Два дня пролежала Марья, а на третий хозяйка стала выговаривать:
      - До каких пор она будет валяться? Совсем тут завертелись, а она отлеживается!
      Надо вставать. Встала Марья - одна тень от нее осталась, так она исхудала, осунулась. День и ночь слезы да печаль, печаль да слезы хоть кого иссушат; еле бродит Марья по кухне, делает работу только по дому, а все остальное Христя. Она и на базар, всюду бегает за Марью.
      В субботу Христя на базаре опять встретила Марину.
      - Что ж ты не пришла?
      - Сегодня после обеда приду. Непременно приду,- пообещала та.
      Христя дождаться не могла этого послеобеденного часа. Она за все хваталась, суетилась, торопясь все перемыть и перетереть, чтобы освободиться к приходу подружки и поговорить с нею. Как давно они не видались! Сколько воды утекло, сколько перемен произошло с той поры, как они еще в деревне вели заветные разговоры, поверяли друг дружке свои тайные думы и надежды. За работой она все раздумывала, что можно сказать подружке и чего говорить ей не следует.
      Вот наступил и послеобеденный час. Христя уже со всеми делами покончила, а Марины все нет. Ходит Христя, скучает, то в окошко выглянет, то во двор выбежит, за ворота - а Марины нет как нет. И вечереть уж стало сумерки в доме сгущаются. "Обманула Марина,- думает Христя.- Да какая же она стала обманщица!"
      Вечером хозяева куда-то ушли и детей с собой взяли. Тянули и паныча не захотел, остался дома. Вот бы когда Марине прийти - раздолье! Никто не помешает, не прервет начатого разговора. А ее все нет! Тоска закрадывается в сердце Христи. С грустью жалуется она Марье, которая чего-то озябла и забралась на печь.
      - Марину сегодня видела. Сказала - после обеда придет, и обманула!
      - Жди Марины! Так она и бросит своего паныча, так и побежит к тебе! ответила Марья.
      Приходилось верить Марье на слово. В самом деле, если б у Марины никого не было, отчего бы ей не прийти? Видно, правду Марья говорит... Ну, и окаянная эта Марина! "Погоди же: дождусь я свободной минутки, отпрошусь у пани - сама к тебе приду. Все высмотрю. Ничего от меня не скроешь!" думает Христя.
      И вдруг дверь - скрип! - и на пороге появилась Марина. В белом ситцевом платье, в черном бурнусе из ластика, на голове черный шерстяной платок,- барышня тебе или мещанка богатая, а не прислуга!
      - Марина! голубка! А я-то думала - обманешь? - воскликнула Христя и бросилась обнимать и целовать подругу.
      - Раз обещала прийти, так приду. Хоть и поздно,- да раньше никак нельзя было: пока управилась да прибралась.
      - Раздевайся, садись отдохни,- суетится Христя. Марина начала раздеваться.
      - Да какая свитка у тебя! - удивлялась Христя.- А платье! Смотри ты! Да как тебе хорошо в этом платье! А серьги какие! Ну совсем не та Марина, что в деревне была. Да причесана как красиво! А как пристала тебе голубая ленточка в косах! Смотри ты! Увидали бы тебя деревенские, право, не узнали бы! - тараторила Христя, со всех сторон оглядывая подругу.
      Марина стояла посреди кухни, позволяя подруге глядеть на себя, любоваться нарядом, фигурой. Высокая, она в платье казалась еще выше. Оно плотно облегало ее тонкий стан, обрисовывало широкие плечи, высокую грудь. Длинное монисто краснело на тонкой шее, в душке блестел большой серебряный дукат, а по бокам его - два поменьше. Косы были уложены на голове калачиком, перевиты голубой лентой; продолговатое румяное лицо дышало здоровьем, глаза светились весельем.
      - Ах, как красиво! А ты бранила городские наряды,- сказала Марья, выглянув из-за печи.
      - Здравствуйте, Марья! - поздоровалась Марина.- Я вас и не заметила. Что это вы на печь забрались? Вот срам - летом на печи!
      - Такая, вишь, стала, что и летом зябну,- со вздохом ответила Марья.
      А Христя все любуется на Марину, все дивится; даже паныч из своей комнаты услыхал.
      - Кого это вы там так расхваливаете? - спросил он, просунув голову в дверь.
      Марина стояла как раз против него, высокая, красивая, и глядела ему прямо в глаза.
      - Ну, и молодец девка! - похвалил паныч.
      - Вот бы вам таким стать! - не то в шутку, не то обиженно ответила Марина, не спуская с него глаз.
      - Куда нам? с посконным рылом да в суконный ряд! - шутит тот.
      - То-то и оно! - ответила Марина и, взглянув на Христю, засмеялась.
      Христя тоже прыснула, и обе, хохоча, мигом спрятались за печь.
      - Козырь-девка! - похвалила Марья панычу Марину.
      - Чья она?
      - А вам зачем?
      - Так, хотелось знать.
      - Любопытно? А вот и не скажу,- дразнит та.
      Паныч поднял брови, пожал плечами и заперся в своей комнате. Марина и Христя, подталкивая друг дружку, высунулись из-за печи.
      - Ушел? - спросила Марина.
      - Ушел! - ответила Марья.
      - Жаль. Я хотела еще с ним поговорить,- со смехом говорит Марина.
      - А что, и у вас есть такой паныч? - ехидно спросила Марья.
      Марина покачала головой.
      - Ну их совсем! Все они одним миром мазаны,- с досадой ответила она. Разговор на этом, может, и оборвался бы, если бы Христя не пристала к Марине с просьбой что-нибудь рассказать.
      - Про кого же мне рассказать тебе? Я если и стану рассказывать, так все про людей незнакомых; расскажи-ка лучше про деревню. Как там у вас? Что Горпина - здорова, замуж еще не вышла? А Ивга до сих пор по Тимофею сохнет?
      Христя начала рассказывать и про деревню и про себя, Марина слушала, иной раз перебивала ее, расспрашивала.
      Марья лежала на печи, молчала.
      - Ну, как тебе нравится город? - спросила Марина, когда они поговорили про деревню и про знакомых.
      - Тоскливо как-то... очень людно,- раздумывая, ответила Христя.
      - А тебе, Марина? - спросила Марья.
      - Мне? Да если бы мне кто сотенную дал и сказал: "Бросай, Марина, город, возвращайся назад в деревню" - не пошла бы! И не пойду... Никогда! никогда! - с улыбкой на алых губах трещала Марина, сверкая глазами.
      - Вот видишь, а сперва и тебе было тоскливо, как Христе.
      - Подождите немножко - и Христя привыкнет. Вот праздник начнется. Гулянье, катанье. Выйдешь из дому - полна улица народу, валом валят... да все в дорогих праздничных нарядах... Глаза разбегаются!
      - Христя не любит городских нарядов,- сказала Марья.
      - Христя? - крикнула Марина.- Это потому, что она никогда не наряжалась.
      - Почему не наряжалась? Наряжалась,- солгала Христя.
      - Когда? Ну-ка нарядись, а мы поглядим.
      - Не хочу.
      - Марья, вставайте, давайте нарядим ее,- крикнула, вскакивая, Марина.
      - Не хочу! не хочу! - замахала руками Христя.
      - Ну, нет! Куда это годится! Ты не хочешь, так мы хотим поглядеть. Марья! вставайте же! - со смехом говорит Марина.
      Своей веселостью Марина заразила и Марью: впалые грустные глаза ее загорелись, на щеках появился румянец, на губах заиграла улыбка. Марья тихонько поднялась и стала слезать с печи. Христя вскочила и хотела было убежать в комнаты; но Марина погналась за ней.
      - Да ты не беги, все равно не убежишь! - держала ее Марина.
      Христя вырывается.
      - Христя, голубушка! Для меня! Ну, сделай это для меня,- уговаривает Марина.
      - Что же мне для тебя сделать?
      - Нарядись. Мы посмотрим на тебя; вот увидишь, как будет красиво.
      - А если паны придут?
      - Ну что ж такого? Придут,- посмотрят! - говорит Марина.
      - Да когда они там придут? Десять раз можно одеться и переодеться,ввернула Марья.
      - Ну-ка, Марья, мы ее сперва причешем,- хлопочет Марина.- Садись! Садись вот сюда, на край постели; я причешу тебя. Где гребенка?
      Пока Марья искала гребенку, Марина распустила Христе косу. Густые волосы рассыпались по спине, упали вниз чуть не до полу.
      - Ах, какая у тебя коса! Вот это коса! - хвалила Марина, проводя гребнем по волосам. Ей пришлось отойти, чтобы расчесать концы,- такие у Христи были длинные волосы. Марина пробрала их, хорошенько расчесала, а потом заплела в косы; толщиной в руку, они спускались по спине ниже пояса. Пока Марина заплетала косы и укладывала их, Марья стояла перед Христей и любовалась, глядя, как небрежно причесанная головка на глазах превращается в такую хорошенькую, что глаз не отведешь! Когда же Марина уложила косы в корону и завязала на затылке узлом, Христя стала просто неузнаваемой! Маленькие ушки, закрытые раньше густыми прядями волос, теперь открылись и словно заулыбались; за ушками, на затылке ни один волосок не торчит, не вылезает - все уложены так гладенько, так ровненько, что головка стала прямо точеная. Уж постаралась Марина. Лоб весь открылся, невысокий, но широкий и белый; над глазами, как две пиявки, брови чернеют. И личико то ли тоньше, то ли книзу поуже стало - сразу и не поймешь. Так переменилась Христя.
      - Ах, как красиво! Господи, как красиво! - воскликнула, посмотрев на подругу, Марина.- Дайте зеркало, пусть она сама поглядится и скажет.
      Марья бросилась в комнаты за зеркалом.
      - Поглядись-ка! - сказала она, поднеся зеркало. Марина посветила. У Христи даже глаза заискрились.
      - Вот видишь, что я тебе говорила? Вот видишь! - тараторила Марина.- А если бы еще сюда в косу цветочек, один розовый цветочек!
      Марья удивилась, какие у Марины умелые руки.
      - Ну и мастерица ты, Марина! Настоящая мастерица!
      - Теперь снимай эти лохмотья и надевай... Что у тебя есть? распоряжается Марина.
      - Юбка, корсетка,- говорит Христя.
      - Если бы к корсетке да вышитую сорочку.
      - У меня есть; я сейчас,- кинулась Марья и в одно мгновение принесла из амбара тонкую вышитую сорочку.
      - Что же это, сорочку снимать? - воскликнула Христя.- Не хочу!
      - Надевай поверх ее! - крикнула Марина и, собрав сорочку, надела ее Христе через голову. Длинная сорочка, как мешок, упала до полу; вышитый подол ее волочился по земле. Марья и Марина рассмеялись.
      - Вот если бы паныч зашел! - сказала Христя.
      - Очень он нам нужен! Нарядимся пусть тогда поглядит,- ответила Марина, подбирая и завязывая в поясе сорочку.- Надевай скорее юбку! подгоняла она Христю. Они суетились, словно спешили бог весть куда... Вот и юбка плотно облегла круглый невысокий стан, врезавшись в бока красным поясочком.
      - Теперь корсетку надевай,- держа в руках корсетку, торопит Марина. Христя надела и корсетку.
      - Стой ровно!
      Как портной на примерке обдергивает и оправляет платье, так оправляла Марина на Христе ее наряд. Вот уже все готово.
      - Ну-ка, поглядись!- крикнула Марина! Марья поднесла зеркало.
      - Погоди, еще не все!- И Марина поскорее сняла дукаты и монисто и надела их Христе на шею.
      - Вот теперь другое дело! - сказала она, отступив. Лицо и глаза у нее горели, когда она любовалась Христею в этом наряде.
      Он и в самом деле был Христе к лицу. Невысокая, кругленькая, она казалась не полевым цветком на длинном стебельке, как Марина, а пышной садовой маргариткой, за которой неусыпно глядели девичьи глаза, которую холили неутомимые девичьи руки, выпалывая сорную траву, поливая утром и вечером. Черноволосая головка с ясными глазами, черными бровями и вишневыми губками, словно точеная, сидела на лебединой шее, унизанной монистом и дукатами; личико алело, улыбалось; глаза блестели, искрились здоровьем и радостью. Белые вышитые рукава, словно подвязанные к плечам букеты цветов, выбивались из-под темной корсетки, а ситцевая юбка краснелась от множества цветочков, словно поляна посреди леса, вся усеянная гвоздикой.
      - Видишь! видишь! видишь! - кричала Марина, шутливо похлопывая Христю по плечу.- А говорила - плохо. Да можно ли быть краше? В деревне никогда как следует не оденешься. Правда, Марья?
      Марья стояла, смотрела, и глаза у нее разбегались.
      - Вот видишь! Вот что значит - к лицу,- со вздохом проговорила она, словно ей вспомнились минувшие годы, которых уже не воротишь.
      - Погляди, полюбуйся на себя! - тормошила Марина Христю. У Марьи заблестели глаза.
      - Знаешь что, Христя? - тихо заговорила она.- Поди-ка ты к панычу.
      - Боже сохрани! Чтобы выгнал?
      - Нет, не выгонит. Поди нарочно, узнает ли,- говорит ей Марина.
      - Знаешь, что сделай? - советует Марья.- Войди к нему и скажи: "Барин и барыня просили пожаловать к ним". Если спросит, какие, скажи: "Разве вы не знаете? Те, к которым ваши хозяева в гости пошли".
      - Поди, Христя! Поди, голубушка! Поди, сестричка! - умоляет ее Марина.
      Христя решилась. Сделала шаг, другой, обернулась и засмеялась.
      - Только не смейся!
      Христя сделала еще один шаг, утерлась, оглянулась и, нажав ручку, отворила дверь. Марья с Мариной стали у косяков.
      - Здравствуйте! - поздоровалась Христя.
      - Здравствуй,- ответил паныч, поднимая глаза от книжки. Он читал.
      - Барин и барыня просили пожаловать к ним.
      - Какие барин и барыня?
      - О-о, разве вы не знаете? - улыбаясь, прощебетала Христя.
      Марина прыснула; Марья ткнула ее кулаком в бок и, оттолкнув ее, просунула голову в дверь.
      - Почем же я знаю? - говорит паныч.
      - Там и ваши хозяева...- говорит Христя.
      - Поздно уже,- ответил паныч, глядя на небольшие стенные часы.Кланяйся и поблагодари. Скажи - спать собрался.
      - Ой Марья, ой, не могу! Ой, не выдержу! - зажимая рукой рот, шептала Марина. Она корчилась, захлебывалась, каталась со смеху.
      - Так и сказать? - спрашивает Христя.
      - Так и скажи.
      - Прощайте.
      - Будь здорова.
      Не успела Христя выйти, как Марья и Марина залились неудержимым хохотом.
      - Ха-ха-ха! Хо-хо-хо! Ой, не могу! О-о-о! - раздавался в кухне оглушительный хохот, врываясь в дверь паныча.
      - Что там такое? - пробормотал он и, хмыкнув, направился в кухню.
      Марина и Марья повалились от хохота на постель; не выдержала и Христя. Только теперь, паныч понял, что его обманули, и сам улыбнулся.
      - Так вот он, этот посланец! - сказал паныч, кивнув головой на Христю.
      Марина выбежала на середину кухни и, заливаясь смехом как сумасшедшая, хлопала в ладоши. Марья на постели каталась со смеху, хваталась за живот.
      - Ну-ка, поди сюда! Поди сюда! посланец из чужих стран!- пошутил паныч, протягивая руку, чтобы схватить Христю.
      Христя увернулась было, но сзади ее толкнула Марина, так что она чуть не сшиблась с панычом. Тот схватил ее за руку, ввел к себе в комнату и стал оглядывать.
      - Ишь какая красавица! Ишь какая стала хорошая! - хвалил он, трепля ее по полной щеке своей маленькой белой рукой. От этой ласки кровь бросилась Христе в лицо, ударила в голову. В сердце ее загорелось какое-то сладкое и тревожное чувство,- так вспыхивает фитилек, если поднести к нему горящую спичку. Рука паныча греет, щекочет; краснея, словно алый цветочек, Христя склонила голову набок и прижала подбородком его руку к своей шее. Она услышала, как забилось у нее сердце, как от вздоха высоко поднялась полная огня грудь.
      - Славная! - проговорил паныч таким ласковым голосом, что Христя даже голову подняла.
      "Он это сказал или не он?.." Глаза их встретились. Сквозь синие стекла очков, как черные ягоды, глядели на нее блестящие зрачки, искорки трепетали в них; а у Христи глаза горели, сверкали... Дыхание в груди у нее захватило, кровь еще больше прилила к лицу, в ушах шумело. Христя отпрянула и выбежала в кухню.
      - Что он говорил? - зашептали Марина с Марьей. Христя не могла говорить... так билось, стучало у нее сердце в груди.
      - Нет, с вами каши не сваришь! - громко произнес паныч, захлопывая книжку.- Подите-ка лучше сюда да спойте песню. Кто умеет?
      - Христя умеет! - крикнула Марина.
      - Я не умею,- потупившись, тихо сказала Христя.
      - Да ну, будет тебе! Как же не умеешь? - уговаривает Марина.- Умеет, умеет,- уверяет она паныча.
      - Христя! Что же ты? Ах, какая ты застенчивая! Спой хоть одну; я послушаю. Я люблю простые песни.
      - Да ведь я же не умею,- упиралась Христя.
      - Давайте поведем ее! - крикнула Марина, и они вместе с Марьей схватили Христю под руки и потащили в комнату паныча.
      Паныч взял стул, приставил к своему и посадил Христю рядом с собой. Христя только руками всплеснула и засмеялась... Она сидит рядом с панычом! На том месте, где не так давно сидела пани... Чудеса, чудеса! Марина и Марья склонились над ее стулом, посматривают то на паныча, то на нее, переглядываются, и Христя чувствует, что глаза у них смеются... Ей становится и душно и томно; горло сжимается, сердце замирает. Она вскочила бы и убежала, да он держит ее за руку - не пускает. В том месте, где его пальцы сжали руку, кровь стучит у нее, бьется жилка.
      - Какую умеешь, Христя, скажи или спой. Я запишу.- С этими словами он взял перо, бумагу.
      Воцарилось молчание. Паныч ждет. Христя молчит, вспоминает: какую бы? Мысли в голове у нее так перепутались, все песни так смешались, что она целиком не вспомнит ни одной. Если бы еще Марья с Мариной не стояли у нее над головой, а то она слышит их горячее дыхание и чувствует, с каким нетерпением они ждут.
      - Да я не умею! - крикнула Христя и так покраснела, что слезы выступили на глазах.
      - Ну, вот! Опять "не умею"!.. Ну, сделай милость,- просит паныч.
      - Да ну же, Христя! - толкнула ее в бок Марина.
      - Ох! как мне душно! - тяжело вздохнула Христя.
      Снова молчание, снова все ждут.
      - Ну что, хорошо? - крикнула Христя и засмеялась. За ней засмеялись и Марина с Марьей; паныч нахмурился.
      - Так никто и не споет? - строго спросил он.
      - Пускай сперва Марина... мне душно,- ответила Христя.
      - Я петь не умею, я расскажу,- согласилась Марина.
      Христя вскочила и выбежала в кухню. Марина уселась рядом с панычом, склонилась к нему, положила руку на спинку его стула, как будто собиралась обнять паныча.
      - Какую же вам? Про Гриця знаете? - спросила она.
      - Нет, не знаю.
      Марина начала песню про Гриця. В комнате тихо стало, слышно, как муха пролетит, только голос Марины раздается в тишине да перо, записывая, бегает по бумаге, скрипит... Христя на цыпочках вошла в комнату и стала около Марьи. "Ведь вот рассказывает Марина,- думалось ей,- да так смело, так хорошо, а я вот - не могу. Мне стыдно... Отчего? Ах, какая я глупая!.." И Христя решилась, как только Марина доскажет, рассказать песню про девушку и вдовца. Она так любила эту песню!
      Марина кончила.
      - Пишите другую! скорей,- промолвила Христя.
      - Садись! - говорит Марина, вскакивая со стула.
      - Нет, сиди, сиди. Я отсюда.
      И начала рассказывать. Сперва речь ее была тиха, слова с трудом срывались с губ; она краснела, останавливалась, припоминала... Но чем дальше, тем свободней лилась ее речь, память яснела, голос креп... Она смотрела, как он пишет: перо быстро бегало по бумаге, торопясь за ее словами; строчка за строчкой словно выплывали из-под пера, ровно ложились на бумагу...
      Нейди, девка, за вдовца,
      Будет тебе худо!
      звенит на всю комнату ее молодой голос. Все глубоко вздыхают при этих словах, будто говорят: правда, правда! Видно, и панычу песня полюбилась: глаза у него горят, лицо неприметно подергивается.
      - Все! - крикнула Христя, кончив песню.
      - Ах, какая хорошая! - сказал паныч и положил перо.- Вот видишь, а говорила: не умею,- упрекнул он Христю.
      - Да она их столько знает,- держа его за плечо, говорит Марина,- не сочтешь!
      Паныч искоса поглядел на Марину; видно, не понравилось ему ее обхождение. А Марине что? Она не замечает его косого взгляда. Его свежее лицо, его тихий и ласковый голос так влекут к себе. Марина еще ниже склонилась к нему, ее плечо касается его плеча, ее рука лежит у него на спине. Вытянув обнаженную шею и не сводя с него глаз, она так и разливается... Ей так хочется поболтать! Она рассказывает, какие песни певала Христя в деревне и какие это все красивые песни!
      - Вы только ее заставьте; она все расскажет.
      - Ладно, ладно,- хмурясь, отвечает паныч.- В другой раз, сейчас я устал.
      - Довольно! пойдем,- говорит Марина, собираясь уходить.
      - Постойте,- говорит он и лезет в карман. Вынимает двугривенный и подает Христе.
      - Зачем? - спрашивает та.
      - На! - настаивает он.
      - На что? - восклицает Христя.
      - Да бери, глупая! Это за песню,- говорит Марья.
      - Не хочу! - ответила, опечалившись, Христя и выбежала в кухню.
      Паныч пожал плечами, надул губы.
      - Ах, какая глупая! - говорит со смехом Марина.- Давайте мне, давайте, я возьму.
      Паныч нехотя дал. Марья, увидев, что дело пошло на разлад, поспешила за Христей; осталась одна Марина.
      - Спасибо вам!- щебечет она, вертя в руках монетку.- Эти деньги я не буду тратить... ни за что не буду! Отдам еврею, чтоб ушко приделал - дукат будет. Погляжу на дукат - и вас вспомню! - сверкая глазами, прибавляет Марина.
      - Ладно, ладно,- глухо отвечает тот.
      - Почему ты, глупая, денег не взяла?- доносится из кухни голос Марьи.Паныч рассердился!..
      - Разве я подрядилась рассказывать? - крикнула Христя так, что паныч вздрогнул.
      - Чего они там? - сказала Марина и выбежала в кухню. Паныч затворил за нею дверь и заходил по комнате.
      Пленительная красота Христи, ее молодость и прелесть взволновали его кровь, возбудили его... Так бы и обнял ее! Так бы и впился в полную горячую щеку, прижал к своей груди!.. "Ф-фу ты! Ну и аппетитная!" - проговорил он, махнув рукой... Глаза у него горели, прерывистое жаркое дыхание вырывалось из груди... Он быстро заходил по комнате... Дика, как дикая козочка!.. И денег, глупенькая, не захотела взять... А тут эта потаскуха подвернулась!.. Вот уж потаскуха! "Дукат на память",- мысленно передразнивал он ее...
      - Ну, конечно! - произнес он вслух и тяжело опустился на стул, кусая губы. Ему было досадно, досадно, что Христя не одна пришла, а с этими... "Уж эти мне помощницы!" - чуть не крикнул он и вскочил.
      - Христя! Дайте воды! - крикнул он в дверь.- "Хоть еще разок погляжу на нее",- подумал он. Какую же кислую гримасу он скорчил, когда воду принесла не Христя, а Марья.
      - А Христя где?
      - С девушкой осталась.
      Он припал горячими губами к холодной воде.
      - Ну, и разожгла же ты паныча,- рассказывала Марья, выйдя в кухню,полный стакан воды духом хватил.
      Христя сидела на лавке, молчала; молчала и Марина, сидя на постели.
      - Что это вы так пригорюнились? - спросила Марья, глядя на девушек.
      - Ох, мне уже домой пора! - воскликнула Марина и, вскочив с постели, стала одеваться.
      - И у нас паныч есть, не думай! - одеваясь, тараторила она.- Да еще как хорошо на скрипке играет! Приходи как-нибудь, я попрошу, он сыграет нам.
      - Возьми же монисто! - сняв с шеи, протянула ей его Христя.
      - Не надо. Придешь - тогда отдашь. Так слышишь: приходи. Прощайте!
      - Страх какая охотница до панычей! - сказала Марья, когда Марина скрылась в сенях.
      Христя, проводив Марину до ворот, вернулась грустная, хмурая. Она ругала себя за сегодняшний вечер. Чем посидеть в кухне, так ее понесла нелегкая к панычу. Зачем? Чтобы ткнул, как собаке, двугривенный! А та вперед забежала: "давайте мне!". Так и лезет в глаза, так и подлещивается!.. А она, она разве лучше? Нарядилась и полезла к нему!.. В сердцах, сбрасывала Христя наряд, который еще недавно так нравился ей, рвала, расплетая, косы... Ей не хотелось, чтобы на утро хоть крошечка осталась от сегодняшнего, чтобы хоть что-нибудь напомнило ей этот вечер.
      Она легла спать, но долго не могла заснуть, все ворочалась с боку на бок; а в голову нет-нет да взбредет досадная мысль, вьется вокруг сердца, ищет, с какой бы стороны подобраться, чтобы уязвить посильнее, уколоть побольней!..
      5
      Григорий Петрович Проценко, сын бедного чиновника, вскоре после окончания школы поступил на службу. Десятый год уже пошел с той поры, как отец отправил его из дома в город с письмом к знакомому товарищу по службе да с кое-какими вещичками, которые припасла для него старушка мать. Юноше пошел тогда семнадцатый год. Не хотелось ему ехать в губернский город на службу, а хотелось учиться, поступить в гимназию. Сын одного важного барина учился в гимназии, и Гриць, бывало, как встретится летом с ним, не может налюбоваться на синий мундир с серебряным галуном, на фуражку с буквами в белом веночке; а как начнет барчонок рассказывать про гимназические порядки, про то, как они друг с дружкой обходятся, чему учатся, да как начнет болтать на чужих языках, Гриць только рот разинет, дивясь привольному и веселому житью гимназистов, их забавам и увлечениям; глаза у него блестят; не мигая, не отрываясь, глядит он на товарища, а в зрачках на самом дне светится и печаль и досада... Вздохнет, бывало, Гриць, когда товарищ умолкнет, и попросит еще что-нибудь рассказать. А когда товарищ уйдет, он заберется в саду в укромный уголок и твердит про себя те слова, которых за день наслушался. Большая тяга была у него к ученью, да что поделаешь? Он сам видел, что с отцовскими достатками далеко не уедешь: кроме него, у отца еще трое сыновей да две дочери на шее; надо всех на ноги поставить, всех в люди вывести; не сидеть же ему, кончивши школу, на отцовской шее - надо самому хлеб добывать. Где же добыть этот хлеб чиновничьему сыну? Одна для него дорога - служба. Вот и собрался Гриць служить.
      Он поступил на службу в ту самую пору, когда тайные идеи, взращенные на тяжких страданиях лучших людей прошлого царствования, ждали своей очереди, чтобы проложить себе дорогу в жизнь. Это была пора рассвета после хмурой ночи; пора больших надежд, больших ожиданий. Никто еще не знал, что будет, но каждый видел, что жить так нельзя, что надо учредить иные порядки, придумать новые, лучшие. Время чиновничьего произвола, взяточничества и гнета уходило в прошлое, в народе все громче слышался ропот на неустроенную жизнь. Среди крепостных крестьян ходил тайный слух про долгожданную волю. Не случайный это был слух, перехваченный лакеями у господ и разнесенный дворней по деревням,- по всему царству, по всему миру шла об этом громкая молва. Уже в губернские города съезжались помещики, чтобы пораскинуть умом, когда же и какую дать этому бездельнику-мужику волю... То был, с одной стороны, глухой стон, с другой - подавленная песня; эту великую песню-стон запевал больше чиновный люд - царские слуги; от них исходил порою радостный для закрепощенного крестьянина почин. Лучшие люди, которые до этой поры, как мерзости, чурались чиновной братии, стали понемногу продвигаться, проталкиваться на службу, чтобы не выпустить дела из своих рук, не отдать его в руки чужие - никчемные. Много выстрадали они за свое дело в годы молодости, от горьких дум морщины избороздили их широкое и высокое чело. Всеми оплеванные, они были в загоне. Теперь их позвали. Как же не отозваться? как же не откликнуться, когда другие, пробравшись окольным путем, в прах развеют все их надежды, погубят великое дело? Они откликнулись и... домашний халат сменили на чиновничий мундир. Правда, это были только столпы, одинокие деятели, которых можно было по пальцам перечесть. Но старое чиновничество зашевелилось, зашумело: "Как? Нигде не служили, на деле не испытаны, и занять сразу такие посты? Нет, не будет от этого добра, не жди!" И закипела тайная работа: начались тайные подкопы и происки... Деятели не падали духом; они кликнули клич к молодым. Открылись новые вакансии с большим жалованьем, и на эти новые посты стали присылать безбородых, а то и вовсе не оперившихся ученых юнцов, обходя какого-нибудь давно знакомого с бритвой служаку, тридцать лет прокорпевшего за канцелярским столом. С того времени пролилась желчь, началась борьба. Старики кричали: молокососы! Молодые обзывали стариков хапугами, бестолочью. Вспыхнула вражда между старым и новым. Эта вражда и эта борьба дали себя знать не в одной только чиновной среде, они захватили и другие области жизни, проникли и в семью. Крепостной не гнул шеи перед помещиком, рабочий - перед хозяином, сын иной раз не покорялся отцу: всё, заслышав про волю, встало на дыбы и громко заявило свои права. Это была пора великого шума, еще более жестоких схваток; все напрягали силы, чтобы взять верх, одолеть противника. Молодые было одолели, чтобы... вскоре и самим постареть... Жизнь мчалась, как ветер.
      Григорий Петрович еще захватил старые порядки на службе: начальник у него был большой взяточник и еще больший ненавистник свободы. Он любил, чтобы перед ним все трепетало и млело, падало ниц, клонило спину. Часто его голос гремел по большим палатам, чтобы только задать страху подчиненным. "Где страх - там и бог!"- говаривал он. С главного начальника брали пример начальники рангом пониже: каждый держал подчиненного на почтительном расстоянии. Над мелкой же сошкой измывались как хотели; за провинность снимали сапоги, заставляли дежурить по целым неделям, записывали, кто сколько раз выходил. Гриць и боялся этих порядков и ненавидел их. Проходя по улице, он увидел как-то целую толпу юношей-гимназистов, которые, окружив учителя, вели с ним непринужденный разговор, расспрашивая его обо всем. Не как начальник, а как старший сведущий товарищ отвечал учитель на их вопросы. Все они весело слушали его, смеялись, шутили. С завистью смотрел Гриць на толпу гимназистов... Там жизнь, только под синим мундиром бьется свободно сердце, а тут? Сердце его увядало, как только он обращал взор на свою чиновничью среду; ненависть поднималась в душе, находила тоска; молодая кровь закипала в жилах и ударяла в голову. Молодежь всегда любит свободу, всегда приносит в жизнь новые идеи, лелеет новые надежды,празднует свою весну... Для того чтобы образоваться, он, по совету товарищей-гимназистов, читал книги. В этих книгах говорилось о праве человека и о воле к завоеванию этого права; о животных и людях, о мире и его извечных законах. Гриць не читал, а пожирал эти книги, на лету схватывал все, что нес широкий поток печатного слова, набирался ума. Он как бы раздвоился, стал жить двойной жизнью: с одной стороны - это была постылая служба, которая давала ему хлеб насущный и гасила дух; с другой книги, умные разговоры в кругу молодежи, которые воодушевляли его. Но он не был по натуре ни сильным, ни стойким; он не принадлежал к числу тех, кто, избрав себе в жизни цель, служит ей до конца, готов восстать против всего света за свои идеалы, за свою веру; это - мужи доблести, это - воители! Он не был таким. По натуре он был человеком слабым, способным со всем примириться; он, как говорится, хотел упасть и не зашибиться, хотел, чтобы и волки были сыты и овцы целы. Ему хотелось, чтобы и на службе были такие порядки и такие товарищеские отношения, как между гимназистами. А если этого нет - что ж поделаешь? Не переть же одному против всех?! Он мирился со своей судьбой; одним поддакивал, с другими отмалчивался, с молодежью смеялся над стариками, со стариками помалкивал. Все это было ему на пользу: молодежь причисляла его к своему лагерю, старики не трогали его, потому что он был смирен и тих. В двух враждующих лагерях всегда бывают такие люди; они служат и тем и другим и обманывают и тех и других. Пусть одни надеются, а другие не видят в нем врага - ему от этого и тепло и хорошо: ловись, рыбка, малая и большая!
      Гриць, однако, и в этом не проявил способностей. То ли судьба о нем не порадела, то ли время его еще не пришло? Он не гнался за наживой. Ему милы были песни, танцы, игры; а так как молодежь в ту пору к этим забавам относилась с пренебрежением, как к занятию недостойному, то он, прогуляв всю ночь со стариками, наплясавшись и нахохотавшись до упаду с барышнями, на следующий день перед молодежью высмеивал эти песни, эти танцы. Он очень любил поговорить и посмеяться. От такой двойной жизни, от такого служения и тем и другим он становился скрытным, коварным. Чем он виноват? Жить всякому хочется; а он кто такой, чтобы ему жить не хотелось? Он человек маленький, раздавить его - раз плюнуть... родители - люди бедные... Которой рекой плыть, ту и воду пить... Пришлось гнуть спину, пришлось пресмыкаться. Да и то однажды он оказался на волосок от гибели.
      Молодежь того времени впервые вышла на долгую ниву, которая зовется жизнью, вооруженная только силой своего хочу и пылом юношеского задора. У нее не было учителей, которые направили бы ее на путь истинный, перед нею не было проторенных путей, их никто еще не прокладывал. Надо было самим проторить эти пути, чтобы двигаться вперед. Не один ряд, а сразу все поле хотелось занять молодежи; на одном краю надо в бой идти, на другом накапливать силы... Возникло сразу не одно, не два, а десять направлений. С народной волей родилась и любовь к меньшему брату, родилось народолюбие. Народолюбцы призвали в свой лагерь много разных людей. Чтобы правильно действовать, надо было сперва узнать народ, узнать, чего он хочет, в чем нуждается. До сих пор его видели только на барском дворе, а надо было увидеть его всюду: в деревне и в поле, на тяжелой работе и в веселой игре, на людях и в семье, в радости и в горе... Песня, сказка, пословица, словно потаенные каменные подземелья, хранили множество его заветных чаяний и дум, его слез. Хорошо было бы собрать, записать эти песни, сказки, пословицы это была бы летопись великой жизни, великого горя... Гриць, услышав об этом, тут же записал четыре песни от хозяйской прислуги и передал обществу собирателей. Его благодарили, просили собирать еще, советовали все записывать. Это была одна сторона, а с другой - все видели наряду с волей страшную народную темноту. Надо было озарить эту темноту, разогнать, рассеять мрак, в котором погрязал не только крестьянин, но подчас и зажиточный горожанин... Родились воскресные школы. Уговаривали и Грицька пойти учительствовать в одну из таких школ. Грицько хвостом вертел: дескать, некогда, да и справится ли он. Он понял, что это уже настоящее дело, что теперь сразу узнают, на чьей он стороне. Стыдно было ему отступиться и страшно взяться за это дело. Он согласился только на вечерние занятия. Вечером он свободен, да вечером никто и не увидит, где он бывает и что делает. Эти школы недолго просуществовали; кто его знает, принесли ли они какую-нибудь пользу, а старики уже прокричали, что это сборища заговорщиков, на которых проповедуется, что бога нет и начальство не нужно. Года не прошло, а школы уже закрыли; кое-кого из учителей арестовали и выслали. Гриць ни жив ни мертв сидел и ждал, что вот-вот придут и за ним, и тогда... прощай все навеки! К нему действительно пришли и, найдя те самые четыре песни, которые он записал от прислуги, взяли их с собой... Ох, и млела же тогда от страха душа его, все сердце у него изболело... Бог его знает: может, для них хуже нет ничего этих песен, может, за эти песни его со свету сживут... Дознаются старики, какого он поля ягода,- прогонят со службы, в Сибирь сошлют,- думал он и чуть тогда не повесился... Начальство накинулось на него - зверь зверем. Он плакал, каялся, что его подбили. Начальство, не подавая вида, что прощает вину, тем временем делало свое дело, отстаивало его, ходатайствовало за него перед кем следует. Неделю он прожил хуже чем в лихорадке, охваченный тем безмерным страхом, которому нет границ, который безраздельно овладевает человеком, давит душу, сосет сердце, от которого кровь леденеет в жилах!.. Он чуть не заболел. У него только тогда отлегло от души, когда ему вернули эти песни. С какой ненавистью смотрел он на них! С какой радостью жег, вороша бумагу так, чтобы ни клочка не осталось; а, сжегши, пепел зарыл в саду, чтобы как-нибудь не развеял вдруг ветер и не выдал его еще раз! Буря промчалась, с корнем вырвав несколько дубов, сломав множество молодых побегов, и скрылась. Настала пора такая тоскливая, такая унылая - ни путного слова не услышишь, ни веселой песни - словно все онемели, словно предали земле прах великого и славного человека и теперь справляют тризну. Так бывает осенью на кладбище, когда деревья обнажатся и почернеют могильные холмы. Старики одолели и торжествовали победу. Как только ни поносили и ни хулили они своих врагов! Те молчали, не откликались: страшно было откликнуться... Одиноко стояло здание, воздвигнутое ими, и, казалось, ждало только той поры, когда примутся разрушать его: отовсюду, со всех концов осаждала его рать ненавистников с топорами, лопатами, заступами. Она только ждала команды; одно слово - и в прах рассыплются непокрытые стены, вместо фундамента зазияют глубокие ямы. Но пятятся назад только раки. Пять-шесть лет строительства не пропали даром; они показали, что старый дом стал убог и тесен, что нужен новый - попросторней и посветлей. Глубоко в землю врыт для него фундамент, высоко вверх поднялись стены - надо завершить, начатое дело, подвести стены под крышу. Набились в новый дом слепые, кривые, безногие; набились и захлопотали. Забили несколько окон, разгородили большой зал, наделали каморок и стали утешать себя: "На наш, мол, век хватит", да не утешились.
      Через полгода после этой бури была получена бумага: старый начальник Гриця увольняется в отставку, на его место назначается новый из столицы... Кто он такой? Что за человек? Молодой? Старый?.. Все так и обмерли и не сразу заговорили: такой ли, этакий ли, а без перемен дело не обойдется; старый ли, молодой ли, а перемены будут. К старому только легче приспособиться: будь только послушен и смирен - и живи себе, как у Христа за пазухой. Иной раз и отругает напрасно - смолчи: все обойдется. А молодой - напротив: и не кричит и не ругает: все тихо да мирно, а смотришь - и вышвырнул на улицу. Старики вздыхали потихоньку, сходились, шушукались, жалели прежнего начальника, охали да ждали, кого-то бог пошлет. Зато Гриць поднял голову: он стороной слышал, что начальник назначен из молодых, и ждал его, как манны небесной.
      Но вот и начальник появился. Молодой, тихий, вежливый, с каждым любезно поговорит, каждого осторожно выспросит и все знает, как свои пять пальцев... Старики приуныли, да и было отчего: вскоре их и половины не осталось. На их место кое-кого вызвали из столицы, кое-кто тут же на месте нашелся, и все это были люди молодые, без заслуг. Пошли на службе другие порядки, началась иная жизнь.
      Проценко вздохнул всей своей слабой грудью. Легко ему и служится и живется: есть у кого и по службе спросить, есть с кем и про посторонние дела потолковать. К тому же и новый начальник не сторонился подчиненных, как прежний: он часто приглашал их к себе побеседовать. Сойдутся они у него, потолкуют,- смотришь, то спектакль поставили в пользу бедных, то в пользу женских курсов музыкальный вечер устроили... Жизнь бьет ключом. Гриць жалел, что бросил учиться играть на скрипке, а на сцену выйти он боялся, да и таланта у него не было никакого. Он и напустил на себя черную меланхолию: глядя на него, подумаешь, да ему и праздник ваш не в праздник. Начальство как-то спросило: отчего это он так грустен. Другие ответили за него, мученик, мол. Как истый мученик, он молчал, ни с кем не хотел поделиться своим горем. "Так он мученик?" - спросило начальство так, как будто сказало: "Тогда зачем же его держать?" Все думали: пропал Проценко! Он сам перепугался больше, чем в ту жестокую бурю, которая задела и его. С уст его уже готовы были сорваться проклятия неосторожным товарищам, как вдруг его вызвали к начальству. Ни жив ни мертв явился он к нему.
      - Вы хотите ехать в уезд?
      Гриць безмолвствовал, только на побледневшем лице и в потухших глазах изобразилась покорность: как, мол, будет угодно вашему превосходительству.
      - Хорошо,- коротко и строго произнесло начальство.- В NN открывается вакансия. Поезжайте!
      Грицъ на радостях облетел весь город, всех своих знакомых. Одним он расписывал, как его принимало начальство, какое место предлагало, как он отказывался, а оно просило; другим шептал на ухо: это за наши страдания, за наши тяжкие муки. Недаром мы подставляли голову под топор. Не умрет дело наших отцов, не пропадет даром наш труд. На третий день Проценко выехал из губернского города с мыслью никогда не возвращаться в это проклятое место, где ему пришлось столько выстрадать, где было опорочено его доброе имя и едва не загублена его молодая жизнь. Веселый и разговорчивый, ехал он на новое место. С возницами болтал без умолку, выкая им и повергая их в изумление этим выканьем. Они не знали, что о нем и подумать. "Это не наш, видать, откуда-то издалека". Они даже хотели прокатить заезжего барина на славу, но староста охладил их пыл: не очень гони лошадей: невелика птица едет - знаем мы их, голоштанных!
      В городе NN Проценко явился совсем иным человеком. Веселый и словоохотливый, он смело вступал в разговор с каждым встречным и поперечным, высмеивал уездную праздность, городские порядки, безалаберную жизнь обывателей. Казалось, он все знает, все пережил, все передумал и стал выше всех окружающих, хоть и не гнушался ими и не сторонился. Повстречавшись на улице с простым человеком, он заговаривал с ним на его языке, выкал ему, шел рядом с ним, не боясь пересудов; со своим братом чиновником - он только смотрел, молодой это человек или пожилой отец семейства, и смело затевал подходящий разговор: с молодым точил лясы, рассказывал сплетни, старика располагал к себе, пускаясь в пространные рассуждения о жизни и, как будто ненароком, вставляя в разговор иностранное словцо, чтобы поразить собеседника. Он действительно всех поражал. "Ах, как смел, как талантлив",- думали молодые люди и всегда охотно вступали с ним в разговор, "Голова,- протяжным голосом похваливали отцы семейств,- слушаешь его, не наслушаешься. И не по верхам скользит, а в корень смотрит. Этот далеко пойдет- за ним не угонишься, его не обскачешь". Барышням он был всех милее. Красивое лицо, любезные речи, пересыпанные шутками, уменье танцевать - все было за него, все служило ему на пользу. Правда, перед ними он только один раз появился во всем блеске, но каждая из них подумала: "Вот тот, к кому стремилась я душой". Но он тут же от них отдалился: не следует снисходить к ним: солнце никогда не спускается на землю, а сколько людей на земле поклоняется ему!.. Нельзя сказать, чтобы он вовсе избегал барышень, нет, в их обществе он напускал на себя черную меланхолию, жаловался на скучную жизнь, зло высмеивал их игры и забавы, издевался над их увлечениями. Его боялись и жалели; боялись его острого языка, жалели за то, что, такой красивый, он рано изведал горе. Кто вскружил его молодую голову? Кто поразил его пылкое сердце?.. Конца не было тайным догадкам и еще более тайным надеждам! Каждая думала: "А вдруг это я?" И каждая старалась одеваться лучше всех, выступать легче всех; ведя с ним разговор, замирать сильнее всех; были и такие, которые перед зеркалом учились строить глазки... Но не туда были устремлены его взоры, не туда было обращено его сердце: не на нетронутую лужайку полевых цветов, а на возделанную грядку садовых лилий. Молодые барыньки рассеивали его тоску, его великую печаль, от их взгляда загорались его мрачные глаза, трепетало и билось пылкое сердце.
      Сразу же после приезда он поселился у Рубца. Антон Петрович рад был держать на квартире своего брата-чиновника: вместе они на службу ходят и со службы чуть не вместе идут; лишняя комната есть - отчего же не пустить хорошего человека, если он к тому же платит хорошие деньги. Пистина Ивановна еще больше обрадовалась такому квартиранту. Антон Петрович человек пожилой и потрепанный, вечно он то занят хозяйством, то в карты дуется; а Григорий Петрович и чернобров, и весел, и словоохотлив: о чем с ним ни заговори - беседа льется так легко, так непринужденно. И вежлив-то он, и привлекателен, трех дней не прошло, а он стал в доме для всех своим человеком; и прислуга к нему сразу привыкла; и Ивась, сынок, так его полюбил. Пистина Ивановна не раз глубоко вздыхала, глядя, как он после обеда играет с Ивасем. Она думала в эти минуты про свою молодость, про то время, когда она была еще барышней и ждала жениха... Ведь вот не подвернулся такой! "А теперь - вон какое чучело лежит и сопит! - думала она, глядя на мужа, отдыхавшего после обеда.- Вон какой крикун скачет,переводила она взгляд на сына,- а тут еще под сердцем новый шевелится!.. Кто бы ни родился, а кумом он будет!" - решила она.
      Через полгода родилась Маринка. Когда Пистина Ивановна оправилась, стали думать про крестины: когда, да как, да кого звать?
      - Кума нечего искать, кум вот он, под боком,- шутливо проговорила Пистина Ивановна, показывая на Григория Петровича.
      - Крестить грех отказываться,- ответил тот.
      Кумой Антон Петрович давно уже наметил толстую купчиху, которая любила попить чайку, плотно покушать, всласть поспать; не меньше любила она и косточки ближним перемывать; дело известное, в гостях да в своей компании не сидеть же поджав губы!
      - А крестить позовем молодого попа,- советует мужу Пистина Ивановна...- Все-таки перепадет немного ему, а то он, говорят, так бедствует. Да и матушку проси: посмотрим, что это за губернская птица.
      Крестины, именины, поминки никогда не обходятся без угощения: сойдутся чужие люди, надо дело сделать, надо и угоститься. Бывало, по целым неделям на них пировали, устраивали пир на весь мир; а теперь больше так, с хорошими знакомыми.
      На этот раз Антон Петрович пригласил старых знакомых: Кныша с женой, дамой высокой и тощей, как вобла, секретаря из суда - лысенького и низенького старичка с его "бочкой", как в шутку называл он свою жену дородную и толстую барыню, большую приятельницу жены городского головы; приглашал он и самого голову и Селезнева, но голову задержали дела, а Селезнев поехал по деревням осматривать мосты.
      В назначенный воскресный день собрались вечером приглашенные, уселись и в ожидании батюшки завели обычный разговор - кто что слышал, да кто что видел. Но вот и батюшка пришел, да не один, а с матушкой.
      - А эту чего нелегкая принесла? - спросила секретарша из полиции, кивнув головой.
      - Скажите на милость,- подхватила секретарша из суда.
      - Чего ей тут надо? Шла бы лучше в маскарад таскать за собой хвост ухажеров! - ввернула головиха. Она уже кое-что слышала про молодую попадью, знала, что та вытворяет.
      Попадья вошла в гостиную разряженная, надушенная. Шелестел подол ее красивого шелкового платья, цветной пояс, словно радуга, обвил тонкий и стройный стан. Белая точеная шея казалась еще белее от черного шелка, который так плотно облегал ее круглые плечи и высокую грудь; золотой крестик на золотой цепочке сверкал на шее, как звезда; в небольших сережках играли драгоценные камни, на розовых пальчиках, как жар, горели самоцветные перстни, личико у нее молодое, розовое; волосы черные, кудрявые; голубые глазки из-под черных бровей, как цветочки, сияют, улыбаются.
      - Расфуфырилась, а есть, говорят, нечего,- сказала на ухо Рубчиха секретарше из суда.
      - Ведь вот подите ж! - ответила та.
      Головиха только плюнула и стала пить с блюдечка чай. Попадья, войдя в гостиную, приветливо всем поклонилась. Пистина Ивановна направилась навстречу незнакомой гостье. Стали знакомиться. Попадья, как кошечка, перебегала от гостя к гостю, хватала за руки, крепко пожимала, трясла; с дамами целовалась. Личико ее пылало, глаза блестели. Она так рада новым знакомым. Так давно ждала этого часа. И защебетала, как птичка на утренней заре. Болтая с хозяйкой, она успевала перекинуться словом и с гостями; услышав, о чем говорят в другой комнате мужчины, и с ними перекликалась своим звонким голосом. Выразив желание взглянуть на новорожденную, она бросилась в детскую, расцеловала красное личико Маринки, вытерла губы белым надушенным платочком и, как бабочка, снова впорхнула в гостиную.
      - А кто же кум? - спросила она.
      Пистина Ивановна подвела кума, познакомила.
      - Я вас где-то видела,- сказала попадья, стрельнув на него глазами.
      - Может быть, на улице,- с поклоном ответил тот.
      - Нет. Вы не из губернского города?
      - Приходилось и там бывать.
      - То-то.- И она затараторила про губернский город.- Ах, как там хорошо, ах, как там весело! Сады, клубы, маскарады.
      Григорий Петрович обрадовался новой знакомой. Они оказались оба из одного города, и у них сразу нашлось что вспомнить, о чем поговорить. Между ними завязался веселый дружеский разговор.
      - Потаскушка! - тихо сказала Кнышиха.
      - Да еще губернская,- прибавила секретарша из суда.
      Головиха фыркнула и пролила из блюдечка чай на себя.
      - Платье! Платье! - закричала секретарша из суда и бросилась за тряпкой.
      - Ничего,- успокаивала головиха, стряхивая капли чая со своего дорогого шелкового платья, а в душе проклинала и попадью и секретаршу.
      - Видите, какие здесь люди,- зверье какое-то,- прошептала, обращаясь к Григорию Петровичу, попадья и с тихим вздохом прибавила: - Попробуй поживи с ними да еще подругу себе выбери.
      - А вы не подругу выберите, а друга,- ответил он ей.
      - Друга? - воскликнула она, и ее голубые глаза потемнели.- О-о, знаю я вас, мужчин. Вы все такие ехидные, коварные... У-у-у!..
      И она так забавно заерзала на стуле и погрозила ему пальчиком, так обольстительно сверкнула глазками, что, если бы никого не было, Григорий Петрович так бы и приник губами к ее ручке.
      - Все? Да неужто все? Мало же вы нас знаете, если так,- ответил он с деланным спокойствием.
      Попадья поглядела в глаза ему, в упор поглядела... Еще одно мгновение - и он, наверно, не выдержал бы ее жгучего взгляда; но она оставила его, подошла к Пистине Ивановне и стала о чем-то болтать с нею... Сердце у него сразу неистово забилось.
      "Ну что ж, потягаемся, посмотрим, чья возьмет",- подумал он, почесывая бороду.
      Тут начались крестины. Все остались в гостиной, только хозяйка с попадьей вышла в детскую.
      - Не по кyму кумy выбрали,- сказала попадья, заглядывая Пистине Ивановне в глаза.
      - Да это, видите ли, жена головы. Как-то неловко было обойти ее. Знаете наши обычаи,- оправдывалась Пистина Ивановна.- А кум - наш квартирант.
      Попадья хотела как будто что-то сказать, но только глазами сверкнула.
      - Как вас зовут? - краснея, спросила Пистина Ивановна.
      - Наталья Николаевна,- ответила попадья.- Только вы меня так не называйте, зовите просто Наташей.- И она бросилась обнимать и целовать Пистину Ивановну.
      "Ребенок!.. Ей бы еще гулять да в куклы играть, а не попадьею быть",подумала Пистина Ивановна.
      После крестин мужчины уселись в другой комнате за карты. Дамы остались в гостиной с одним кумом. Пистина Ивановна часто выбегала то по хозяйству, то к ребенку. Секретарша из суда и головиха больше молчали, слушали, как попадья болтала с Григорием Петровичем; а она не умолкала ни на минуту: то бранила местные порядки, то вспоминала губернский город и вздыхала. Григорий Петрович все противоречил ей,- поддразнивал, не соглашался; а она, когда нечего было возразить, грозила ему кулачком. До чего же она была хороша в гневе! Пухлые губки раскрываются, как розовый бутончик, ровные белые зубки блестят, щечки заливаются румянцем, а глаза так и горят, так и сверкают.
      - Потаскунья-то она, потаскунья, но вы только поглядите, какая красавица,- сказала головиха на ухо секретарше из суда.
      - А на что она, эта красота? - оттопырив губу, ответила секретарша.Разве только для того, чтобы другим на шею вешаться? Видали, как заигрывает?
      - И стыда у нее нет,- ввернула Кнышиха.- Рада, что до кавалера дорвалась: тарантит таранта. А нам небось словечка не скажет.
      Тут Пистина Ивановна позвала зачем-то Григория Петровича. Попадья, оставшись одна, повернулась к дамам.
      - Вы не скучаете? Мы только одни с Григорием Петровичем и болтаем.
      Головиха переглянулась со своими приятельницами.
      - Да только вас и слышно,- прошептала Кнышиха.
      - Мы, на вас, душечка, глядя, радуемся,- съязвила секретарша из суда.
      - Давайте играть в фанты, кому вынется...- начала попадья.
      - Нам уже давно вынулось,- с усмешкой ответила головиха, а ее приятельницы засмеялись.
      - Не хотите? - спросила попадья.
      - Смолоду мы в фанты не игрывали, а на старости поздно учиться,- снова сказала головиха.
      Попадья надула губки и, пройдясь по гостиной, вышла в комнату, где мужчины играли в карты.
      - Что, не понравилось,- толкнула секретарша головиху.
      - Утерли нос! - сказала Кнышиха.
      - Мне играть в фанты...- воскликнула головиха и, наклонившись к секретарше, хихикнула; та, глядя на головиху, тоже засмеялась. Толстые и круглые, как арбузы, они качались из стороны в сторону, подталкивая друг дружку локтями, широкие лица совсем расплылись от смеха, побагровели, по щекам катились слезы; тощая длиннолицая Кнышиха, как длинноносая ворона, глядела на них сбоку и тоже кисло улыбалась.
      Тем временем попадья подошла к мужу.
      - Ну, что, везет тебе? - спросила она, склонившись к нему на плечо.
      - Ве-е-зе-ет! - протянул тот.- Вон шлем съел.- И засмеялся.
      - Беда с батюшкой,- сказал секретарь суда.- Всех обыгрывает.
      - Присядьте-ка около меня, может, принесете счастье,- стал любезничать Кныш, подавая попадье стул.
      Та поблагодарила и села.
      - Сват, сват,- погрозил Кнышу секретарь суда,- вон сваха глядит.
      - Завидно стало? - ответил Кныш, сдавая карты и наклоняясь к попадье.
      - Жена! Это ты против меня? - ввернул и поп.
      - Я всем счастье принесу, всем,- улыбаясь, тараторила попадья.
      Пока сдавали карты, несколько минут царило молчание. Слышно было только, как в гостиной злорадно хихикают.
      - Ишь, наши там не дремлют, - сказал секретарь суда.
      Попадья повернулась поглядеть, кто смеется. В гостиной перестали хихикать, а на пороге она увидела Григория Петровича.
      - Давайте и мы в карты сыграем,- прощебетала она.
      - С кем же?
      - Вы да я.
      - Во что?
      - В носки.
      - Как это - в носки?
      - Карты, карты! Давайте карты! - закричала попадья, вбегая в гостиную и усаживаясь за небольшой круглый столик.
      Григорий Петрович разыскал карты. Быстро тасуя их, она щебетала:
      - У кого останутся карты, того по носу щелкать.
      И начала сдавать.
      Пока они сдавали и играли, в гостиной было тихо; головиха и секретарша только переглядывались, да Кнышиха искоса посматривала на игроков.
      - Вышла, вышла! - закричала вдруг попадья и захлопала в ладоши.
      - А теперь что? - спросил Григорий Петрович.
      - Подставляйте нос! Со сколькими вы остались? С пятью! Нос, нос! кричала она.
      Он подставил нос. Она схватила пять карт и нацелилась, собираясь ударить его по носу. Григорий Петрович увернулся.
      - Чур! Не увертываться!
      - Больно ведь! - взмолился тот.
      - А если я останусь? Держите, держите. Разрешается картами только с боков нос закрыть, а кончик надо выставить.
      Григорий Петрович под громкий смех головихи и секретарши закрылся картами.
      - Раз! - крикнула попадья и ударила картами по носу. Она так ловко угодила в самый кончик, что у Григория Петровича слезы потекли из глаз.
      - Еще, еще!.. Четыре раза,- кричала она, покатываясь со смеху.
      Григорий Петрович, помявшись, покорился.
      - Два,- тихо промолвила она и слегка задела кончик носа картами. В третий раз ударила еще легче, а напоследок - он не разобрал, то ли она картами его ударила, то ли коснулась нежными пальчиками, словно ущипнула легонько.
      Он только заметил, что нетерпеливая гримаса исказила на мгновение ее веселое личико.
      - Не ждите и вы пощады!- крикнул он, сдавая карты. На этот раз осталась она, да еще с десятью картами.
      - Нос! - с притворной свирепостью кричит Григорий Петрович.
      Она заслонилась двумя картами, выставив чуть вздернутый кончик своего носа.
      - Раз! - крикнул Григорий Петрович и замахнулся. Она ловко закрылась, и карты ударились о карты.
      - А уговор? - спросил он с укоризной.
      - Уже раз,- защебетала она,- уже раз. В том-то все и дело, чтобы попасть...
      - Ну, держите... Два!
      - Ой, больно! - крикнула она и быстро потерла нос. Маленькая полоска краснела на кончике.
      - А мне не было больно? - спросил он и замахнулся.
      - Три!- и промахнулся.- Четыре!..- считал он дальше.
      - Григорий Петрович! - окликнула его из другой комнаты Пистина Ивановна. Он оглянулся... В гостиной остался только он с попадьей, да на пороге детской стояла Пистина Ивановна.
      - Оставьте,- тихо сказала Пистина Ивановна, когда он подошел к ней.
      - Остальные прощаю...- сказал он, вернувшись к попадье и складывая карты.
      Попадья пристально на него поглядела.
      - Им не хочется? - тихонько спросила она, кивнув головой на детскую, откуда доносился голос головихи: "Расшумелись! Еще носы друг дружке расквасят... Только их и слышно".
      Григорий Петрович оглянулся. Пистины Ивановны уже не было. Он кивнул головой.
      - У-у, подлые! - прошептала попадья и в гневе хрустнула пальцами.
      Весь вечер после этого она была грустна, молчалива.
      Только за ужином, выпив вина, она разговорилась. Кто-то из мужчин затянул песню.
      - Вы умеете петь! Давайте петь! - крикнула она, схватив за руку Григория Петровича.
      - Давайте. Запевайте.
      - Лермонтова "Выхожу один я на дорогу", знаете?
      - Немножко.
      Она выбежала на средину комнаты и запела. Тихо-тихо, словно золотой колокольчик из-за гор, зазвенел ее тонкий голос, поднимаясь все выше, становясь все сильней. Григорий Петрович подхватил тенором... Все сразу затихли, словно онемели, слушая песню. И было что послушать... Их глазам представилась ночь, тихая и звездная; сизым пологом одела она черные горы, страшные скалы... Слышится в песне грусть невыразимая, та грусть, что закрадывается в одинокую душу среди немой пустыни... Кажется, горы колышутся, шепчутся скалы друг с дружкой, слушая отдаленный гул в небесах. А там? Там мерцают мириады звезд: одни тихо трепещут, другие сверкают... Вот сколько их ринулось сразу и полетело в разные стороны,- только огненный след указывает веселый их путь... Сердце замирает, душа ширится от полноты чувств... Кажется, все это в ней совершается, в ней происходит. Человек себя не помнит, не чувствует... Песчинка среди безбрежного мира, мельчайшая частица его,- он слышит, как стучит сердце вселенной, бьются ее жилы, трепещет каждый сустав... память его меркнет, мысли рассеиваются... Он замирает... Он чувствует, что замирает.
      Песня тоже замерла; давно уже смолкли звуки ее, а в комнате все еще стояла такая тишина, словно все слушали ее далекое эхо. И в самом деле эхом отдавалась она в каждой душе, трепетала в каждом сердце, будила смутные неизведанные чувства. Все сидели в безмолвии, склонив головы.
      Эту немую тишину первым нарушил секретарь суда. Он молча встал, молча опустился перед попадьей на колени и, схватив ее за руку, проговорил:
      - Матушка наша, канареечка! Еще разок... еще хоть разочек... Дайте умереть,- взмолился он, припав губами к ее руке. Раздался поцелуй. Попадья вскинула глазами.
      - Никогда в жизни не слыхал ничего подобного... Матушка, канареечка! кричал он, скрестив руки на груди. Его жена вскочила как ужаленная и, пробегая мимо, толкнула его.
      - Бочка! - крикнул он, схватив ее за платье...- Ты слышала? Слышала ты когда-нибудь такую песню, такой голос?.. Только серафимы и херувимы так прославляют бога.
      Все приняли это за шутку и засмеялись. Сама секретарша, чтобы не подать виду, что это задело ее за живое, промолвила с улыбкой:
      - А ты, голубчик, уже и раскис... Уж такой он у меня охотник до песен, особенно когда выпьет...- повернулась она к попадье.
      - Выпьет! - крикнул он.- Умру когда-нибудь от них! Так меня и разнесет, разорвет на куски! - кричал он, хватаясь руками за грудь, точно желая показать, как его разорвет на куски.
      - Ах, какой вы!.. Нет, я тогда не буду петь, а то вы еще умрете,сказала попадья.
      - Матушка... Канареечка. Я и так умру. Спойте!- И он порывался опять поцеловать ей руку.
      - Ладно, ладно, спою. Только встаньте, только не целуйте,- защебетала она, сверкая глазами; они, казалось, говорили: "А что, а что? Видели? Слышали? Захочу, все будете ползать у моих ног, лизать мне руки!.." Казалось, она росла, становилась выше, шире. Не маленькая девочка стояла перед ними, а величественная царица.
      Запели другую, веселую песню; потом снова затянули грустную, а на смену ей снова веселую. Вечер кончился танцами. Секретарь суда, здорово подвыпив, ухватил попа - и они вдвоем пошли откалывать гопака, так что стены ходили ходуном.
      Разошлись далеко за полночь. Поп так уморился, что еле ноги переставлял. Григорий Петрович согласился проводить их домой.
      Как только они вышли со двора на улицу, попадья схватила его под руку, и они пошли вперед; поп, пытаясь догнать их, писал мыслeте и что-то бормотал себе под нос. Они не слушали его, у них завязался свой веселый, шутливый разговор. Повиснув у него на руке, она так громко смеялась, что эхо разносилось по дворам; собаки в испуге бросались в подворотни, бегали по дворам, лаяли, выли; поп кричал на собак, посылая их к дьяволу, а она прижималась к Григорию Петровичу и пряталась за него, как будто боясь, что ее искусают собаки.
      - Я надеюсь, что теперь вы знаете, где наш приют, и заглянете как-нибудь к нам? - сказала она, прощаясь, когда они дошли до дома.
      - Непременно! - ответил Григорий Петрович; а поп по-приятельски обнялся и расцеловался с ним.
      Григорий Петрович возвращался домой пьяный той радостью, которая овладевает человеком, когда он весело проведет вечер. Голова у него горела, сердце неистово билось... "Схожу, непременно схожу",- шептал он, перебирая в уме дни и прикидывая, когда бы собраться к попадье.
      Невелики были, видно, эти сборы, потому что на следующий день он уже пошел к ней. Вернулся он домой рано, зато еще более веселый и пьяный, чем накануне. Не заходя к себе в комнату, он прошел к куме рассказать, как они весело провели вечер... Сколько пели, и поп пел!..
      - Вот это люди! - горячо воскликнул он.
      - Ах, берегитесь голубых глаз! - с горькой улыбкой ответила ему кума... Она отчего-то весь вечер была грустна, задумчива. Григорий Петрович не заметил этого и веселый лег спать...
      На третий день он гулял и... сам не знает как, очутился у попа; на четвертый - снова... Вскоре он стал там постоянным гостем, своим человеком.
      По городу пошли сплетни. Люди болтали об их долгих загородных прогулках вдвоем. Кто-то заметил вечером в окне, как они сидели рядом и пили чай... Ее рука лежала в его руках, он то и дело подносил ее к губам и тихо целовал, всякий раз разглядывая, как будто она менялась от его поцелуев, становилась красивей. Кухарка, синеносая Педоря, рассказывала кому-то, что и батюшка знал об этом, но молчал. Только раз, хватив лишнего, он затеял с женой разговор об этом, слезно просил ее оставить такую жизнь.
      - Хватит того, что я один раз покрыл твой грех, взял тем самым перед богом грех на свою душу... Ты ведь знаешь, если его преосвященство дознается? - уговаривал он жену. Но она ему сразу заткнула рот.
      - Плевать мне на тебя и на твоего преосвященного. Как жила, так и буду жить! - ответила она.
      Много еще болтала кухарка Педоря. Но чего не наболтает служанка, если ей должны за три месяца и ни за один не заплатили?
      6
      Проходило лето красное с солнечными, ясными днями; надвигалась унылая осень с густыми туманами, с темными, непроглядными ночами. И день наступит - так летний вечер его светлее - такой он маленький, такой короткий, оглянуться не успеешь - а уж свечерело; а ночь долгая-долгая - и выспишься и все бока отлежишь, а свет все в окно не заглядывает, дремлет где-то за горой; только дождь стучит в стекла и нагоняет тоску.
      Христя оглянуться не успела, как миновало лето красное, наступили холодные ночи, пошли беспрестанные дожди, люди замуровались в домах. Выйдешь на улицу - дождь, и грязь, и непроглядная мгла; и дома не лучше: сумрачно так, будто накурено.
      В такую пору не только в деревне, и в городе скучно. В деревне хоть работа есть - прядут, шьют, а в городе день прошел, и спи или с тоски пропадай целую ночь.
      Чтобы как-нибудь убить время, Христя начала вышивать сорочку, а Марья либо помогала ей, либо валялась на печи вспоминала всякие случаи из своей жизни. С того несчастного дня, как она вернулась избитая и изувеченная, она никуда не ходила; все дома сидела, грустная, невеселая, не раз и плакала горько. Да разве слезами горю поможешь? Только глаза наплачешь да высохнешь от слез. Марья и в самом деле стала сохнуть. Она часто жаловалась Христе, что корсетка на ней болтается, как мешок; у юбки два раза крючки переставляла; лицо у нее раньше было хоть и бледное, но полное, а теперь осунулось, поблекло, глаза потускнели; и не один седой волосок заметила Христя у нее на висках.
      В один из таких вечеров Христя, подав хозяевам самовар, уселась на постели с шитьем, а Марья забралась на печь. Тишина царила вокруг; только из комнат доносился звон посуды и неясный говор. Марья и Христя молчали. Христя, склонившись над шитьем, делала стежок за стежком, Марья глядела на нее с печи, и по глазам было видно, что она тоскует.
      Она думала о том, что Христя сидит вон, сорочку себе вышивает, выводит узор, а она лежит и ничего не делает. Неохота ей за работу приняться, руки у нее отнимаются... Да и к чему? Христя молода, все улыбается ей, все кажется таким хорошим и милым... Когда-то и ей так казалось, а теперь?.. Что улыбалось, то теперь дразнит, насмехается; что радовало, то теперь сердце терзает, сулит новую беду... С чего бы это: старость ли подходит, или от безнадежной жизни она так истомилась?.. Марье стало горько-горько. Она, наверно, заплакала бы, да паныч как раз вышел из комнаты в кухню. Проходя к себе, он остановился около Христи и стал глядеть на ее работу.
      - Ну, чего вам? - спросила Христя, прикрывая рукой сорочку.
      - Разве нельзя? - спросил он.
      - Конечно, нельзя! - вспыхнув, ответила Христя.
      - Боишься, чтоб не сглазил?.. У меня глаз не такой,- тихо промолвил он и прошел к себе в комнату, заперся; Христя проводила его глазами до самых дверей, вынула из-под руки сорочку и опять склонилась над шитьем. Марья видит по лицу Христи, как взволновало ее внимание паныча, как повеселела она, обрадовалась. А ее уже ничто не радует.
      - Ох, треклятая жизнь! - громко воскликнула Марья, так что, Христя вздрогнула... И снова воцарилась тишина; только шуршит полотно в руках у Христи, скрипит игла, шелестит нитка, когда Христя подравнивает сборки и продергивает ее; рука Христи быстро движется, а за спиной у нее по стене быстро бегает, колышется ее тень...
      Но чу! - шорох, шум шагов раздался в сенях... Идет, что ли, кто-то? Христя и Марья разом повернулись к двери. Дверь отворилась, и на пороге появился... пан не пан, а платье панское; лицо худое, продолговатое, усы рыжие, длинные; под рукой чернеет какой-то ящик.
      - Григорий Петрович дома? - спросил вошедший грубым, сиплым голосом.
      - Дома!- ответила Христя.
      - Как к нему пройти?
      - Сюда вот! - показала Христя на дверь.
      Проходя мимо Христи, незнакомец задержался и уставился на нее в изумлении.
      - А-а-а! - басом прогудел он, разинув рот.
      Христя подняла глаза и, вся вспыхнув от его пристального взгляда, вскочила и бросилась бежать... Марья засмеялась.
      - Лука Федорович! Что это вас слыхoм не слыхать, видoм не видать? Наконец-то! Сколько лет, сколько зим! Да еще со скрипкой?.. Прошу, пожаловать!- раздался из-за спины Христи голос паныча.
      - А я загляделся тут на вашу девушку,- басом гудит незнакомец.- Где вы, черт возьми, откопали такую красавицу?
      Христя мигом спряталась за печь и не расслышала, что ответил паныч. Незнакомец прошел к нему в комнату, дверь затворилась, и из-за нее только глухо доносился грубый, сиплый голос.
      - Знаешь, кто это? - спросила у Христи Марья, когда та снова уселась за работу.
      - Кто же? Не столяр ли? - неуверенно произнесла Христя.
      - Столяр?! - расхохоталась Марья.- Да ну тебя совсем! Это - Довбня, паныч Марины.
      "Так это он!" - подумала Христя, склоняясь над шитьем.
      - Кто ж он такой? Служит где, что ли? - спросила Христя у Марьи.
      - Не знаю, служит ли, нет ли. Знаю, что в соборе хором управляет. Купец Третинка как стал старостой, привез его откуда-то. Он как будто на попа учился, да не захотел в попы посвятиться. А пьет - не приведи бог. Как запьянствует, так недели две без просыпу пьет. Все с себя спустит в одной рубахе по шинкам бегает, пока не свалится где-нибудь под забором. Возьмут его в больницу, отлежится он там, протрезвится, и выйти бы надо - да не в чем. Тогда устроят складчину - кто что даст, справят ему платье, оденут прилично. Вот он и примется снова за дело. А играть мастер! Хором управлять тоже: когда без него поют певчие, только горло дерут: кто в лес, кто по дрова, а когда он управляет, будто ангелы - согласно так и красиво.
      - Даст же господь такой талант человеку, да не умеет он ценить его,со вздохом ответила Христя.
      - Ведь вот поди ж ты... И ученый и умница, да что толку! Панычи его сторонятся,- не водиться же с пьяницей! Панночки стыдятся и боятся; одни купцы за него... Что поделаешь, грешен человек. Водится за ним грех такой!
      Пока Марья рассказывала Христе про Довбню, у того шел с Проценко свой разговор.
      - Оставили вы у меня свое либретто и не приходите. В чем дело, думаю? Уж не забыли ли? Дай, думаю, сам отнесу,- говорил Довбня, кладя на стол скрипку.
      - Спасибо! - поблагодарил Проценко.- Я совсем завертелся с делами.
      - Да, я вот и скрипку прихватил вместе с либретто. Может, что и зажарим с вами! - грубо сказал Довбня.
      - Как? Значит, вы воспользовались либретто? - обрадовался Проценко.
      - Кой черт! Уж очень замысловато,- ответил Довбня.- Начал немного свадьбу. Сыграю вам, скажите только раньше: нет ли у вас чаю? Я чаю не пил.
      - Христя! - бросился Проценко в кухню.- Самовар уже убрали?
      - Нет, еще в комнатах.
      - Нельзя ли попросить у Пистины Ивановны чаю?
      - Сейчас.
      И Христя, ловко спрыгнув с постели, побежала в комнаты.
      - Как посмотрю на вашу девушку, так и чаю бы не пил - глядел бы на нее не нагляделся! - бубнил Довбня, уставившись на Христю, когда она подала ему на небольшом подносе чай.
      - Берите же, не то брошу! - покраснев как кумач, промолвила Христя.
      Довбня, не сводя с нее глаз, нехотя протянул руку; не успел он взяться за блюдце, как Христя повернулась и опрометью выбежала вон.
      - Вот это да! вот это прелесть! Это вам не городская потаскуха, не барышня, у которой в жилах вместо крови свекольный квас или сыровец течет. Эта - опалена солнцем; у нее не кровь - огонь! - бубнил Довбня, мешая ложкой чай.
      И он стал рассказывать Проценко всякие случаи из своих пьяных похождений. Это были дикие россказни, беспутные речи беспутного пьяницы, плод грязных вожделений и страстей; у свежего человека от них с души воротит. Видно, омерзительными показались они и Проценко, потому что он тут же прервал Довбню:
      - Бог знает что вы болтаете! Неужели умный человек может пуститься во все тяжкие?
      - Умный, вы говорите? - спокойно спросил тот.- А причем тут ум? Природа, вот и все! Ведь вы едите? пьете... Ну?
      Он не договорил. Да и договаривать было нечего: Проценко даже страшно стало от такой голой, неприкрытой правды. Он постарался замять разговор, перевести его на другую тему, пока не повернул опять на либретто, над которым после знакомства с попадьей просидел с неделю. Хотя писал он второпях и не очень заботился об отделке, все же своей работе придавал очень большое значение. Давно уже он мечтал увидеть когда-нибудь на сцене свою оперу, созданную по мотивам народных песен,- таких глубоких и проникновенных. До сих пор их давали только в хоровом исполнении, и всем они так нравились; иногда несколько песен объединяли, чередуя грустную с веселой, и такие постановки производили на слушателей огромное впечатление; но это не была опера,- это были только первые робкие шаги на подступах к великому делу, которое ждало своего мастера, способного взять на себя смелый почин. Кто знает, не он ли будет этим смелым зачинателем? Ведь ему первому пришла в голову эта мысль! Почему же не осуществить ее, если есть способности и желание? Надо только написать либретто, а музыку подобрать из песен, которые поет народ... Это уж пустячное дело! Попросить кого-нибудь, кто знает ноты, чтобы переложил музыку на голоса, вот и все! Жаль, что он этому не научился, а то и просить не надо было бы - сам бы все сделал. Эта мысль так овладела им, что он уже видел свою оперу поставленной на сцене. Всюду толки, разговоры: "Проценко написал оперу! Ставят оперу Проценко!.. Нет, вы только подумайте!" Надо поскорей садиться за либретто и посвятить его попадье, такой чудной певице. Вот он его за неделю и накатал. В этом либретто он рассказывал, как девушку выдавали замуж за немилого, как свадьбу играли, как несчастна была героиня за постылым мужем и как, наконец, с горя утопилась. Услыхав, что Довбня хорошо знает ноты и вдобавок играет на скрипке, он пошел познакомиться с ним и попросить переложить на музыку его либретто.
      - Я выносил его втайне,- хвастался он Довбне,- в заветных своих мечтах, взлелеял в душе своей, опалил огнем своего сердца!
      - Я не едал яичницы, зажаренной на таком огне, боюсь, как бы не обжечься! - ответил тот не то с удивлением, не то с насмешкой.
      Впрочем, он взял либретто, чтобы прежде всего прочесть его, и обещал, если сможет, приложить свою руку к этому делу.
      Вот почему Проценко страшно хотелось теперь узнать, что сделал Довбня с его либретто. Раз уж он пришел со скрипкой, то, верно, ему есть чем похвалиться. "Пускай отдохнет, чаю напьется, покурит",- думал Проценко. А Довбня, сидя за столом, пускал целые облака дыма, запивая чаем каждую затяжку.
      - Ну-ка, сыграйте что-нибудь,- попросил Проценко, когда тот, выпив стакан чаю, бросил на блюдце окурок толщиной в палец.
      Довбня поднялся, медленно шагнул к скрипке, открыв футляр, вынул ее, перебрал струны, провел смычком и начал настраивать.
      - Вот услышишь, как он хорошо играет! - сказала Марья Христе, поднимая голову, чтобы послушать. Христя молчала, только как будто еще ниже склонилась над работой.
      Настроив скрипку, Довбня поводил-поводил по струнам смычком и вышел на средину комнаты. Широко расставив ноги и прижав подбородком скрипку к плечу, он начал играть... Тихо, глухо, будто издалека, из-за горы, доносится гомон, топот... слышится походная казацкая песня... Вот она все ближе, ближе... Нет, это не походная казацкая, это бояре везут князя к невесте. Так, так. Это бояре кличут жениха, а дружки сажают нa конь. И вдруг песня оборвалась: грянули все четыре струны и скрипка смолкла.
      - Что это он играет? - спросила Марья.- Что-то знакомое.
      - А это как ведут жениха к невесте,- ответила Христя.
      - Ах, да...- начала было Марья и не договорила: Довбня снова заиграл.
      Плачет-заливается тонким, звонким голосом первая дружка в хате у невесты; начиная девичник, затягивает она тоскливую, заунывную песню; подруги подхватывают, выводят-выпевают за нею все тоньше, все выше. На их песню из-за хаты подают свой голос хлопцы... Жених, жених с боярами едет, приближается... Еще звонче заливаются девичьи голоса, еще выше уносятся вверх, словно каждый голос хочет вырваться вперед, а бояре за ними вдогонку. Вот уже близко бояре, вот сошлись уже все вместе, голоса слились в одну песню... Громкая, заунывная, плавная, полилась рекой она, понеслась над головами. Все как будто склонились в молчании, слушают, а песня вихрем летит-взвивается, уносясь все выше и выше...
      И снова музыка внезапно оборвалась.
      Немного погодя раздалась метелица. Сперва медленно, а там все быстрей и быстрей, пока не перешла в казачок. Смычок неистово забегал по струнам; струны звенят и щелкают, выводя залихватскую пляску. Проценко так и подмывает пуститься в пляс; а перед глазами у него - ровный и чистый двор, а посреди двора - свадьба... Он видит, как дробно перебирает ножками вон та девушка; как вон тот хлопец, не жалея каблуков, отплясывает трепака. А вон, вон, прыгая, как мяч, пустился вприсядку другой "А ну, наляг, поддай жару! Поддай прыти!" - кричит дружка, хлопая в ладоши... И снова все сразу оборвалось.
      Довбня умолк, а Проценко все еще слышался дробный казачок, перед глазами все еще кружились в пляске свадебные гости. Он опомнился, услышав смех, поднял голову, словно спросонок, оглянулся... Смех доносился из кухни. Это Христя не выдержала, сорвалась с постели и пустилась по кухне вприсядку, а Марья, глядя на нее с печи, смеялась.
      - Ух-ух! - вздохнул Проценко.- Батюшки мои! да ведь это замечательная вещь! - воскликнул он.
      А Довбня, как будто ничего не слыша, снова заиграл:
      Ах, сосенка,
      Да разрастайся!
      Раным-рано!..
      полилась грустная песня; и в такт ей дружка ударил саблей в потолок раз, другой, третий. Эти удары - словно ответ на клич - возвестили, что скоро начнется нечто важное, нечто значительное! Оно и в самом деле началось. Песня смолкла. Гомон не гомон, сумятица поднялась. Пора молодую провожать к молодому. "Пора!" - кричит дружка. Дружки запевают уныло-уныло, и музыка им вторит еще унылей... "Вставай, княгиня, прощаться с родом да со своей девической волей. Теперь ты уже не вольная птица, а в чужом доме работница. Свекровь тебя станет есть, свекор станет попрекать, да некому будет за тебя заступиться; муж побьет-изругает - некому пожалеть. Горе, да слезы, да работа тяжкая, неустанная иссушат красу твою, согнут и состарят тебя. Вставай же, княгиня, прощайся со своим родом, со своей волей да с девичьей красой!" И княгиня, спотыкаясь от слез, идет поклониться отцу с матерью... Наступила тяжелая минута. Скрипка у Довбни стонет-рыдает. У Проценко дух захватило, слезы набежали на глаза... Вот-вот брызнут!.. Может, они и брызнули бы, да дружка крикнул: "Довольно, довольно! едем!.." И снова грянула походная песня, сперва громко, звонко, а потом все тише и тише, словно свадебный поезд, выехавши со двора, спустился в балку или скрылся за лесами, за горами... Только теперь Довбня опустил скрипку и положил ее на стол.
      - Вот вам и свадьба к вашей опере,- сказал он и стал вытирать пот со лба.- Ф-фу! как же я устал! Ну его к черту,- прибавил он и поскорее полез за табаком.
      Проценко сидел как на угольях: глаза у него горели, щеки пылали, дышал он прерывисто и тяжело.
      - Господи! - воскликнул он, хрустнув пальцами.- Первый раз в жизни слышу такую замечательную музыку! Пусть теперь итальянцы или немцы сунутся со своей!.. То ведь творили великие гении, а это - народ... Это ведь простая народная песня!.. О, я, кажется, сойду с ума! - воскликнул он и забегал по комнате. Он долго еще волновался, пока смог, наконец, заговорить спокойнее.- Не ожидал! Сказать по правде, никак не ожидал! Я думал, что вы, Лука Федорович, забыли о моем либретто, да и сам стал забывать о нем... А вы, оказывается, не забыли. Хоть ваша музыка без слов, зато какое это тонкое искусство! Что вы думаете делать со своей пьесой?
      - Что я думаю делать? Ничего... кому-нибудь сыграю, вот и все! ответил Довбня, выпуская изо рта целое облако дыма и окутываясь им.
      - Как ничего? - воскликнул Проценко.- Нет, так нельзя; вашу пьесу надо записать и напечатать! Надо рассказать людям, какие бесценные мелодии таятся в народной песне! Большой грех будет, если вы все это забросите.
      - А где я у черта возьму денег, чтобы напечатать?- спросил Довбня.
      - Хотите, я достану? У меня в Петербурге есть один знакомый музыкант. Я отошлю ему. Пусть покажет Бернарду или кому-нибудь еще... И вашу пьесу напечатают, непременно напечатают... Много найдется охотников взяться за такое дело... Сыграйте еще что-нибудь. Казачка или то место, где молодая прощается с родом... Голубчик!.. Знаете что? Известно ли вам, кто в таких делах лучший ценитель? - Народ! Простой народ! Вы никому не играли?.. Давайте позовем Христю, Марью, прислугу здешнюю - пусть они послушают; и спросим, что они скажут,- говорил без умолку Проценко.
      Довбня лукаво ухмыльнулся в свой рыжий ус.
      - Вы смеетесь? - воскликнул Проценко.- Вы знаете Пушкина?.. Знаете, кому он читал свои народные песни? Своей няне Родионовне! И если та чего-нибудь не понимала, он переделывал свои бессмертные творения...
      - То слова, а это музыка,- перебил его Довбня.
      - Ну, и что же? Возьмем Шевченко,- стал доказывать ему Проценко.Прочитайте его стихи народу - народ будет плакать! А скажите, кого из нас Шевченко не берет за сердце? Вы тоже - Шевченко в музыке.
      - Далеко куцому до зайца! - ввернул Довбня, но Проценко не слушал.
      - Как и Шевченко,- кричал он на всю комнату,- вы взяли за основу народную песню, на ней построили свое произведение. Если Шевченко народ понимает, то и музыку должен понять. О-о! Народ - великий эстетик!..сделал он ударение на этом слове и, повернувшись к Довбне, спросил: - Ну как, позвать их?
      Довбня молча кивнул головой. Ему больше хотелось посмотреть на Христю, которая так приглянулась ему, чем послушать, что она скажет об его игре.
      Проценко насилу уговорил Христю войти к нему в комнату; да и то она сама, наверно, не пошла бы, если бы ее не потащила Марья.
      Довбня расхохотался, когда Проценко усадил их рядышком на кровати.
      - Ну-ка, вы, великие эстетики,- сказал он с издевкой,- слушать во все уши!
      И он заиграл невольничий плач - песню о том, как плачут казаки в турецкой неволе, воздевая руки к небу и моля бога о смерти. Это был небольшой отрывок из народной думы... Горький плач, горячая молитва и тяжкий стон раздались в комнате. Тонко и печально пели первые струны, а басовые гудели так глухо, будто сдавленный плач вырывался, доносился из-под земли... Проценко сидел, понуря голову, слушал. Он чувствовал, как мурашки бегают у него по спине: его бросало то в жар, то в холод, а скорбные голоса впивались в душу, терзали ее, сосали сердце...
      Проценко, глубоко вздохнув, покачал головой; Христя и Марья переглянулись и рассмеялись.
      - Ну, как? - спросил, кончив играть, Довбня.
      Проценко молчал.
      - Нет, это нехорошая, очень печальная. Вот та, которую раньше играли, та лучше,- промолвила Марья. А Христя тяжело вздохнула.
      - Чего ты так тяжело вздыхаешь, птичка моя перепеличка? - спросил Довбня, заглянув ей в хмурое лицо.
      - Христя! Марья! - послышалось из кухни.
      - Пани...- испуганно прошептали обе и опрометью бросились в кухню.
      - Забрались к панычу в комнату! Зачем? - кричала Пистина Ивановна.
      - Ну, и зададут жару нашим критикам! - со злой усмешкой сказал Довбня.
      Проценко сидел, понуря голову, и молчал, а Довбня широкими шагами ходил по комнате.
      - Что, если бы вашу игру услышала Наталья Николаевна? Вот была бы рада! - произнес через некоторое время Проценко.
      Довбня остановился, пристально поглядел на Проценко и спросил:
      - Какая?
      - Вот с кем вам следует познакомиться! Вы знаете отца Николая? Это его жена. Молодая, прекрасно поет и страшно любит музыку. Хотите, я вас познакомлю? - быстро заговорил Проценко.
      - С попадьей? - протяжно спросил Довбня.- А водка у них найдется?
      Проценко поморщился и нехотя ответил:
      - Наверно, найдется, как во всяком семейном доме.
      - А если нет, так за каким чертом я к ним пойду? Что я, поповской нищеты не видал? - угрюмо пробубнил Довбня.
      Проценко еще больше поморщился. Пожалуй, Довбня угадал. Насколько ему известно, у попов всегда такая бедность... "Нищета, в самом деле нищета!" подумал он. Потом ему вспомнилась попадья - такая живая, такая красивая...
      - Неужели вы людей оцениваете по богатству? - спросил он, подняв голову.
      - А по чему же еще? - спокойно ответил Довбня.- Придешь к человеку в дом, просидишь до полуночи и тебе не дадут ни рюмки водки, ни куска хлеба?
      "Обжора! Пьянчуга!" - чуть не сорвалось у Проценко с языка, но он только заерзал на стуле.
      - Впрочем, пойдемте, если хотите,- согласился Довбня.- Пускай поп немножко тряхнет мошной... Я с ним еще по семинарии знаком, а она... она, говорят, у него того... веселенькая попадейка.
      "Того!.. веселенькая!" - покоробило Проценко; в сердце шевельнулось неприязненное чувство. Так бы, кажется, и кинулся на Довбню, заткнул бы кулаком глотку этому проклятому пьянчуге, обжоре!..
      Проценко бросил на Довбню презрительный взгляд, а тот, выпрямившись, спокойно стоял перед ним, и только неприметная ухмылка играла у него на губах и поблескивали мрачные глаза. Проценко чего-то стало страшно... Страшно, что такой талантливый, человек и так опустился.
      - Ну, что ж, когда же пойдем? - спросил Довбня.- Завтра, что ли? Идет?
      - Как хотите,- угрюмо ответил Проценко.
      Довбня, выкурив еще одну папиросу, ушел домой, а Проценко стал мрачно расхаживать по комнате, раздумывая, что бы такое сделать, чтобы завтра можно было не пойти с Довбней к попу. Он раскаивался, что подговорил Довбню... Напьется да ляпнет еще такое, что ни в какие ворота не лезет! От него всего можно ожидать...
      - Сказано: бурсак! - произнес он вслух и снова уныло заходил по комнате.
      - Паныч! ужинать! - вбежав в комнату, весело позвала его Христя.
      Он взглянул на нее. Немножко растрепавшаяся голова, розовое полное лицо, обнаженная шея, круглые точеные плечи - все сразу бросилось ему в глаза.
      - Ужинать? - переспросил он, подойдя к девушке, и, коснувшись пальцем ее горячего подбородка, заглянул ей в глаза.
      - Да, зовут вас,- весело проговорила она.
      Сердце у него отчего-то забилось, охваченный порывом страсти, он весь потянулся к ней.
      - Куропаточка ты полевая,- тихо и нежно промолвил он и попытался обнять ее.
      Она бросилась стремглав от него и в мгновение ока очутилась в кухне... только створка двери громко захлопнулась за ней.
      - Чего это ты выскочила как ошпаренная? - спросила Марья.
      Христя только тяжело дышала. Когда Проценко проходил через кухню в комнаты, она за спиной у него погрозила ему кулаком и тихо сказала:
      - Ишь какой!
      - Приставал? - спросила Марья и засмеялась.- Эх ты, простота деревенская! - продолжала она и почему-то глубоко вздохнула; а Христя, красная как кумач, потупилась... Сердце у нее так билось!
      В комнатах за ужином Пистина Ивановна смеялась над выдумкой Григория Петровича - звать прислугу для оценки игры Довбни. Проценко не сердился, напротив - со смехом показывал, как Марья слушала музыку, подперев голову кулаком, как вздыхала Христя. Пистина Ивановна смеялась его шуточкам.
      Когда после ужина он возвращался к себе в комнату, Марья остановила его.
      - Так вот вы какой? - сказала она с улыбкой.- Свят, свят, да около святых черти водятся?
      Он бросил на Марью игривый взгляд и, сложив кукиш, сунул ей его под самый нос.
      - Видела? - спросил он.
      Христя так и прыснула, так и покатилась со смеху. Он погрозил ей пальцем и скрылся у себя в комнате. Все это произошло в мгновение ока: как будто молния сверкнула и - погасла.
      - Умора с этим панычом! - захохотала Марья. А из комнат доносился смех Пистины Ивановны.
      - Ох, ну его совсем! Вот чудак! Надо же такое придумать: позвать Христю с Марьей оценивать игру.
      - Чудак-то он чудак, а ты гляди в оба, а то как бы эти чудачества не довели до слез...- мрачно произнес Антон Петрович.
      - Кого? - спросила Пистина Ивановна.
      - Тебе лучше знать, кого! - ответил Антон Петрович.
      Пистина Ивановна только губы надула.
      - Еще что выдумал!..- зевнув, сказала она.
      Скоро все улеглись спать; лег и Григорий Петрович, хотя спать ему еще не хотелось. Но что же делать? У него сегодня было столько впечатлений: другого такого вечера он не запомнит. И восхитительная игра Довбни, и его прямые и грубые речи с их неприкрытой голой правдой, и разговор с прислугой, и красота Христи, которой он раньше не замечал,- все, как живое, вставало перед его глазами, кружилось перед ним в непроглядной ночной темноте... Он и сам не знает почему - рядом с Христей все вертелась попадья, миниатюрная, хрупкая, с веселыми голубыми глазами. Они почему-то все гонялись друг за дружкой, все старались опередить друг дружку, словно соперничали, состязались за первое место... Сердце у него неистово билось! Горячая кровь, струясь по жилам, ударяла в голову, роями поднимая мысли, наполняя сердце тихою отрадой, неизъяснимо сладкой надеждой... "Та - уже распустившийся, пышный, но лишенный аромата цветок, а эта чистая, словно струйка воды ключевой...- думалось ему.- Кто же первый напьется ее?" Ему было душно; дыхание стало горячим, прерывистым, во рту сохло... Он все ворочался с боку на бок.
      А тем временем в кухне на печи слышалось шушуканье.
      - Какой он красивый и вежливый! Не сравнить с тем, который на скрипке играет,- как колокольчик, тихо звенит молодой голос.
      - И ты бы полюбила такого? - спрашивает хриплый.
      - Ну, уже и полюбила! - укоризненно звенит молодой.
      - Да ты не скрывай; думаешь, не видно, что и у тебя сердечко забило тревогу! - гудит хриплый.
      - Еще как забило!..- И звонкий смех раздался в темноте.
      7
      - Дома? - спросил Проценко на следующий день вечером у поповой служанки, синеносой Педори, входя с Довбней в кухню.
      - А где же им быть-то, как не дома? - неприветливо ответила та грубым, гнусавым голосом.- К вам хотела посылать! - прибавила она еще грубее.
      Довбня вытаращил на Педорю глаза: откуда, мол, взялась такая языкастая?
      Тем временем попадья, услышав знакомый голос, весело откликнулась из комнаты:
      - Нет дома! Нет дома!
      - А где же барыня? - пошутил Проценко, входя в комнату.
      - Господи! И не грех вам?..- начала было попадья, но увидев Довбню, сразу осеклась.
      - Не браните меня, Наталья Николаевна,- начал Проценко.- Я привел к вам моего хорошего знакомого, Луку Федоровича Довбню. Помните, я вам как-то давно рассказывал о нем.
      - Очень рада...- краснея, промолвила попадья и подала Довбне руку.
      - Тот черт, что в болоте водится,- шутя отрекомендовался Довбня, так пожав ей маленькую ручку, что слиплись нежные пальчики.
      - А отец Николай дома? - спросил Проценко, ища глазами, куда бы присесть.
      Быстрые глаза попадьи сразу это заметили.
      - Отца Николая пригласили на крестины,- ответила она и бросилась в другую комнату за стулом.
      Довбня стал осматриваться. В углу комнаты около маленького столика стояло только два стула, на столе самовар напевал унылую песню. Давно уже не видал он ни тряпки, ни кирпича, ни золы: его грязные бока были покрыты зелеными потеками, кран свернулся набок, вода из него капала прямо на стол; в стороне стояло два стакана: в одном стыл недопитый чай, в другом дымилась какая-то бурая жидкость; из открытого чайника поднимался пар. Видно, не смотрел за всем этим хозяйский глаз. Да и вся комната имела заброшенный вид: стены голые, облупившиеся; пол давно не метен, под ногами валяются объедки, кости, хлебные крошки и шелуха от семечек... В другом углу стоял ободранный диван, словно горбатый нищий пристроился у стены отдохнуть... Всюду бросались в глаза бедность и нищета.
      Пока Довбня осматривал это убожество, из другой комнаты появилась Наталья Николаевна со стулом.
      - Это вы мне несете? - остановил ее Довбня, перехватывая у нее стул.Напрасно беспокоились: я и на полу могу посидеть!
      Наталья Николаевна не знала, как понять эти слова Довбни: то ли он над их нищетой смеется, то ли над беспорядком в доме. От стыда она покраснела до ушей. А тут еще Педоря подлила масла в огонь: с грохотом растворив дверь, она ввалилась в комнату и, наступив Довбне на ногу, бросилась к самовару.
      - Смотри, ноги отдавишь! - крикнул Довбня.
      - Что у меня, глаза там? - мрачно ответила та, принимая самовар.
      - Педоря! - крикнула попадья.- Куда же ты убираешь самовар?
      - Разве не надо подогревать? Каким же чертом гостей поить? Там уж воды нету! - сурово возразила она попадье.
      - Педоря! - топнув ногой, крикнула попадья.- Сколько раз я тебя просила: не чертыхайся ты хоть при людях!
      - Да чем же, в самом деле, гостей будете поить? Помоями? Смотрите - я же и виновата! - оправдывалась Педоря!
      - Педоря! Бери самовар! бери все!.. только уходи, не разговаривай!.. Господи! - пожаловалась попадья гостям, когда Педоря вышла в кухню с самоваром.- Ни у кого, верно, нет такой прислуги, как у нас... И вот держит он ее!
      - Держит? - откликнулась Педоря.- Хорошо держать, не плативши денег! Да заплатите мне - так я сегодня же уйду от вас и десятой улицей буду обходить... Держит!
      - Да замолчи ты, ради бога! - попросила попадья, затворяя кухонную дверь.
      - Почему же вы в самом деле ее не рассчитаете?- спросил Проценко.
      - Попробуйте поговорите с ним! - ответила попадья, гневно насупив брови.
      - Ей, видно, никто никогда рта не затыкал! - прибавил Довбня.
      - Ну вот еще! - промолвил Проценко.
      - Конечно! - сверкнув глазами, крикнул Довбня.- На ногу наступила, да еще на мозоль... Добро бы путное что! а то... этакая гнусная рожа!.. Тьфу!
      Довбня так забавно отплюнулся, что попадья и Проценко расхохотались.
      - Ах, какой же вы страшный да сердитый! - воскликнула она, надеясь перевести разговор на другую тему.
      - Да уж пальца в рот не кладите: зубы еще целы,- притворяясь рассерженным, пошутил Довбня.
      - Неужели? - тихо спросила она, лукаво стрельнув на него глазами.
      В ее голосе прозвучали шаловливые нотки, в глазах засветилась легкая улыбка, на лице заиграл румянец. Как кошечка издалека крадется к мышиной норке, так и она нежным голоском и ласковым взглядом подбиралась к мрачному Довбне, который сидел, насупившись, на стуле и крутил свой длинный рыжий ус... Это она-то да не расшевелит? Да если она захочет - и мертвый заговорит!
      Довбня и в самом деле заговорил. Он так и сыпал забористыми, грубыми шутками, точно поленьями швырял во все стороны; Проценко поддерживал его, то и дело ввертывая слово в разговор, а попадья поощряла то игривым взглядом, то беззаботным смехом. В комнате сразу стало так уютно и весело! Исчезла неприятная натянутость; незаметны стали и бедность и беспорядок: и пол как будто сам собой вымылся, и стены как будто стали гладкими и белыми, и сальная свеча так ярко вдруг стала гореть!.. Шумный говор слышался в комнате. Беседа оборвалась только тогда, когда Педоря отворила дверь, чтобы внести самовар. Она, кряхтя, подняла его, поставила на стол и, окинув всех неприязненным взглядом, быстро повернулась и пошла из комнаты.
      - А я все сидел и ждал... Ну, думаю, если в первый раз ногу отдавила, то теперь уж кипятком ошпарит,- проговорил вслед ей Довбня.
      Раздался неудержимый хохот... Никто не услышал поэтому, как Педоря, прогнусив под нос себе: "Эк его разобрало!" - хлопнула дверью.
      За чаем разговор еще больше оживился. Проценко никак не думал, что Довбня такой шутник и балагур. Хотя он то и дело уснащал свою речь каким-нибудь забористым словцом, но делал это так незаметно, как ювелир украшает кольцо драгоценными камнями. Пока он говорил, хохот не смолкал, а молчал он мало. Ему вспомнились прежние времена, времена бурсы, гречневых галушек, червивой каши и веселой бурсацкой компании. Он рассказывал о том, как они, напялив на себя убогие хламиды, чуть не каждую ночь отправлялись на добычу; как били ночных сторожей и объездчиков, пили самогонную водку, крали сало, а однажды поймали на улице живого кабана, закололи, оттащили к речке и до рассвета так его там разделали, что сам дьявол не нашел бы следов. А то у помещика дочку украли. Пока одни распевали под окном канты, а старик слушал, другие с дочкой уже сидели у попа и уговаривали его обвенчать пару. Хватился помещик дочки, а она уж не его. Посердился старик, побранился, да что поделаешь,- принял к себе в дом дочку с зятем. Только старого попа выжил из села, а вместо него поставил своего зятя.
      - Теперь уж он благочинный... живет припеваючи! - прибавил Довбня.
      Наталья Николаевна тяжело вздохнула. Ее поразило не столько то, что зять у помещика стал благочинным, сколько то, что он у него дочку украл.
      - Что ж, они раньше любили друг дружку? - спросила она.
      - Конечно, любили. Записочки друг дружке передавали то через слуг, то через евреев.
      Наталья Николаевна прямо диву далась. "Пошлет же господь людям такое счастье! И почему со мной ничего не случилось такого?" - думала она.
      - А верно, убегать из дому и весело и страшно? - спросила она, глядя на Довбню.
      - Не знаю, ни от кого не случалось мне убегать, да и родился я не бабой, чтобы толком рассказать вам об этом.
      Наталья Николаевна расхохоталась.
      - То-то диво было бы, если бы с такими усами да были бабы! - крикнула она и еще громче расхохоталась.
      Довбня только искоса поглядывал, как она покатывается со смеху.
      Напились чаю.
      - Что же мы теперь будем делать? - спросил Проценко.- Жаль, что Лука Федорович не взял с собой скрипки, а то бы вы, Наталья Николаевна, послушали, как он играет!
      - В другой раз без скрипки не являйтесь! Слышите, не являйтесь! воскликнула она и начала напевать вполголоса какую-то веселую песенку.
      - Давайте петь! - предложил Проценко.
      - Давайте! давайте! - весело закричала попадья.- Только и вы, Лука Федорович, будете подтягивать.
      - Если песню знаю, отчего же, можно,- закуривая папироску, ответил тот.
      - А какую бы спеть? Знаете, ту, которую у ваших пели,- вспомнила попадья.
      - "Выхожу один я на дорогу"? - спросил Проценко.
      - Лермонтова! Лермонтова! - затараторила она.- Ах, как я люблю Лермонтова! Ужасно люблю! А при жизни его, говорят, не любили. Дураки! Вот если бы он теперь был жив?!
      - Так теперь бы над ним еще насмеялись,- ввернул Довбня.
      - Не признали бы? Ваша правда, Лука Федорович! - воскликнула она.Сколько гибнет непризнанных талантов! - И она глубоко вздохнув, стиснула зубы и погрозила кому-то кулачком.
      Не успели они затянуть "Выхожу один я на дорогу...", как в комнату ввалился отец Николай и, ни с кем не поздоровавшись, стал подтягивать басом. Он не слушал, в лад он поет или не в лад, знай гудел своим басом... Видно, хорошие были крестины! Попадья, услышав нестройное пение, первая замолчала, за нею умолк и Проценко, один Довбня, точно сговорившись с попом, знай подтягивал ему, а тот, красный как рак, пыжился, надсаживался и ревел, как бык, на всю комнату.
      - Да перестань ты! слушать невозможно! - крикнула попадья, затыкая уши.
      - Не слушай... Дальше как? - расходившись, кричал поп Довбне.- Говори, как дальше?
      Довбня улыбнулся своими мрачными глазами.
      - Конец уже,- ответил он.
      - Конец? - переспросил отец Николай.- Жаль!
      Тут он бросился к Довбне, обнял его и поцеловал.
      - Мы ведь с тобой старые товарищи... вместе учились! Слышишь, Наталочка, вместе учились. Он только на один курс старше... Почему же ты, братец, не пошел в попы? Эх ты!.. Неважное, брат, и наше житье, а все лучше, чем так скитаться... Жена, брат, дети... Постой, погоди... соврал! Детей нет... Да и будут ли, черт его знает!.. Ну, а жена? - протянул он тонким голосом, хотел что-то сказать, но только покачал головой и спросил у Довбни: - Водку, брат, пьешь?
      - Отчего же такого добра не пить? Можно? - ответил тот.
      - Можно, говоришь? Эй жена! Давай нам водки, давай закуски, всего давай! Что есть в печи, все на стол мечи!.. А я вас и не заметил,повернулся он к Проценко.- Извините, голубчик! извините! - и кинулся целоваться с ним.
      - Вот тоже хороший человек,- хвалил он Проценко Довбне.- Хорошие теперь люди пошли, все хорошие! А уж как его моя жена любит! Вот этого, бородатого! Ишь какой!.. Ну, дай я тебя еще в бородку поцелую - угодливо говорил он Проценко, прижимаясь лицом к его бороде.
      - А ты, жена, смотри как-нибудь не ошибись, а то примешь его бороду за мою да вцепишься своими ручками!
      - Что ты мелешь? - воскликнула Наталья Николаевна, укоризненно глядя на мужа.- Налижется и болтает бог знает что.
      - Это правда, что я нализался, ей-богу, правда. Нельзя, брат, было... Кум... Постой, кто же был кумом? Как его? Вот и не вспомню... Ну, и выпивало! Всех перепил... вот, брат, какой!.. Не сердись же на меня, моя попадейка, дай мне свою белую рученьку, прижми ее к моему горячему сердцу! Ну, дай я тебя поцелую... твои глазки ясные, твои губки алые и твой носик маленький... Как это в песне поется?.. Как что?.. Как огурчик квашеный! крикнул он и расхохотался.
      Попадья отшатнулась: так от него разило водкой!
      - Ты бы хоть чужих людей постыдился!
      - Каких чужих? Это, брат, всё свои... Что, разве этот чужой? - спросил он, показывая на Довбню.- А этот что, разве не наш? - повернулся он к Проценко.- Еще какой наш!.. А хоть бы и чужие? Кто же ты у меня? Ты ведь у меня первая и последняя! Не сердись, брат, дай нам водочки...- И он так забавно повел бровью, так подмигнул, что все не выдержали и расхохотались. Отец Николай сам засмеялся и, прыгая на одной ноге, закричал: - Водочки! водочки!
      - Где же ее взять? - спросила Наталья Николаевна.- Ты ведь знаешь, что дома нет, а посылать... кого я пошлю?
      - Как кого? А Педорю?
      - Она мне и так досадила: ты ей слово, она тебе десять!
      - А-а, черт бы ее подрал! Педоря! - заорал поп, опускаясь на диван.
      Прошло некоторое время, прежде чем растрепанная и заспанная Педоря ввалилась в комнату.
      - Ты моя служанка? - спросил поп.
      Педоря молча сопела.
      - Служанка?! Я тебя спрашиваю! - снова заорал он.
      - Говорите уж, чего надо,- почесываясь, ответила Педоря.
      - Смотри, если ты только мне не будешь слушаться барыни, то я...- Он запнулся, нахмурил брови.
      - За горелкой, что ли, идти? - зевая, спросила Педоря.
      - Ну, и догадлива же, чертовка! - усмехнулся отец Николай.- Нет, ты скажи мне, по чем ты догадалась?
      - Вон еврей говорил, что не даст больше горелки без денег! - отрезала Педоря.
      - Матери его черт! Еврей - нехристь... Я тебя не про то спрашиваю. Я тебя спрашиваю, по чем ты догадалась, что водка нужна?
      - По чем догадалась? По тому, что гости у вас. Может, кто чарку горелки хочет.
      - А ты хочешь?
      Педоря ухмыльнулась, утирая нос.
      - И я выпью, коли дадите.
      - Молодец! - похвалил отец Николай.- На вот тебе...- И он стал рыться в кармане, звякая деньгами.- На вот полтинник. Слышишь? целый полтинник... Скажи еврею, чтобы кварту налил, да хорошей! Плохой не бери. Сперва попробуй... Только не из нашей посуды,- уж очень рожа у тебя богомерзкая! а у еврея из чарки... и только одну чарку. Слышишь, только одну!
      Дав Педоре денег, он стал еще провожать ее из дому.
      - Так у нас всегда,- жаловалась тем временем попадья Довбне.- Вот как видите: вместо того чтобы поругать девку, он шутит с нею. Так и избалует прислугу! Как же она будет слушаться?
      - Тебя если слушаться, так на части надо разорваться,- огрызнулся отец Николай.- У тебя сразу не одно, а двадцать дел: подай то, Педоря, да прими вот это! Беги за тем, да не забудь и это!.. Нет, ты у меня все-таки не хозяйка!
      - О, зато ты чудный хозяин!.. по чужим домам шататься да чужой хлеб есть,- уязвила Наталья Николаевна.
      - Наша, брат, служба такая,- ответил поп.- Мы проживем, и по чужим людям шатаясь, а ты дома с голоду околеешь.
      - С таким хозяином! - сердито сказала попадья.
      Отец Николай строго поглядел на нее, но тут же махнул рукой и засмеялся.
      - Не слушай, брат, ее,- обратился он к Довбне.- Баба, брат, и черта проведет! - сказал он ему на ухо, так что все расслышали.
      Наталья Николаевна бросила на мужа недобрый, презрительный взгляд, стиснула зубы так, что под полными щеками резко обозначились челюсти, как будто она укусить кого-нибудь собралась, и, сложив руки, сердито опустилась на стул около стола. Ее свежее, розовое лицо покрылось пятнами, брови нахмурились. Она молчала, как будто даже не дышала. Отец Николай, взглянув на жену, быстро присел на диван и стал потирать руками коленки и странно хихикать.
      - Как дурачок! - сквозь зубы процедила попадья.
      - Вы сердитесь? - подойдя к ней, спросил Проценко.
      Она сверкнула глазами и ничего не ответила; нижняя губа у нее дрожала... Довбня мрачно взирал на все это, а поп все потирал коленки и тихонько хихикал. Тягостная тишина воцарилась в комнате - все это ничего хорошего не предвещало!
      Может, и в самом деле поднялся бы скандал, если бы не Педоря... В тулупчике, наброшенном на плечи, закутанная платком так, что из-под него выглядывали только глаза и синий нос, она ввалилась в комнату, гремя своими страшными сапожищами; подошла к столу, вынула из-под полы бутылку водки, встряхнула ее, поглядела на свет и провозгласила:
      - Первеющая!
      Проценко засмеялся.
      - Чего вы смеетесь? - спросила Педоря у попа, не поняв, кто засмеялся.
      - Молодчина ты у меня, молодчина! - улыбаясь, ответил поп.- Тащи поскорее нам рюмку да чего-нибудь закусить.
      Педоря кашлянула, утерла нос и молча вышла. Она скоро вернулась, неся в одной руке рюмку, а в другой тарелку с жареной рыбой, хлебом и солеными огурцами.
      Отец Николай вскочил было, но, поглядев на жену, которая сидела, надувшись, как сыч, снова опустился на диван, обвел всех взглядом, хихикнул и потер коленки.
      - Как здоровье вашей кумы? - спросила Наталья Николаевна у Проценко.Никак не соберусь к ней!
      - Это потому, что долго собираетесь.
      Она хотела что-то сказать.
      - А может, ты, Наташа, угостишь все-таки нас? - перебил ее отец Николай.
      - Если вы не поднесете, я и пить не стану! - прибавил Довбня.
      - Отчего же? - спросила она.
      - У женщин рука легкая... Вот и рюмка идет легче, не становится колом! - пошутил Довбня.
      - О, у меня рука тяжелая... Вы ее еще не знаете! - ответила попадья, сжав руку в кулачок и подняв его вверх. На свету кулачок краснел, как яблочко.
      - Ваша? Вот эта! - воскликнул Довбня, глядя на ее кулачок, как кошка на мышку.- Ну-ка, разожмите, я погляжу,- сказал он, подходя к попадье.
      - Что вы там увидите? Разве вы знахарь?
      - Знахарь.
      Попадья разжала кулачок и протянула руку Довбне. Он осторожно взял ее за пальчики и, наклонившись, стал рассматривать тонкие линии на ладони.
      - Долго мне жить? - сверкая глазами, спросила попадья.
      - Сто лет! - воскликнул Довбня, прикрывая ее ладонь своей жесткой рукой. Подержав немного, он приник к ней ухом.- Прижмите покрепче! - сказал он.
      - Вы и в самом деле, как знахарь! - прощебетала она.- Что же вы там услышите?
      Довбня ничего не ответил - он слушал. Потом поднял голову, снова положил попадье на ладонь свою руку и, глядя ей прямо в глаза, улыбнулся. Кровь, пульсируя у нее под тонкой кожицей, трепетала под его жесткой рукой: он слушал, как бьется она, точно мышка, щекочет ему ладонь.
      Попадья чему-то засмеялась звонко и радостно. Поп весело подпрыгнул и крикнул:
      - Магарыч! Магарыч!
      Один только Проценко стоял грустный и пристально глядел то на Довбню, то на попадью. Он видел, как загорались ее глаза, как покрывалось румянцем бледное лицо... Сердце у него вдруг забилось, заныло.
      - Колдун! колдун! - кричал поп, бегая по комнате и радуясь, что Довбня развеселил Наталью Николаевну.- За это надо выпить! Ей-богу, надо выпить!
      - Что же вы там услышали? - пристала к Довбне Наталья Николаевна, когда он убрал руку.
      - Поднесите! - показал Довбня на бутылку.
      Попадья мигом схватила рюмку, налила и поднесла Довбне.
      - Капельку! Одну капельку! - просил тот, отстраняя рюмку.
      Попадья отхлебнула с полрюмки и тут же долила. Довбня залпом выпил рюмку.
      - Всем! всем поднести! - орал поп, хлопая в ладоши.-Ура-а-а!
      Наталья Николаевна бросила на него недобрый взгляд.
      - И вам, Григорий Петрович, поднести? - стрельнув глазами на Проценко, спросила она.
      - Всем! всем! - глухо сказал Довбня.
      - Мне чуточку. Я не пью,- отнекивался Проценко.
      - Надо делать, как знахарь велит! - с улыбкой ответила попадья. Водка уже бросилась ей в лицо, ударила в голову, в глаза; она слышала в ушах веселый шум.
      - Не все то правда...- начал было Проценко, беря рюмку.
      - Или не всякому слуху верь! - перебил его Довбня.
      Проценко бросил на него презрительный взгляд.
      - Вы и в самом деле, как колдун, разговариваете. Мне даже страшно делается! - сказала попадья.
      Тем временем Проценко, отпив из рюмки, сморщился и поставил ее на стол.
      - А мне? - сказал отец Николай.
      - Только этого не хватало! Ты что, мало на крестинах выпил? - крикнула на него попадья.
      - Всем! всем! - басом прогудел Довбня.
      Попадья налила рюмку попу; тот не только всю выпил, но и донышко поцеловал.
      - Мир! мир! - закричал Довбня.
      - Что же вы услышали? - допытывалась у него попадья.
      - А вам хочется знать?
      - Конечно, хочется.
      - И вы не рассердитесь, если я скажу правду?
      - Только не врите!
      - Зачем врать? Слушайте же...
      Все насторожились.
      - Нет, давайте еще по рюмочке опрокинем! - сказал Довбня.
      У попадьи глаза разгорелись, как угли, лицо пылало; только под глазами темнели круги. Она мигом схватила рюмку и бутылку и поднесла Довбне и мужу. Проценко не захотел пить; он смотрел на Довбню, который ходил по комнате: ноги у него заплетались; на глаза упала прядь волос; он ничего не замечал. Видно, его уже разобрало.
      - Теперь, чур, не сердиться! - повернулся Довбня к попадье.
      - Никола! Признавайся, как на духу...- И он стал шептать что-то попу на ухо.
      Поп засмеялся, а у Проценко дыхание захватило в груди... "Ну, теперь пойдет катавасия!" - подумал он, переводя взгляд на попадью; та, весело сверкая глазами, пристально смотрела на Довбню.
      - Признавайся: давно? - громко спрашивал Довбня.
      - Да ну тебя, не выдумывай! Не надо... Давай лучше выпьем! отмахивался поп.
      - Не хочешь признаваться? А я бы тебя обрадовал!
      - Ну, а если давно, так что тогда будет? - сверкая глазами, спросила попадья.
      - Сын будет!..- брякнул Довбня.
      - Браво-о! Браво-о! - крикнул поп и бросился обнимать Довбню.
      Попадья застенчиво улыбнулась, потупилась и украдкой взглянула на Проценко; тот стоял и мрачно смотрел, как поп расцеловывается с Довбней.
      - Нам весело, а тебе грустно? - тихо спросила Наталья Николаевна, подбежав к нему.- Вот видишь, какой он хороший! - громко прибавила она, показав глазами на Довбню.- Весельчак, балагур. Не чета тебе - ну, что ты, точно язык проглотил!
      Проценко еще больше насупился.
      - Ну, будет, перестань!.. Ты сердишься? - спросила она и, наклонившись, сказала ему на ухо: - Что, если Довбня угадал?!
      Проценко заметил, как дрожат у нее руки и горят глаза, как пылает она вся; ему показалось, что она готова броситься ему на шею. Он отскочил от нее, и, подбегая к попу, сказал:
      - А знаете, что говорит Наталья Николаевна?
      - Григорий Петрович! - крикнула попадья, топнув ногой.- Рассержусь!.. Ей-богу, рассержусь!
      - Наталья Николаевна говорит...- начал Проценко.
      Попадья, как кошка, прыгнула к нему и обеими руками закрыла ему рот. Тонкие пальчики так и впились ему в губы.
      - Наталья Николаевна говорит... выпить еще по одной,- крикнул Проценко сквозь ее пальцы.
      - Правильно! правильно,- басом гудит Довбня.
      - Можно выпить! надо выпить! - гогочет поп.
      - И я! И я! - кричит Проценко и, налив себе полрюмки, выпивает.
      Довбня и поп не заставили себя ждать и выпили по полной.
      Всем стало так легко, так весело. В комнате поднялся шум, гам, хохот. Поп просил Довбню задать тон на лаврскую аллилуйю; а тот, слоняясь по комнате, заводил жука; Проценко сидел в уголке зюзя зюзей и сверкал глазами; попадья бегала по комнате, бросалась то к одному, то к другому, то и дело толкала в бок Проценко, щипала ему руки.
      - Давайте играть в носки! - крикнула она и бросилась за картами.
      Вот она уж и карты сдала.
      - Ходите!
      - О-о, спать хочу! - крикнул поп и, пошатываясь, поплелся в другую комнату.
      Гости, увидев это, схватились за шапки.
      - Куда же вы? Пусть себе спит, а вы посидите,- просила попадья.
      - Пора! пора!
      Довбня выпил еще на дорогу и, ни с кем не прощаясь, пошел через кухню.
      - Не ходите туда! Я вас проведу другим ходом,- крикнула вслед ему попадья.
      Довбня недоумевающе поглядел на нее, махнул рукой и, накинув на плечи пальто, вышел. Проценко она повела другим ходом.
      - Отчего ты сегодня был так невесел? - спросила она в прихожей, прижимаясь к нему.- Голубчик мой!..- раздался жаркий поцелуй.- И выпало мне на долю век с немилым коротать! - жаловалась она, прижимаясь к нему. Когда же ты теперь придешь? Приходи поскорее, а то я, кажется, с ума сойду!
      Проценко молча вырвался из ее горячих объятий. Он сам не знал, почему она показалась ему сегодня противной... Эти щипки, эти ласки, эти разговоры про сына... нет, сегодня на него как ушат холодной воды вылили. Он выпил лишнего, чтобы забыться, развеселиться, а от этого у него только туман в голове. Как гвоздь, засела у него в голове одна мысль, как жало, вонзилась в сердце - поскорее отвязаться от этой назойливой бабенки! Выбежав во двор, он невыразимо обрадовался холодному ветру и быстрым шагом пошел вперед. Посреди двора он наткнулся на Довбню, который чего-то топтался на одном месте.
      - Кто это?
      - Да это я!..- крикнул Довбня, присовокупив к этому возгласу такое крепкое словцо, что Проценко зашикал на него.- Рукав никак не найду. Уж не оторвал ли его кто? - спросил Довбня, силясь напялить пальто.
      Проценко засмеялся, помог Довбне одеться, взял его под руку и повел со двора.
      Время было позднее - далеко за полночь; в темном небе ни единой звездочки, ни единой искорки,- густая непроглядная тьма; холодно, туман с изморосью; на улице тихо и глухо; только мутные шары редких фонарей желтеют в темноте, а вокруг них зияет черная бездна.
      - Куда это мы идем? - спросил Довбня, останавливаясь посреди улицы.
      - Как куда? Домой! - ответил Проценко.
      - Зачем? Я не хочу домой!
      - А куда же? - спрашивает Проценко.
      - Хоть к черту в болото, а домой не хочу!
      - Почему?
      - Почему?.. Ох, брат! - вздохнул Довбня, валясь на Проценко.- Ты ничего не знаешь, а я знаю... И все тебе расскажу, все... Ты видел у нас девку Марину?.. Черт его знает: подвернулась, брат, под пьяную руку... ну... пропади она пропадом!.. А теперь проходу не дает... Говорит: женись на мне, а то повешусь или утоплюсь... Вот какие дела!.. Видал, куда гнет?.. Плетями меня, шельму, драть надо! Казацкими нагайками пороть!..- воскликнул Довбня, топнув ногой так, что вода из лужи брызнула им в лицо.- Какой это черт плюется? - спросил он, утираясь.- А все-таки она, брат, хороша! прибавил он и так похвалил Марину, что Проценко замутило.
      "Сам черт не разберет этого Довбню!.- подумал Проценко.- Чего ему надо? То рвется к ней, то сам себя за это ругает!"
      Он стал утешать его.
      - Не ты первый, не ты последний.
      - То-то и оно! Не оттого дура плачет, что рано замуж идет! Жалко, брат, девку; либо жениться надо, либо повеситься вместе с ней. Вот оно что! - каялся Довбня, плетясь за Проценко.
      - Гм! - хмыкнул Проценко.- Жениться? Что ж она - верна тебе? любит?
      - А черт ее знает, верна она или нет. Баба, брат, до тех пор верна, пока другой пальцем не поманил.
      - Ну, не все такие,- возразил Проценко.
      - Все! - крикнул Довбня.- Все они одним миром мазаны! Такая уж порода проклятая... И все-таки, говорю тебе, жаль девку. Пропадет ни за грош! Пойдет по рукам и заживо сгниет!
      - Ну, это уж твое дело, как хочешь, так и делай,- ответил Проценко, останавливаясь.
      Они как раз дошли до перекрестка, где дороги их расходились: Проценко надо было свернуть направо, в улицу, а Довбне - идти прямо, через площадь.
      - А что бы ты сделал на моем месте? - спросил Довбня.
      - Не знаю, не бывал в такой переделке.
      - Не бывал? Смотри и не попадай. Нет ничего хуже, когда тебя надвое разорвут... Он вот,- и Довбня ткнул себя пальцем в лоб,- говорит: наплюй на все! Так уж повелось на свете, что всяк чужой век заедает. А оно глупое! опустив руку к груди и показывая пальцем на сердце, продолжал Довбня,- от жалости плачет, разрывается!.. Тьфу!
      Проценко зевнул.
      - Зеваешь? Спать хочешь?
      - Пора уже.
      - Ну что ж, пойдем.
      - Нам тут расходиться,- намекнул Проценко.
      - А, расходиться? Ну, прощай!..- И Довбня первый пошел прочь от него.
      - Нет, погоди! - крикнул он, останавливаясь.
      - Чего?
      - Хорошие, брат, люди поп с попадьей. Она хорошая... Как ты думаешь?
      Довбня ляпнул такое, что Проценко только плюнул и, ничего не отвечая, зашагал дальше.
      - Молчишь? Знает кошка, чье мясо съела, вот и молчит! - говорил сам с собой Довбня, бредя по площади. Он часто спотыкался, пошатывался, не замечал луж, блестевших на дороге, и, угодив в грязь, ругался; вылезал и снова плелся дальше, не зная куда, не зная зачем.
      А Проценко, оставшись один, вздохнул с облегчением. Он боялся, как бы Довбня не напросился к нему ночевать... Пьяный будет болтать всю ночь!.. Добро бы - о чем-нибудь путном, а то - об этой потаскушке... Тоже мучится человек, убивается. Чего!
      Проценко стал раздумывать над всем тем, что наплел ему пьяный Довбня... "Нет ничего хуже, когда тебя надвое разорвут. Ум говорит: наплюй! а сердце другое поет... Странное дело!" - думал Проценко, удивляясь не тому, что случилось с Довбней, а тому, что так вообще бывает. В своей жизни он не мог вспомнить ничего подобного: она его всегда выносила на легких крыльях счастья и удачи. Раз как-то повернулась она к нему своей оборотной стороной, закружила в бездонном омуте, но и то не увлекла на дно, а сразу вынесла наверх, на чистые и тихие воды и помчала-понесла вперед к счастливому берегу, оставив в душе только горькие воспоминания о заблуждениях, свойственных молодости. В другой раз это не повторится! Нет, не повторится - гнал он прочь неприятную мысль, которая вдруг пришла ему на ум... "Жизнь - удача,- продолжал он думать.- Бери от нее все, что она дает; бери на время, зная, что нет ничего вечного; не жалей о том, что проходит мимо тебя; не зевай, если оно само плывет тебе в руки!"
      Ни глубокая ночная тьма, ни глухие и безлюдные улицы - ничто не мешало Проценко предаваться своим мыслям, напротив, еще больше помогало им расти и шириться. Они овладели им целиком, словно окутали его густым облаком. В его памяти встал вчерашний вечер и нынешний. Вчерашний был куда веселее и лучше, и равнять с нынешним не приходится! Вчера согревала сердце музыка Довбни, а сегодня жжет его поповская водка; вчера привлекла красота Христи, а сегодня душу мутит от приставаний попадьи. Довбня хоть и пьян был, но и ему это бросилось в глаза. Вон какую ляпнул он голую правду! И хоть омерзительна она на его пьяном языке, но не поражает... а почему? Потому, что сама правда тоже голая, неприкрытая... Это бесстыдное заигрывание! Это кокетство! Он даже вздрогнул. А там совсем другое: и робость и стыдливость, только лукавый взгляд выдаст иногда, как бьется сердце, чего оно хочет... А чего оно в самом деле хочет?..
      Он и не заметил, как дошел до дому... Темно всюду, нигде не видно огонька... "Спят, должно быть. Надо постучать в кухонное окно, чтобы открыли",- подумал он, входя во двор и огибая дом.
      - Сейчас, сейчас! - донесся до него чей-то голос из кухни, когда он постучал в окно.
      "Кто же это? Христя или Марья? Лучше, если бы не Марья".
      Когда он обогнул кухню, дверь в сени уже была открыта, и в темном проеме серела чья-то фигура.
      Он стал всматриваться.
      - Что же вы стали? Идите же! - раздался голос Христи.
      Он затрепетал.
      - Это ты, Христина? Голубка моя! И встать не поленилась? - тихо промолвил он и, обняв девушку, запечатлел на ее щеке жаркий поцелуй.
      - Что это вы! Господь с вами! - еле слышно проговорила она.
      Ему показалось, что при этих словах она как будто крепче прижалась к нему. Он слышал ее горячее дыхание, чувствовал ее тепло.
      - Солнышко мое! Христиночка!..- И уста их слились. Он ощутил на губах томительную сладость поцелуя, сердце, как огнем, обожгло... Как безумный, привлек он ее к себе, сжал в объятиях и покрыл поцелуями ее лицо, губы, глаза.
      - Будет, будет вам... Еще Марья услышит,- шептала она.
      - Яблочко мое! наливчатое!..- Он приник к ней, к ее теплой груди; он слышал, как билось ее сердце, как пронизывало его ее тепло, как оно не грело - обжигало его.
      - Идите же, я сама запру! - громко сказала она.
      Он как ошпаренный бросился в комнату. А Христя, заперев дверь на засов, взобралась на печь.
      То ли на печи так тепло, то ли взбудоражили ее эта неожиданная встреча, горячие поцелуи и объятия - только кипит кровь у Христи, волнуются мысли, не дают ей заснуть... Сердце у нее так сильно бьется!.. Неизведанные сладкие и нежные чувства охватывают душу... Почему-то хочется и смеяться и плакать.
      "Неужели он... он, паныч, за которым бегают панночки со всего города,неужели он меня любит?.. Неужели попадья, которая, говорят, хороша, как картинка, не понравилась ему? А я... я - простая девка - ему понравилась?.. Что за диво такое! - думалось ей, и сердце у нее так радостно билось...- И пани льнет к нему,- снова приходит ей в голову...- А ведь и пани недурна собой. А я для него лучше?.. Господь его знает! Может, ему вздумалось только поиграть со мной и надсмеяться надо мной, глупой, а я ему верю? Злая тоска, как кошка когтями, терзает ей душу, слезы выступают на глазах...- Нет, нет!.. Что-то оно не так... Отчего же тогда он так жарко целует, так горячо обнимает?!" - снова утешает себя Христя. До утра она не спала: то млела от неожиданного счастья, то металась в тоске от наплыва неразгаданных дум, от горячего волнения в крови, оттого, что так неровно билось ее сердце...
      8
      Утром Христя места себе не находит. Предчувствие какого-то горя и вместе с тем радости стесняет ей грудь. Подкрадется незаметно, и сердце сразу охватит тоска!.. Что, если кто-нибудь слышал? Что, если кто-нибудь видел? А ну как дознаются? Хороша девка, нечего сказать! с панычом целоваться?! Матушки мои!.. И Христя чувствует, как пылает-горит у нее лицо, она не знает, куда глаза девать от стыда; и утренний свет, засматривая в них, выдает ее с головой... И зачем только этот день пришел? Почему ночь не помедлила?.. А то начнет она думать, совсем другое,- радость переполнит вдруг ее сердце, сладкая надежда согреет душу. Ну, а хоть бы и видели? Ну, а хоть бы и сказали? Что она - душу чью-нибудь загубила? Зло кому-нибудь сделала? Ничью ж! Никому ж! Что он целовал меня? Чем же я виновата, что целовал? А что, если он влюбился в меня? Если в самом деле любит?.. Бог его знает: может, господь до сих пор насылал на меня напасти и беды, чтобы теперь вознаградить покоем и счастьем?.. Может, это он счастье мне посылает? Может, это счастье идет ко мне?
      Нелегкую задачу задала Христе жизнь - думай! Неразгаданную загадку поставила - разгадай! И до этой поры не жалела она ее, все повертывалась к ней оборотной своей стороной; но тогда не брало это Христю так за сердце, стороной проходило; а теперь откуда-то из самого нутра поднялось, на дне сердца зашевелилось, из самой глубины выплыло, смущает тихий покой, волнует ее крылатые думы. Диво ли, что они ее ум обуяли, будто лютые враги полонили, диво ли, что Христя как уставится в одну точку глазами, так и замрет. Сидит ли она, стоит ли, кажется, к месту ее пригвоздили - не шелохнется.
      - Христя! - окликает ее Марья.
      А Христя не слышит.
      - О чем это ты призадумалась? - смеется та, пристально глядя на Христю.
      Христя глянет, и вся так и вспыхнет! Словно ее на чем-нибудь нехорошем поймали.
      - Что это ты, девушка, тоскуешь так? - допытывается Марья, не спуская с нее глаз.
      Ах, какие недобрые глаза у Марьи! Христя чувствует, как они, точно буравчики, так и сверлят ей душу, до самого сердца доходят. И чего ей от меня нужно? Чего она следит за мной? Что она, мать мне? Старшая сестра? Чего же она хочет от меня? - чуть не плачет Христя; и рада была бы она, если бы в эту минуту весь свет провалился, и осталась бы она одна-одинешенька со своей одинокой печалью, со своими неспокойными думами.
      То-то и беда, что не бывает так, как нам хочется! Пока еще рано, пока Марья и Христя вдвоем суетятся на кухне,- Христя как-нибудь от Марьи отделается. А что будет, когда пани проснется и начнется обычная работа по дому? А что будет, когда он позовет ее и попросит дать ему умыться?.. Она никак не может себе представить, что тогда будет. Она только чувствует, что силы ее оставляют, что она становится совсем никудышной, прямо расхварывается. "Господи! Что это со мной сталось? - думает она.- Не покарал ли ты меня за то, что я третьего дня над любовью смеялась?"
      В эту самую минуту дверь из комнаты скрипнула - и на пороге показалась пани. Неумытая, заспанная, она сердито крикнула:
      - Что это вы тут топчетесь? Почему ставни не открываете?
      Христя стрелой помчалась из дому, но вспомнила, что не откинула крючки у болтов. Она как угорелая бросилась назад, грохот и стук подняла в комнатах - страх! Перебегая от окна к окну, она гремела стульями, натыкалась на углы столов, ушибалась и, не чувствуя боли, неслась дальше.
      - Что это ты грохочешь там, как оглашенная? - крикнула на нее Пистина Ивановна.
      Христя остолбенела, замерла на месте.
      - Что же ты стала? - снова крикнула на нее Пистина Ивановна.
      Христя сорвалась с места... Насилу отодвинула она болты и опрометью ринулась во двор.
      Утренняя прохлада немного освежила ее разгоряченную голову, смирила взбудораженные мысли; Христя вернулась в дом гораздо спокойней. На пороге она встретила Марью, та собралась на базар; это еще больше успокоило Христю. "Если мне невмоготу станет, спрячусь хоть в кухне, некому будет подглядывать за мной",- подумала она. И в самом деле Христя успокоилась, лицо у нее просветлело, она делала все, как обычно, как и каждый день, пока не отворилась дверь из комнаты паныча.
      - Христина! Дайте умыться,- тихо промолвил он, а она затрепетала!
      Набирая воду для умыванья, она не заметила, что зачерпнула только полкувшина; вбежала в комнату к панычу - и вспомнила, что забыла взять таз. Бросилась назад, набрала полный кувшин, как лекарства, глотнула в сенях свежего воздуха и, ни на что не глядя, пошла, как на смерть, к нему в комнату.
      Он поглядел на нее,- а она до корней волос покраснела! Она чувствовала, что он смотрит на нее, пристально смотрит.
      - Что это вы сегодня как в воду опущенная?- спросил он у нее, становясь над тазом.
      Она молчала и млела. Он еще пристальней поглядел на нее.
      - Да умывайтесь же! - с болью в голосе сквозь слезы проговорила она.
      Он вздохнул и подставил руки. Тоска взяла ее тут, такая горькая, невыносимая тоска, что она чуть не заплакала... Отчего? Она сама не знает отчего... Льет воду, и сама не знает, куда она ее льет; видит сквозь слезы, красноватое что-то мелькает, догадывается, что это его руки, и льет на них; льет тогда, когда красноватое пятно мелькнет перед глазами, но не видит, не знает, столько ли льет, сколько нужно. Она бы, наверно, не заметила, что он уже кончил умываться, если бы он не сказал: будет!
      Торопливо схватив таз и кувшин, она выбежала от него. В кухне ей стало легче: она не сгорает больше со стыда, ничьи глаза ее больше не смущают.
      Когда он напился чаю и пошел на службу - ей стало совсем легко, словно промчалась туча, заслонявшая солнце, и оно опять засветило. Помогла ей и обычная работа. Марья с барыней хлопотали у печи, а она стала убирать и подметать комнаты. Где уж тут думать, когда работы по горло? Она носилась как угорелая, чтобы всюду поспеть. А когда убирала у него в комнате, то особенно постаралась: перетерла все так, чтобы пылинки нигде не осталось; по нескольку раз переставляла каждую вещь, чтобы все стояло как можно красивей, казалось как можно нарядней; и подушки на его постели взбила так, что они лежали пышные и высокие, без единой морщинки или складочки!
      "Вернется домой, увидит, что всюду так чисто и красиво, пусть тогда догадается, кто к этому руку приложил!" - подумала она с легким вздохом.
      Она чувствует себя совсем спокойной и счастливой. Жизнь улыбается ей, манит неведомыми чарами, влечет нечаянной надеждой. Все, что давило душу и будило тоску,- исчезло; все прошло - миновалось; никто ничего не заметил, никто ничего не узнал; это она только зря растревожилась и испугалась... А жаркие поцелуи горят у нее на лице, горячие объятия согревают ей сердце, трепещет оно у нее в груди от тихого счастья. Ей стало вдруг так весело, что она запела бы, если б никого не было дома. Да она и не выдержала. Картошка кончилась, надо было сбегать за ней в погреб. Она как раз в эту минуту в кухне случилась и сама вызвалась сбегать... Еще по дороге в погреб она затянула песню, а когда очутилась в темной его пустоте, запела уже во весь голос так, что эхо в погребе отдалось! Высоко и тонко звенит ее голос, ударяясь о стены и потолок глухой ямы, тесно ему в этой яме, и от этого раздается он все громче, все сильней. Эхо вторит ей! гудит, гогочет, свод! - а она заливается. Песня сама льется из души, без натуги, неутомимо поет Христя, и голос ее не знает ни напряжения, ни усталости - одинаково ровен, тонок и высок!
      Весь день до обеда она была радостна и весела. И когда он вернулся с хозяином, она подавала обед и не стыдилась уже его так, как утром. Ненароком взглянув на него, она всякий раз удивлялась, как это она раньше ничего не видела... Да какие же у него ясные глаза! да какие черные брови! и маленькая бородка какая шелковая, и как же она к лицу ему! и вся повадка его и его взгляд - все у него такое милое, такое хорошее, так и тянется она всей душой к нему!
      Когда хозяева пообедали, они с Марьей тоже сели обедать. Христе так хочется поговорить! Кажется, болтала бы, не умолкая. Да Марья что-то не в духе: сидит печальная, хмурая, сердится, что ли?
      - Не видали ли вы, тетенька, Марины? - весело спросила Христя, вспомнив, что Марина, как оставила свое монисто, так и пропала.
      - Марины? - переспросила Марья.- Носишься ты со своей Мариной! Я думала, она и в самом деле путная девушка, а она - черт знает что! холодно сказала Марья.
      - Это как же? - удивилась Христя.
      - Да так! Вон - на содержание идет!
      - На какое содержание? Куда?
      - Паныч один в деревню берет ее к себе.
      - Нанимается, что ли? - не понимая, допытывается Христя.
      - Нанимается... с панычом спать,- с улыбкой ответила Марья.
      Христя потупилась: что уж тут еще спрашивать... А Марья смотрит на нее да так ехидно смеется. "Ах, какая эта Марья нехорошая! И чего она так злится на всех? С той поры, как расплевалась со своим солдатом, доброго слова ни о ком не скажет: кто что ни сболтнет - она тут же подхватит, да еще от себя прибавит! - думала Христя, соображая, как бы ей самой наведаться к Марине.- Сегодня суббота, а завтра воскресенье... праздник... Не сходить ли? В самом деле схожу! Дом, где живет Марина, помню немножко, заметила, как на базар ходила... Управлюсь пораньше, засветло выйду найду!" И Христя и впрямь решила собраться в гости.
      - Вы, тетенька, поставите за меня завтра самовар, если я отпрошусь к Марине? - спросила она.
      - А что? проведать хочешь?
      - Да так... Монисто отнесу.
      - Неси!..- нехотя ответила та.
      Остаток дня и вечер прошли незаметно. Паныч еще засветло ушел из дому, хозяева затворились в комнатах. Марья поскорей забралась на печь, а Христя стала готовиться к завтрашнему дню: греть воду для мытья головы, доставать новое платье. Она долго возилась. И хозяева уже легли спать, и паныч вернулся,- сердитый как будто,- а она все хлопотала... Легла она поздно, сразу заснула и проспала до утра.
      В воскресенье после обеда Христя стала отпрашиваться у хозяйки:
      - Отпустите меня, барыня, сегодня?
      - Куда?- удивилась та.
      Христя сказала.
      - Ступай, ступай... Ты ведь ненадолго?
      - Да хоть на всю ночь! - усмехнувшись, ответила за Христю Марья.
      Хозяйка засмеялась и пошла в комнаты, а Христя надулась... "На всю ночь! - думалось ей.- Разве я такая, как ты, чтоб на всю ночь уйти?" сердилась Христя, собираясь к Марине.
      Солнце, выбившись из-за туч, которые больше недели держали его в плену, засияло перед закатом. Со всех сторон толпой надвигались на него тучи, синие, как печень или запекшаяся кровь; они как будто сердились, что кто-то выпустил на волю этот огненный диск, который теперь так весело катился на покой, озаряя весь мир красным светом. Дождевые лужи казались от него озерами крови; воздух пламенел. Унылым и мрачным казалось все вокруг при этом кровавом свете, как будто где-то стряслось или вот-вот стрясется ужасное несчастье. Торопясь к Марине, Христя почувствовала, как тоска опять подступает под самое сердце, как щемит оно у нее, как охватывает ее душу печаль и тяжелые мысли вереницей проносятся в голове.
      В большой, неуютной кухне, освещенной заревом заката, неподметенной и непобеленной, Христя застала Марину одну. Непричесанная, в старом замасленном платье, она сидела под окном, около стола, подперев рукой всклокоченную голову. На мрачном лице ее изображалась печаль, по глазам было видно, что она недавно плакала.
      - Марина! - воскликнула Христя.- Что это ты? У людей праздник, а ты такая грязнуха! Чего это ты? Скорее собирайся и пойдем, пока солнце не село - погуляем, на людей поглядим, город мне покажешь.
      - Нашла время,- вон какая грязища на улице!- уныло возразила Марина.
      - Грязь на мостовой, а по дорожкам много народу гуляет.
      - Ну что ж! - махнув рукой, ответила Марина,- Пусть гуляют!
      - А ты? Что это ты такая? Уж не стряслась ли, не дай бог, беда? Может, от матери худые вести... больна?.. умерла?..- допытывалась Христя.
      Марина помолчала, а потом, уронив слезу, сказала:
      - Лучше, если бы умерла!
      - Бог с тобой! Что ты говоришь? Опомнись, расскажи, чего ты тоскуешь?
      Марина молчала.
      - Может, это ты оттого, что люди про тебя болтают? Боишься, как бы до матери не дошло?
      - Что ж они болтают? - тихо спросила Марина.
      - Бог знает что говорят... тьфу! Я бы им языки отрезала, чтоб не болтали!.. Говорят, будто какой-то паныч подговаривает тебя в деревню к нему ехать. Можно же такое выдумать! - с жаром заговорила Христя.
      - Пусть выдумывают!..- с тяжелым вздохом ответила Марина.
      Обе примолкли.
      - Я тебе твое монисто принесла,- снова заговорила Христя.- На! - И, вынув из кармана монисто, она положила его на стол.
      Марина взглянула на монисто - и мрачные глаза ее засветились злобой.
      - Какое оно мое? Ну его к черту! Пусть он подавится им! - крикнула Марина и швырнула монисто к самому порогу.
      Христя удивилась. Она никогда не видела Марину такой сердитой и неприветливой. Она собралась к ней, чтобы погулять, поговорить, и вот на тебе!.. Сердце у Христи еще больше заныло; она не решалась слово вымолвить; понурившись, отошла она от Марины и села в сторонке.
      Солнце садилось. Печальный оранжевый свет скользил по кухне, озарял облупленные стены, неметенный пол, словно зарево близкого пожара освещало все вокруг. В этом зареве, как черный призрак, виднелась под окном фигура Марины. Девушка все ниже и ниже склонялась над столом, словно какая-то тяжесть пригибала ее всклокоченную голову... И вдруг - как повалится на стол, как зарыдает!
      - Марина, бог с тобой! Что это на тебя нашло?
      Марина плакала.
      - Слышишь, Марина! Успокойся... Перестань, расскажи, что с тобой? А то я уйду... Ей-богу, сейчас же уйду!..- и спрашивала и одновременно грозилась Христя.
      Марина подняла голову, поглядела на Христю заплаканными глазами... Так маленький ребенок смотрит на мать, когда та рассердится на него. Марина просила подругу не уходить, не оставлять ее. Казалось, глаза ее говорили: взгляни на эти слезы! Разве напрасно они льются? С горести-печали льются они!.. Подожди же: дай им уняться; дай мне успокоиться,- и я все тебе расскажу, все открою... Не оставляй же меня!
      Христя подошла к подруге и стала ее утешать. Она начала перебирать всякие случаи из своей жизни и из жизни знакомых людей. Вспомнила про деревню, про девушек и про хлопцев и все старалась рассказать Марине самые веселые, самые смешные случаи. Пересыпанная шутками и прибаутками, речь ее лилась, как ручеек. Если бы перед ней была прежняя Марина, они до упаду смеялись бы с ней над этими шутками. А то Марина, слушая ее, только плакать перестала да изредка разжимала стиснутые губы, чтобы улыбнуться... Все было напрасно! Улыбка у подруги получалась такая горькая, такая невеселая, что сердце Христи разрывалось от жалости.
      Вечерело. Желтый свет меркнул, потухал, поглощаемый темнотой. Из глухих углов кухни, из-под постели и от печи наползала тьма, и все от этого мрачнело вокруг.
      Христя спохватилась, что пора уходить.
      - Подожди,- просила Марина.- Посиди еще немного. Хозяев нет дома, никого нет. Видишь - я одна... Хочешь, поставим самовар, напьемся чаю.
      - Да ведь страшно будет одной возвращаться.
      - Я тебя провожу.
      - Ну-ну!
      И Христя опять уселась. Марина вышла в сени ставить самовар. Христя осталась одна и, раздумывая о подруге, чуть не в десятый раз стала осматривать кухню. Со всех сторон, изо всех углов надвигалась черная тьма и все больше и больше сгущалась.
      Не человеческим жильем, а огромным подземельем показалась Христе кухня. "И как они живут здесь?" - думала Христя, чувствуя, как из-за спины подкрадывается к ней страх... Но чу - хлопнула дверь, через сени прошел кто-то в скрипучих сапогах, вернулся назад. Дверь опять затворилась и отворилась.
      - Для кого это самовар? - спрашивает как будто знакомый голос.
      Молчание.
      - Марина! ты сердишься? Глупая! - бубнит тот же голос, и снова заскрипели сапоги, хлопнула дверь.
      Через минуту вошла Марина.
      - Кто это с тобой разговаривал? - спрашивает Христя.
      - Да это он!..- начала Марина и не договорила.
      - Кто он?
      - Обманщик!
      - Говори толком. Ничего не пойму.
      - Ну, этот бродяга, пьянчужка! Чтоб он, собачий сын, с кругу спился!
      - Да кто такой с кругу спился? - пожав плечами, спрашивает Христя.
      - Паныч! - крикнула Марина.
      - Так это ты его так честишь? За что же?
      - Я ему еще не то сделаю, пьянчужке вонючему! Я ему язык вырву, пусть только тронет меня, проклятый!
      - Да за что ты его так ругаешь?
      - Он думает, обманывать будет, с ума сводить, и ему даром пройдет! Думает, одежу забрал, так я не уйду? Да я ему в глаза наплюю и уйду! Пусть поищет другую такую дурочку! - распалившись, кричала Марина.
      - Так это все правда? - вслух высказала Христя затаенную мысль.
      - Все правда!.. Все правда! - крикнула со злостью Марина и заскрежетала зубами.- Да нет, и на моей улице будет когда-нибудь праздник! - прибавила она, тряхнув головой, зажгла свет и пошла посмотреть самовар.
      Христя опустила голову и долго-долго сидела так, пока Марина, звеня посудой, не напомнила ей о себе. Христя подняла голову, взглянула на Марину, которая встала на цыпочки, чтобы достать с полки посуду. Марина показалась ей низенькой, даже как будто сгорбленной. Замасленное рваное платье мешком висело на ее совсем еще недавно высокой и стройной фигуре, волосы растрепались и космами спускались на плечи. "Господи! как Марина переменилась! Прямо страшная стала",- со вздохом подумала Христя и снова опустила голову.
      Марина внесла самовар, заварила чай и немного погодя стала наливать.
      - Пей! - сказала она, пододвигая Христе стакан. Та точно ничего не слышала и не видела.
      - Христя! - громко позвала ее подруга.
      Христя подняла голову, Марина засмеялась.
      - Чего ты смеешься?
      Марина вздохнула и уныло промолвила:
      - Что же мне сказать? То плакала - наскучило, надо и посмеяться!
      И в самом деле, Марину точно подменили, так весело стала она болтать с подругой. Снова ожила перед Христей прежняя Марина, веселая, шаловливая.
      Смеясь сама над собой, она все рассказала Христе: как и когда полюбила своего ирода, как баловалась с ним, как он обещал жениться, а она и поверила ему.
      - И тебе теперь не страшно? - спросила Христя.
      - Чего же мне бояться?
      - А как же: а вдруг мать прознает? а вдруг в деревне услышат?
      - Что мне теперь мать?.. Жаль, что будет убиваться старуха, да что поделаешь?.. Я теперь отрезанный ломоть! А в деревню я не пойду. Чего я там не видала? Чтобы каждый на тебя пальцем показывал, глаза колол? Не только свету, что в окошке - на улицу выйдешь, больше увидишь!.. Таких, как я, Христя, много... живут ведь! А после праздника поеду к панычу в деревню... сама буду хозяйкой. Черт побери: пошло все вверх тормашками - ну, и пускай! А ему, сукиному сыну, я покажу. Теперь он все ластится, теперь и на попятный: оставайся, Марина! Лиха беда пусть с тобой остается! Что я тут? служанка, на побегушках. А там - сама буду хозяйкой... Свое хозяйство, свои коровы будут... прислугу заведу... Приезжай как-нибудь в гости, посмотришь, какой я барыней заживу! Этих лохмотьев и на прислуге не увидишь,- показала она на маленькую дырочку в платье и взяла еще больше ее разорвала...- А если бы ты видела, как он обозлился, когда узнал, что я еду? Все с меня срывает, дерет, швыряет в сени, тащит к себе в комнату,- и смех и грех... Взбесился, совсем взбесился!..- И Марина злобно захохотала, как сова в глухую ночь.
      У Христи волосы встали дыбом от этого смеха. Она испугалась и багрового лица подруги и ее сверкающих глаз.
      Марина умолкла на минуту, понурилась, а там... снова подняла голову и сердито заговорила:
      - Ну, да и твой хорош!
      - Кто мой? - робко спросила Христя, подумав, уж не на паныча ли она намекает? Неужели она что-нибудь знает?
      - Да кто же, как не паныч! - воскликнула Марина.- Вчера был у нашего... Играли там, пели... Подвыпил наш и давай рассказывать: и что жалко ему меня и что женится-то он все-таки, наверно, на мне. А твой ну его отчитывать: мужичка-то она и неровня! Ты, мол, не первый и не последний; не ты - так солдат нашелся бы... Я лежу тут на постели, и через стенку мне все слышно. Такое меня зло тогда взяло! Так бы, кажется, вбежала к ним и вцепилась когтями ему в буркалы!.. Мужичка! неровня!.. А он-то кто? большой пан? Да разве он, как паныч, живет? - как серый волчище! Да он и с людьми-то не знается, ему бы все только по шинкам таскаться! Да я бы его, может, хоть от пьянства отучила!.. Не ты первый, не ты последний!.. Он знает, кто был первый?!. Солдат нашелся бы!.. Да чтоб эти солдаты голову тебе, как цыпленку, свернули, когда будешь идти от своей попадьи, то-то я рада была б!..- бранилась Марина, все больше и больше свирепея.
      Но вдруг хлопнула дверь в сенях, заскрипели сапоги... Марина умолкла, прислушалась. Шаги все слышней... Звякнула щеколда, дверь отворилась, и в кухню вошел Довбня.
      - А-а, здравствуй! - поздоровался он с Христей.- А я не пойму, кто это тут говорит, а это вот кто! Вот это девушка!.. Да, а это?..- он безнадежно махнул рукой на Марину.
      - Помилуй бог!..- зло ввернула Марина и замолчала.
      - Кого?..- спросил Довбня.- От твоей злобы?.. Весь век ты была зла и пропадешь такой!
      - Я знаю одного обманщика, который рад был бы, если б я сегодня пропала,- с еще большей злобой ответила Марина.- Да кабы бог послушал...
      Христя сидела как на иголках и ждала, что вот-вот пойдет баталия.
      - Плохого пастуха? - подхватил поговорку Довбня.
      - Вот, вот! - бесновалась Марина.
      Довбня сверкнул глазами и с горькой улыбкой повернулся к Христе.
      - Вот, как видишь. Так всегда... Ты вот сидишь здесь, слушаешь,попробуй разбери: кто из нас прав, кто виноват? Кто кого задел? Кто первый ссору затеял?
      Христя поглядела на них, не зная, что сказать. Марина выручила. Качая головой и презрительно глядя на Довбню, она начала:
      - Кто первый затеял? А ну, кто первый? Кто чуть не в ногах валялся, руки лизал, пока нужно было?
      - Это дело прошлое...- начал было Довбня.
      - Прошлое? - перебила его Марина. Глаза ее сверкнули, как острые ножи на огне.
      - Прошлое, прошлое... А сегодня... сегодня кто виноват?
      - А за прошлое кто передо мной виноват? - в свою очередь спросила Марина.
      - Да погоди, дай слово сказать... Вот так всегда!.. Ну - я! я виноват! - крикнул Довбня.
      - А кто больше виноват? - снова спрашивает Марина, отходя понемногу.
      - Ты! - сердито отрезал Довбня.- Ты никогда путного слова не скажешь! К тебе с лаской, а ты с таской! Тебя просишь, а ты к черту посылаешь!.. Ты говоришь - женись. Ладно, пусть будет по-твоему! Да подумала ли ты, что это за жизнь у нас будет? И я горяч, да и ты - огонь! Тебе слово, а ты десять... Да мы друг дружку зарежем, дурочка!
      - Теперь небось дурочка стала, а раньше умная была!
      - И раньше была такая! Только таилась, не показывала людям своих зубов. А когда показала, так и видно стало, что ты за перец!
      Марина только тяжело вздохнула и тряхнула головой.
      - Опять же и то...- продолжал Довбня.- Кто первый пошел на разрыв? К кому евреи каждый день шасть да шасть да шу-шу, шу-шу?.. Зачем, спрашиваю, сюда евреи повадились? "Да это я кораллы хочу купить!.." Что ж, кораллы так кораллы. А это ты, выходит, ехать собралась. Какой-то молокосос из нищих панов загляделся на твои глаза и подговаривает ехать к нему. Ты ведь согласилась? Ты первая согласилась! И у меня не спросила. Сказала евреям: ладно, поеду! А мне чужие люди об этом рассказали... Так это что, по-твоему?.. Мне, думаешь, легко было слушать? Легко, а? Ты вот подумай: что, если бы ты была моей женой, а тут откуда ни возьмись фертик с улицы... И ты вешаешься ему на шею! Каково было бы мне на это смотреть?
      - Да ведь это если б я женой была... А теперь я что?
      - Жена! - крикнул Довбня.- Что невенчанная? Плевать мне на это! Я тебе сказал, что не брошу,- и не брошу! Теперь ты первая пошла на разрыв; а если бы мы были обвенчаны и ты бы это сделала... смотри!..- Глаза у него загорелись, пальцы скрючились.- Вот этими руками на том самом месте, где поймал бы, так бы и задушил тебя!- крикнул он в исступлении, тряся головой.
      Воцарилась мертвая тишина, кажется, если бы в ту пору еще были мухи, то слышно было бы, как муха пролетит.
      - Марина! - немного погодя тихо и ласково продолжал Довбня.- Будет уж... Я все тебе верну, все... и платья... и монисто... все!
      - Ну его к черту! - буркнула Марина.
      - Едешь? - грозно крикнул Довбня.
      Марина молчала. Довбня подошел к ней. Руки у него дрожали, он весь трясся.
      - Знай же, Марина, это в последний раз!.. В последний!.. Слышишь? крикнул он, шагнув к ней и заглядывая ей в глаза.
      Христя сидела сама не своя. Она боялась, как бы не было худа, так грозен и решителен был Довбня.
      - Слышишь?
      - Слышу...- глухо ответила Марина.
      - Так вот слушай: и будешь тужить, да нельзя воротить! - проговорил он и, пошатываясь как пьяный, пошел прочь.
      В кухне стало еще тоскливей, еще сумрачней, совсем как в тюрьме или в глубоком подземелье: темно, холодно, неуютно... Свеча нагорела; от облупленных стен наползала тьма, черный пол зиял, как пропасть; густой мрак носился по кухне, а посреди него, как утес среди черных волн, белела огромная печь. Марина сидела около стола и презрительно глядела на дверь, за которой исчез Довбня. Скрип его шагов еще слышался в сенях, но все удалялся - пропадал. Христе показалось, что счастье Марины уцепилось за эти шаги и теперь уходит от нее. От жалости у Христи заныло сердце...
      - Ах, какая ты нехорошая, Марина! Какое у тебя злое, недоброе сердце,сказала она подруге.
      - О-о, зато они добрые! Зато они все такие добрые!- крикнула Марина и начала ругаться.
      - Разве ты не видишь, Марина, как он жалеет тебя, как убивается? Он любит тебя.
      - Любит? - переспросила Марина и плюнула.- Вот какая ихняя любовь!
      - Ой, гляди! Как бы не попасть тебе из огня да в полымя!..
      - Лучше не будет, и... хуже не будет! Как говорится: хоть плохой, да другой.
      - Другой? - чуть не крикнула Христя. Она не ожидала этого от Марины. "Как! Через месяц - другой? Через неделю? через день? Если б я полюбила, то полюбила б навек, а эта говорит - другой!.." Как обухом по голове ее ударили,- так потрясло ее это слово. Она еще немного посидела, но уже больше об этом не заговаривала: боялась, как бы не услышать от подруги чего-нибудь похуже.
      Когда она вернулась домой, у них уже легли спать. Хотя Марина провожала ее, Христе так страшно было идти по глухим улицам, где только подслеповатые фонари светились, как глаза у кошки, и царила глухая полуночная тьма. Зато на Марину точно стих нашел: провожая подругу, она то откалывала на тротуарах трепака, так что эхо раздавалось кругом, то кричала "тррр", то насвистывала, как пьяный бродяга.
      "Одурела Марина, совсем одурела,- думала Христя, ворочаясь на постели.- То плачет, то злится, то вон какие штуки выкидывает. Вот до чего доводит любовь! Неужели так со всеми бывает? Неужели и со мною так будет, когда я полюблю? А ведь будет! Вон и Марья сколько горя хлебнула из-за этой любви. И Марья меня предостерегала... Не хочу, не хочу я принимать от тебя горькую муку! Сколько ты людей изувечила, сколько душ загубила? Сохрани меня, матерь божия, от этой напасти!" - молилась Христя от всего своего чистого сердца. А где-то в самой глубине его шевелилось новое чувство, неизведанное, отрадное и вместе с тем злое; и тянуло и манило, то пробуждая в душе сожаление, то вселяя надежду на счастье...
      Через неделю Довбня пришел к Проценко и, подвыпив, рассказал ему, что Марина все-таки уехала. Рассказывая об этом, он так горько плакал!
      Христе жалко стало его, жалко, как родного брата.
      - Ну, и нехорошая эта Марина,- сказала она Марье,- до слез паныча довела.
      - Молодец Марина,- возразила та.- Знает себе цену. Так им и надо. Обманывай их, пока молода и здорова. Плачем мы от них кровавыми слезами, пусть же и они поплачут!
      Христя в ответ только тяжело вздохнула.
      9
      Прошла еще неделя. За эту неделю слух о Марине облетел весь город. Где только он не побывал, где не погулял? Носило его по улицам и базарам, залетал он в панские дома и в купеческие хоромы, не миновал он и простых мужицких хат. Всюду гулял этот слух, всюду будил сонную обывательскую жизнь. Только и разговору было, что про паныча, про Марину и Довбню. Старые паны обсуждали молодого повесу, который недавно отсудил у дяди отцовское наследство и теперь протирал отцовским денежкам глаза. Купцы, потирая руки, горой стояли за паныча: когда же, мол, и погулять-то, как не смолоду?.. Они надеялись, что все его добро скоро перекочует к ним в лавки. Жалели они только Довбню, который так убивался о беспутной девке. Подпоив его, они то смеялись над его любовью, то советовали ему остепениться, стать человеком. "Этого цвету много по свету!" - говорили они ему. Да, видно, не утешали Довбню их советы: запив дома, он скоро стал таскаться по шинкам, пока не остался и без денег и без платья. Оборванный, опухший, слонялся он по улицам, выпрашивая у встречного и поперечного копейки, чтобы опохмелиться. Еврейские служанки, провожая его глазами, кричали: "Любовь не картошка!" Только простые люди, мужики, угрюмо смотрели и на Довбню и на молодого паныча, который рядом с разряженной Мариной раскатывал по городу на бешеной тройке. "К тому теперь дело идет,- говаривали они.- Вот подождите немножко, спустят панычи отцовское добро, так и служанкам рады будут, лишь бы их хлебом кормили!"
      Всяк судил по-своему. Одни раздумывали, подходит ли этот случай к старым обычаям, другие - на пользу ли он человеку, или в убыток,- с этой стороны тоже судили. Дальше этого никто не шел, никто не пытался покопаться в человеческой душе, заглянуть и в свое собственное сердце, спросить самого себя: "А что бы я сделал, если бы слепая судьба поставила меня на место Марины или Довбни?"
      Одна только Христя так об этом думала. Молодая, неопытная, она все это принимала близко к сердцу; неразрешимые загадки волновали ее ум. Она видела, что жизнь толкает ее на тот самый путь, по которому пошла Марина. Найдет ли она на этом пути свое счастье, или ждут ее горе и беда? Вон Марья говорит: молодец Марина! Обманывай их, пока молода и здорова!.. А что, если Марину обманут? А что, если она лишится красоты и здоровья? Что тогда будет?
      Христе становилось страшно. Страшно того, что ждет ее впереди, страшно самой себя. Ей казалось, что она стоит на шатких мостках посреди широкой и глубокой реки. Кругом вода, кругом кипят и пенятся валы, чернеют бездонные омуты... Стоит только на один миг зазеваться, на один шаг оступиться и понесут они тебя бог весть куда, закружат и затянут на дно ревущего водоворота.
      Всю эту неделю Христя ходила грустная и задумчивая, точно ждала какой-то беды. Она не слушала, что болтают про Марину, как ее пересуживают, как смеются и издеваются над Довбней. Она прислушивалась к тому, что делалось в ее душе, что творилось в ее сердце. А творились в нем дивные дела: ей становилось так легко, когда Проценко оставался дома, и делалось так тяжело, когда он куда-нибудь уходил, а уж если он пропадал на весь вечер, ее терзала просто невыносимая тоска! Сколько раз она сама себе говорила: "Какое мне дело, куда он ходит? Что он мне, что я ему? Да по мне - пусть уйдет и хоть вовсе не возвращается!.." Но там, в ее сердце, закипало недоброе чувство, внутренний голос шептал ей, что он идет к ней, к попадье... И невыносимая тоска охватывает ее душу, от тяжелых мыслей щемит, сжимается сердце. Ляжет спать она и не спит - его поджидает; ждет, пока вернется, чтобы тут же открыть ему дверь. Верно, встретит он ее сердечным словом и сладким поцелуем; всякий раз ей так милы его ласки... Но только не теперь. Теперь уж она знает, что сказать ему. "От одной обманутой идешь, чтобы другую обманывать? К черту же, коли так!" - вот что она ему скажет... А если он обидится да начнет под нее подкапываться? Подобьет хозяев, чтобы они ее рассчитали? Куда она денется на зиму глядя? Где найдет другое такое пристанище? Тут она уже ко всем привыкла, и к ней привыкли; а на другом месте бог его знает, что еще будет?.. Что же ей теперь делать? Как быть? Умереть? Она молода, еще рано ей умирать; но чем так жить - так уж лучше умереть!.. И терзается Христя своими тайными муками, носится со своими одинокими думами; боится открыть их. Да и кому их откроешь? Марье?
      Марья сама ходит как в воду опущенная: пожелтела, исхудала; все больше молчит, а нет, так бранится. Все ей мешает, все не по ней. То в кухне не прибрано - и она ворчит на Христю, а примется Христя убирать, она кричит:
      - Вот еще чистюля!
      - Чего вы, тетенька, сердитесь? - спросит ее Христя.
      Марья не отвечает, сердито сопит. Весь день не разговаривает, а вечером заберется на печь и уж не слезает оттуда. Христя сядет за шитье, а она ворочается там, тяжело вздыхает, кого-то ругает про себя; а когда все улягутся, Христя часто слышит, как она плачет.
      - Хоть бы свекровь поскорей прибралась! - сказала она как-то в унынии Христе.
      - Что ж тогда?
      - Вернулась бы к мужу. Так все надоело - не поверишь!
      Христя ничего не ответила; Марья тоже замолчала.
      В тот же вечер, подав хозяевам ужин, Христя постилала в спальне постели.
      - Марья дома? - спросил хозяин.
      - Дома,- ответила хозяйка.
      - Научил солдат дома сидеть! Что же она теперь делает?
      - Что делает? Ничего. Спит или так лежит.
      - Не знаю, зачем мы держим двух служанок, когда и одной нечего делать? - помолчав, сказал хозяин.
      - А как же со стряпней? - возразила хозяйка.
      - Разве Христя одна не справится? Справлялась же она, когда Марья бегала... А ведь лишний рот - сколько она одного хлеба съест? Да и платить надо ей, и немало. Лучше уж Христе немного прибавить...
      Христя как раз стояла против двери и видела, как хозяйка, дернув хозяина за рукав, кивнула головой на спальню. Хозяин умолк, наклонился над тарелкой и скоро заговорил о другом.
      Христя уже больше не слушала; постлав постели, она стремглав убежала на кухню. Из глубины ее души, с самого дна сердца поднялась гнетущая тоска, мучительная, жгучая боль пронизала ее насквозь. Когда легли спать, она рассказала все Марье.
      - А ты думала, нами очень дорожат? - спокойно сказала та.- Я давно тебе говорила, что мы хороши, пока нужны, а миновала в нас надобность, хоть с голоду подыхай, никто куска хлеба не даст! Так ты и знай да учись: не очень старайся, нечего в лепешку расшибаться. Нас не будет - другие найдутся. Хорошо только тому, кто сам ничего не делает или за деньги чужую работу покупает, а рабочему человеку везде одинаково. Такая уж наша доля, такая уж наша участь проклятая!.. Я уж давно видела, что меня рассчитают. Как они еще этого раньше не сделали? Что до меня - так мне все едино: свет не клином сошелся; не будет Галя - будет другая... Не у них одних работа, и у других найдется, а рук мне не занимать стать... А вот когда ты останешься одна, держись! Они тебя запрягут, увидишь тогда!
      - Да мне лишь бы год отслужить, а там ну их!
      - Год! - удивилась Марья.- Да разве это мало- год? Им только этого и надо... Год отслужишь, а там они немножко прибавят и опять останешься.
      - Нет, не останусь,- решительно ответила Христя.
      - А если и не останешься, так ведь всю зиму и весну своим хребтом отдуваться - это тебе не шуточки!.. Ведь на тебе одной будут выезжать. Вот ты и подумай!
      - Что же мне делать? - в отчаянии спросила Христя.
      - Как что? Бросай и ты вместе со мной.
      - Как же мне бросить?
      - Как? Да так же, как все. Тебя нанимали в горничные - за стряпню не берись, это, мол, дело кухарки. А если стряпать, так я, мол, и вовсе не хочу.
      - Да меня просто нанимали, не говорили, для чего.
      Марья только засмеялась.
      - Чудачка ты! - сказала она.- Хватит! спать пора!- прибавила она и скоро заснула.
      А Христю обуяла тяжелая дума. Ей было больно и страшно; досада и слезы мучили ее. Она не знает, что делать, как уйти от беды, которая надвигается на нее. Послушаться Марьи - и бросить?.. Сердце ее этого не хотело. Оно шептало, что она оставит здесь родную душу, лишится дорогого, милого ей человека. Да и где она сразу найдет себе место? Хорошо Марье: у нее всюду полно знакомых, город она знает как свои пять пальцев, ткнется туда-сюда и сразу найдет. А какие знакомые у Христи? Где у нее заступники? Одна, одна как перст! Но и тут остаться - и работы прибавится и...- она не додумала, не договорила, слезы в три ручья брызнули у нее из глаз.
      На другой день она встала с еще большей тяжестью на душе. Сегодня рассчитают Марью; сегодня ей надо на что-то решиться - было ее первой мыслью. Пока встали хозяева, она ходила как приговоренная к смерти. Вот они встали, посылают Марью на базар. Та сходила на базар, вернулась. О вчерашнем никто ни слова; все как будто тихо, мирно. Христе стало легче... А может, они только поговорили, может, все обойдется-уладится?
      День прошел, другой прошел; только всего и случилось, что Марья сбегала куда-то на часок и быстро вернулась. На четвертый никто ничего не говорит; на пятый уж Христя забывать стала.
      Настала суббота. Поднявшись рано и умаявшись за целый день, Христя, как только свечерело, забралась поскорее на печь и заснула. Марья зажгла огонь, села к столу и стала лущить семечки. В окна тихо барабанил дождь, из комнат доносился смех; хозяева с панычом пили чай и болтали. Видно, вспоминали что-то веселое, потому что хохотали на весь дом. Марья не слушала; она бросала в рот семечко за семечком и, как мышь, грызла их своими мелкими зубами. Перед ней на столе уже лежала большая куча шелухи, а она знай подбавляет, как будто об заклад с кем-нибудь побилась и только о том и думает, как бы поскорее перещелкать все семечки. На самом деле мысли ее были далеко, хоть она и не отводила глаз от кучи шелухи... Но это только так, надо ведь куда-то глядеть, надо ведь что-то делать. Она уже выспалась, валяться ей надоело, идти некуда. И вот, опустив голову и грызя семечки, она погрузилась в свои мысли. Печальные они у нее, безотрадные; утраты, одни утраты вспоминались всё ей, а счастья и радости - ни на грош. Она перебрала в памяти всех, с кем когда зналась и кого любила, вспомнила, кто когда обманул ее... Целая вереница обманщиков и негодяев! Ничего, кроме лжи, не знала она в молодости, ничего, кроме горя и слез... Что ж, научили они ее чему-нибудь, остерегли? "Кой черт!" - думает она. Вот и теперь чувствует она, что тоскует ее сердце. Она знает, чем это кончится... Скучно, грустно ему одному...
      - Хоть бы пришел кто-нибудь! - со вздохом сказала она.
      В сенях послышался шорох... Что за диво - идет кто-то, за щеколду взялся. "А ну, если угадала?" - подумала Марья.
      Дверь отворилась, и в кухню вошел высокий плечистый парень. На нем синий кафтан, подпоясанный коломянковым кушаком, серая смушковая шапка прикрыта сверху платком; лицо круглое, румяное, глаза быстрые.
      - Здравствуйте! - поздоровался парень, снимая шапку.
      - Свирид! - крикнула с удивлением Марья, узнав нежданного гостя.
      - Он самый! - гаркнул на всю кухню Свирид и топнул ногой.
      - Тише! не ори так,- остановила его Марья.- Ты чего это пришел?
      - Тут ли девушка Христя?- понизив голос, спросил Свирид.
      - Какая Христя?
      - Христя... из Марьяновки!
      - Тут. Зачем она тебе понадобилась?
      - Надо мне повидать ее. Где она?
      - Вон на печи спит.
      - Уже спит? Рано,- садясь на постель, говорит Свирид.
      - Как рано? Добрые люди уж давно спать легли... Зачем тебе Христя?
      - Нужна. Я давно слыхал, что она тут, а мы с нею из одной деревни. Землячку пришел проведать.
      - Нашел время.
      - А когда же?
      - В полночь,- шутит Марья. Свирид почесал в затылке.
      - Да я бы не прочь, лишь бы Христя приняла.
      - Приходи - примет,- хохочет Марья.
      - А ты своего фитьфебеля уже забыла? - спросил Свирид, бросив на нее лукавый взгляд.
      У Марьи так защемило сердце! Она понурилась, замолчала.
      - Молчишь? - спрашивает Свирид.
      - Молчу! - зло ответила Марья.- Чтоб вам всем так заткнули глотку! не выдержала она.
      - Чего же ты сердишься? Не все ведь одинаковы.
      Марья только глазами сверкнула и вместо семечка раскусила шелуху. Она сердито выплюнула ее.
      - Разве не говорил я тебе раньше: "Эй, Марья, берегись! оставит тебя с носом этот подлец".
      - Уж будто ты лучше? - с презрением глядя на него, спросила Марья.
      - Да уж не такой, как твой Денис.
      - Замолчи! Замолчи, пока я тебя не изругала или в глаза тебе не плюнула. Вспомни-ка Приську, Гапку, Горпину...
      - Да ведь это так, баловство одно было.
      - Баловство? - резко спросила Марья, бросив взгляд на Свирида. Свирид смотрел на нее. Глаза их встретились. Румяное лицо Свирида дышало здоровьем, улыбалось, широкие плечи, молодцеватая фигура говорили о крепости и силе; глаза его весело блестели... "А он ничего себе",- подумала Марья и насупилась.
      - Все вы сукины сыны! - прибавила она и засмеялась как-то надрывно, точно заплакала.
      Христя проснулась, как только вошел Свирид. Она слышала с печи его шутки, разговор с Марьей, но не подавала вида, что слышит. "Чего он пришел ко мне? Какая там нужда, какие дела?" - думалось ей. Она вспомнила посиделки и вечерницы, на которых Свирид всегда, бывало, напоит хлопцев и доведет их до ссоры и до драки или с девушками начнет браниться и всех разгонит. "Неугомонный какой-то: ему бы только пить да гулять, всеми верховодить. Все так обрадовались, когда он ушел на заработки, в город подался... Давно это было, года три назад, должно быть, а то и больше... и слух о нем пропал. А тут вдруг опять объявился. Меня спрашивает... Зачем?.." - думает Христя.
      - Марья! Ты бы разбудила ее, а? - помолчав, попросил Свирид.
      - Зачем?
      - Надо. Разбуди.
      - Буди сам, коли хочешь.
      - А можно? - Свирид встал.
      - Буди, коли хочешь по зубам получить,- смеется Марья.
      - Да неужели?- шутя спросил Свирид и полез на печь.
      Христя затаила дух.
      - Христя! Христина! - дергая подушку, окликает Свирид. Христя не шелохнется!
      - Христя!..- Он дотронулся до ее головы.
      Христя, как будто во сне, пошевельнулась, спустила руку с печи. Свирид так и вцепился в нее своей пятерней. Христя вскочила.
      - Что? Кто это? - спросила она.
      - Не узнаешь? - улыбаясь, спрашивает Свирид.
      Христя смотрит на него во все глаза.
      - Кланяются тебе марьяновцы... И Федор кланяется...
      - Какой Федор? - лукавит Христя.
      - Не знаешь? Супруненко. Говорит: поклонись Христе; скажи ей, что если бы отец не женил, так после водосвятия прислал бы к ней сватов.
      Услыхав про деревню, про Федора, Христя сразу оживилась.
      - Разве Федор женился? - быстро спросила она.
      - Перед рождественским постом... Я и на свадьбе гулял.
      - На ком же он женился?
      - Горпину Удовенко знаешь? Высокую, носатую... Да ты дружила с ней.
      - Неужели на ней? - удивилась Христя.
      - А чего ж ему на ней не жениться? Что она за цаца такая? Только что высокая да язык длинный - сам черт ее не переговорит.
      - Да ведь она бедная, а Грицьку все хотелось богатой.
      - Сам Грицько ее и облюбовал. Федор было заупрямился: не хочу - и баста! Ну, говорит Грицько, коли не хочешь, так знай, что ты мне не сын, а я тебе не отец.
      - Так Федор все-таки женился? - задумавшись, проговорила Христя.- Что ж они, хорошо живут?
      - Живут, и вся недолга... Горпина верховодит. Был я недавно в деревне, зашел и к нему. Теперь он живет на своем хозяйстве. Ну как, спрашиваю, хорошо женатому? "Да оно бы, говорит, ничего, если б жена не такая злющая да ревнивая. Все глаза Христей колет". Да они, говорю я ему, все такие, эти старые девки.
      - А что еще нового в деревне? - перебила его Христя.
      - Что нового?.. Тимофей тоже женился.
      - На Ивге? - спросила Христя.
      - Не то Ивга его на себе женила да через неделю после свадьбы и ребеночка принесла.
      - Это молодая-то? - удивилась Марья.
      - Ну что ж, что молодая?
      - Что ж она, каждую неделю так и будет по ребеночку приносить? хохочет Марья.
      - Да с вашим братом всяко бывает...
      - А как там наша усадьба? - снова перебила Христя.
      - Ваша усадьба цветет. Ты теперь своей усадьбы не узнаешь!
      - Это как же? Кто ж там живет?
      - Да и старой хаты уж нет. Карпо выстроил новую, большую, на две половины. Еврею сдал под шинок... Первый шинок на всю деревню... Весело там так!
      Христю эта новость поразила в самое сердце.
      - Как шинок? Кто же пустил туда еврея?
      - Кто? Карпо! Карпо теперь барином живет! А к Одарке и приступу нет: в парчовых очипках ходит; нарядится, напыжится, прямо тебе барыня!
      - Да неужто правда? - не верит Христя.
      - Поди погляди, коли хочешь... В старой-то хате никто не хотел жить, так Карпо надумал под шинок ее сдать. Да под шинок старая не годилась, вот он и решил переделать. Теперь такую хоромину выстроил - страсть! В одной половине лавка - пряники, кахветы; в другой - шинок. Прямо с улицы заходят!.. В деревне говорят: пошло Карпу на пользу добро Притыки! После Грицька первым хозяином стал. Поговаривают, чтоб в старосты выбрать, а то и в старшины. Вот какой теперь Карпо: не гляди, что в грязи, хоть и шлепнулся в грязь, все одно князь!
      И чуднo все это Христе и удивительно. Давно ли она из деревни, и вот сколько перемен... Федор женился, Тимофей женился, Карпо так разбогател... О, этот Карпо давно уже был себе на уме! Да какое он имел право хату сносить? Хоть бы спросил, хоть бы для смеха сказал, я ведь ему, как путному, ее поручила. А он вот что... еврея пустил, шинок завел...
      Жгучая боль пронизала сердце Христи. Свирид еще много рассказывал про деревню, про мужиков, но она уже ничего не слыхала. Еврей и шинок не выходили у нее из головы, стояли перед глазами.
      - Когда уж ты женишься? - спросила Марья у Свирида, после того как он умолк.
      - Невесты нет!
      - Да разве мало девушек в деревне или в городе?
      - Да если б хоть одна на тебя похожа, так уж черт с ним! Полез бы в петлю! - заигрывает Свирид.
      - Что я? - старая баба! - отвечает Марья.
      - Старая, да жару много.
      - Был жар, да потух; одна зола осталась! - со вздохом отвечает Марья.
      - Небось хоть и зола, да горяча! - подступая к ней, говорит Свирид.Ишь плечо какое! - с этими словами он сжал ей рукою плечо.
      - А чтоб тебя черти так припекли! - крикнула Марья, схватившись за плечо.
      - Ожгло? - хохочет Свирид.
      - Еще смеется, черт! - крикнула Марья и бросилась на Свирида с кулаками. Свирид пригнулся, и она, как по бочке, стала садить кулаками по его спине, так что у него екало в груди.
      - Бей крепче! Бей еще! - хохотал Свирид, затем выпрямился, сгреб Марью, как коршун воробья, в охапку и прижал к себе... Кровь прихлынула к сердцу Марьи и горячей волной разлилась по всему телу. Марья почувствовала, как запылало у нее лицо, загорелись шея и голова, а сердце забилось, как птичка в клетке. Свирид, как маленького ребенка, носил ее по кухне и хохотал во все горло.
      - Что это вы тут расходились? - послышался в отворенную дверь голос барыни.
      Свирид выпустил Марью и застыл в смущении посреди кухни.
      - Да вот этот черт! - застыдившись, проговорила Марья.- Пришел к Христе... из одной деревни с ней... принес ей поклоны...
      - Да небось не Христе их бьет, а тебе! - сказала барыня, затворяя за собой дверь.
      - Вот видишь, чучело! Я ж тебе говорила: не ори! - упрекала его Марья.
      - Да разве я знал, что их там черт поднимет... ну вас совсем: еще влопаешься. Где моя шапка? Пойду.
      - Ты без шапки пришел,- смеется Марья.
      - Разве без шапки? Да нет, как будто в шапке. И он быстрым взглядом окинул кухню. Шапка лежала на постели. Марья прыгнула, как кошка, схватила шапку бросила ее Христе на печь.
      - Не давай! - крикнула она.- Пусть идет без шапки.
      - Я без шапки не пойду.
      - А что ж, здесь останешься?
      - Конечно. Ты меня хоть на самый краешек постели положи, только с собой рядышком.
      - Хитер! Так я с тобой и легла! - щебечет Марья.
      - А почему же нет? Что я, у бога теленка украл?
      - Может, и украл... Да ну тебя! - хохочет Марья.
      - Ишь, мне кричать не велит, а сама на весь дом хохочет... Ну вас! бежать скорей от греха. Христя! брось мне, пожалуйста, шапку.
      Только Марья собралась крикнуть: "Не бросай!", как Христя уже швырнула шапку.
      - А что, не бросила? - стал дразнить Свирид Марью, тыча в нее шапкой.Думаешь, все такие, как ты. У меня Христя - во! - и он чмокнул свои два пальца.
      - Будь это я, ни за что бы не отдала.
      - Так ведь это ты... Прощайте!
      - Пошел к черту!
      - Ты бы хоть проводила,- сказал из сеней Свирид.
      - Собак боишься?
      - Боюсь.
      Марья вышла со Свиридом. Видно, она далеко его провожала, потому что вернулась не скоро и промокла до костей.
      - Ну и непогодь! - сказала она Христе и, дрожа, полезла на печь.
      Та молчала. Свесив голову на грудь, сидела она в темном уголке, прижавшись к кожуху печи, и думала свою невеселую думу.
      - Ну вот и пригорюнилась! Чего? - спросила Марья.
      Христя стала плакать и жаловаться на свою судьбу. Одна осталась память об отце и матери, и ту добрые люди снесли!
      - А зачем же ты так оставила?
      - Я ж на них оставила, думала, добрые люди! - плакалась Христя.
      Разговор не клеился. Христя, покачиваясь, молча сидела в уголке, а Марья лежала около нее и по временам тяжело вздыхала.
      На следующий вечер Марья ушла и вернулась далеко за полночь. Христя слышала, как несет от нее винищем. На третью ночь она что-то все волновалась, то и дело вздрагивала, точно кого-то ждала. Уж и хозяева спать легли, а она все не ложилась. Христя забралась на печь и скоро заснула. Ее разбудил шорох в кухне; она стала прислушиваться - кто-то шептался.
      - Марья! - окликнула Христя, подняв голову.
      Шепот смолк.
      - Марья! - еще раз крикнула она на всю кухню.
      - Чего? - спросила та.
      - Кто-то шепчется... Ты слышала?
      - Тсс! - тихо ответила Марья.- Это брат.
      - Какой брат?
      - Здравствуй, землячка! - вполголоса сказал кто-то Христе.
      - Тсс! - снова зашипела Марья.
      - Чего там "тсс"? Не бойся! Христя - землячка! - снова ответил тот же голос. Христя услышала, как кто-то из них, шутя, дал, должно быть, другому шлепка, как Марья взвизгнула.
      Христя узнала голос, узнала Свирида и, повернувшись к стене, с головой накрылась свиткой, чтобы не слышать, как они шепчутся.
      На следующий день Марью стали рассчитывать.
      - Я не хочу, чтобы ты ко мне в дом хахалей водила! - говорила барыня.
      - Не хотите, и не надо! - огрызнулась Марья.- Я и сама не хочу служить у вас. Оставайтесь с теми, кого вам легко обманывать!
      - Молчи, а то я тебе глотку заткну! - крикнул барин.
      Марья ушла и не попрощалась, а Христя осталась. Пока Марья ругалась с хозяевами, она не посмела сказать барыне, что одной ей не справиться по дому и со стряпней. Горькая, невыносимая тоска охватила ее, и вместе с тем всякие страхи лезли в голову. Ей казалось, что она попала в неволю, что с ней теперь могут сделать все что угодно, что ее будут истязать и увечить и никто ее не пожалеет, никто за нее не заступится; одна она, как былинка средь широкого поля, как маленькая щепочка средь бурного моря!.. От страха она никак не может прийти в себя, места себе не находит. Совсем она теперь растерялась и с мыслями не может собраться, вихрем проносятся они в мозгу, и такие все страшные!
      - Не спеши так, Христина,- тихо говорит ей Пистина Ивановна.- Сделай сперва одно, а потом принимайся за другое; а то если сразу все начнешь, только время проведешь, а дела не сделаешь. Это потому, что ты еще порядка не знаешь, а когда приучишься к порядку, все будет хорошо... Ты не думай, Христя, что будешь работать за старую плату: мы тебе прибавим.
      - Тяжело, барыня, одной,- собравшись все-таки с духом, сказала Христя, не глядя на хозяйку.
      - Это тебе только так кажется... А когда будет много работы, я тебе помогу: ведь и у меня две руки.
      Христя ничего на это не ответила, только подумала: "Две-то две, да чьими будешь жар загребать?"
      Она так уходилась, пока стряпала, что еле обед подала. Хозяин все кричал на нее: "То прими, это подай".
      - Да не кричи ты так на нее, ради бога! - заступилась хозяйка.- А то начнешь орать, так уж порядка не жди.
      Проценко сидел грустный, молчаливый, он только изредка сочувственно поглядывал на Христю.
      После обеда, проходя через кухню в свою комнату, он спросил у нее:
      - Так вы теперь, Христина, одни остаетесь?
      Как ножом полоснуло ее по сердцу! Она почувствовала, как забилось оно у нее, защемило. Все поплыло у нее перед глазами, подбородок задрожал, лицо задергалось. Она опрометью выбежала в сени, чтобы не расплакаться.
      От целодневной беготни, волнения и страха она так устала, что вечером совсем расклеилась: руки и ноги ноют, голова как свинцом налита, клонится, глаза застилает туманной пеленой. Подав хозяевам самовар, она присела на постель передохнуть, прислонилась головой к дверному косяку и сама не заметила, как задремала.
      И снится ей сон, томят ее сонные грезы. Видит она высокую гору, поросшую редким лесом, покрытую, как зеленым ковром, густою травой; под горой речка синеет, голубою лентой обвилась кругом нее. А там, за рекой, долина расстилается, ровная, долгая, глазом не охватишь зеленого простора, дальний край долины тонет в синеве небес. Христя стоит на горе, на самой верхушке, и смотрит на долину, озирается вокруг. День. Солнце стоит над головой, и золотые лучи его, словно камни-самоцветы, горят, отражаются на зеленой траве, и чистая речка от них светится до самого дна. Вон меж песочком темнеет лягушечий шелк, вон омут приметен; пустая ракушка покачивается на легкой волне; там вон пиявка ползет, а там рыбки плещутся. Да сколько их! Целой стайкой плывут; спинки - черные, бока серебристо-золотые, а глаза с красными ободками... "Пойду к воде, спущусь к самой речке, полюбуюсь, как рыбки плещутся, а может, искупаюсь",- думает Христя. "Верно, хорошо там купаться: вода чистая, дно песчаное. Пойду!" Христя спускается с горы. Да как же скользко! Ноги так и ползут, как бы еще не упасть. Христя старается удержаться и не может, точно кто в спину толкает ее... Вон какая развесистая ива стоит над рекой, ветви свои купает в воде. Там и тень и уголок укромный; и раздеться можно - никто не увидит, да и случится кто - есть где спрятаться... Христя не идет, а бежит. Добегает - что за диво! Самую высокую ветвь ивы словно кто надвое переломил, спустив сломанный конец до самой земли; по бокам маленькие ветки перепутались, переплелись, будто кто нарочно их переплел. Шалаш, настоящий шалаш! Или чье-то жилье: и земля посыпана зелеными листьями, устлана ветками явора. Верно, тут кто-то живет, приют чей-то здесь. А Христе что за дело? Она оглянулась - никого не видно. "Это, верно, девушки сделали такой шалаш для купанья,- думает она.- Вон и тропинка от самой воды до шалаша устлана ветками явора, чтобы не испачкать ноги после купанья. Скорей раздеться, пока нет никого, скорее в воду, пока никто не пришел!" Христя мигом сбросила одежду, распустила длинные косы и, как русалочка, выбежала на бережок. Солнце обливает ее своими лучами, сверкает неприметными искорками; зайчики бегают по ее телу, а к ногам подбирается легкая прохладная волна и щекочет ей пальцы. Снизу прохладой веет, а сверху солнышко пригревает, ласкает, нежит Христю. Как маленький ребенок, заигралась Христя на бережочке: то коснется ногой воды и, вздрогнув, отскочит, станет на солнышке греться, то присядет, поплещет руками по тихой волне, брызнет на себя и скорее спрячется в шалаш. Что-то страшно ей сразу броситься в воду, нырнуть в ее холодные, прозрачные волны. "Ну, отважусь, нырну!" - решает Христя, поднимает руки вверх и подается всем телом вперед... Она сгибается-клонится вниз... вот-вот упадет, вот-вот нырнет в воду!.. И вдруг - как крикнет! И отпрянула как безумная. Страшный черный паучище сидел, как копна, на вербе и глядел на нее своими блестящими вытаращенными глазищами; одной мохнатой лапой, как клешней, он впился ей в руку, а другой готовился схватить ее... О боже! что за чудище! Христя как ужаленная бросилась прочь... Листья с ивы посыпались на землю, черный паучище прыгнул на Христю, расправил лапы и обвил ее ими, как плетями... Невыносимая мука, жестокая боль пронизала ее насквозь. Христя бросилась вместе с пауком в воду, ушла с головой в синие волны, вынырнула... И - о чудо! - вместо паука, видит перед собой Проценко. Его белые руки обняли ее шею, ясные глаза заглядывают ей в лицо, губы тянутся для поцелуя...
      Тут она проснулась. Около нее стоял Проценко, тихо улыбался.
      - И не стыдно девушке быть такой соней? - говорит он, легонько ущипнув ее за щеку. Она спросонок склонилась к нему.
      - Устала? спатоньки хочешь? - спрашивает он.- Ты бы легла, а то прижалась к косяку и дремлешь,- шепчет он, прижимая ее к себе.
      Она опомнилась только у него на груди, в его объятиях; он нежно целовал ее полную горячую щечку. Христя вырвалась из его объятий и отскочила на самую середину кухни. Он только сверкнул глазами, лукаво погрозил ей пальцем и скрылся у себя в комнате.
      "Что это за сон? что он может значить?" - думала Христя, укладываясь на печи спать, после того как хозяева поужинали. И к чему это сон такой привиделся? Приснится же такое, чего никогда не бывает... Да какое страшилище, мерзость какая примерещилась!.. И чудно, все сразу оборотилось, другим стало. Был паук, а стал - он. Вдвоем она с ним купалась... Он так ласково заглядывает ей в глаза, обвивает руками ее шею, прижимается щекой к ее лицу.
      Сон у нее пропал. В сердце шевелятся сладкие и радостные чувства. Ей становится душно... Это потому, что она лежит на печи. "Не перейти ли на постель?" - подумала она и сразу швырнула подушку с печи. В невозмутимой тишине подушка глухо шлепнулась на постель. "Что это я делаю, глупая? чуть не крикнула Христя.- Еще услышит кто-нибудь, подумает бог знает что". Она стала тихонько спускаться с печи, прислушиваясь, не шелохнется ли кто. Нет, не слышно... Тихо и темно, не видно ни зги. А что это за пятнышко краснеет в темноте? То блеснет, то исчезнет... Она нацелилась пальцем и стукнулась об дверь паныча... Что это за пятно? откуда оно взялось?.. Разжав руку, она провела ладонью по двери... Ничего не слышно, и пятно исчезло... А это что за шорох? Кто-то тихо крадется, приближается... Дверь отворилась, и на пороге показался Проценко.
      - Это ты, Христина? - тихонько спросил он.
      Христя обомлела... "Что это я, глупая, натворила! Это светился сучок в двери, это свет пробивался из его комнаты",- сообразила она.
      Проценко бросился к ней, схватил ее за руку, потащил к себе в комнату... Дверь затворилась. В кухне стало темно, как в могиле; только сучок светился, да и то не долго: скоро и он погас. Немая, черная ночь окутала все, только глухо, как из-под земли, слышался тихий шепот, жаркие поцелуи...
      На следующую ночь Христя, сидя на постели, безутешно плакала. Кругом темным-темно, но еще темней были мысли, которые мучили девушку. Она вспоминала вчерашний сон, и сегодня он казался ей еще страшнее. Сердце у нее мучительно сжималось, душа несказанно болела, горькие слезы катились из глаз... Так вот к чему приснился ей этот страшный паучище! Вот что напророчил ей этот сон!
      Она не слышала, как из комнаты паныча отворилась дверь, она почувствовала только, как его холодные руки коснулись ее теплой шеи.
      - Христина, родная моя! - заговорил он ласково и тихо.- Ты плачешь, голубка? Не плачь. Что ж делать, если так случилось? Знаешь, счастье вольная пташка: где захотело, там и село... Я тебя люблю, ты меня любишь... Разве мы не счастливы с тобой? Такое счастье только раз в жизни дается! Не плачь! Мы с тобой что-нибудь придумаем славное, хорошее... Вот тебе моя рука, я тебя так не оставлю. Я люблю тебя, моя голубка!
      Как цветочек под дождем к земле клонится-пригибается, так склонилась Христя к нему на грудь и обвила руками его шею.
      - Гриць! Милый мой! - зашептала она.- Один ты у меня на свете - нет у меня ни отца, ни матери! Я верю тебе: я знаю, что ты не оставишь сироты одинокой, не погубишь меня молодую!
      И она покрыла его лицо жаркими поцелуями.
      - Успокойся, моя милая, успокойся,- начал он.- Знаешь что? Мы дождемся лета, я поеду в губернский город, похлопочу о переводе, возьму и тебя с собой. Там мы заживем тихо да мирно! Я научу тебя грамоте - читать и писать. Это совсем не так трудно, как думают. Вот прихожу я со службы, ты весело встречаешь меня. Сядем, пообедаем; я прилягу отдохнуть, а ты сядешь около меня, книжку мне почитаешь или газету. Вместе мы узнаем, что на свете делается, поговорим, отдохнем. А вечером за чаем - опять за книжку. Ты еще не знаешь, какая это отрада книги! В них - целый мир, и этот мир выше и лучше того, в котором мы барахтаемся, как свиньи в луже!
      - А почему же тут нельзя этого сделать? Почему надо ехать за этим в губернский город? - спросила она его.
      - Тут? С этими собаками! Да разве с ними можно по-человечески жить? Они станут смеяться, сторониться нас, а это только омрачит наше счастье. Нет, Христя, тут нельзя жить так, как хочется.
      - А почему же там можно? Разве там другие люди?
      - Другие. Там больше умных, ученых людей, которые и сами живут как хотят и другим не мешают жить.
      - Ах, какие они, видно, добрые, эти люди! Вот если бы правда, нам попасть к ним...- шепчет она, прижимаясь к нему.
      - Доберемся! Не исталанился еще наш с тобой талан. Потерпеть только надо немножко.
      "Терпеть? - думает Христя.- Да не только зиму и весну; год, век целый буду терпеть, лишь бы с тобою, лишь бы вместе нам быть, голубь мой сизокрылый!"
      10
      Наступило рождество, пошло веселье. Хозяева только первый день просидели дома, а со второго дня как зарядили - день и ночь в гостях. И Проценко тянут с собой.
      Христя тоскует: будни для нее были веселее праздника!
      - Ты не скучаешь одна, Христина? - спросил у нее Проценко на пятый день.
      Христя тяжело вздохнула.
      - Ничего, только бы вам было весело,- грустно ответила она.
      Ему стало жаль ее. Пистина Ивановна и в этот вечер крикнула ему из кухни:
      - Ну-ка, собирайтесь! Пойдем.
      - Нет, я не пойду. Мне что-то сегодня нездоровится. Дома посижу,ответил он, открывая дверь.
      Пистина Ивановна пристально на него посмотрела, потом перевела взгляд на Христю. Христе показалось, что она как будто переменилась в лице побледнела. Но ничего не сказала, взяла с собой детей и ушла. Христя счастлива, они остаются вдвоем на весь дом!
      - Будем вместе чай пить. Хоть разок погляжу я, как мы когда-нибудь будем жить вместе,- сказал он.
      В трех водах мыла Христя руки и все еще сердилась, что они у нее не такие белые и чистые, как ей хотелось бы. Чай сели пить в столовой, где всегда хозяева пьют; он - на одном конце стола, она - напротив него.
      Боже! Как она счастлива! В первый раз в жизни она чувствует себя равной с ним, близкой ему. Мечется она как угорелая, то поглядит, не заварился ли в чайнике чай, то бросится стаканы перемывать, потому что на донышке как будто что-то чернеет. Сердце у нее бьется, руки дрожат; а он смотрит на нее и смеется: и это, мол, не так и то не так.
      - Да ведь в первый раз я... В первый ведь раз!- отвечает она в смущении.- Привыкну, буду заправской хозяйкой.
      - Посмотрим, посмотрим!
      Только Христя налила два стакана чаю, как услышала стук кухонной двери. Она так и обмерла.
      - Кто-то пришел... Неужели паны? - В диком испуге глаза ее забегали по комнате, по дверям.
      - Ну, а если даже и они? Чего же ты испугалась? успокаивает он ее.Скажешь - чай наливала.
      Она вскочила и опрометью бросилась в кухню. По среди кухни виднелась чья-то черная фигура.
      - Кто это?
      - Я,- послышался грубый голос.- Григорий Петрович дома?
      Она узнала Довбню.
      - Дома... нет! - переведя дух, крикнула она.
      - Как нет? А это кто сидит? - спрашивает Довбня, показывая на Проценко, который сидел спиной к кухонной двери.
      - Они чай пьют.
      - Ну так что же? И я чаю не пил; вместе попьем.
      - Лука Федорович? - оглянувшись, спросил Проценко.- Сколько лет, сколько зим! Что это вас так давно нигде не видно? Пожалуйте сюда...
      - Разве вы перебрались в другую комнату?
      - Нет. Тут всегда хозяева чай пьют. Сегодня они все ушли в гости, а я остался дома; вот, чтобы не нарушать порядка, я и пришел сюда чаю попить... Пожалуйте, пожалуйте,- приглашал он Довбню, который все чего-то мялся на кухне.
      - Пусть пальто тут полежит. Никто его не украдет?- обратился он к Христе, положив пальто на постель.
      - Кто ж его тут возьмет? Слава богу, воров еще не бывало,- обиженно сказала Христя.
      - А кто его знает? Может, какой-нибудь солдат зайдет. Теперь их в городе до черта.
      - Чего же им сюда заходить? - удивилась Христя.
      - А может, к тебе?
      Христя так и вскипела!
      - Я не такая, как Марина, ко мне солдаты не ходят! - гневно ответила она; но Довбня уже ушел в столовую и не слышал ее.
      Грустная, невеселая села она на лавку у стола и подперла рукой щеку. В неплотно притворенную дверь пробивался из столовой свет и длинной узкой полоской тянулся по темному полу. Христя смотрела на эту полоску, а тоска и досада давили ей душу... Там, за дверью, на столе остался ее недопитый чай, а ей так хотелось в первый раз в жизни попить с милым другом чайку, словом с ним перемолвиться. "Вот и попила! вот и поговорила! И принесла же его нелегкая! И чего? Пьяница проклятый! Надоело по шинкам таскаться, так давай еще по гостям ходить!" - бранится про себя Христя, а слезы у нее так и кипят, так и застилают глаза... вот-вот брызнут!.. И вдруг...
      - Христя! - донесся до нее голос Проценко.
      Две слезы, будто две горошины, показались у нее на глазах, щекоча, покатились по личику и тяжело упали на землю.
      - Христя! - еще раз крикнул Проценко.
      - Чего? - Христя поскорей утерлась.
      - Чего ты там сидишь? Иди хоть чаю нам налей.
      Христя, потупившись, вошла в столовую, молча подошла к столу, налила чаю и пошла было в кухню.
      - Куда же ты? Разве не хочешь чаю? - спросил Проценко.
      - Да она плачет,- взглянув на нее, сказал Довбня.
      - Плачет? Чего?
      Тревожный взгляд Проценко встретился с ее заплаканными глазами... Христя убежала в кухню.
      - И чего это она? - удивлялся Проценко.- Была так мила, весела... Чай наливала, смеялась; а тут сразу - на тебе! - говорил он Довбне.
      - Погодите, уж не я ли ее обидел? - догадался Довбня.
      - Как? Чем?
      - Да... кладу пальто и говорю ей: "Смотри, чтоб солдаты не украли". А она мне: "Какие?" - "Может, говорю, к тебе ходят".
      - Так вот чего она!..- бросился Проценко в кухню.
      - Да-а-а,- всхлипывая, ответила Христя.- Разве я с солдатами знаюсь? Разве я путаюсь с ними, что он мне глаза ими колет,- совсем расплакалась Христя.
      - Ну и дурочка же ты! Я ведь только спрашивал,- успокаивал ее Довбня.
      - Дурочка! А зачем же говорить такое?
      - Ну, он больше не будет. Довольно, перестань. Умойся холодной водой да иди сюда, чайку нам налей,- говорит Проценко, досадуя в душе на Довбню.
      - Я, ей-богу, не думал ее обижать,- стал оправдываться Довбня.- Так себе брякнул, а она вот видите... Бабьё! Все они такие. И Марина такая... Вы знаете, зачем я к вам пришел?
      - Зачем?
      - Женюсь! - сверкая глазами, ответил Довбня.
      - Помогай бог! На ком?
      - Пришел просить на свадьбу. Придете?
      - Отчего же? На ком женитесь?
      - Да на Марине!
      Проценко только глаза вытаращил.
      - Как на Марине? Ведь Марина в деревне.
      - Была в деревне, а теперь тут.
      - Как? Каким образом?
      - Жаль мне стало проклятую девку. Пропадет, думаю. Ну, я и выписал.
      - Когда же свадьба?
      - Да вот после праздников. Сразу после богоявления.
      - Удивительно! - задумавшись, проговорил Проценко.
      - Удивляетесь? Все удивляются, кому не скажешь. "Пропал, говорят, человек! Учился, учился, стоял на хорошей дороге, жить бы да бога хвалить, так нет же, взял и сам себе петлю надел..." Странные люди! - глухо проговорил Довбня, отчаянно затянулся папиросой и хлебнул чаю; он медленно выпустил целую струю дыма и окутался им, как облаком.
      - Я сказал: странные? - послышалось из этого облака.- Нет, лукавые! подлые! - воскликнул Довбня.- Разве они знают, что значит честно мыслить, жить, не лукавя? Наделали каких-то перегородок, разделили людей и задыхаются в этих тесных углах, голова у них как в тумане, сердца разбиты; они прячут-таят самые заветные свои желания, не живут, а мучаются, прозябают и зовут это жизнью! А попробуй поди против них, соверши поступок, который не вяжется с их бредовыми обычаями, сразу поднимут крик: нельзя! неприлично! А почему нельзя? Почему неприлично? Потому что никто еще не поступал так, потому что это не принято в их кругу... Ложь! плевать на все! Все можно, все прилично, что только дает счастье человеку, все, что делает его лучше, поднимает выше! Вот что значит честно мыслить, честно жить, не лукавить с самим собой! А они говорят: пропал! Да хоть бы и пропал,сердито кричал Довбня,- кому какое дело? Разве они взлелеяли мои лучшие мысли? Разве они поддержали мои честные намерения? Подлецы!.. Они не видели, как я болел душой, как разрывалось у меня сердце, как я колебался, как я шатался. Разве они поддержали меня, чтобы я не упал? Нет? Так какое же вы имеете право судить - хорошо или дурно я поступаю? Вы бы еще имели право, если бы я приносил вред обществу, деньги тащил бы из ваших карманов, души губил... А то вы - сами по себе, я - сам по себе. Я не вам, а себе хочу свить гнездо, чтобы было где голову приклонить в черные дни... Вы говорите: женись для этого на благородной, постригись в попы. Плевать мне и на ваших благородных и на ваших попов, которые возвышенное Христово учение обратили в ремесло!.. Плевать я хотел, плюю и буду плевать на них! Устрою свое счастье, как сам считаю нужным, а не так, как вам хочется! - все больше и больше кипятился Довбня.
      Проценко улыбнулся.
      - Погодите! - сказал он Довбне.- С кем вы воюете? Со мной, что ли?
      - С вами? Нет, я знаю, что вы стоите выше этих торговок, которые на каждом перекрестке готовы пересуживать человека. Если бы вы были таким, я бы не стал разговаривать с вами об этом.
      - Так чего же вы кричите? Чего сердитесь?
      - Да ведь досадно, мат-тери его черт! Всем до меня дело, всем я поперек горла стал... "Вы женитесь на Марине? Вы женитесь на простой девке?" А если даже и женюсь? Что ж из этого? Что я, кому-нибудь поперек дороги стал? Не даю кому-нибудь жениться на барышне?.. Пошел сегодня к попу... к отцу Николаю... Да! кланяется вам попадейка. "Если увидите, говорит, спросите, что случилось, почему позабыл нас, глаз не кажет?"
      - Да так, то нездоровится, то некогда,- морщась, ответил Проценко.
      - Да мне-то все равно! - махнул рукой Довбня.- Я думал, в самом деле что-нибудь путное, а она так, попадейка, кукла - и все!
      Проценко хотел что-то сказать, но Довбня жестом остановил его.
      - Погодите! Я все доскажу вам. Прихожу сегодня к нему договариваться насчет венчания. С ним у нас разговор был короткий, по дружбе он только заломил с меня двадцать пять рублей за венчание... Двадцать пять так двадцать пять, думаю. Черт с тобой! И тебе надо жить. А тут и она вмешалась. "Так вы женитесь?" - "Женюсь",- говорю. "На ком?" - "Да так, на одной девке".- "Как на девке? На простой девке?" - "На простой",- говорю. "Как, вы женитесь на простой девке, на мужичке?" - "На простой,- говорю я ей,- на мужичке"... Смотрю - она нос задрала, сморщилась, будто ей дрянь какую-то к носу поднесли. Посмотрел я на нее, посмотрел, да и говорю: "Куколка вы, куколка! А вам в вашем гнездышке уютно живется?" Вздохнула она. "А все-таки, говорит, я свою жизнь на мужицкую не променяю".- "Ну и живите по-своему. Почему же вы другим не даете жить по-своему?" - "Да я, говорит, ничего. Только вы, говорит, учились, к другой жизни приучены, а она?.. Она... все-таки мужичка..." Я только рукой махнул, горбатого могила исправит! Слепорожденный никогда не увидит света!.. И вот до сих пор не могу прийти в себя,- мрачно закончил Довбня.
      - Да стоит ли? Вы ведь знаете, что она губернская барышня. Ну и плюньте!
      - Плюнуть?! - воскликнул Довбня.- Да если б она одна была такая, а то все, все! А мне ведь надо с ними жить, общаться с ними. Ведь не каторжники мы, прости господи, чтобы скоротать свой век, сидя в четырех стенах. Надо ведь и в гости иной раз сходить и к себе людей позвать. Как же с ними жить после этого, скажите, пожалуйста? Это они-то будут гнушаться мною, насмехаться надо мной, да ведь они мизинца моего не стоят! Не то страшно, что я не сумею завоевать счастье, а то, что они первые станут мне поперек дороги, отравят его,- упавшим голосом произнес Довбня...- А все-таки женюсь! Пошли они к чертовой матери! - крикнул он, махнув рукой.- Дайте-ка мне чаю.
      - Христя, чаю! - крикнул Проценко.
      Христя вошла и, потупившись, стала наливать чай.
      Довбня поглядел на нее.
      - Ты, я вижу, все еще сердишься? Я не знал, что ты такая обидчивая. Ну, прости мне, прости да послушай, что я тебе скажу. Ты знаешь Марину? Она, кажется, твоя подруга? Замуж выходит. На свадьбу приходи.
      Христя, сердито сопя, налила чаю и, увидев, что Проценко еще не допил свой стакан, молча вышла из комнаты.
      - Молчишь?.. Сердишься? Ну и сердись, бог с тобой! - сказал Довбня и снова закурил.
      Допив чай, он сразу поднялся.
      - Прощайте.
      - Куда же вы?
      - Надо. Одна сидит дома, скучает... Так не забудете, придете?
      - Когда же?
      - В первое воскресенье после богоявления... Приходите.
      - Спасибо, приду.
      Довбня ушел.
      - А ты, дурочка, рассердилась,- проводив Довбню, сказал Христе Проценко.- И чай не захотела пить!
      - Зачем же он болтает такое? Как еще пьяный не ввалился?!
      - Вот женится - остепенится.
      - Кто женится? он? Какая дура за него пойдет?
      - Как какая? Марина!.. Он же звал тебя на свадьбу к ней.
      - Он женится на Марине? - воскликнула Христя.- Будет вам, обманываете!
      - В самом деле говорил, что женится. Звал на свадьбу.
      - Что же, вы пойдете?
      - Обещал.
      - Хм...- все еще удивлялась Христя. За чаем она раз десять спрашивала у Проценко, правда ли, что Довбня женится на Марине. Все ей что-то не верилось, не хотелось верить. Проценко говорил, что Довбня не стал бы сам на себя наговаривать.
      Христя была так поражена, что позабыла про свою недавнюю обиду, про свои слезы. Довбня целиком завладел ее мыслями, она только о нем и думала. Он казался теперь ей и лучше и выше.
      - Если Довбня не врет и в самом деле женится на Марине, хорошее дело сделает,- сказала она, подумав.
      - А что?
      - Так. Не пропадет девка зря. Да и за ним присмотрит.
      - Что-то мне не верится, чтоб Марина стала за ним присматривать. Не такая она! - возразил Проценко.
      - Чем же она хуже других, что у нее, сердца нет? - обиженно спросила Христя,
      Проценко ничего ей не ответил. Он пошел к себе в комнату почитать, а она мыла чайную посуду и все думала про Марину и про Довбню... Марина выходит замуж... Довбня женится на Марине... Кто такая Марина? Простая деревенская девка... Кто такой Довбня? Хоть и плохонький, а паныч... Гриць даже считает его умным человеком... И вот он женится, женится на Марине... Чудеса, да и только!.. Что же тут удивительного? Понравилась ему Марина, а он Марине, вот и женятся. И нет тут никакого дива. Что он паныч? Ну, а если он паныч, так разве ему можно простых девушек обманывать, с ума их сводить?.. Вот если бы и Гриць женился на мне... Разве я бы его не любила, разве я бы его не берегла? А что, если Гриць женится на мне? И я из служанки да стану барыней, оденусь, как барыня,- и не узнаешь меня... А уж любить-то буду! Матушки мои! - воскликнула Христя, прижала руки к лицу и без памяти целовала их, думая, что целует Гриця...
      Кончились святки. Миновало и богоявление. Оно пришлось как раз на четверг, а в воскресенье свадьба Довбни и Марины.
      - А вы все-таки думаете пойти? - спросила у Проценко Пистина Ивановна.
      - А как же? Обещал. Надо пойти.
      Пистина Ивановна улыбнулась, поморщилась и ничего не сказала.
      В воскресенье он и в самом деле пошел. Сразу же после обеда оделся и пошел, потому что венчание должно было состояться под вечер. Христя, если бы могла, на крыльях бы за ним полетела. Ей хотелось поглядеть на Марину, посмотреть, как она одета, как будет стоять в церкви, под пару ли она Довбне. Боже, как хотелось!.. Да что поделаешь - нельзя: кроме обычной работы, барыня на понедельник задала другую работу: печь булочки к чаю, потому что на вторник позвали гостей. Надо заранее все приготовить, да и присмотреть, чтобы тесто удалось. С вечера закваску надо процедить, чуть свет замесить тесто, чтобы к утру все было готово... Христя растирает закваску, барыня стоит, смотрит, а у Христи перед глазами церковь, венчание... Никак из ума нейдет!.. "Хоть всю ночь не буду спать, а дождусь Гриця; придет, расскажет, как там все было. Он обещал не замешкаться",утешает сама себя Христя, взбалтывая в большой миске закваску.
      - Будет уже! Процеди,- говорит барыня.
      Христя процедила.
      - Поставь на печь, пусть выстоится. Да спать пораньше ложись. В полночь надо опару поставить, чтобы к утру подошла... И я встану,приказывает барыня.
      Все рано легли спать, легла и Христя. Но ей не спится: и свадьба из ума нейдет и паныча дожидается, чтобы встретить... Боже! Как долго тянется время, кажется, конца ему нет!
      Наконец, Христя услыхала стук в окно... "Он, он, Гриць! Вот теперь-то он все расскажет..." Христя опрометью бросилась в сени отворить дверь.
      Она не ошиблась. Это действительно был Проценко. Не успела она отодвинуть засов, как он сразу облапил ее.
      - Пойдем ко мне, душечка,- шептал он, покрывая ее поцелуями, и Христя слышала, как от него несет водкой.
      - Барыня скоро встанет,- ответила Христя.
      - Зачем?
      - Тесто поставили на завтра для булочек.
      - Чертовы булочки! - крикнул он.
      - Как! это ведь хлеб святой!
      - Какой он там святой? И свинья, по-твоему, святая, раз человек ест ее?
      - То свинья, а это ведь хлеб.
      - Ну, пусть по-твоему, и святой. Только пойдем, душечка. Я только сейчас со свадьбы. Заставили выпить рюмку этой проклятой водки. Пойдем, моя миленькая! Ты ведь у меня самая лучшая. Там все шваль, мизинца твоего не стоят.
      И он не дал ей даже кухонную дверь затворить, потащил к себе. Впрочем, она и не противилась. Ей так хотелось поскорей узнать, как прошла свадьба, да кто был, да как Марина - не переменилась ли.
      - Марина? Марина какая была, такая и осталась - потаскушка, и все! сказал он. - Довбня с нею будет несчастен.
      - Так уж и несчастен. Вы ведь сами говорили: счастье, мол, вольная пташка: где захотело, там и село.
      - Только не с Мариной. Оно от нее, как от черта, бежит. Ну, какое счастье с потаскушкой?
      - А кто виноват? Вы же и виноваты: погубите девушку, а тогда и честите ее потаскушкой.
      - Не в этом дело. А потаскушка она, да и все тут. Ведь вот и ты же... а ведь совсем не то. Я бы ее на порог не пустил, а тебя и в лобик стоит поцеловать,- и он прильнул горячими губами к ее белому лбу.
      Словно защекотал он Христю этим поцелуем. Кровь заиграла, закипела у нее в сердце и огненной рекой разлилась по жилам.
      - Гриць, мой милый, мой единственный!- прижимаясь к нему, говорила она, забыв обо всем на свете - и о Марине с Довбней и о закваске на печи.
      А тем временем хозяйка, заснув первым сном, пробудилась. Она поскорее зажгла свет и выбежала в кухню. Видно, ее очень беспокоили булочки, потому что, неодетая, со свечой в руке, она сразу же полезла на печь... "Миска стоит на печи накрытая... все в порядке... Где же Христя? На печи ее нет; уж не на постели ли?" - думает хозяйка. Она поднимает свечу над головой, оглядывается - нет, и на постели не видно... "Верно, на двор вышла, дверь в сени неплотно притворена. Ну, ладно, придет",- говорит она сама с собой и, открыв миску, заглядывает внутрь. "Пора, пора..." - шепчет хозяйка. Закрыла миску, ждет... Не слышно Христи. "Что за черт!" - подумала она. Соскочила с лежанки, подбежала к двери, открыла ее, заглянула в сени - наружная дверь заперта на засов.
      - Где же это она? - пожав плечами, сказала про себя хозяйка.- Странно! Воры не бывали, а батюшку украли!.. Христя! - тихонько позвала она. Голос ее глухо раздался в кухне.- Нет!..- удивляется хозяйка.
      А Христя давно уже стоит за дверью и ждет не дождется, пока пани уйдет к себе, чтобы как-нибудь выскользнуть из комнаты паныча. "Вот так долежалась! Вот так дослужилась! ай-ай-ай!" - думает Христя, а сердце у нее, как птичка, бьется-колотится, вот-вот выскочит из груди.
      - Да где же это она в самом деле? - крикнула уже в сердцах хозяйка и начала перешвыривать одежду на постели... Заглянула и под постель, заглянула и под печь - нету.
      - Ну, теперь я знаю, где она! - догадалась хозяйка; вся дрожа и меняясь в лице, она быстро спряталась за печь, будто бы ушла в комнаты.
      "О-о, ушла все-таки",- подумала Христя, тихонько отворила дверь и еще тише выскользнула в кухню.
      Не успела она притворить за собой дверь, как из-за печи показалась хозяйка. Лицо у нее было бледное как полотно, только глаза, как угли горели-пылали.
      - Где ты была? - крикнула она не своим голосом.
      Христя опустила глаза, молчала.
      - Где ты была, спрашиваю? - еще громче крикнула она и захлебнулась.Бес-стыдни-ца, срам-ни-ца! - снова заговорила она, растягивая слова.- К панычам ходишь?.. Вот она тихоня, вот она смиренница, недотрога... Не троньте меня, я сама приду! - снова завизжала она.
      Христя, точно онемев, стояла, потупив глаза. Сердце у нее билось все сильней и сильней, все больше распалялось от брани.
      А барыня знай разделывает:
      - То-то я замечаю, что он раньше так любил по гостям ходить, дома никогда не увидишь, а то из дому не вытащишь... Голова болит, нездоровится... Вот отчего голова болит! вот отчего нездоровится!.. А ты? а ты?.. подлая! подлая!..- шипит она на Христю.
      Христя подняла голову, выпрямилась. Лицо у нее бледное как полотно, губы дрожат.
      - Почему же это я подлая? - спросила она.
      - А что, не подлая? а что, не подлая? - взвизгнула на всю кухню хозяйка.- К панычам ходить?!
      - А вы? а вы? - тихо спросила Христя, словно прошелестела сухая трава.
      Барыня подскочила как ужаленная.
      - Что я? Ну, что я?.. говори! говори!
      - Вы же сами давали ему руку целовать,- сказала Христя.
      - Мерза-а-вка! - не своим голосом крикнула барыня, высоко поднимая руку... Звонкая пощечина раздалась в кухне, а за нею послышался пронзительный крик... Это Христя закричала, схватившись за щеку, которая сразу стала багровой от хозяйской ласки.
      - Докажи, мер-рз-а-авка! докажи, сволочь! - крикнула барыня, схватив Христю за косы.
      Христя как сноп повалилась наземь.
      - Что тут такое? - вбежав в кухню, спросил хозяин.
      - Вон!.. вон! - кричала барыня, пиная Христю в бок ногой.
      - Бог с тобой! Что ты делаешь? Опомнись!..- кинулся хозяин к хозяйке и насилу оторвал ее от Христи.
      - Она... она...- вырываясь у него из рук, кричала хозяйка.- Погань! Мразь! К панычам ходит... И смеет... Помешала, видишь ли, ей понежиться с ним на подушках... Смеет... такое... говорить...- И, закрыв лицо руками, Пистина Ивановна зарыдала. Дети, услышав, что мать плачет, тоже подняли рев... Такой шум поднялся, такой гвалт!
      А что же Проценко?
      Проценко лежал у себя в постели и все это слышал: слышал, как Пистина Ивановна ругала Христю, как дала ей страшную пощечину. Его будто кто ножом в сердце пырнул, так оно у него сразу заболело, и он вскочил было с постели. Теплые его ноги коснулись холодного пола.
      - Еще насморк из-за них, проклятых, схватишь!- сердито проворчал он, забрался снова в постель, завернулся в одеяло, закрыл голову подушкой и силился заснуть.
      До самого утра шум не утихал. Пистина Ивановна то обмирала, то оживала и неистово кричала на весь дом.
      А Христя, когда все вышли из кухни, поднялась с пола, взобралась на постель, и, уткнувшись головой в подушку, безутешно плакала.
      Утром хозяин ушел на базар один; ходил он недолго. Вернувшись домой, он привел какую-то чернявую бабу.
      - Будет тебе валяться,- крикнул он Христе.- На тебе твои деньги и уходи от нас. Мне такие, как ты, не нужны.- И, бросив что-то Христе, он направился в комнаты.
      - А ты смотри, чтоб она нашего платья не унесла, сказал он бабе.- То, что на ней - наше. Пусть свое надевает и уходит.
      Когда хозяин ушел в комнаты, Христя поднялась. Около нее лежали две зеленые бумажки.
      Она схватила их, судорожно смяла в руке и крикнула:
      - Куда же я теперь пойду? Куда денусь?
      - На улицу, куда же еще? - гнусавым голосом ответила ей баба.
      Христя посмотрела на нее, бросила пристальный взгляд, и слезы у нее сразу высохли. Что-то чужое, враждебное коснулось ее ушей, чувство холода и горечи охватило душу, сердце сжалось от невыносимой тоски. Она почувствовала, что жалости ей тут ждать не от кого. Как потерянная встала она, переоделась и, пошатываясь, как пьяная, ушла из дома.
      Пистина Ивановна захворала. Так во вторник гостей у них и не было: кое-кому послали сказать, другие услышали - не пришли.
      Проценко схватил ужасный насморк и по целым дням не выходил из комнаты. Ему туда приносили и чай и обед, пока не кончился месяц и он не переехал на другую квартиру.
      Часть четвертая
      В ОМУТЕ
      1
      Прошло пять лет. Стояла ранняя осенняя пора с ясными короткими днями. Солнце уже не катится по небу так высоко, как летом, не стоит над самой головой и не дышит зноем, а ходит пoнизу, над горизонтом, весело светит и греет после долгой холодной ночи и студеного розового утра. Прошла жатва, хлеб свезли с полей, теперь разве только в степи, далеко от человеческого жилья, еще увидишь кое-где несвезенные копны, а так повсюду - только пашни чернеют да желтеют жнивья... Пусто в степи, да и в лесу уныло: ветры-суховеи обнажили густые ветви, ранние заморозки окрасили в золото и багрец зеленый лист; певчие птицы улетели за синее море. Жизнь бежала из степей и лесов; пряталась в человеческое жилье, в теплые края. По деревням с самого раннего утра до поздней ночи неутомимо стучали цепы, народ убирал добро, которым за лето наделила его мать сыра земля. С хлебом спешили управиться, пока стояла ясная погода, чтобы и самим стало на прокорм и лишек вывезти на продажу. В городах тоже хлопотали: красили, белили, чистили и убирали, готовясь уже к зиме.
      Больше всего старались в губернском городе. И не удивительно: совсем недавно кончилась месячная ярмарка, всюду мусор и пыль, ярмарочный дух шел от города. Надо было пообчистить все, побелить, потому что вскоре ожидались дворянские выборы, а вместе с ними и губернский земский съезд. Всюду кипела работа, а в гостиницах и на постоялых дворах она не прекращалась круглые сутки. День и ночь - стукотня, суетня, плеск, метут, белят, моют, красят... Как же, надо достойно встретить дорогих гостей! Это тебе не ярмарочные купцы да лавочники, которые набиваются в комнатушку по пять человек, спят где придется, едят что попало, чай хлебают ведрами... Это тебе дворяне, да еще самые сливки, цвет дворянства, они с малых лет привыкли жить на широкую ногу, сладко покушать, поддержать этикет.
      В ожидании такого наезда и еврей, который арендовал небольшой сад на главной улице, хвастался, что к своей музыке принанял еще полковую да арфисток выписал. Только не таких, какие были на ярмарке... "Это - шваль, которую вымели из больших городов; воронье, которое слетается на падаль! А на этих поглядишь - пальчики оближешь, послушаешь - есть не захочешь! Ах, какие молодые да красивые! Ах, какие полногрудые да ясноглазые! Они не затянут хриплыми голосами песню, не станут горланить "вьюшку" или "Москву", а запоет сперва одна, да не только голосом станет выводить песню, а и глазами заговорит, руками расскажет, на себе покажет!.. А в конец хор как подхватит, так будто во все колокола зазвонят, так мороз по спине и подерет!.. В Харькове как пели в гостинице, так пол провалился, столько набилось народу на них поглядеть!" - хвастался еврей.
      Горожане как чуда ждали этой диковинки. Только и разговору было, что про арфисток.
      - Хоть бы уж скорее дворяне съезжались. Посмотрим, что за диво покажет нам еврей,- говорили нетерпеливые.
      - О-о! у него есть нюх: он знает, что кому нужно; всякому угодит,подхватывали другие.
      - Еврей с нюхом: умеет товар лицом показать! - поддерживали третьи.
      - Да и сам небось охулки на руку не положит!
      - Да уж это как пить дать. На то он и еврей, чтоб чужие карманы обчищать!.. Зато если что скажет, так уж не обманет; если за что возьмется, так сделает всем на удивление!.. Со вкусом еврей, с нюхом!
      - Да черт с ним и с его нюхом! Только бы поскорей!
      - Не терпится?
      - Конечно. Того и гляди ненастье начнется; осень ведь на дворе.
      - Ну, не сразу начнется! Подождем. Больше ждали, теперь уж немного осталось.
      Такие разговоры вели горожане, ожидая той диковины, которую еврей приберегал для дворянского наезда.
      Но вот в город стали въезжать запряженные четвернею кареты; взметая дорожную пыль, тяжело топотали сытые рослые лошади, цокали блестящими подковами по мостовой и выбивали из булыжника искры; высокие колеса стучали-громыхали; неумолчно скрипели рессоры, и кареты покачивались на них, словно колыбели. Во весь опор мчались господа в город, направляясь в центр, к самой лучшей гостинице, где всегда радушно встречали дорогих гостей. Толчея около гостиницы была, как на ярмарке: одни кареты отъезжали от высокого крыльца, другие - подъезжали; около распахнутых дверей стоял высокий бородатый швейцар в картузе с золотым галуном и ливрее с широким позументом через плечо. Он приятно улыбался знакомым господам, которые узнавали его и здоровались с ним, а с незнакомыми держался по-разному: если приезжий выступал важно и вид у него был гордый, швейцар вытягивался в струнку и быстрыми глазами следил, не нужно ли услужить; а если шел какой-нибудь из плохоньких или в потертом поношенном платье, то пропускал мимо, сделав озабоченную мину и будто не замечая его, а иной раз и останавливал, спрашивал, кого ему нужно... В больших сенях сутолока, шум; господа покрикивают, а лакеи носятся как угорелые, спеша развести гостей по номерам. До самых сумерек не утихала суматоха перед гостиницей, лакеи встречали и принимали все новых и новых гостей, а когда, свечерело, еще большая суматоха поднялась в самой гостинице: во всех окнах длинного трехэтажного дома зажглись огни, с улицы из темноты было видно, как суетятся там люди, как скользят и мелькают в окнах их тени; а внутри стоял несмолкаемый шум, неистово звонили, беспрерывно скрипели и хлопали двери, лакеи бегали взад и вперед, звенела и дребезжала посуда. Это приезжие ублаготворялись: кто попивал горячий чай или кофе, кто кушал какое-нибудь вкусное блюдо. Только далеко за полночь в окнах понемногу стали гаснуть огни, показывая, что приезжие гости ложатся спать.
      На следующий день в ранний обеденный час, когда солнце уже поднялось высоко, приезжие господа, пожелав осмотреть город, стали кучками выходить из гостиницы и растекаться по улицам. Каких только господ тут не было! Толстые и высокие, низкие и пузатые, круглолицые и длиннолицые, темноволосые и светловолосые, молодые да бойкие, а порой и такие старики, что уже еле таскали ноги.
      Важно разгуливали они кучками по улицам в своих длиннополых пальто, озираясь по сторонам и останавливаясь поглядеть то на какой-нибудь затейливый дом, то на церковь высотой чуть не до небес, то на большие окна магазинов, где были выставлены напоказ всякие диковинки: искусные поделки из дерева и камня, золотые и серебряные часы со всякими цепочками и брелоками, блестящие кольца и ожерелья, красивые браслеты, дорогие сукна и шелка... Все это так и сверкало, так и играло, так и бросалось в глаза!
      К тому же и день выдался тихий, ясный, погожий; на небе - ни облачка, чистое, синее и глубокое, раскинуло оно над городом свой широкий шатер, словно прикрыло его голубым кисейным чепцом; ясное солнце катилось высоко по небу, ярко сияя и озаряя весь город своим золотым светом; блестели зеленые, как рута, железные кровли; высокие белые стены сверкали, как снег, в солнечных лучах, отбрасывая их через широкие улицы на стройные тополя и кудрявые осокори, которые, как стражи, выстроились по обе стороны улиц и красовались своей кое-где пожелтевшей листвой; на мостовых, политых с утра, чтобы не было пыли, блестел на солнце крупный серый булыжник; легкий пар поднимался кое-где над ямками, не просохшими еще после поливки. Было тепло, но не душно, воздух чист и свеж; дышалось легко и свободно, и в душе пробуждалось то чувство бодрости и веселья, какое ощущаешь только ранней весной или в ясный и тихий осенний день.
      В такую погоду чуть не весь город высыпает на улицу. Дома остаются только те, кого приковала к постели тяжелая болезнь или кому недосуг, стряпать надо да убирать; а так все, у кого есть минутка свободная, спешат на улицу подышать свежим воздухом, полюбоваться ясным светом, погреться на теплом солнышке. Улицы кишмя кишат всяким народом: и стар, и млад, и тот, кто пожил уже, и тот, кто только собирается жить; и богач и бедняк, и разряженный в пух и прах и весь в заплатах - все перемешались, сбились толпой, можно сказать, сравнялись... потому что всем одинаково светит солнышко, всех одинаково обдувает легкий ветерок, всем одинаково хочется дышать, жить. Но не одинаково благосклонна к людям судьба, так где уж там им сравняться. Знайся, говорят, конь с конем, а вол с волом! Так и тут: хоть все сбились толпой, прохаживались друг возле дружки, плечом к плечу, а все-таки каждый искал себе товарища под стать: господа здоровались только с господами, купцы - с купцами, богачи - с богачами, бедняки - с бедняками. Одни только нищие кланялись всем, хоть никто не отвечал на поклоны, да ребятишки весело заговаривали со всеми, кто привлекал их внимание или чем-нибудь поражал, все равно, знакомый это был человек или незнакомый, богач или бедняк, ровня или неровня... На то они и были детьми, чтобы ни на что не обращать внимания, потому и останавливали их старшие, которые гуляли с ними.
      В этом безостановочном людском потоке приезжие господа держались особняком, они прогуливались небольшими группами, тихо беседуя между собой. Им надо было о многом поговорить - дел на съезде немало, к тому же есть одно особое дело, особо важное дело, которое давно уже их тревожит, не дает им спокойно спать: дворянство осмеливаются пусть не совсем оттереть, но все же оттеснить в земстве, не дать ему заправлять земскими делами... Вон на уездных съездах больше половины гласных из серого мужичья, а в некоторых уездах только треть - подлинное столбовое дворянство, а то мужичье да верховоды из ученых юнцов, которые держат руку мужичья, называют мужика меньшим братом, сговорились между собой и делают что им угодно, облагают тяжелыми налогами, в управу выбирают своих. Есть много уездных управ, где заправляют всеми делами прежние головы да писари, а что до членов, то в каждой управе хоть один да выбран из их шатии. На что губернская управа и та выбрала в члены мясника!.. Неужели так может продолжаться? Неужели мы отборное зерно меж мякиной и сорной травой - должны смешаться с ними и потеряться в их толпе? Неужели мы не пробьемся вперед, туда, где когда-то стояли, поближе к трону? Неужели мы не спасем тех порядков в империи, которые были созданы нашими руками и умами, которые мы стойко охраняли от всякого вражеского нашествия?.. Неужели мы допустим, чтобы отечество ввергли в бездну, куда толкают его всякие выскочки-верховоды? Это будет позор для дворянской чести! Позор падет на наши головы!.. Нет, этого не должно, не может быть! Кликнем клич на всю империю, на весь свет: "На помощь! к оружию!"
      Больше всего волновался губернский предводитель Лошаков. Хоть он никогда не скрывал, что сам вышел из старинного казачьего рода, что его прапрадед Лошак служил когда-то в казачьем полку бунчуковым товарищем, но теперь он не мог причислить себя к той темной и невежественной толпе, из рядов которой он вышел по воле судьбы. "Довлеет дневи злоба его",говаривал он тем молодым верховодам, которые иногда намекали на его происхождение, на то, что ему, "казачьему сыну", не пристало отрекаться от своего рода. "Я от него не отрекаюсь,- уверял он их,- я преклоняюсь перед славными делами казачества, перед стойкостью, с какой оно защищало свою веру и свой родной край. Так и следовало поступать в те времена. Но когда времена переменились, надо было и самим не отставать, идти в ногу с веком, а не топтаться на месте. Кто не идет вперед, тот пятится назад! Наше казачество так и сделало: отстаивая только свои вольности и права, оно не захотело идти в ногу с веком, не примкнуло к тому культурному направлению, к которому его вели исторические судьбы, и потому оказалось в хвосте. Ну, а перед тем, что отмерло, что должно было отмереть, я преклоняться не буду. Надо вперед идти, а не пятиться назад!"
      И вот теперь праправнук казака Лошака предводитель дворянства Лошаков, узнав о том, что темное мужичье оттирает от земских дел образованных людей, а все потому, что казаки уравнены в правах не с крестьянами, а с разночинцами, из которых всякий, у кого только есть десять десятин земли, имеет по закону право выбирать уполномоченного, а двадцать таких хозяев одного гласного,- узнав обо всем этом, предводитель Лошаков начал кампанию против казачьих прав. В законе о земстве ничего о таких правах прямо не сказано, а в законе о правах сословий ясно указывается, что казаки приравниваются к крестьянам, отбывают всякие повинности и пользуются всеми теми правами, какими пользуются и крестьяне. Потому-то и не следует приравнивать их к разночинцам, пусть они выбирают гласных на своих волостных сходах, сколько полагается на каждую волость.
      "Если только этот проект утвердят в столице, гласных от мужиков сразу станет вдвое меньше. А когда их станет меньше,- говорил Лошаков,- тогда и для нашего брата дворянина откроется больше простора в земских делах; тогда мы всяким верховодам тоже сможем утереть нос. А что утвердят - это как пить дать! Уж очень эти верховоды, связавшись с мужичьем, досадили всем. Не молчать надо об этом, а заявить во всеуслышание; надо поднять об этом вопрос и на дворянском и на земском съездах. Не выгорит наше дело на одном, так выгорит на другом! А молчать, сидеть сложа руки не годится. Надо бить в набат, кричать об этом на весь свет, на всю империю!"
      Все дворяне соглашались со своим предводителем. "Что ни говори, а светлая у него голова. И умен-то, очень умен, да к тому же еще упорен - за что возьмется, то уж доведет до конца. Один у него изъян - уж очень беспутен: с женой не живет, она где-то по заграницам катается, а он тут. Ни одной красивой дамы, да что там - простой девки не пропустит. Ну, да это наш старый грех. Кто из нас в этом не грешен? А что касается общественных дел, так тут он верный страж. Ему не предводителем быть, а губернатором, а то и министром. Ума палата!"
      Такие разговоры вели приезжие господа, прохаживаясь небольшими кучками по городу. Осенний день уже клонился к вечеру. Багровея, садилось солнце, зарево заката пламенело, как пожар. Город красовался в этом вечернем багрянце: белые стены высоких домов озарялись красным отсветом, словно они были окрашены в розовый цвет; железные крыши полыхали зеленым огнем; сверкали оконные стекла, отбрасывая через улицу снопы пламени; сияющие главы и золотые кресты церквей, казалось, уносились в вышину, заглядывая в самую синеву неба, беспредельным шатром раскинувшегося над землей. Зато тени становились длинней и темней; высокие деревья словно подбирали ветви, чтобы не растерять их за ночь; длинные тени от деревьев тянулись через всю улицу; прохожему как-то жутко становилось, когда он проходил по затененным местам. Он старался поскорее миновать их, выйти на свет, где стоял какой-то смутный шум... Но вдруг сразу где-то ухнуло, загремело! Все вздрогнули... Над городом понеслись громкие звуки полковой музыки.
      - Музыка! Музыка! В сад! Скорее в сад! - закричали, засуетились на улицах.
      - Мы еще чаю не пили. Пойдем домой чай пить,- весело щебетали барышни, обращаясь к молодым людям, которые, как журавли, обступили целый цветник их.
      - Ну, стоит ли ради этого идти домой? Разве в саду нет чаю? Выпьем в саду,- уговаривали барышень молодые люди.
      - В самом деле,- согласилась одна.
      - Ну, что ж? В сад так в сад!- поддержали ее остальные.- Послушаем музыку, посмотрим на арфисток.
      И целая толпа барышень и молодых людей устремилась в сад, где на весь город гремела музыка.
      Около сада давка, толчея. В церкви во время крестного хода не бывает такой толкотни, какая была около садовой будочки, куда надо было заплатить двугривенный за вход в сад. Еврей с женой не успевали выдавать билеты, столько сразу тянулось к ним рук.
      - Два билета!.. Три!.. Пять!..- кричали со всех сторон. Звенели деньги; волчком вертелись еврей с женой.
      Но вот толпа барышень и молодых людей, купив билеты, двинулась по проходу между двумя высокими домами в сад. Целая гирлянда цветных фонариков покачивалась на длинной проволоке над этим проходом, словно радуга перекинула над ним свою дугу. А там впереди - за нею - огни, огни! море света! Чуть не каждая веточка чахлых садовых деревьев горела своим огнем; над каждой дорожкой висела цветная дуга.
      - Ах, какая красота! Какая красота! Вот чертов Штемберг! Все-таки он человек со вкусом! - восторгались посетители.
      В саду действительно было красиво: дорожки, которые вились между клумбами цветов, были посыпаны песком; на развесистых грушах, мелколиственных акациях и широколистых молодых осокорях и кленах светились цветные шкалики; издали казалось, что это на ветках покачиваются плоды; деревья были подрезаны, подстрижены, чтобы ветви не попадали в глаза гуляющим, не мешали им; от цветных шкаликов на белый песок падали синие, зеленые, желтые, оранжевые круги света, и казалось, что это дорожки выложены цветными камешками, по которым тихо шелестят шелковые шлейфы барышень и поскрипывают лаковые сапожки молодых людей. Все это было на боковых аллеях. А на главной? Маленькие беседки, густо увитые диким виноградом, расположились вдоль всей аллеи; входы их чернели так, словно это черные пещеры разевали свой зев, дивясь радужному сиянью вокруг. Лишь кое-где горели в беседках свечи и суетились какие-то страшные тени, словно мертвецы явились с того света и из зеленой засады любуются гуляньем, которое широкой рекой разлилось у самого вокзала 1. [1 Вокзал - здесь летний ресторан с эстрадой.] Там были собраны все диковинки, все чудеса, какие только могла создать из огня и света человеческая фантазия. Вон огромные стеклянные шары, словно три солнца, висят над тремя дверями, ведущими в вокзал, и отбрасывают желто-молочный свет; рядом всеми цветами радуги переливаются цветные фонарики; а вон около высоких колонн, поддерживающих широкую веранду вокзала, покачивается длинная гирлянда маленьких, еле заметных плошек, словно это звездочки, спустившись с темного неба, унизали высокие колонны. На веранде множество стульев, скамей, искусно сплетенных из лозы диванчиков; весь вокзал заставлен столами: и длинными-предлинными, и круглыми маленькими, и четырехугольными ломберными; на длинных столах пылают сотни свечей в широких канделябрах, на высоких и низких подставках ярко горят круглые лампы, столы уставлены яствами и питиями, хрусталь искрится и переливается на свету радужными красками. А там, рядом с вокзалом, высокие подмостки под круглой крышей, густо увитые с боков виноградом. Там разместился полковой оркестр, и бравурные звуки его разносятся по всему саду.
      Мала птичка, а какие красивые у нее перышки, невелик сад, а сколько туда набилось народу! И все разодеты, все разряжены в пух и прах: все в шелках да в бархате, в серебре да в золоте! Вон выступает целая стайка барышень, да такими мелкими, плавными шажками, что куда там до них перепелочке! Пышные платья присобраны в сборки, пущены в складочки, словно на них поразбросаны пестренькие перышки; а уж сшиты-то как- каждая вытачка не круто спускается вниз, а сбегает легкой волной, чтобы вверху как можно красивей обрисовать круглые руки, плечи и грудь; на ножках крошечные башмачки на высоких и тонких каблучках,- горе тому, кто попадет под такой башмачок! Ручки так туго обтянуты лайковыми перчатками, что пальчика не согнешь. Личики румяные - бог его знает, то ли от румян, то ли от того, что горячая кровь кипит в пылких сердцах, всегда готовых хоть половину человеческого рода обнять, только бы не женскую. Глаза горят и сверкают, словно звезды в небе или дорогие камни в золотых сережках. А уж речь-то у них протяжна и певуча, как песня, так и манит, так и завлекает. Недаром столько кавалеров увивается за барышнями - толпой окружили их, а кое-кто и в середину пробрался. Бороды у одних длинные, у других - короткие, пальто широкие, шляпы сдвинуты на затылок; вьются кавалеры вокруг барышень, как хмель вокруг тычины, заглядывают в блестящие глазки, непринужденно жестикулируют, ведут веселый игривый разговор, сыплют острыми шуточками, вызывая то искренний, то притворный смех... Вот дородные еврейки со своими дочками, будто добрые овцы с ягнятами, важно плывут, ослепляя всех яркостью нарядов,- то, как жар, красных, то, как луг, зеленых, то, как небо, голубых, то, как солнце, оранжевых. Они презрительно посматривают на все и вся, как бы говоря: "Это что? у нас в Одессе гораздо лучше..." Следуя примеру "мамаш", пыжатся и дочки. Не меньше сестриц напыжились и братцы, которые шествуют особняком, заложив за спину руки. Впрочем, те из них, кто побогаче и побойчей, присоединяются к своим "барышням". Зато "папаши", либо, сбившись толпой посреди дороги, поднимают гвалт, в котором только и слышно "кербель" да "дрей копкен", либо важно стоят в сторонке и думают какую-то великую думу. То ли это дума неудачника, у которого недавно тысячи между пальцев уплыли, то ли счастливчика, который уже владеет половиной города и намерен в скором времени заграбастать и вторую? кто знает? кто отгадает?.. Стоят они, оцепенелые, ни оглушительный звон и гром полковой музыки, ни говор и смех людей, ни беготня официантов, которые так и шныряют в толпе, таща поверх голов всякие яства и пития,- ничто их не трогает, ничто не в силах вывести из этой глубокой задумчивости,- как каменные!.. Зато расшумелись купцы да купеческие сынки... То не вешние воды ревут и клокочут, снося плотины, сметая запруды, это их крики заглушают несмолкаемый шум толпы... "Налей! Прими! Иван Петрович! а ну-кась ерофеича!.. Ах, волк те заешь!.. Давай: пить так пить!.. Ужо пойдем, брат, к Анютке... Жги, шельма, огнем гори!" - только и слышно из глухой беседки, которая стоит как раз напротив вокзала. У входа в нее целая орда официантов, народу вокруг - яблоку негде упасть. "Наши владимирцы загуляли!" - слышится чей-то охрипший голос. "А-а! Петру Кузьмичу! наше вам!.. Полынной хошь, брат, или аглицкой?" Петр Кузьмич, пошатываясь, привстает и берет "аглицкую"... "Ура-а!" Дребезжит посуда, звенят разбитые рюмки!..
      Сад уже был битком набит, а народ все прибывал и прибывал. То все шли свои, городские, но вот появились и приезжие. Медленно и важно входят в сад столпы дворянства и земства, щурясь от света, льющегося со всех сторон; за ними, удивленно озираясь, мелкими шажками семенят их приверженцы и прихлебатели, встречаются со старыми городскими знакомыми, с кем пришлось в молодости служить или гулять... "Да неужто это вы, Иван Петрович?.." - "Он самый. Простите, а вы кто будете?" - "Неужели не узнаете? Сидора Трофимовича не узнаете?" - "Сидор Трофимович?! Боже мой!.." И старые приятели обнялись, облобызались. Начинается разговор, расспросы про житье-бытье. Вспоминают старину, удивляются, хохочут... Чего только не бывало в старое время!.. Всюду говор, шум, гам.
      Но вот снова грянула полковая музыка и заглушила весь этот шум... Громко и пронзительно взвизгнули флейты и кларнеты; протяжно загудели трубы и фаготы; бьют литавры, будя гулкое эхо, стонет и ревет турецкий барабан, так что ветви на деревьях трепещут от его громовых звуков... Шум и гам дополняют эту музыку... Все смешалось - и звуки музыки, и говор, и крик не разберешь ни одного слова, не поймешь, кто о чем говорит,- все гудит, кричит, визжит и воет, все вихрем кружится, словно вьюга зимой... А народу собралось - и в вокзале, и около вокзала, и в темных уголках сада, на глухих дорожках - всюду полным-полно, битком набито.
      Музыка сыграла и смолкла. Отчетливей стал слышен говор. Этот требует одного, тот - другого. Кричат официантам, чтобы поскорей подавали. Одни устроились около вокзала пить чай; другие разошлись по беседкам освежиться пивком; третьи потянулись в вокзал хватить рюмочку водки... Просторней стало на дорожках, свободней около вокзала... Столпы важно прохаживаются и ведут тихий разговор.
      - Что это такое? Только и слышно: интересы крестьянства, интересы крестьянства этого требуют!.. Да разве крестьянство - это всё? Разве исторические судьбы государства им создавались? Это черт знает что такое! Если мы, культурные элементы, не выступим вперед и не заговорим о диком разгуле демагогии, то что же ожидает государство? Оно потонет, неминуемо потонет в разливе самой страшной революции... Мы должны стать на страже и предупредить!..- глухо вещал, подчеркивая каждое слово, один из столпов.
      - Но позвольте. Чего же вы хотите? - перебил его маленький щуплый человечек в широкополой шляпе, от которой на его лицо падала густая тень.Ведь это одни только общие места, которые мы уже около десяти лет слышим из уст охранителей! Вы определенно формулируйте свои желания.
      - Извольте,- басом начал столп, бросив на маленького человечка презрительный взгляд.- Во-первых, мы требуем, чтобы нас выслушали, а для этого необходимо дать нам преобладающее значение хотя бы в таком незначительном органе самоуправления, как земство. Помилуйте: не только в уездных управах избраны председателями полуграмотные писаря, эти истинные пиявки народные, но и в губернскую управу втиснули членом какого-то ремесленника.
      - Вы, значит, признаете недостаточным такое самоуправление? Желали бы большего?.. Вас привлекает английская конституция с ее лордами?
      Столп что-то пробасил, и вскоре они с маленьким человечком скрылись в чаще акаций, которые высокой стеной вытянулись вдоль дорожки, круто сворачивавшей в сторону.
      - А слышали, слышали? Наш-то Колесник за сорок тысяч имение купил!.. Вот она, новая земская деятельность... устройство гатей, плотин, мостов!..
      - Да, да!.. Нам необходимо принять меры... стать в боевое положение. И так уж долго мирволили всяким либеральным веяниям. Вы слышали проект нашего губернского предводителя дворянства? Государственного ума человек! Нам нужно его держаться, его поддержать. Он все проведет.
      И вторая пара тоже исчезла в чаще акаций.
      - Чего же эта бестия Штемберг? Не подпустил ли жучка? - раздался из беседки хриплый голос.
      - А что-о?
      - Объявил шельма: арфистки будут. Что же он их до сих пор не показывает? Давай, братцы, вызывать еврейскую рожу!
      И через минуту раздались громкие хлопки.
      - Штемберга! Штемберга?.. Что же это он, чертов сын? Где его арфистки?.. Арфисток подавай! арфисток!.. го-го-о!.. га-га-а-а! - хором неистово заревели хриплые голоса, то такие грубые, что казалось, будто грохочет гром, то тонкие и пронзительные.
      Народ так и повалил к беседке! Что там такое? Чего это они? В толпе блеснули оловянные пуговицы, запестрели жгуты мундира.
      - Позвольте, господа! Позвольте! Дайте дорогу! - И, расталкивая народ, к беседке бросился частный пристав.
      - Господа! Прошу вас не скандальничать! - обратился он к сидевшим в беседке.
      - Проваливай!.. Штемберга-а!..
      - Господа! Прошу не кричать!
      - А-а... Федор Гаврилович! Наше вам! Просим покорно: заходите... Выпьем, брат! - подбежав к приставу, закричал огромного роста бородатый купчина и, схватив пристава за руку, увлек его в беседку.
      Рев в беседке затих; слышался только неясный говор и отдельные возгласы: "Выпьем! наливай, брат!" Народ стал расходиться; официанты, которые гурьбой кинулись к беседке, когда оттуда донесся неистовый крик, тоже отступили. Один только сухощавый и не очень хорошо одетый господин стоял у входа в беседку и глядел на пьяную гульбу. Господин был высокого роста, сильно сутулый, спина у него выгнулась дугой, а грудь ввалилась так, точно приросла к хребту; редкие рыжеватые баки, как метелки, свисали с запавших щек, по краям они уже начинали седеть; впалые глаза сурово сверкали из-под косматых бровей. Заложив руки за спину и опершись на высокий парусиновый зонт с толстой ручкой, он стоял у входа в беседку и точно кого-то поджидал. Через некоторое время из беседки вышел красный как рак пристав.
      - Федор Гаврилович! - бросился к нему господин.
      Тот остановился, вытаращил на него удивленные глаза.
      - Кажется, я не ошибся? Имею честь говорить с Федором Гавриловичем Кнышом? - сказал господин.
      - Ваш покорный слуга,- щелкнув шпорами и козырнув по-военному, ответил пристав.
      - Не узнаете?.. Так, так...- улыбался господин.
      - Извините, пожалуйста... не узнаю...
      - А помните, как вы служили секретарем в полиции? Может, вспомните, как вы, капитан и я проводили время за пулечкой?.. Давно это было! Верно, вы уже забыли Антона Петровича Рубца?
      - Антон Петрович! - воскликнул в изумлении пристав, протягивая Рубцу обе руки.- Боже мой! Как же вы постарели, как изменились, совсем узнать нельзя! - заговорил Кныш на родном языке.
      - Время свое берет! - глухим голосом ответил Рубец.- А вот вы помолодели. И форма эта вам очень к лицу! - хвалил Рубец, оглядывая Кныша.
      - Как видите, переменил службу... Жена приказала долго жить.
      - Слышали, слышали...- перебил его Рубец.
      - Так я махнул на все и вот, как видите... в частные пошел.
      - И об этом слышали... Тяжелая служба! Хлопотливая служба! У всех на виду.
      - Это бы еще ничего, а вот поспать некогда.
      - Так, так. Да и это вот,- и Рубец кивнул головой на беседку, где снова поднялся неистовый шум.- Другим гульба, веселье... а ты смотри да придерживай, чтоб не очень-то.
      - Это наши купчики загуляли. Что с ними поделаешь? Все знакомый народ. В моей части живут.
      - Так, так... Кому гульба, а кому служба?
      - Ну, а вы как? Все на старом месте? Что это вы к нам пожаловали? спросил Кныш.
      - Да вы ведь слышали, что капитан умер? - спросил Рубец.- Не слышали. Умер, сердечный, царство ему небесное!.. Вот на его место общество меня и выбрало.
      - Так вы уже в земстве служите? - удивился Кныш.
      - Маленькую пенсию выслужил... В отставку вышел. А все-таки не хочется сидеть сложа руки. Привыкнет, знаете, собака за возом... Так вот и я. Захотелось еще обществу послужить. Спасибо добрым людям, не обошли: выбрали вместо капитана. Живем помаленьку с женой,- глухо сказал Рубец.
      - Так это вы сюда приехали на выборы?
      - На какие там выборы! Разве только в непременные? Бог с ним! Пятьсот-то рублей побольше, чем двести сорок?
      - Так что же, по своим делам? - допытывается Кныш, которому невдомек, зачем это Рубец выбрался в губернский город.
      - Да нет же! Вот недогадливый!.. После выборов земский съезд... Меня, видите ли, выбрали губернским гласным.
      - Ах, вот оно что? - удивился Кныш.- Поздравляю!
      - Спасибо! Хоть и не с чем поздравлять: одни хлопоты да издержки, ну, а все-таки почет... Раз уж выбрали, надо хоть разок и на съезде побывать... послушать, что умные люди в губернском городе говорят... Мы и у себя на каждом собрании слушаем речи... Но это все народ знакомый, а тут со всей губернии... Оно, понятно, полюбопытней, да и разговоров будет немало... Только будет ли прок от этих разговоров? - наклонившись к Кнышу, сказал Рубец. Кныш улыбнулся.
      - А это я собрался поглядеть на ваши губернские чудеса...- продолжал Рубец.- Двугривенный пожертвовал... Думаю себе: может, кого из старых знакомых встречу? И хорошо, что вот вас увидел. Скажите: не знаете ли вы случайно Григория Петровича Проценко? Где он и что с ним?.. Молодым человеком был еще тогда... Жил у меня на квартире.
      - Знаю, знаю, он тоже в земстве служит, бухгалтером в губернской управе,- ответил Кныш.
      - Хотелось бы мне повидаться с ним.
      - Он был здесь в саду. Я его видел... Да вот он,- показал Кныш на высокого, хорошо одетого господина с бородой, который выходил из вокзала.Григорий Петрович! - позвал его Кныш.
      Проценко важно, с развальцем, подошел к Кнышу, поздоровался и, совершенно не замечая стоявшего тут же Рубца, спросил:
      - Что нового?
      - Узнаете земляка? - спросил у него Кныш, кивнув головой на сутулую фигуру Рубца.
      Проценко с высокомерным видом поднял голову и посмотрел сквозь пенсне на Рубца. Тот с улыбкой тоже посмотрел на Проценко.
      - Не узнаете? - глухо произнес Рубец.- Дело давнее...
      - Ан... Антон Петрович, кажется? - спросил Проценко.
      - Он самый! - с улыбкой ответил Рубец.
      - Боже мой! Сколько лет, сколько зим! Здравствуйте! - и он любезно протянул ему руку.
      Начались расспросы про житье-бытье, да зачем это Антон Петрович приехал в губернский город.
      Проценко как будто обрадовался и даже удивился, когда Рубец сообщил ему о цели своего приезда.
      - Так и вы к нам на съезд? Отрадно, отрадно видеть своих! - заговорил он на родном языке, отбросив свою надменность и спесь...- А знаете что, Антон Петрович? Вы меня когда-то так кормили... Пистина Ивановна угощала таким вкусным борщом,- не борщ, а прямо объедение! Тут такого ни за какие деньги не достанешь. Позвольте же мне теперь выпить с вами чайку; может, и закусим!..
      Рубец хотел было что-то сказать.
      - Нет, нет, не отказывайтесь... грех отказываться. Вот вы, я, Федор Гаврилович... Выберем втроем уютный уголок и вспомним доброе старое время...
      - Человек! - высокомерно позвал Проценко официанта. Тот как из-под земли вырос.
      - В вокзале? - спросил Проценко у компании.
      - Лучше устроиться где-нибудь в беседке,- ответил Кныш.
      - Выбери лучшую и уютную беседку!.. Прибор чаю... живо! - скомандовал Проценко.
      Они ахнуть не успели, как официанта и след простыл.
      - Проворный? - удивился Рубец.- У нас таких расторопных нет!
      - Да это он только бегает быстро. А вот посмотрите, сколько придется ждать... Насидимся! - возразил Кныш.
      - Ну хоть бегает быстро! - сказал Рубец.
      Пока Рубец с Кнышом рассуждали насчет проворства официанта, Проценко стоял, повернувшись лицом к вокзалу, и надменно сквозь пенсне озирал прохожих.
      - Мосье Проценко! Скажите вашей супруге, что я на нее сердита,обратилась к нему молоденькая дама или барышня, которую, звеня шпорами и гремя саблями, сопровождала целая толпа офицеров.
      - За что это? - шаркнул ножкой Проценко.
      - Как же? Тянула, тянула в сад с собой, а она ни за что не пошла! стрельнув глазками, проворковала та и исчезла.
      - Так вы уже женаты? - удивился Рубец.
      - С полгода как женился.
      - Я и не знал. Поздравляю! Что же вы одни?.. Разве жена больна?
      - Да нет... Она у меня домоседка.
      Рубец хотел что-то сказать, но тут как раз прибежал официант.
      - Готово-с! - произнес он, останавливаясь перед Проценко и бойко перекидывая салфетку через плечо.
      - Где? - спросил Проценко.
      - Пожалуйте-с! - расталкивая народ, он побежал в сторону от вокзала.
      - Ты куда это? - крикнул вслед ему Проценко.
      -Там-с! - ответил официант, показывая рукой на стену акаций, темневшую вдали.
      - На кой черт такую глушь выбрал? - строго спросил Проценко.
      - Здесь все заняты-с!
      Проценко остановился.
      - Да ничего, пойдемте. Там меньше любопытных глаз, не будут подсматривать,- сказал Кныш, и все двинулись за официантом.
      В конце широкой аллеи, в укромном уголке в чаще акаций темнела маленькая беседка; дойдя до нее, официант сказал: "Здесь-с".
      Посреди беседки стоял стол, накрытый белоснежной скатертью, на столе горели две свечи под стеклянными колпачками, вокруг стола стояли зеленые скамеечки.
      - Как тут уютно,- сказал Рубец, усаживаясь и осматривая беседку.
      - Так ты еще ничего не приготовил? - спросил Проценко поморщившись.
      - Что прикажете-с?
      - Черт бы тебя побрал! Хоть бы чаю дал! - выругался он с досады.
      - Сколько прикажете-с? - твердит официант.
      - Старый обычай такой...- начал Рубец.
      - Хватть сперва по одной,- улыбаясь, закончил Кныш.- Я сам то же думаю.
      - Как хотите. Что же мы закажем? - спрашивает Проценко.
      Стали совещаться. Кныш пожелал битков в сметане, Проценко - перепелку, а Рубец положился на них: пусть что хотят, то и берут, лишь бы поскорее.
      - Графин водки! бутылку красного! битки, перепелку, а третье, что у вас есть самое лучшее?
      Официант стал скороговоркой перечислять все блюда.
      - Дай мне котлет, это мне как раз по зубам,- решил Рубец.
      - Отбивных, пожарских, рубленых? - снова так и сыплет официант.
      Рубец воззрился на него, решительно не зная, что выбрать.
      - Пожарских! - крикнул Проценко.
      - Хорошо-с! - И официант собрался бежать.
      - Постой! Принеси пока графин водки, селедку, может, у вас есть там хороший балык, икра, тогда тоже подай.
      Пока официант бегал, стараясь поскорее и подать и заказать все, что потребовали, начался обычный разговор. Проценко расспрашивал Рубца про город, про Пистину Ивановну, про детей. Рубец рассказывал не спеша, уснащая свою речь присловьями и прибаутками, как это любят делать мелкие чиновники в глухой провинции, и вызывая невольную улыбку то у Проценко, то у Кныша. Рассказ его затянулся бы надолго, если бы официант не принес водку и закуску. Когда графин из чистого, как слеза, стекла засверкал на свету сизым огоньком и приятно зазвенели рюмки, покачиваясь на высоких ножках, все сразу забыли, о чем шла речь; глаза невольно устремились на графин с белой водкой и залюбовались игрой в вине едва заметных искр, рука потянулась к рюмке, и у всех слюнки потекли при виде оранжевого балыка, черной икры, отливавшей серебром селедки.
      - Будем здоровы! - сказал первый Проценко, поднимая большую рюмку водки. За ним выпил Кныш, затем Рубец.
      Закусив, опрокинули еще по одной.
      - Вы, кажется, этого зелья не потребляли? - спросил Рубец, глядя, как Проценко чисто ходит около стекла.
      - Не потреблял, не потреблял. Молод был.
      - Вы тогда больше по дамской части,- засмеялся Кныш.
      - Случалось, да и то робел. Глуп был! Теперь бы и понаторел, так жена не дает,- признался Проценко.
      - Барышни да молодые дамы и сейчас еще вас вспоминают,- прибавил Рубец.
      - Вспоминают? - переспросил Проценко.- Счастливая пора! Эх, давайте хоть выпьем за них!
      Не успел он налить рюмку, как официант принес жаркое. Прямо с плиты, оно так приятно пахло, щекотало во рту, возбуждало еще больший аппетит.
      - А вино? - спросил Проценко.
      - Сейчас,- засуетился официант.
      - А после вина чай. Слышишь? И бутылку рома хорошего.
      - Слушаюсь,- и побежал.
      - Так выпьем за здоровье тех, кого мы когда-то любили и кто нас любил! - поднимая рюмку, со вздохом сказал Проценко.
      Кныш чокнулся с ним. Чокнулся и Рубец. Выпили. После четвертой даже у Рубца загорелись глаза и покраснело бледное лицо.
      - Чего в молодости не бывает? - опустив голову, сказал он.- Я, помню, так влюбился в свою крепостную девушку, что подумывал даже жениться, хорошо, что покойный отец такую мне задал трепку, что сразу вся любовь прошла.
      - А я? я? - воскликнул Проценко.- Это ведь было у вас на глазах. Помните Христю? Я ведь хотел жить с нею гражданским браком. Если бы стал жить, может, потом и женился бы. А теперь... где она? Что с нею?
      - Так и пропала. После того как я рассчитал ее, еще был слух, что она живет в городе у Довбни. Жена Довбни шлюха почище ее. На первых порах она ее и приютила. Довбня увидел, что Христя красивей жены, да и стал за нею прихлестывать. Довбниха заметила и прогнала ее со двора. Потом она, говорят, у покойного капитана с недельку пожила: тот, как человек военный, любил их менять. А уж капитан как будто бы сплавил ее евреям, ну а после этого и слух о ней пропал. Так и неизвестно, куда она делась. А жаль, хорошая была работница, хорошая, ничего не скажешь! - пожалел Рубец.
      - Да, она была даровитая. Очень даровитая,- подумав, сказал Проценко.Куда даровитее этой попадейки. Как ее? Наталья... Наталья... взбалмошное существо!
      - Царство ей небесное! - сказал Рубец.- Отравилась. И поп в монахи постригся. Оба они были с придурью.
      - Взбалмошное существо! - твердил Проценко.
      - В городе тогда поговаривали, что из-за вас,- прибавил Кныш.
      - Может быть. Может быть. Чем же я виноват? Вольно человеку забрать себе дурь в голову. Вечной любви желала... Глупая! Как будто может быть вечная любовь!
      Кныш и Рубец расхохотались, а Проценко заерзал и, почесав затылок, сказал:
      - Уж эти мне бабы! Ну и бабы...
      Официант принес чай, вино и ром.
      - Ах, вот это хорошо! - произнес Проценко и придвинул себе стакан.
      Стали пить чай. Чтобы остудить его, Кныш и Рубец подлили рому, а Проценко стал ждать, пока чай остынет. Он часто вскакивал, прохаживался по беседке, выходил в сад, снова возвращался. Притронется к стакану - горячий, снова выйдет, а через минуту возвращается назад. Видно, ему было не по себе: то ли его от выпитой водки мутило, то ли разговор о прошлом не давал покоя. Его молодое лицо покраснело, глаза потускнели, он часто снимал пенсне, протирал и снова надевал на нос.
      - Григорий Петрович! Здравствуйте! - поздоровался с ним кто-то звучным басом, когда он снова вышел пройтись.- Вы одни? Что это вы тут разгуливаете?
      - Нет, я с компанией. Ах, кстати, хотите видеть земляка?
      - Ну, а как же! Земляка да не захотеть видеть. Кто он? Где он? произнес тот же голос, показавшийся Рубцу страшно знакомым.
      Не успел Рубец спросить у Кныша, с кем это Проценко разговаривает, как тот появился на пороге беседки, ведя за руку рослого, упитанного мужчину с багрово-красным лицом, блестящими глазами и черными усами. Рубец сразу узнал Колесника. Тот же голос, звонкий и раскатистый, сам такой же высокий и молодцеватый. Только одет иначе. Прежде он ходил в длинном суконном кафтане, а теперь на нем был надет короткополый сюртук, штаны уже были не синие китайчатые, заправленные в сапоги, а какие-то пестрые на выпуск, сапожки маленькие скрипучие, сорочка с воротничком, на шее болтается золотая цепочка от часов, на руках сверкают перстни с дорогими камнями.
      - Антон Петрович, что это вас слыхoм не слыхать, видoм не видать? Сколько лет, сколько зим! - крикнул Колесник, подбежав к Рубцу, и полез целоваться.- Ишь где они устроились! Собрались себе земляки втроем и... чаек попивают. Великолепно. Вот это великолепно. Выпью и я с вами рюмочку рому.
      - Константин Петрович! А может, чайку? - предложил Проценко.
      - Нет. Чай сушит. Я вот этого дива. Это по нашей части. А то и в земстве говорят, что я мужик. Так уж я мужиком и буду. Будем здоровы! - и он залпом выпил рюмку.
      - Ну, как же вы поживаете? - спросил он у Рубца.- Слышал я, службу переменили, по земству пошли. Вот это по-моему. Хорошо, ей-богу хорошо. Только служба хлопотливая. Иной раз и на месте не посидишь, гоняют тебя в хвост и гриву. Туда мостик поезжай строить, сюда плотину насыпать. Хлопот по горло! И в городе спокойно не посидишь. Господа, они везде господа. Вот и мои друзья выбрали себе барское занятие - сидят да пописывают. А ты, Колесник, катай, валяй. Спешить не спеши, а поторапливайся! Только перед собранием и отдохнешь. А там - айда! С повозки не слезаешь.
      - Однако вам, Константин Петрович, езда впрок идет, ишь как раздобрели,- улыбнулся Кныш.
      - Хорошо, что такой уродился. А будь я тощий, не крепкий... Грязь, дождь, непогодь, а ты лети. Дело не ждет. Ах, да! Забыл спросить,обратился он к Проценко.- Видели диковинку?
      - Какую диковинку? - спросил тот, прихлебывая холодный чай.
      - Как какую диковинку? - воскликнул Колесник.- Арфисток! Ну и Штемберг! Вот чертов еврей! Вот это арфистки - просто мое почтение! Грудь во! Платьица коротенькие - по сю пору! ножки - прелесть, обтянуты голубыми чулочками. А личики - одно тебе роза, другое - лилия. Отродясь ничего лучше не видывал. Особенно одна - Наташка. Как там в сказках говорится: во лбу месяц, в затылке ясны звезды?
      - Ну, пошел расписывать! - снова ввернул Кныш.
      - Это уж по его части! - прибавил и Проценко.
      - Не верите? Вот увидите. Скоро начнут петь. Увидите.
      Кныш и Проценко стали смеяться, что Колесник такой юбочник.
      - Было дело - не зевал, ни одной не пропускал! А теперь что? Никудышный стал. Так только, поболтать, полюбоваться, а насчет дела - ни к черту! - отпирался Колесник, наливая новую рюмку рому.
      В саду тем временем поднялся шум, все бросились к вокзалу. Кто-то крикнул: "Сейчас петь начнут! сейчас!"
      - О-о, пойдем, пойдем! - засуетился Колесник.
      - Ну, зачем? - вмешался Рубец.- Пусть уж идет кто помоложе. А нам, старикам...
      - А у стариков что, кровь не греет? Пойдем! - И, оставив недопитый чай, они бросились к вокзалу. Колесник шел впереди и тянул за руку Рубца, который никак не поспевал за своим проворным и вертлявым земляком. Проценко и Кныш шагали по бокам. Около вокзала была такая давка и толчея, что просто ужас, народ облепил все три входа, точно пчелы крошечные летки своих ульев. Входили в вокзал не поодиночке, а, словно надев латы, протискивались толпой. Протиснулись вместе с другими и наши и сразу бросились выбирать места получше. Как раз против двери были устроены довольно высокие подмостки, и на авансцене уже стояли рядышком арфистки, внимательно поглядывая по сторонам; у некоторых из них на губах, в блестящих глазах играла легкая улыбка. Со всех сторон слышались восторженные возгласы.
      - Вот она, Наташка. Посредине. Смотрите. Да смотрите же! - крикнул Колесник, впиваясь глазами в девушку, стоявшую в центре. Невысокого роста, с круглым личиком и черными волосами, одетая в черное бархатное платье, которое так оттеняло снежную белизну ее кожи, она выделялась среди своих подруг, как лилия в букете цветов.
      - О-о-о! - протянул Проценко.- Вот скульптурность форм, вот мягкость и теплота очертаний! - с удивлением сказал он Колеснику.
      - А что? Разве я не говорил? Разве я не говорил? А что, неправда? Во лбу месяц, в затылке ясны звезды! Козырь, а не девка!
      - Постойте, постойте. Она мне кого-то, напоминает,- снова начал Проценко.- Я где-то видел похожую на нее. Ах, дай бог памяти. Где же это я видел такую?
      - Нигде! Нигде в мире, разве только во сне!- сказал Колесник.
      - И я где-то видел, да черт его знает, никак не вспомню где,- прибавил Рубец, впиваясь глазами в лицо девушки. Та стояла и спокойно окидывала толпу своим прекрасным жгучим взглядом. Вот она встретилась глазами с Проценко. Легкая, едва приметная тень удивления, смешанного со страхом, скользнула в ее бездонных зрачках, она вздрогнула, нахмурилась и сразу же отвела глаза.
      - Ей-богу, я где-то ее видел! - крикнул Проценко.
      - Ну, что вы говорите. Нигде вы ее не видели! - твердит Колесник.
      Народу набилось - не повернешься, жара - дышать нечем.
      - Знаете что? Пойдемте к той стене. Встанем там на скамью - будет не так жарко и все видно,- сказал Колесник и направился туда. Все последовали за ним.
      Они насилу пробрались к той стене и не успели встать на скамью, как раздался аккорд на рояле - знак того, что скоро начнут петь. Все сразу смолкли, тишина воцарилась мертвая, слышно, как муха пролетит. В этой тишине ясно звенели тонкие струны рояля. Но вот над головами понеслись звуки марша:
      Мы дружно на врагов
      На бой, друзья, спешим...
      Звонкие голоса девиц сливались с хриплым воем пьянчужек, стоявших около рояля и из-за спины разряженных пташек дававших знать, что они тоже тут, что, не обладая талантом или потеряв голос, они перешли сюда с театральных подмостков, чтобы тешить своими руладами пьяных купцов и лавочников. Марш пропели, закончив его криками "ура-ура!". Слушатели наградили певиц громом аплодисментов, топотом, криками "браво!" У девиц загорелись глазки, улыбка заиграла на губах; перешептываясь и перемигиваясь, они тут же уселись на маленькие стульчики, стоявшие позади них. Не села только та, что стояла посредине. Прозвучал и смолк аккорд на рояле. Она окинула взглядом море голов вокруг и, улыбаясь, начала... "Прачку". Звонким голосом стала она распевать про молоденькую, тринадцатилетнюю прачку, которую позвали к сударину-барину сорочку стирать; это была одна из тех песен, которые проститутки поют пьяным "господам" или еще более пьяным купцам да купеческим сынкам. Пение сопровождалось выразительными жестами и телодвижениями. Слушатели стояли и млели. Казалось, они потеряли дар речи, забыли обо всем на свете, кроме одной звериной похоти, которая светилась в их глазах и которую прославляла певица. Немое сладострастие взглядов сменилось неистовой бурей восторга, когда певица стала показывать, как она стирала сорочку. Откинув голову назад и строя глазки, она приподняла подол своего коротенького платья и стала делать непристойные движения. Без всякого стыда она показывала всем, как... стирать. Слушатели не выдержали, подняли исступленный крик, крик восторга до слез, похоти до забвения того, что все это творится на людях; казалось, потолок обрушится от этого крика, который волнами перекатывался по вокзалу; грохот и топот сотен ног, рукоплескания приветствовали певицу, которая, кланяясь на все стороны, опустилась на свой стул. Молодые дамы хохотали, барышни для вида потупили глазки, а мужчины ревели: "бис! бис!" Кто-то крикнул: "Букет!" - и целые охапки цветов полетели к ногам певицы. Иные, протолкавшись вперед, сами преподносили ей цветы. Она брала, кланялась, лукаво благодарила одними глазами и нюхала. Кто-то крикнул: "Шампанского!" Официант принес на подносе вино и подал одному из молодых людей; тот с компанией полез к певице, и они стали пить за ее здоровье. Она сама пригубила из одного бокала, со всеми любезно чокалась.
      А что же наши земляки? Кныш с хохотом подталкивал легонько в бок Рубца, а тот краснел и отмахивался от него.
      Проценко вытянул шею и пылающим взглядом неотступно следил за певицей, точно она была магнитом, который притягивал его к себе. Колесник вертелся как оглашенный и, хлопая себя по животу и по ляжкам, кричал: "Ой, не выдержу! ей-богу, не выдержу!"
      Он и в самом деле не выдержал. Дождавшись, когда толпа около него поредела, он спрыгнул со скамьи и как буря помчался к мужчинам, окружившим певицу.
      - Наташа! - позвал он, протолкавшись к ней.
      - Чего, папаша? - любезно улыбаясь, лукаво спросила она.
      - Можно вас попросить поужинать со мной?
      - С удовольствием! - ответила Наташа, подавая Колеснику свою пухлую белую ручку. Все только глаза вытаращили, глядя, как Колесник, взяв Наташу под руку, повел ее через весь вокзал к тем укромным отдельным кабинетикам, которые разместились рядом с вокзалом.
      - Человек! карту! - крикнул Колесник, шаркая ногами и окидывая взглядом всех присутствующих. С этими словами он исчез за плотной портьерой.
      По вокзалу пробежал шепот. Знай наших! Откуда ни возьмись седенький голубок и оставил на бобах наших воробышков.
      - Вот тебе и старик. Старик, да молодых за пояс заткнет!
      - Уж этот Колесник. Куда ни ткнись, всюду он влезет и всегда верх возьмет.
      - Еще бы! Куда же девать шальные земские деньги? Вон как расползаются наши мосты да плотины.
      - Пойдем отсюда. Тут дышать нечем,- мрачно сказал Проценко Кнышу и Рубцу и, соскочив со скамьи, направился к своей беседке.
      Те последовали за ним, ведя разговор о Колеснике, о том, как он смел и удачлив. Проценко молча прихлебывал чай с красным вином. Чай казался ему невкусным, и он все подливал и подливал вина в свой стакан. Не скоро они кончили пить чай, а когда, наконец, вышли прогуляться, то Рубец и Кныш были красны, как спелые арбузы, а Проценко прямо иссера-бледен. Ноги у него заплетались, и он как тень брел за своими земляками.
      - А вот и Колесник! - сказал Кныш, увидев его в открытое окно одного из маленьких кабинетиков.
      Он сидел с Наташкой на мягком диване около маленького столика, уставленного блюдами и бутылками. Обняв за талию, он склонил пьяную голову на ее пухлое плечо как будто дремал; она все похлопывала рукой по его полной щеке, и он всякий раз восклицал: "Папаша! папаша! папашечка!"
      Проценко первый бросился к окну, за ним остальные.
      - Здравствуйте, мамзель! - смело приветствовал он ее через окно.
      - Здравствуйте, мосье! - ответила она, пристально глядя на него своими жгучими глазами.
      - Мы, кажется, знакомы. Я где-то видел вас.
      - Спросите у Епистимии Ивановны! Она вам все расскажет! - отрезала та и, поднявшись, под самым носом у него опустила штору.
      Проценко стал как громом пораженный и весь затрясся. В голове у него шумело, в ушах стоял звон, сердце неистово билось в груди. Он готов был прыгнуть в окно и одним ударом разбить голову этой глупой гулящей девке. Он и в самом деле порывался это сделать, но Кныш поспешил схватить его за руку и увести от окна.
      - Сволочь! Дрянь, смеет так отвечать! - кричал, рассвирепев, Проценко.
      А из-за шторы донесся до него звонкий голос: "Папаша! папаша! поедем к тебе!"
      Папаша что-то промычал, но поцелуй прервал его мычание. Вскоре после этого все увидели, как пьяный Колесник, взяв Наташу под руку, повел ее через вокзал и сад прямо к выходу и, кликнув извозчика, помчался с нею по улице.
      - Кого это она назвала? - допытывался Рубец у Проценко, который после всего происшедшего как оплеванный ходил по саду.- Мне послышалось имя моей жены.
      - Да так, брякнула сдуру первое имя, какое ей на ум взбрело,- ответил Кныш.- Разве эти девки о чем-нибудь думают?
      Проценко молчал и, понурясь, шел рядом с ними. Он недолго после этого оставался в саду, крикнул лакея, расплатился, попрощался с Кнышом и Рубцом и ушел из сада. Чтобы немного протрезвиться, он не взял извозчика, а отправился домой пешком. Пока он брел по улицам города, мысли его, как он ни гнал их, все вертелись вокруг этого случая с арфисткой, не давали ему покоя, будили накипевшую злобу в сердце. "Чье это имя она выкрикнула? Пистины Ивановны? Какой Пистины Ивановны? Кроме жены Рубца, у него не было таких знакомых. Что жена Рубца с ним заигрывала, это он помнит. Но откуда знать об этом гулящей девке? Разве Колесник успел все рассказать?"
      И он, дойдя до квартиры, изо всей силы дернул ручку звонка; послышался такой оглушительный звон, что эхо отдалось по всей улице...
      2
      - Номер! - крикнул Колесник на весь вестибюль самой дорогой и роскошной гостиницы в городе, введя под руку Наташку, лицо которой было закрыто густой черной вуалью.
      - Семейный?
      - Конечно, семейный. Видишь, я не один,- кричит Колесник.
      - Пять с полтиной,- бросив лукавый взгляд на Наташку, ответил Колеснику коридорный.
      - Веди, нечего запрашивать!
      - Да я так. Я, видите, кому как угодно. Может, дорого будет - есть и подешевле,- оправдывался коридорный, выступая вперед.
      - Веди! - кричит Колесник.
      Коридорный повел их по тускло освещенному коридору. Он стремглав бежал вперед, точно его гнали в шею, а за ним следовал Колесник, ведя под руку Наташку и поскрипывая на весь коридор своими сапогами.
      Добежав до одной из дверей, коридорный быстро отпер ее и исчез; пока Колесник довел Наташку, он уже успел зажечь огонь и ждал их в дверях.
      - Этот? - спросил Колесник.
      - Самый аристократический,- расхваливал коридорный, давая им дорогу.
      Номер, как выразился коридорный, был действительно "аристократический". Оклеенный голубыми обоями, с тяжелой голубой портьерой на двери, с кружевными занавесками на окнах, сквозь узор которых тоже просвечивала голубая материя, обставленный голубой мягкой мебелью, он казался гнездышком, свитым прямо в ясной лазури небес. На стене в золоченой раме висело огромное зеркало; голубые стены, отражаясь в его чистом стекле, как бы удлинялись, комната казалась еще шире, словно из одной их становилось две. Под зеркалом диван, перед ним стол, вокруг стола мягкие голубые кресла. Колесник грузно опустился в одно из этих кресел и стал осматривать номер.
      - Красиво, черт побери! Красиво! - сказал он, и широкое багровое лицо его расплылось в улыбке.
      - А спальня где? - спросила Наташка.
      - Вот,- показал коридорный на другую голубую портьеру, скрывавшую вход в боковой стене.
      - Посмотрим,- ответила она, как заправская важная барыня, и пошла за портьеру. Лакей понес за нею свечу.
      - Ничего, хорошо, уютно,- сказала она, вернувшись, Колеснику.- Только, друг мой, еще так рано спать - не напиться ли нам чаю?
      - Самовар,- скомандовал Колесник, и лакей помчался как оглашенный, только тяжелый топот его шагов глухо донесся из коридора.
      - Это я, папаша, так,- подходя к Колеснику и ласкаясь, сказала Наташка,- чтобы не дать заметить лакею, что я не твоя жена.
      - О, да ты у меня хитрая!- произнес Колесник и, легонько ущипнув ее за пухлую румяную щечку, погрозил ей пальцем.
      - Ах, папаша! Дорогой папаша! - повалившись на Колесника и придавив его в кресле, ластилась к нему Наташка.
      - Ишь какой чертенок! Ишь какой чертенок! - радостно восклицал Колесник, ворочаясь под Наташкой, а она то трясла его, то хлопала ручками по круглым щекам, то хватала за голову и горячо и крепко прижимала к своей высокой груди. Колесник слышал, как струится кровь у нее в жилах, как тревожно бьется ее сердце. У него дух захватывало в груди, глаза сверкали и горели, как свечи.
      - Будет! Будет! А то я и чаю не дождусь! - кричал, отстраняясь, Колесник.
      - А что, раздразнила? раздразнила! - весело захлопала в ладоши Наташка и пошла, приплясывая, по комнате.
      Колесник как волк следил глазами за ее легкой поступью и красивыми движениями. И вдруг, сделав крутой поворот, она снова упала ему на грудь.
      - Папаша! Миленький папаша! - замирающим голосом шептала она.- Ах, если бы я была твоей дочкой! Ты бы любил меня? Нет, не хочу дочкой, хочу женой. Такая молоденькая, красивая, а ты такой облом... За мной роем молодежь увивается, я гуляю где хочу, а ты дома сидишь.
      - Дудки! - сказал Колесник.- А это видела? - И он ткнул ей под самый нос огромный кукиш.
      Она изо всей силы ударила его по руке и, отскочив, крикнула:
      - Покажи своей первой.
      - Первая далеко,- ответил Колесник.
      - А твоя жена жива?
      - Жива.
      - В N? - И она назвала город, где жил Колесник.
      Колесник воззрился на нее в изумлении.
      - Ты почем знаешь? - спросил он.
      Она захлопала в ладоши и со смехом ответила:
      - Ты думаешь, я не знаю твоей жены? Я все знаю. А Проценко разве я не отбрила сегодня?
      - Так ты и Проценко знаешь? - еще больше изумился Колесник.
      - И Проценко, и Рубца, и Кныша. Всех вас, чертей, как свои пять пальцев знаю.
      - Да почем же ты знаешь?
      Она залилась неудержимым смехом и опять кинулась его душить.
      Колесник, пыхтя, отбивался, а она как одержимая то отскакивала от него, то опять подскакивала и ластилась, как верная собака, давно не видевшая своего хозяина.
      Лакей принес самовар, и она угомонилась. Пока он расставлял посуду и суетился в номере, она была сдержанна, как заправская дама, важно прохаживалась по комнате, только исподтишка шаловливо поглядывая на Колесника своими черными глазами.
      Лакей ушел. Она стала заваривать чай, мыть и вытирать посуду. Розовые пальчики пухлой маленькой ручки бегали, как мышки, и то и дело мелькали у Колесника перед глазами.
      - Так почем же ты знаешь? Кто ты такая, откуда, что все знаешь? спросил Колесник.
      Она точно не слышала его вопроса. Чуть-чуть оттопырив губку и перемывая в полоскательнице стакан, она тихим тоненьким голоском затянула веселую песенку. "Тру-ля-ля! тру-ля-ля! тру-ля-ля!" - напевала она, стараясь попасть в тон звону стакана, и голосок ее сливался с этим легким звоном тонкого стекла.
      - Ты слышишь? - снова спросил он.
      Она обратила на него свой взгляд. Долго и пристально смотрела она в его вытаращенные глаза, потом, отвернувшись, тихо вздохнула. Вытерев стакан, она прошлась по комнате, затем подошла к нему вся красная и, задыхаясь, сказала:
      - Я вина хочу. Вина.
      - Почему же ты не сказала?
      Схватив звонок, он оглушительно зазвонил. Вбежал лакей.
      - Вина! - крикнул Колесник.
      - Красного,- прошептала она, стоя около него.- Я люблю с чаем пить.
      Колесник приказал подать вина, прибавив:
      - Да хорошего, старого. И хорошего рому.
      - Я думала, ты не дашь, откажешь,- ласково сказала она, когда лакей убежал.
      - Тебе? - воскликнул Колесник.- Проси чего хочешь, все тебе дам, что только могу.
      - Добренький! - прошептала она, прижимаясь к нему.
      - Ты думаешь, я стану жаться да скаредничать, как другие скаредничают? Как же? Нашли дурака. Нет, хоть на мужике кафтан и сер...
      - Люблю молодца за обычай! - весело защебетала она.- Что - деньги? Труха, на которую мы покупаем все, что нам нужно. Одного только за них не купишь: человека, который был бы тебе по душе. Не имей сто рублей, а имей сто друзей! Так и я. Сколько всякого добра прошло через мои руки! А где оно? Одному дала, другому сунула. А себе ничего не осталось. Было, да сплыло. А ведь вот живу.
      - Ну, у меня не скоро сплывет,- прервал ее Колесник.- Спасибо дуракам панам, что выбрали меня в члены, я теперь могу умереть спокойно. Хоть и не выберут больше, наплевать! Веселый Кут - это две тысячи десятин, кому угодно на весь век станет. Не буду членом, так буду хозяином.
      - Ты купил Веселый Кут?
      - Купил.
      - Это тот, что недалеко от Марьяновки?
      - Тот самый. А ты откуда Марьяновку знаешь?
      Она только вздохнула. Лакей принес вино и ром, поставил на стол и ушел. Наташка стала разливать чай.
      - Откуда ты все знаешь? Ты что, из тех краев, что ли?
      - Много будешь знать - скоро состаришься,- ответила она, пододвигая ему стакан чаю пополам с ромом.
      - Да уж не помолодею. Эх! Скинуть бы с плеч годков двадцать,- со вздохом сказал он и прихлебнул чаю.
      - Что бы тогда было?
      - Что? - переведя дыхание, ответил Колесник.- Да вот этот стакан одним духом осушил бы до дна, а теперь вот надо маленькими глоточками попивать.
      - Горюшко! - засмеялась она и тоже прихлебнула из своего стакана.
      - Конечно, горе, да ты еще такого крепкого налила.
      - И у меня не лучше.
      - Ну, что там у тебя? Свиное пойло.
      - Ну-ка попробуй! - и она сунула ему ложечку в рот. Он выпил, почмокал губами.
      - А что, вкусно? - сверкая глазами, спросила она.
      - Самое настоящее свиное пойло. Попробуй лучше моего.
      Она взяла ложечку, выпила и схватилась руками за лицо.
      - Матушка - воскликнула она, переведя дух,- огонь огнем!
      - А что, хватила шилом патоки! - смеется он, помешивая ложечкой чай.
      Она скорее стала прихлебывать свой чай. Чай пополам с вином, как целительная влага, гасил жжение во рту и в груди от одной ложечки рому. Она глотала чай быстро, без передышки, а затем схватила стакан и осушила его до дна.
      - Так надо пить? - спросила она, опрокинув стакан.
      - Молодец! - сказал он, глядя, как краснеет понемногу, заливается румянцем все ее лицо, как белые, пухлые щеки вспыхивают, словно зарево пожара, как загораются глаза.- Охулки на руку не кладешь!
      - Я еще буду пить,- похвасталась она. И снова налила себе чаю, подлив еще больше вина. Прихлебывая ложечкой чай, она все больше и больше краснела; казалось, вино разливаясь по жилам, просвечивает сквозь тонкую кожу и заливает щеки нежным молодым румянцем. У нее не только горели лицо, шея, руки - вся она пылала, глаза сверкали, искрились, язык точно размяк и тяжело ворочался во рту, словно белые зубы прилипали к губам.
      Он смеялся, глядя, как ее разбирает хмель. - Ну-ка, пройдись по одной половице,- сказал он.
      - Думаешь, не пройдусь? Нет? Так вот же тебе! - И, схватив свечу, она поставила ее на пол. Потом, подняв еще выше свое короткое платье, стала ходить.
      - Смотри же! - крикнула она, поглядев на него через плечо.
      Он увидел ее круглые, точеные ноги, ее белые как снег икры. У него захватило дыхание, глаза зажглись хищным огоньком. А она мелкими-мелкими шажками стала бегать по комнате. Он видел все как в тумане, кругом было темно, только белели и сверкали ее ноги. Он сидел как пень, тихо, неподвижно, вытаращив глаза, а она, легкая, быстрая, все кружилась перед ним. Вдруг она подбежала к нему и как подкошенная упала прями ему на руки. Лицо у нее побледнело, глаза закрылись, только на висках бились, трепетали набухшие синие жилки. Он силился поднять ее, но не мог: она была тяжела, как глыба.
      - Что, хватила винца? - спрашивал он, наклоняясь к лицу и заглядывая в закрытые глаза.- Дурочка!
      И он бережно поднял ее, взял за талию и потащил к дивану. Как сноп повалилась она на диван, только из раскрытых губ вырвался тяжелый горячий вздох.
      Долго он возился с нею, пока уложил ее поудобней. Как отец или старший брат, ухаживал он за нею, вынес подушку из спальни, подсунул ей под голову и сам сел около нее. Словно цветок белой лилии, обернутый черным платком, лежала она бледная-бледная в своем узком черном платье. На белом лбу блестели капли холодного пота, бурно вздымалась высокая грудь; так вздымается она, когда человеку нечем дышать: поднимается высоко, замрет и, дрогнув, тихо опустится вниз.
      Она долго лежала, не шевелясь, наконец вздохнула, открыла глаза и страшным взглядом обвела комнату.
      - Ох! закружилась я,- проговорила она и снова закрыла глаза.
      - Закружилась? Напилась! На черта было столько пить? - упрекал он ее.
      Она только качала головой.
      - Сколько я там выпила? - немного погодя снова заговорила она, повернув к нему уже покрывшееся легким румянцем лицо; только в глазах ее еще светилась усталость.- Разве мне столько случалось пить? Со мной всегда так бывает, когда я сильно покружусь. Один доктор сказал мне, что я от этого когда-нибудь и умру.
      - Много они знают, твои доктора! - буркнул он, принимаясь за свой недопитый стакан.
      - А как же, должны знать. Для чего-то они ведь учились.
      - Для того, чтобы людей обманывать.
      Она на минуту примолкла, задумалась, а потом снова начала:
      - Кто только их не обманывает?
      - Кого? - спросил он.
      - Людей. Ты обманываешь меня, тот - того, а этот другого. Кто кого сможет и сумеет, тотчас же обманет. И уж кому, кому, а нашей сестре больше всего достается.
      - Да и ваша сестра как приберет иной раз к рукам, все кишки вымотает.
      - Есть такие, что и говорить. Только разве они такими родились? Вы же их такими и сделали. Обманете, выбросите человека на улицу, холодного и голодного. Что ему делать? Милостыню просить - стыдно, красть - грешно.
      - А работать? - спросил Колесник.
      - Работать? А если вы человека так изобидели, что ему не то что работать, на свет глядеть тошно.
      - Не верь.
      - Не верь? Как же не верить, если сердце рвется к нему, только для него и бьется, если каждое его слово кажется истинной правдой?
      - Пустое дело все эти слова!
      - То-то и беда, что пустое. А если бы слово было свято, тогда бы и жить людям было не так тяжко. А то обманете вы нашу сестру раз-другой, так она не то что чужому, своему не поверит. Самое лучшее, что есть у нее, затаит глубоко в душе. И тогда уж бросится очертя голову в омут. Ты думаешь, от хорошей жизни мы это делаем? Сладко, думаешь, мне вертеться перед таким, на кого не то что глядеть, а иной раз и плюнуть не хочется? А бывает, нальет такой вот глаза да начнет безобразничать: голая ему покажись... Поневоле и сама напьешься, и тогда уж как ума решишься. Эх! Если б ты знал, каково нам приходится! Да будь в такую минуту речка глубокая рядом, так и кинулся бы в холодную темную воду. Что мы? разве мы люди? Только обличье у нас человечье, а душу и сердце в вине потопили, затоптали в невылазную грязь. Знаешь что? Ты, говоришь, купил Веселый Кут. Возьми меня к себе. Возьми меня туда. Как отца буду тебя почитать, как на бога буду молиться. Может, я поживу там и к другой жизни привыкну. Возьми! - И, схватив его толстую красную руку, она прижала ее к горячим губам и покрыла жаркими поцелуями.
      - Кто же ты такая,- спросил он в изумлении,- что все знаешь и Веселый Кут знаешь? И всех городских?
      Она поглядела на него, поднялась и стала поспешно расстегивать платье. Крючки затрещали, так она торопилась. Расстегнувшись, она вынула из небольшого карманчика, пришитого сбоку под платьем, бумагу и подала ему. Это был паспорт крестьянки из села Марьяновки Христины Пилиповны Притыки.
      - Так ты Христина? - спросил он, посмотрев паспорт, и повернулся к ней. Она уже лежала; сквозь тонкую сорочку, видную из-под расстегнутого платья, просвечивала ее высокая грудь, пазуха немного разошлась, и в разрезе белело тело. Она молчала, точно он обращался не к ней, только в упор смотрела на него. Эта высокая грудь, этот пристальный взгляд черных пылающих глаз обожгли его.
      - Почему же ты зовешься Наташкой? - спросил он, снова заглянув в паспорт.
      - Такой уж у нас обычай, всем нам другие имена дают.
      - Христя... Христина? - повторял он, глядя в бумагу и силясь что-то вспомнить.
      - Помнишь Загнибеду? - спросила она.
      - Так это ты? Та самая Христя, которая служила у Загнибеды? Которая, говорят, задушила Загнибедиху?
      - Легко говорить,- чуть не плача, ответила она.
      - Да я знаю, что это вранье. Ты потом служила у Рубца. По городу ходили слухи, что вы с хозяйкой не поладили из-за Проценко.
      Христя только тяжело вздохнула.
      - Не напоминай мне об этом. Прошу тебя, не напоминай. Жжет мне сердце обида, ножом режет. С этого пошли мои беды. Так все счастливо, так хорошо началось...- произнесла она жалобно. И вдруг вскочила как ужаленная и крикнула: - Знаешь, я сегодня еле сдержалась, чтоб не плюнуть ему в глаза, когда они в окно за нами подсматривали.
      Воротник сорочки расстегнулся, пазуха совсем раскрылась, оттуда выглянула пышная, словно выточенная из мрамора высокая грудь, круглая полная шея. Она, казалось, ничего этого не замечала, лицо ее дышало ненавистью, глаза светились гневом.
      - А это, а это что у тебя? - хихикнул Колесник, и его рука потянулась к ней. Она не сопротивлялась. Когда он прижался к ней, она еще крепче приникла к нему и только тихо шептала:
      - Голубь мой седенький! Я вся твоя душой и телом, только возьми меня к себе.
      - Ладно, ладно,- тяжело дыша, проговорил он и, подняв ее, как маленького ребенка, на руки, быстро унес в темную спальню.
      3
      На следующий вечер чуть не весь город собрался в сад к Штембергу посмотреть новое диво - писаную красавицу арфистку, но Наташки в этот вечер не было. Не было ее и на другой, и на третий, и на четвертый день.
      - Где же эта красавица? - допытывались барышни у молодых людей.
      - Нет ее. Пропала. Может, уехала.
      - Жаль, так и не пришлось поглядеть.
      - Погодите, мы у хозяина спросим...
      И несколько молодых людей пошли к хозяину узнавать про Наташку.
      Хитрый еврей только качал головой, причмокивал и сердито почесывал бороду. Наконец, когда к нему уж очень пристали, он не выдержал и воскликнул:
      - Ах, если бы вы знали, сколько у меня с нею хлопот! Сколько хлопот, сколько хлопот!..
      Частный пристав Кныш дознался, что это за хлопоты у еврея с Наташкой. Еврей рассказал, что к нему приезжал Колесник и просил тайно уступить ему Наташку. Скандал еврей поднял ужасный, но добился только того, что отобрал у Наташки все ее тряпки.
      - А Наташка осталась у Колесника?
      - У него. Нагишом сидит, пока нашьют ей сорочек да платьев,- смеялся Кныш.
      - Да неужто нагишом?
      - В чем мать родила. А Колесник сидит напротив и на пышные телеса любуется,- хохочет Кныш.
      - Ну и Колесник! Ну и старичок! Ведь вот поди ты. Недавно имение купил за тридцать тысяч, а теперь уж, видно, гарем заводит. Вот это служба так служба!
      И пошла по городу нехорошая молва про Колесника: наворовал земских денег на постройке мостов да плотин, какое-то имение купил. Вот кто завладеет теперь панским добром, кто нынче в паны лезет. Крепкий хозяин зацапал это добро, из таких рук нелегко его вырвать. Вот какая нынче у нас будет аристократия.
      Слух насчет имения в тридцать тысяч никому не давал покоя. Судачили об этом и всякая мелкая сошка, и захудалые дворянчики, и чиновный люд, и даже большие баре. Никому это имение не давало спокойно спать, как бельмо торчало у всех в глазу. "Вот куда наше добро идет! Помилуйте, крепостных отобрали, выкупные деньги взяли за долги. Остались мы на бобах - ни работников, ни денег. А что ты голыми руками с землей сделаешь? Хоть бы банки учредили, чтобы можно было ссуду получить под залог. Надо ведь как-то землю обрабатывать. Так нет никаких банков. Посадили нас на мель. Вот тут и повертись! Попадешься в лапы какому-нибудь купцу, ремесленнику, еврею и спустишь все, лишь бы только денег дал",- толковали господа дворяне.
      А больше всех негодовал Лошаков, тот самый высокий, плечистый, краснолицый гвардии ротмистр Лошаков, который когда-то в молодости, выйдя в отставку, вернулся домой бравым холостым гвардейцем и не одну барышню заставил страдать по себе; не одно слабое сердце стало жертвой пылкой страсти; повстречав красавца с таким жгучим взглядом, не одна барышня ходила потерянная, томная и грустная, не одна молоденькая дама проклинала свою судьбу за то, что поторопилась связать себя замужеством, и весьма охотно подставляла свои нежные ручки под страстные поцелуи алых и пухлых губ молодого Лошакова. А он по части поцелуев был большой мастер. Весельчак, балагур, отчаянный танцор, он, как мотылек, порхал по уезду от одного помещика к другому, и где бы он ни появился, его везде встречали, как родного. А он степенной умной речью обворожит молодого хозяина или стариков родителей, а тогда уж осыпает поцелуями молоденькую даму или нежную барышню. Но это все было давно. Теперь Лошаков не тот. Он женат, у него дети, он стал степенным семьянином, почтенным гражданином. Уже в третий раз его выбирают уездным предводителем дворянства, а теперь выбрали губернским. Пошел Лошаков в гору. Барин барином, с губернатором на короткой ноге. Червяку вроде Колесника такой человек может сильно навредить, тем более что они земляки и знают друг друга.
      Уж не потому ли Колесник так обрадовался, когда разнесся слух, что в губернские предводители хотят выбрать Лошакова? Он и без того, встречаясь с Лошаковым, всегда ему кланялся и подъезжая к барину с разговорами, будто и не слыхивал, что о нем каждому встречному и поперечному говорил Лошаков. Теперь Колесник всюду трезвонил:
      - Хороший человек. Справедливый. И голова! Уж этот для дворянства что-нибудь да сделает. Давно пора! Давно пора!
      И вот, когда стало известно, что Лошакова действительно выбрали, Колесник вместе с дворянами поехал поздравлять его с такой честью.
      - И Колесник пришел! - пожав плечами, громко сказал соседу Лошаков.
      А Колесник будто и не слышал ничего, вышел вперед и начал:
      - Давно мы этого ждали, давно говорили, что хорошо было бы, если бы наш земляк стал во главе дворянства. Наконец-то мы этого дождались. Поздравляю вас, как член земства, а еще больше, как житель нашего родного уезда. Достойному воздали по достоинству. Дай бог увидеть вас в еще большей чести!
      Лошаков, улыбаясь, подошел к Колеснику и подал ему руку. Тот чуть не приложился к пухлой барской руке, когда увидел ее в своей страшной красной лапище.
      - Как же ваши земские дела? - спросил Лошаков, лукаво блеснув глазами.
      - Помаленьку, ваше превосходительство, помаленьку везет наша земская лошадка, а все же везет, вперед везет. Разве только споткнется где-нибудь на худом мостике. Тогда мы все вдруг бросаемся чинить этот мостик.
      "О, да это шельма в мужичьей шкуре,- говорили глаза господ дворян, окруживших Лошакова.- Знает, кому что сказать, какую где речь повести".
      - Слышали, слышали про вашу неутомимую деятельность,- смеется Лошаков.
      - Про мою, ваше превосходительство? Какая она моя? Земская, ваше превосходительство! Мы все делаем сообща: один не справится - другие помогут. Спасибо нашему председателю - сам на месте не посидит, вот и ты не дремли. "Надо, говорит, оправдать доверие избирателей, верой и правдой послужить обществу". Вот мы и служим. Понятно, без промашки дело не обходится,- говорят, кто ничего не делает, только тот не ошибается. Может, на чей взгляд мы и большие промахи делаем - бог знает. На всех не угодишь. Вот скоро съезд будет - все увидят, что мы делали и как мы делали. И тогда всякому воздастся по его трудам. По заслугам, как говорится, вора жалуют...
      Все глаза вытаращили, слушая эту смелую речь. А Колесник и глазом не моргнет: разливается, как соловей весною в саду. Но вот он нагнулся к Лошакову и тихо сказал:
      - Ваше превосходительство! У меня к вам маленькая просьба.
      - Какая? С удовольствием, чем могу - рад служить.
      Колесник замялся. Лошаков понял, что тот хочет сказать ему что-то один на один, и, взяв Колесника под руку, прошел с ним в дальний угол комнаты.
      - Ваше превосходительство! - начал Колесник.- Мы не только уважаем, но и любим вас. Нам не раз приходилось видеть вас в земском собрании как гласного, как члена земства, который первый указывал нам на наши ошибки, на наши новые нужды. Теперь, когда вы станете губернским предводителем, вы будете председателем на наших съездах. Это большое дело! У вас уже не будет времени первому начинать те бои, которые вы вели так талантливо. Для нас это большая потеря. И мы теперь хотели бы почтить вас, как бывшего земского деятеля, обедом. Примите наше приглашение. Не яко Иуда, но яко разбойник просим вас на наш небольшой банкет. Будут наши члены, кое-кто из предводителей, кое-кто из наших земляков, все больше свои люди. Просим вас,- с низким поклоном сказал Колесник.
      Правда, Лошаков свысока отнесся к этому приглашению. Поблагодарив за неожиданную честь, он сказал, что и не помышляет о том, чтобы забросить работу на пользу земства, что работа его станет теперь еще сложнее, потому что перед ним стоит большая задача примирить интересы дворянства и земства, и он рад даже кое в чем поступиться, лишь бы только довести дело до конца. И, еще раз поблагодарив Колесника, он подал ему руку. Колесник отвесил низкий поклон, повернулся и ушел.
      - Замечательное соединение простоты с трезвым и здравым умом! - сказал Лошаков, проводив Колесника и вернувшись к обществу.
      - О, у Колесника плохое на уме,- сказал кто-то из общества.
      - Да он не без лукавства,- ответил Лошаков.- Но такие люди необходимы земству.
      Все промолчали то ли в знак согласия, то ли не желая вступать в спор со своим предводителем. Вскоре разговор перешел на другие темы, коснулся других, не земских дел. Лошаков, видимо довольный, расхаживал по комнате и заговаривал то с тем, то с другим из господ дворян.
      А Колесник? Колесник катил в своем изящном кабриолете на своем семисотрублевом жеребце и знай натягивал вожжу да причмокивал, приговаривая: "Ну, ну, вывози, жеребчик. Не овса тебе, чистого золота насыплю, только вывези". А жеребец, пригнув голову и дугой выгибая передние ноги, стрелой мчал Колесника по городу.
      "Скорей! Скорей! Хлопот еще пропасть, работы много!" - знай причмокивал Колесник.
      И в самом деле пришлось ему в этот день набегаться. От Лошакова он помчался к своему председателю. Сказал ему, что был у Лошакова, поздравил его. Потом издалека намекнул, что дворянство, вероятно, даст обед, хорошо бы и земству почтить такого человека. Председатель только поддакивал. Надо бы, надо. Только на чей же счет? На счет земства как-то неловко.
      - Зачем же на счет земства? У земства и так большие траты. А я бы вот что сказал, если слово мое к месту. Прикупил я себе недавно землицы - так, хуторок! И хотелось бы мне эту землицу вспрыснуть. Вот под видом земского обеда - я бы уж не пожалел сотню-другую.
      - Так чего же? - спросил председатель.- Готовьтесь.
      - Так вы согласны? Я и Лошакова пригласил. Попросите еще вы от своего имени. Скажите только, что это от земства ему честь.
      - Ладно, ладно! Да у вас прямо гениальная голова!- воскликнул председатель.
      - Была когда-то,- ответил Колесник.- А теперь чем дальше, тем глупее делается.
      От председателя Колесник махнул к членам. Там он уже просто говорил, что председатель велел ему устроить обед для Лошакова и приглашает их на этот обед.
      От них Колесник поехал по лавкам разузнать цены, сделать кое-какие закупки, кое-что заказать. Знакомый лавочник рассказал ему, что совсем недавно у него уже забрали целый воз всякой провизии.
      - Зачем?
      - Дворянство дает обед Лошакову. Все для этого обеда.
      - А когда этот обед?
      - В субботу.
      А Колеснику только того и надо. Он как вышел от Лошакова, еще тогда думал, когда бы лучше устроить этот обед. "Нынче еще четверг,- думал Колесник,- пятница... в субботу дворянский обед. Ну, а в воскресенье наш... Подряд, один за другим. Отлично. Идет".
      И Колесник тоже заказал целый воз всякой снеди. Оттуда он поехал за винами, брал все самые дорогие, самые выдержанные и водку всякую: двойную, английскую, адмиральскую, железнодорожную, в бутылках и штофах, во флягах и графинах, ром, коньяк... "В вине их, чертей, утоплю,- думал он, пробегая длинный перечень всевозможных напитков.- Так оно и получится: "Карай врага хлебом-солью". И он почувствовал вдруг при этой мысли, как жжет, щемит у него сердце. Жаль ему стало денег, которые он тратит на все это. "Подумать только - триста рублей, а ведь дай бог, чтобы хоть половина приглашенных пришла. А что, если обманет сам пан, черт этакий, не приедет?.. Лучше не думать, ну его совсем! Заварил кашу - надо расхлебывать".
      И он поскорее погнал коня от лавки. Немало еще в этот день пришлось ему поколесить по городу. К булочнику, к мясникам, повара нанять, да не какого-нибудь завалящего, а такого, который знал бы все барские причуды. Чуть не до вечера разъезжал Колесник по городу, а тоска охватывала его все больше и больше.
      - Где это ты пропадал, папаша? - встретила его на пороге Христя, разряженная в новое платье: белые рукава сорочки красиво расшиты цветами, юбка оранжевая, такая яркая, что прямо, кажется, сейчас загорится на ней, только корсетка из дорогого бархата темная, да и на ней, спускаясь с шеи, сверкают золотые дукаты и разноцветное монисто. В венке из цветов и крещатого барвинка, белолицая, румяная Христя так мило посматривала своими черными глазками, что и каменное сердце дрогнуло бы при виде такой красавицы. А разве оно у Колесника каменное?
      Увидев ее, он весь затрепетал. Куда девалась недавняя тоска, глаза загорелись от радости, угрюмое лицо осветилось легкой улыбкой.
      - Та-та-та... ишь ты, как разрядилась, моя доченька,- рассыпал он мелкий веселый смешок.- А я как дурак мыкаюсь по городу и морю мою доченьку голодом.- И, подойдя к Христе, он смачно чмокнулся с нею.
      - Где был? Говори, где был? К другим бегал? Лучших искал? - спрашивала она, обвиваясь вокруг него, как хмелина, и улыбаясь, как алый цветочек.
      - Деньги мотал, дурак! Не знал, куда девать, так в городе чуть не встречному и поперечному раздавал.
      - Зачем? Лучше бы ты доченьке хатку купил. Маленькую хатку с садиком. И твоя доченька сидела бы там, как пташечка-канареечка, песни бы пела да своего седенького батеньку поджидала.
      "А в самом деле?" - подумал он.
      - Куплю, куплю, только не сейчас. Дай хоть немножко дух перевести. Зажали твоего батеньку. Вот готовься к пиру. Скоро пир будет.
      - Какой пир?
      Колесник рассказал все Христе. Потом, блестя глазами, начал:
      - Ты у меня хорошая, послушная дочка, послушайся-ка меня. Лошаков это пан большой, он все может и давно на меня как черт на попа глядит. Вот если придет он, перетяни его на мою сторону. Перетянешь - красивую тебе хату куплю, и не с одним, а с двумя садиками.
      - Руку! - крикнула она, выпрямляясь во весь рост. Глаза у нее сверкали, на лице играла улыбка, с каждой минутой она становилась все краше, словно красуясь, сама говорила ему: смотри, мол, любуйся... есть ли такой человек на свете, который устоял бы перед моей красотой?.. Да разве твой Лошаков устоит?
      * *
      *
      В воскресенье около квартиры Колесника то и дело останавливались кареты, коляски и фаэтоны, из них выходило всякое панство и направлялось прямехонько к парадным дверям, а в этих дверях (зрелище доселе в городе невиданное) стоял огромного роста швейцар со здоровенной булавой в руках, в парчовом картузе, в кафтане, обшитом золотым позументом. Перед каждым гостем он вытягивался в струнку, как-то по-особенному размахивал своей булавой, отдавая честь, и пропускал гостя в распахнутые настежь двери. Народу собралось поглазеть на это чудо видимо-невидимо - вся улица с обеих сторон была запружена народом так, что не пройти.
      - Ах, чтоб его! Что это он выделывает? - изумлялись рабочие, глядя, как замысловато вертит швейцар своей булавой.- Помахает, помахает перед носом, а тогда и пустит.
      - Это он под нос им сует: дескать, понюхай, чем пахнет! - ответил кто-то, и в толпе раздался смех.
      - Ну и церемония. Это не по-нашему. Так только в Москве бывает. Вот тебе и Колесник! Первый человек в городе,- говорили зажиточные хозяева-ремесленники, которые нарочно вышли поглазеть на церемонию.
      - Ну, какого черта вы тут собрались, глаза пялите? - услышали они в раскрытое окно квартиры Колесника.- Ступайте, ступайте, пока не разогнали.
      - Сам говорит. Сам. Видели? видели? Краснорожий такой да сердитый.
      - Кто сам?
      - Да кто же - Колесник, конечно.
      - Эге-ге. А давно ты рыбой да тухлым мясом торговал?
      - Ведь вот поди же. Забыл уже. Вишь, начальство какое!
      - Знаете что? Лучше подальше от греха, давайте пойдем по домам. Чего там глядеть, как паны бесятся.
      - Не хочешь, так ступай себе. А мы хоть раз в жизни поглядим, как они пируют.
      - Смотрите, как бы вам в глаза не наплевали.
      - Чего там!
      Кое-кто ушел, а на их место налезло еще больше. Народ запрудил всю улицу - проехать трудно.
      - Расходись! Расходись! - откуда ни возьмись полицейские и давай разгонять народ.
      - Чего расходись? - стали упираться те, кто успел пообедать и хватить рюмочку.- Ступай себе, если тебе надо.
      Полицейские напирали - народ не слушал. Началась драка. Вдруг откуда ни возьмись пожарные и давай с обоих концов улицы поливать из двух рукавов народ. Все так и кинулись врассыпную. Через полчаса ни живой души не было на улице. Никто теперь не заглядывал в окна ни злым, ни добрым оком, никто не мешал пировать.
      А пир в доме шел горой. Огромные столы ломились от питий и яств. Первые стояли в затейливых бутылках, штофах, графинах, и солнечные лучи всеми цветами радуги переливались в прозрачной влаге; вторые были разложены на серебряных блюдах и весьма аппетитно улыбались всем из-под стеклянных крышек. Гости переходили от стола к столу, чокались, звенели тарелками, стучали ножами и вилками, трудились изо всех сил: одни прямо давились, уничтожая пироги, другие, как на жерновах, перемалывали зубами вкусные хрящи жареной рыбы, там болтали все громче и громче, тут хохотали. Гостей был полон дом: все предводители с Лошаковым во главе, все члены земства, много губернских гласных, и среди них - Рубец. Пришел и Проценко, которого Колесник встретил на улице и тоже пригласил. Пир удался на славу: столпы земства сошлись со столпами дворянства, чтобы отпраздновать святое единение и согласие. Об этом в пространных напыщенных речах говорили все ораторы. Лошаков первый поднял бокал за земство, за земских деятелей, председатель выпил следующий бокал за здоровье дорогих гостей дворян, лучших земских деятелей. Колесник выпил за согласие, за единение земства и дворянства. Его простая коротенькая речь особенно понравилась всем, гости закричали: "Ура-ура! за единение, за единение!" Затем последовали взаимные пожелания успеха, чоканье, чмоканье и братание. Вино лилось рекой.
      Это было перед обедом, за закуской. А что творилось за обедом! Все уселись вокруг длинного стола, на почетном месте - Лошаков, по правую руку от него все предводители, по левую - земцы. Колесник примостился на самом конце стола, напротив Лошакова. Как хозяину и распорядителю, ему то и дело приходилось вскакивать, выбегать, потому он и занял это место. Целая орда лакеев в белых перчатках разносила ароматные вкусные кушанья. Перед каждым гостем стояло по две бутылки дорогого старого вина, пей сколько хочешь, ешь сколько влезет! Ну, и пили же, ну, и ели же! Шум не смолкал ни на минуту, здравицы сыпались со всех сторон. Уж на что Рубец человек робкий и смирный, и тот за обедом, чокнувшись с Колесником, выпил за здоровье земляка-распорядителя. Все подхватили здравицу. Довольный Колесник раскраснелся, как красная девица на сватанье, чокался со всеми, благодарил, низко кланяясь, за честь и просил прощения.
      - Первый раз в жизни пришлось мне принимать таких дорогих гостей. Первый раз в жизни.- И он даже прослезился от радости.
      - После обеда качать Колесника! - пробежал шепот за столом, когда он выбежал в другую комнату.
      - Идет! Идет! Качать!
      Вот он снова появился. За ним на огромном серебряном блюде несли целую гору, искусное сооружение из мороженого. Сверху в венке цветов красовались два герба из жженого сахара, дворянский и земский, под ними были разбросаны снопы ржи и пшеницы, лежали горы яблок, груш и других фруктов, полевых цветов, овощей. Внизу золотом надпись: "Не оскудевай, боже!" Вверху, как солнце, блистала царская корона, а из-под нее выплывала лента с надписью: "Боже, царя храни!" Над короной сияние, на тонких лучиках которого надпись золотом: "Земство - дворянству!" Это было чудо поваренного искусства. Вся губернская земская управа выдумывала его, желая отметить обед чем-нибудь особенно ярким и знаменательным. И решили завершить его этой горой мороженого. Лучший городской повар два дня провозился, пока слепил эту диковину. Ну, и сделал, надо сказать, на славу! Теперь все рты разинули, глядя на это чудо. Когда блюдо поставили на стол и подали шампанское, Лошаков первый поднялся и сказал речь. В цветистых выражениях он от имени всего дворянства благодарил земцев за ту честь, которая была оказана дворянам. "Дай бог, чтобы объединение земства с дворянством во славу родного края, на удивление всей земле русской не осталось одним пожеланием, а исполнилось в самом ближайшем будущем и поведало миру о мудрых делах мудрых мужей. Ура-а!"
      - Урра-а-а-а! - грянуло вокруг, точно кто из пушки выпалил.
      Лошаков пригубил и ждал, пока все успокоятся. Когда воцарилась тишина, он хотел было продолжать.
      - Ваше превосходительство! - крикнул с другого конца стола Колесник.Да разве у нас шампанского мало? Да разве ваша здравица не стоит того, чтобы выпить чарку до дна? Великие слова - святые слова, а вы только пригубили за них. Да за такие слова ведро надо хватить, а не чарку. Ура!
      - Правда! правда! - закричали все вокруг.- Ура-а-а!
      Вино мгновенно полилось в глотки. Все выпили. Выпил и Лошаков. Бокалы снова налили. На этот раз поднялся председатель управы и, поблагодарив дорогих гостей, выпил за здоровье Лошакова. Потом поднялся еще кто-то. Опять выпили. Еще и еще. Шампанское пенилось в глотках, от него у гостей уже шумело в голове. Здравицы следовали одна за другой. Сначала придерживались очереди, а потом и очередь потеряли. В одном конце стола пили за одно, в другом требовали выпить за другое. Кто-то уронил и разбил рюмку, кто-то свалил со стола тарелку, и она со звоном полетела на пол. Шум, хохот, как в еврейской школе.
      - Не взыщите! - крикнул Колесник, низко кланяясь и давая тем самым понять, что обед кончился.- Может, что не так было. Может, кому не угодил. Не взыщите, спасибо вам!
      Загремели стулья. Все встали и бросились благодарить Колесника. Одни еще внятно произносили слова благодарности, у других язык совсем заплетался, и они только целовали хозяина, третьи, пошатываясь, только трясли ему руку.
      - Прошу, господа, пока здесь приберут, в другую комнату покурить.
      Когда распахнули дверь в другую комнату, обставленную мягкой мебелью, такую же просторную, как и столовая, она словно радушно улыбнулась гостям. Все перешли в эту комнату и накинулись на папиросы и сигары, которые лежали на столе в красивых коробках. Все уселись и задымили. Через минуту так накурили, что не стало видно окон, в облаках дыма слышался любезный разговор, смех, а из столовой доносился шум отодвигаемых столов, звон посуды, которую убирали лакеи.
      - Может, кто хочет пулечку составить или выпить напоследок стаканчик-другой пунша? - спросил Колесник.
      Многие вскочили и закричали:
      - В ералаш! преферанс! винт! баккара!
      Снова загремели столы, и гости, разбившись на кучки, сели дуться в карты.
      Лошаков собрался домой.
      - Ваше превосходительство! А может, и вы бы в картишки? - спросил Колесник.
      - Вы же знаете, что я враг карт. Я чувствую усталость,- сказал, прощаясь, Лошаков и направился к выходу.
      Колесник последовал за ним, что-то говоря на ходу. В коридоре он остановил Лошакова,
      - Ваше превосходительство! - снова обратился он к нему.- А может, вы бы немного отдохнули? А тогда бы и вечерок с нами провели. Я для вас комнатку приготовил - и муха не смутит вашего покоя.
      Лошаков постоял, подумал.
      - Нет,- ответил он.
      - Ну, хоть поглядите. Ваше превосходительство! На одну минутку. Поглядеть ведь можно, не грех. Только поглядите.
      И он взял подвыпившего Лошакова под руку и повел его по коридору. В самом конце его, в дальнем углу, он толкнул ногой дверь и ввел Лошакова в небольшую, роскошно обставленную комнату. Она выходила в сад; широколистые клены и развесистые липы заглядывали в растворенные окна. В комнате веял легкий ветерок, от зелени в ней было прохладно. Вся она была разделена зеленым пологом. Колесник подвел Лошакова к пологу и сразу же откинул его. Оттуда, как кошечка, выскользнула разодетая Христя и хотела было убежать.
      - Стой! - крикнул Лошаков и схватил ее в объятия.
      Колесник опустил полог и на цыпочках вышел из комнаты, затворив за собой дверь.
      Солнце садилось. Яркие лучи его, падая на землю, озаряли ее розовым светом. Не хотелось сидеть в доме. Тянуло в сад, на свежий воздух. Гости Колесника разошлись. Кто пошел домой отдохнуть, кто прогуляться. Остались только Проценко и Рубец. Колесник сидел с ними, как со старыми знакомыми, и пил. Проценко потягивал вкусное старое винцо, Рубец смаковал крепкий сладкий чай, как называл Колесник пунш, а сам хозяин хлестал водку. Проценко был бледен как стена и вращал как безумный глазами. Он то затевал разговор о высоких материях, то обрывал его и начинал шутить. У Рубца все лицо было в красных пятнах, он только махал рукой и покачивал головой. Колесник, красный, как спелый арбуз или вареный рак, подшучивал над обоими гостями и опрокидывал рюмку за рюмкой. Он пил и за здоровье обоих гостей и за здоровье их жен и их малых детей. Казалось, конца-краю не будет этим здравицам, конца-краю не будет этому питью.
      - Ох-хо-хо! - улучив момент, когда Колесник умолк, вздохнул Проценко.Вот уж и собрание скоро.
      - Начихать на него! - крикнул Колесник.- Хотите, я вам зверька покажу?
      - Какого зверька?
      - Самого что ни на есть заморского. Пойдемте.
      И он, взяв Проценко и Рубца под руку, потащил их с собой.
      Не сама я иду,
      А ведут меня...
      Напевая, Колесник шел по коридору. Вот он толкнул одну дверь, и та с грохотом распахнулась настежь, затем другую и втолкнул Проценко и Рубца в небольшую комнату. Золотые лучи солнца, пробившись сквозь густую листву, трепетали на стенах и на полу. Полог был откинут, и светлый длинный луч дрожал над смятой постелью. На постели в одних сорочках возлежали Лошаков и Христя. Он сердито смотрел на незнакомцев, а Христя, прижавшись к нему, только лукаво поглядывала своими ясными глазками.
      - Что вам? Чего вы? - крикнул Лошаков, увидев, что те вошли в комнату и застыли на пороге.
      От этого крика они было попятились к двери. Но дверь была закрыта, и кто-то ее придерживал. Проценко постучал.
      - А что, видели? Открыть дверь? - спросил Колесник. Глаза его встретились с сердитыми глазами Лошакова.
      - Ах, простите, ваше превосходительство! Мы только пришли взглянуть, хорошо ли вам спится. Это мои добрые знакомые, земляки, ничего не бойтесь,прибавил он, показывая на Проценко и Рубца, которые, как зайцы, шмыгнули в отворенную дверь.- Простите, ради бога! - сказал он с поклоном и вышел, затворив за собою дверь.
      - А что, видели зверя? - спросил Колесник.
      - Ох! Константин Петрович, Константин Петрович! Греха ты не боишься,сказал, покачав головой, Рубец.
      - Какой там грех, Антон Петрович! Да еще в восемьдесят...
      - А это что за зверек с ясными глазками? - перебил его Проценко,
      - Не узнали? Лисичка! настоящая лисичка! Вот постойте, выпроводит она братца-волка и сама придет сюда.
      - Ну и бедовый этот Лошаков! - все удивлялся Рубец.- Смолоду был такой и на старости лет не покаялся. Жена... дети... Вот и жди от такого добра.
      - А ты, земляк, не каркай, как ворона. Наша хата с краю; ничего не видал, ничего не слыхал,- предостерег его Колесник.
      - Да я не об этом. Я не к тому,- оправдывался Рубец.- Я к тому, что не миновать тебе, Кость, пекла: и подбить-то ты человека мастер и шутку над ним сыграть.
      - Надо же заткнуть глотку горластому пану.
      - Ну и шальная у тебя голова! Не миновать ей Сибири.
      - И там люди живут! - ответил Колесник и, махнув рукой, прибавил:Давай лучше выпьем! Выпьем за здоровье наших молодых! Ура! - крикнул он на весь дом.
      - Да кто она такая? допытывался Проценко.
      - Ну тебя, вот нетерпеливый! Подожди - сам увидишь. Своими собственными глазами. О! Уже укатил пан! - крикнул он, поглядев в окно, мимо которого промчался на извозчике Лошаков.
      - А что, знает кошка, чье мясо съела. Удираешь? Не уйдешь из моих рук! - погрозил он вслед ему кулаком. Потом повернулся, постоял, пошатываясь, и крикнул на весь дом: - Дочка-а! доченька!
      - Чего, папаша? - откликнулся издалека тонкий женский голосок.
      - Поди ко мне, поди, моя деточка! - снова крикнул на весь дом Колесник.
      - Чего, папаша? - откликнулась уже с порога молодая красивая девушка в пышном нарядном костюме и, увидев чужих, попятилась, покраснела.
      - Видал, Антон, Христю, которая когда-то у тебя служила? Видели? повернувшись к Проценко, спросил Колесник.
      Оба, вылупив глаза, смотрели на красивую девушку.
      А она только бросила на них лукавый жгучий взгляд, всплеснула руками, крикнула: "Ах, матушки!.." - и выбежала вон.
      * *
      *
      На третий день по городу пошли слухи про обед в честь Лошакова. Люди перешептывались о том, кто что ел, кто сколько выпил. Кого из панов пьяного домой отвезли, кто сам на карачках приполз, а вспоминая про Лошакова, только головами качали. Ну, не черт этот Колесник - и такого пана оседлал! Вот и поди!
      - Да это все враки! - не верили другие.- Лошаков на него давно точит зубы. Вот погодите, откроется собрание, он его живьем проглотит.
      Но вот и собрание открылось, и все неверные собственными глазами увидели, как заискивал Лошаков перед Колесником, как протягивал ему руку не свысока, не по-барски, а как своему другу, заговаривая с ним, шутил, хотя Колесник по-прежнему был почтителен и подобострастен.
      Когда приступили к обсуждению дел управы и кое-кто стал прохватывать членов, Лошаков молчал. Когда же стали настойчиво допытываться у него, он как-то нехотя ответил: "Мы хоть и не видели пока никаких больших дел, но и не доверять своим избранникам тоже не годится". Этими словами он заткнул всем рты.
      - А что, накось выкуси! - хлопнув Рубца по плечу, сказал ему на ухо Колесник.
      Тот воззрился на Колесника в изумлении и отшатнулся от него с ужасом, как от исчадия ада.
      4
      Всего в семи верстах от Марьяновки приютился Веселый Кут, маленькая слободка с большой помещичьей усадьбой на горе и крестьянскими хатами, которые, как на страже, выстроились в полукруг с одной стороны усадьбы и заглядывали в темные воды большого пруда. По другому склону горы сбегал густой сад и тянулся по всей долине вплоть до дремучего леса. Словно заколдованные рыцари, стояли в этом лесу столетние дубы, высоченные осокори, широколистые клены и темно-зеленые душистые липы, раскинув широкие ветви, одетые густой непроницаемой листвой. Между ними то там, то тут поднималась молодая поросль; тонкие и гибкие деревца ждали только простора и солнечного света, чтобы окрепнуть и самим устремиться ввысь, обгоняя своих старых дедов. На широких полянах кусты орешника и калины до самой земли опустили свои тонкие ветки. Повилика и хмель опутали их длинными своими плетями и, зорко глядя вверх на столетних рыцарей, искали только ветки, чтобы одним скачком ринуться вверх и взобраться по стволу до самой кудрявой шапки, где свили гнездо орлы и слышен был орлиный клекот.
      Дремучий, чудесный лес! Вокруг него и над ним ветер веет-повевает, сверху солнышко греет, а в самом лесу всегда тишина, всегда зеленый сумрак, прохлада и тень. Там, в чаще молодых ветвей, развелось множество птиц: звонко чирикают чижи да славки, грустно воркуют горлицы, перекликаются иволги, кукушка кукует, сколько лет кому жить, воробьи кричат как оглашенные, а соловьи на весь лес заливаются, свищут. Слышен издали клекот орла, аист стучит своим клювом, стонет, дико хохочет сова, каркает ворон, и кобчики носятся, как мотыльки, над ветвями и попискивают свою жалобную голодную песню... Птичий гомон стоит в лесу, поет лес, как живой, на тысячу ладов, на тысячу голосов.
      Веселое, чудное место! Лучше, удачней названия для него, чем Веселый Кут, и не придумаешь. Много князей было вскормлено здесь, много их вылетело отсюда в свет; но с волей стало княжеское гнездо скудеть, приходить в упадок. Старик Баратов, смежив уста и очи, оставил его на радость молодым сыновьям, которые пропадали в столицах. Да, видно, не манили молодых Баратовых мирный простор и невозмутимая тишина: похоронив отца, они скоро опять улетели прочь. Веселый Кут осиротел. Без присмотра, без надзора стал он приходить в упадок, скудеть. Мощенные камнем, посыпанные песочком дорожки заросли спорышом; перед дворцом, где прежде на чудных клумбах цвели цветы, разрослись бурьян и чернобыль и заглядывали в его наполовину разбитые зеркальные окна. От непогоды и дождей, от буйных ветров облупился и сам дворец; немой свидетель прежней роскоши и тяжкой неволи, стоял он на горе и страшным своим видом пугал слободских детей. Ночью сычи да совы кричали там на всю околицу, а народ говорил, что это черти, и из уст в уста переходили страшные рассказы про всякую нежить, про ведьм, вурдалаков и иную нечисть.
      Все это не испугало Колесника, когда он покупал у Баратовых Веселый Кут. Сказать по правде, его привлекал не роскошный дворец, а столетние дубы в лесу, которые он хотел пустить на земские нужды, чтобы окупить пятьсот десятин земли, прилегавшей к усадьбе. "Имение стоит тридцать тысяч,- думал он.- Земля там хорошая, жирная. Земля нынче в цене - по пятьдесят рублей десятину не купишь, а если даже по пятьдесят, так одна земля стоит двадцать пять тысяч. На лес и усадьбу остается пять тысяч. Если дворец разобрать, одного кирпича наберется тысячи на три, а ведь, кроме дворца, есть совсем еще новый дом управляющего, кухни, конюшни, теплицы, амбары, и все это каменное... Лес достанется даром. А за него, если продавать с умом, не двадцать тысяч выручишь. Имение обойдется в десять тысяч. Это по двадцать рублей десятина. Ах, черт возьми!" - крикнул на радостях Колесник и не побоялся заплатить Баратову за Веселый Кут земские деньги. Он боялся только одного, как бы не опутали его враги на земском съезде. Слухи об этой покупке распространились по всей округе. Все кричали: вон куда уплывают земские денежки. Колесника не раз брало тяжелое раздумье. Теперь, когда съезд прошел благополучно, когда благодаря обеду и Христе Лошаков и словом не обмолвился о покупке, Колесник снова ожил, будто белый свет опять увидал.
      - Моя пташечка-канареечка,- ласкался он к Христе.- Дождемся лета, и я завезу тебя в такую сторонку, какая тебе и во, сне не снилась. Ты только подумай: гора, на горе в густом саду дом, по одну сторону горы - пруд, по другую - лес. Лес - как бор, огромный, дремучий. Хоть в рубашке, хоть нагишом бегай по нему - никто тебя не увидит, разве только певчие птицы с тобой поздороваются.
      - А соловьи там есть? - ласково спросила Христя.
      - И соловьи, и кукушки, и чижики. Каких только птиц там нет!
      Христя вскочила и, хлопая в ладоши, стала бегать по комнатам как оглашенная.
      - Боже, боже! - кричала она.- Дай мне заснуть на всю осень и зиму, чтобы я оглянуться не успела, а уж весна идет. Чтобы проснулась - а на дворе весна. Или оберни осень в весну. А то ведь так еще долго ждать. Господи, как долго. Пойдут осенние дожди, грязь начнется, распутица. Туман окутает весь свет - дышать нечем. Сиди дома и пропадай с тоски. А там еще зима: снег, морозы. И опять сиди дома, носа ведь на улицу не высунешь, а то отморозишь. И тогда только весна. О господи, как долго!
      - Дурочка ты моя! Больше ждали - меньше ждать осталось.
      - Где же этот рай? Как он называется? - с беспокойством спросила Христя.
      - Веселый Кут называется.
      - Веселый Кут? Веселый Кут. Это около Марьяновки.
      - Он самый. Знаешь?
      - Слышала о нем. Там дворец есть. В Марьяновке про этот дворец такие страсти рассказывали.
      - Чего люди не выдумают. Дело известное, пустует усадьба. Рушится все без призора.
      - Ты меня и в Марьяновку повезешь?
      - Повезу, дочка.
      - Я в церковь туда поеду. Всех своих знакомых в церкви увижу. Они меня не узнают. А я всех узнаю. Вот будет радость! А что, если приедет туда твоя жена и накроет нас с тобой? Ах ты, скажет, такая-сякая? Да и острижет мне голову, эти шелковые кудри?
      - Выдумываешь бог знает что. Не приедет она без моего разрешения. Не посмеет. Заживем мы там с тобой, как первые люди жили. Знаешь, как Адам с Евой? Голенькие...- И у Колесника глаза загорелись, как угли.
      - Ах, старички, старички, все беды от вас! - лукаво погрозила ему Христя.
      Колесник привлек ее к себе и толстыми губами чмокнул в покрасневшую щечку...
      Настала осень: дожди, туманы, грязь невылазная. Христя всю осень не выходила из дому: сидела и от скуки вышивала сорочки. Навышивала и себе и Колеснику и хоть бы заглянул кто-нибудь, живым словом обмолвился. Как-то забежал к Колеснику по делу Проценко. Христя спряталась. Они долго о чем-то толковали. Проценко даже горячился.
      "Он как будто еще красивей стал",- думала Христя, заглядывая в дверную щель.
      Вечером к чаю вышла и Христя, сам Колесник позвал ее. Чай пили вместе. За чаем Проценко разошелся - все рассказывал смешные побасенки: Христя смеялась, а Колесник только мрачно на все поглядывал.
      - Ты что-то очень сегодня смеялась,- сказал он ей, когда Проценко ушел.
      - А что?
      - Ничего. Не захотелось ли старика на молодого сменить? Смотри мне!
      Христя ничего ему не сказала, только дала себе слово никогда не выходить, когда будет Проценко. Так она и сделала.
      Как-то Колесник сам это заметил, но она и на этот раз не вышла, отговорилась нездоровьем. Колесник был рад. "Видно, допекли ее молодчики", - думал он.
      Христя дождалась воскресенья, оделась понарядней и вышла из дому. Улицы кишмя кишат народом; как детва в улье, так и снует, так и кружит толпа.
      Христя надела черную шубку, отороченную серым каракулем, серую каракулевую шапочку. Мороз алой краской разрумянил ее и без того свежее личико, как художник, подрумянил пухлые щечки. Хороша, пышна и свежа Христя, будто красная ягодка в кистях белого цвета. Кто ни пройдет, на нее заглядится.
      - А это кто? Что это за незнакомка? - всякий раз слышала она, когда проходила в толпе.
      - Да ведь это содержанка Колесника.
      - Так это она? Ого-го! Хороша, черт побери!
      В толпе молодых дам и барышень она заметила Проценко. "Ну-ка, узнает или нет?" - подумала она и направилась прямо навстречу ему. Проценко шел посредине и что-то рассказывал, молодые барышни весело смеялись, и смех еще больше его подзадоривал. Христя подходила все ближе и ближе, уже десятки любопытных глаз уставились на нее из-под черных бровей. "Кто это?" донесся до нее тихий шепот. В это мгновение Проценко взглянул на нее. Кажется, если бы грянул гром, он бы так не испугался, не прервал бы так внезапно веселый разговор, как при этой неожиданной встрече. Его глаза скользнули по ней и мгновенно спрятались под ресницами.
      - Ты озябла? - обратился он к белокурой даме, которая шла под руку с ним.
      Та что-то пропищала, и они прошли мимо. Христя прогулялась вдоль по улице и, свернув в другую, медленно пошла домой. Смеркалось, мороз крепчал, в темно-зеленом небе загорались звезды, на улицах зажглись фонари. Шум понемногу стихал, слышны были только короткие возгласы прохожих, спешивших домой. Христя шла медленно, не торопясь. Ей было досадно. "Ишь, дома руки готов лизать, а на улице встретил - отвернулся. Как же: он с барышнями гуляет, а я кто!.. Содержанка Колесника, только и всего..." От тоски у нее сжалось сердце. Понуря голову, она, словно что-то потеряв, уныло брела домой. И вдруг:
      - Здравствуйте! Гуляете? - И перед ней как из-под земли вырос Проценко. Она молчала.
      - А Константин Петрович дома? - снова спросил Проценко.
      Христя гневно взглянула на него.
      - Чего вы лезете ко мне, когда я одна? Чего вам от меня надо? - резко сказала она.- Мало вам было моей девической чести?
      - Вы сердитесь, что я не поздоровался с вами на улице? Там была моя жена. А с вами мы невзначай встретились, я пока сообразил, что надо поздороваться,- мы уж разошлись.
      - Я одно хочу знать: зачем я вам нужна?
      Проценко стал что-то лепетать о прошедших днях, которые были так прекрасны и промелькнули так быстро.
      Христя рада была, что все это произошло неподалеку от квартиры. Она вбежала на крыльцо и изо всей силы дернула звонок. Дверь выбежал открыть сам Колесник.
      - Константину Петровичу нижайшее почтение! - любезно сказал Проценко.
      - А, это вы?
      - Проводил вот их,- сказал Проценко, показав на Христю, которая не пошла, а побежала по лестнице наверх.- А теперь иду домой. До свидания.
      - К черту! - буркнул Колесник, захлопнув перед носом у него дверь.
      - Где ты подхватила этого фертика? - строго спросил у Христи, войдя в комнату.
      - А разве я знаю, чего он за мной увязался? - не менее гневно ответила Христя.
      Колесник, сдвинув брови, посмотрел ей в лицо и проворчал:
      - Смотри мне! не очень вертись с этими фертиками, а то в два счета спущу с лестницы.
      Весь вечер Колесник был неласков и молчалив. Христя же молчала. Между ними пробежала черная кошка; мир, который царил между ними, вожделенный покой, которого давно уже не знала Христя и который, наконец, обрела, был нарушен. А она больше всего в жизни жаждала покоя и мира. Она вспомнила свое прошлое, вспомнила, как носило ее по свету, словно оторвавшийся от ветки листок,- и сердце у нее похолодело от угрозы Колесника.
      - Батенька! Ты сердишься на меня? Какой ты сердитый!- нежно заговорила она, когда потушили свет. И она рассказала ему все, что случилось в этот день. Как она встретилась с Проценко, как он не поклонился ей и потом снова встретил около квартиры.
      - Смотри, не ври! - ласково предостерег Колесник, прижимая ее к своему жирному телу.
      После этого Христя дала зарок не ходить больше на прогулки. Она сидела дома и ждала весны, когда земля украсится цветами, а деревья листвой.
      В тот год весна, как назло, задержалась. Уж и пасха не за горами, а снег все не тает, дни стоят такие солнечные и ясные, а морозы берут свое. Только после пасхи пошли дожди и стало тепло. За три дня весь снег как помелом смело, показались первые зеленые росточки - пролески, фиалочки. Эти первые весенние цветы так радуют сердце, так опьяняют душу. Объятая тоской, она уносится далеко-далеко, в те блаженные страны, в те чудесные края, которые рисуются ей только в мыслях и которых она никогда не увидит.
      Стала и Христя подумывать о своей поездке в Веселый Кут. Дом казался ей таким тесным и душным, город - пыльным и мрачным. Ей хотелось на приволье, в бескрайные поля, где только ветер гуляет и солнце золотит степной простор, на широкие луга, покрытые травою, как шелковым ковром, в темные кудрявые рощи, в еще более темные, непроходимые леса, которые издали кажутся такими синими. Там, на раздолье, она подышала бы чистым воздухом полей, погуляла бы, как вольная пташка, отдохнула бы в уютной тени зеленой рощи, набираясь сил для новой прогулки. А Марьяновка? Родная хата, где она выросла - что с нею сталось? А подруги, с которыми она делила и радости и горести,- куда они делись?.. У Христи дух захватывало в груди, когда она вспоминала об этом... "Боже,- молилась Христя и утром и вечером,- все перенесу, все перетерплю, только бы попасть поскорей в этот рай!"
      Дни проходили за днями, сперва теплые, ясные, потом жаркие, душные.
      - Батенька! когда же мы поедем?
      - Скоро, скоро,- отвечал он. Весной он совсем захлопотался со службой: то сидел в канцелярии, то рыскал по уездам. Христе случалось по неделе просиживать дома одной и пропадать от тоски.
      Выехать удалось только в мае. Колеснику надо было ехать в N-ский уезд чинить мосты и насыпать плотины. Стояла дождливая погода.
      - Хочешь, поедем?
      - Хочу, хочу! - весело закричала Христя. На следующий день утром они тронулись в путь. Как счастлива была Христя, когда после стольких лет увидала бескрайную степь, вдоль и поперек изрезанную долгими нивами, кудрявые рощицы, деревни; все такие одинаковые, такие похожие на ее Марьяновку, что Христя всякий раз спрашивала: не она ли это?
      - Еще далеко до нее! Надоест трястись, пока доберемся,- отвечал Колесник.
      Только на следующий день к вечеру добрались они до Марьяновки, да и то Христе не пришлось увидеть ее. Пока они проезжали село, утомленная Христя спала. Она проснулась совсем недалеко от Кута.
      - Вот и Кут сейчас будет,- сказал Колесник, показывая на ряд хаток, которые опоясали крутую гору.
      - А Марьяновка?
      - Что же ты спала? Проспала, милочка.
      - Почему же не разбудили меня? Господи! - жалела Христя.
      - Увидишь еще. Не за горами. Лучше вот на Кут полюбуйся.- И он показал рукою на гору.
      Солнце садилось, обливая из-за горы бывшую княжескую усадьбу багровым светом. На вершине горы краснел дворец, пылая розовым огнем, под горой белели хатки, а еще ниже пруд полыхал, как костер, отражая закатное пламя. От дворца по другому склону горы сбегал вниз сад, а за садом, по долине, далеко-далеко, насколько хватает глаз, простерся темный-темный лес, только вершины столетних деревьев уперлись на горизонте в край темно-синего неба. Дорога змеилась, поднимаясь все выше в гору. Усталые лошади и так шли шагом, а теперь еле тащили коляску. И чем выше они поднимались в гору, тем красивее становились картины, открывавшиеся перед Христиным взором. Солнце, как квашня, катилось над самой землей, заливая все вокруг червонным золотом своих лучей, казалось, земля горит и светлые языки огня, взметнувшись вверх, лижут небо. Овраги и долины, будто черные острова, поднимались на этом огненном озере, пруд, как зеркало, отражал в тихой воде всю гору со слободой, а справа темный лес-великан уже погружался в сон. Из слободы доносились человеческие голоса, рев скотины, а в лесу заливались, щелкали соловьи. Христя глаз не могла отвести от этой изумительной красоты. Ей казалось, что она медленно вступает в заколдованное царство.
      - Ах, как тут красиво! - воскликнула она, всплеснув руками.- Стойте, стойте! Я пешком пойду, я, как птица, взлечу на эту гору.
      И, соскочив с коляски, она помчалась не по дороге, а прямиком. Гора такая крутая, ноги скользят. Христя хватается за прошлогодний бурьян, карабкается вверх, как по ступенькам. Комья глины вырываются из-под ног и с грохотом катятся вниз... а она все мчится, все мчится вверх, только красное платье мелькает в вечерних сумерках.
      - Смотри ты, совсем одурела от радости! - сказал Колесник, не спуская с Христи глаз.
      Пока он въехал на гору, Христя уже стояла там на самом краю зеленой лужайки и осматривала окрестности.
      Солнце совсем село. Только розовый столб света поднимался над землей, там, где оно закатилось,- так бывает, когда свет унесешь за стену: огня совсем не видно, только ясные отблески еще трепещут на его месте. Весь запад зарделся, словно красная девица. Легкая вечерняя тень спустилась на землю. Потемнел и пруд, слобода окуталась сумерками, только поблескивали белые хатки; казалось, все потонуло в легком тумане, лишь по ту сторону горы сад и лес темнели, как бездонная черная пропасть. У Христи по спине пробежал холодок.
      - Господи! Как хорош, как прекрасен свет! - со вздохом сказала она и пошла к воротам навстречу Колеснику.
      - Устала, дурочка? - спросил он, высовываясь из коляски.
      - Нет, не устала,- весело прощебетала она.- Отчего? Только сердце бьется сильней.
      - То-то: не помер Данило, болячка удавила,- засмеялся Колесник.
      - Здравствуйте, батюшка! - услышали они рядом старческий голос, и Христя, оглянувшись, увидела маленькую сгорбленную старушку.
      - Здравствуй, Оришка. Ну, как дела?
      - Да ничего, слава богу, батюшка. Все вас ждем. Передавали из города, что вы еще вчера хотели быть. Весь день прождали, а вас все нет. Уж думали, может, и не приедете.
      - А я вот взял да приехал. Да еще не один. Вон погляди, какую кралю к тебе на поправку привез.
      - А это кто такая? - спросила старушка, подходя к Христе и заглядывая ей прямо в глаза.- Какая красивая панночка,- промолвила она, улыбаясь.Позвольте мне вашу ручку поцеловать.- И не успела Христя опомниться, как Оришка своими шершавыми губами прикоснулась к ее пухлой руке. Христя вспыхнула от этого поцелуя. Ей стало так стыдно, так стыдно!
      - А Кирило где? - спросил Колесник.
      - Кирило, батюшка? Ждал-ждал вас целый день, а под вечер пошел зачем-то в слободу.
      - Что же ты держишь нас на дворе? Веди уж в дом. Показывай, какие хоромы приготовила для панночки.
      - Тьфу! вот глупая. Разболталась тут с вами и забыла, что для этого дом есть,- проговорила старушка, повернулась и, как подстреленная утка, поковыляла вразвалку вперед.
      - Для панночки я такую комнатку приготовила, просто чудо: утром солнышко придет - поздоровается, а вечером, отходя ко сну, попрощается. Комнатка как гнездышко: и тихая, и покойная, и веселая. Из окон все видно кругом как на ладони. Вот увидите сами, моя панночка! - повернулась она к Христе и пропала в непроглядной темноте сеней.
      Когда зажгли свет, Христя поглядела на Оришку: низенькая, маленькая, лицо иссохшее, сморщенное, рот провалился, подбородок задрался вверх, а нос свесился книзу; одни глаза сверкали в глубоких впадинах, словно кто сунул туда два уголька. Не будь этих глаз, Оришка была бы так же страшна, как засушенная жаба со скрюченными лапками. Только глаза весело блестели, освещая некрасивое лицо.
      Христя загляделась на Оришку, но и Оришка тоже загляделась на Христю.
      - Ах, как же ты хороша, моя панночка,- прошамкала она беззубым ртом.Личико у тебя - как яблочко наливчатое, глаза - как звездочки в небе, бровки - словно радуга над землей повисла. Счастливые твои отец с матерью, что породили на свет такую красавицу.
      - Нет у меня, бабушка, ни отца, ни матери,- не зная, что сказать ей, промолвила Христя.
      - Нету? Так ты сиротка, моя родная? Ох! горька сиротская доля! Да, видно, господь тебя хранит,- затараторила старуха и, подскочив, снова ткнулась носом в руку Христи.
      - Не целуйте мне рук, бабушка,- попросила Христя, задрожав как в лихорадке.
      - Не любишь? Не буду. Где уж там? Стара я, и поцеловать-то не умею. Молодца бы сюда удалого...- и старуха вдруг странно пискнула. Подбородок у нее задрожал, нос поднялся вверх, Христя увидела тонкие, высохшие губы и черный провал беззубого рта. Боже! Отродясь, она ничего страшнее не видывала. Ведьма! - ударило ей в голову, и она, дрожа, отступила назад. А Оришка все стояла, вперив в нее пронзительные глаза и не закрывая рта... что это, хохочет она? или проглотить ее собирается? И вдруг, переведя взгляд на жирного, обливающегося потом Колесника, который стоял тут же и, как кот на сало, смотрел на Христю, старуха быстро-быстро запела:
      Страх как мне не хочется
      С дедом старым морочиться...
      Ах, кабы да молодой, молодой,
      Да по хате походил бы со мной,
      Колесник стал туча тучей: брови сдвинулись, а глаза, как шилья, впились в безобразное лицо старухи.
      - Эй, старая! Коли выжила из ума, так держи язык за зубами,- строго сказал он.
      - Нет их у меня, батюшка,- весело возразила Оришка,- на тридцатом году выпали. А если я лишнее что сказала, не взыщите. Стара - глупа.
      - То-то же. Сама хорошо знаешь, так и нечего зря болтать. Лучше самовар нам поставь.
      - Ладно, батюшка. Дело маленькое. Сейчас поставлю. Уж простите меня.И она, поклонившись, поскакала, как жаба, прочь.
      - Ты не слушай глупую старуху, мало ли что она сдуру сболтнет,обратился Колесник к Христе.- Старой ведьме, видно, все зубы выбили за то, что сводничала, а ей все неймется.
      - Да ну ее совсем. Она такая страшная, что я прямо боюсь ее.
      - Бояться ее нечего. Но и слушать не надо. Люди говорят, что она ведьма, а по-моему, просто из ума выжила...
      - Она одна тут на всю усадьбу?
      - Нет, с мужем.
      - Но из женщин - одна?
      - Одна.
      - Я с нею одной не останусь. Ей-богу, я ее боюсь.
      - Будешь бояться, возьмешь девушку из слободы,- сказал Колесник, зевая.- Спать что-то хочется,- прибавил он, еще раз зевнув.
      - С дороги. Растрясло. Меня прямо качает.
      - Хоть бы самовар поскорей - да спать. Завтра уж днем осмотримся. Господи, прости и помилуй! - зевнул Колесник в третий раз и перекрестил рот.
      Вскоре самовар поспел, и Христя заварила чай. Колесник после чая ушел в боковушку спать, и Христя осталась в светлице одна. Она стала осматривать свое гнездо.
      Это была высокая, просторная, чисто выбеленная комната, шесть окон по два в каждой стене - днем, вероятно, давали много света. Теперь все они были распахнуты настежь, и в комнату, тускло освещенную сальной свечой, вместе с темнотой врывалась вечерняя прохлада. В переднем углу киот, под ним стол, вдоль стен везде плетеные стулья. За печкой, которая выходила сюда из боковушки, у глухой стены стояла кровать с пуховиками и белыми подушками. От стола, за которым сидела Христя, она едва виднелась из-за печи. "В самом деле хорошая комната, веселая",- подумала Христя и бросила взгляд на дверь, которая вела в сени. Она была распахнута, и зиял черный, как сажа, проем. При свете нагоревшей свечи Христе показалось, что там впотьмах шевелится что-то серое.
      - Кто там? - крикнула она и вскочила.
      - Это я, панночка! - откликнулась Оришка уже рядом.- Испугались? спросила она и, заглянув Христе в глаза, улыбнулась черной дырой вместо рта.
      - Это вы, бабушка. А я думала - чужой кто-нибудь,- оправившись от испуга, ответила Христя.
      - Я, я. Не пугайтесь. За самоваром пришла. Может, там и мне чайку осталось? Люблю чайком побаловаться,- трещала она, не заглядывая, а прямо тыча нос в открытый чайник.
      - Есть, есть там чай. Берите, бабушка, и пейте. Вот вам сахар.
      Старуха ухватила одной рукой самовар и, придерживая его под мышкой, протянула другую руку за сахаром. Христе показалось, что это не человеческая рука, а лягушечья лапа, черная, сморщенная, с когтями острыми, как у кошки. Оришка загребла этими когтями порядочно сахару и скрылась в темноте сеней. Не успела Христя перевести дух, как Оришка опять очутилась около нее и стала убирать чайник и стаканы.
      - Может, вам постельку перестлать? - спросила она улыбаясь.
      - Спасибо, бабушка. Не надо. Я уж сама.
      Оришка собралась уходить.
      - И ничего не нужно?
      - Ничего, бабушка. Идите спать, и я сейчас лягу.
      - Хорошо. Только вот что. Зачем вы меня бабушкой зовете? Какая я вам бабушка? Пуповину я вам не обрезала. А что я вам старухой кажусь, так вы только поглядите.- И при этих словах она провела своей черной рукой по лицу. Христю словно кто в грудь толкнул, по голове ударил, в глазах у нее стало темно, только искорка одна мерцала где-то далеко-далеко. Ей чудится в этом сумраке, будто перед нею стоит маленькая девочка, личико с кулачок, а глаза как звездочки, и так мило ей улыбается. Христя вскрикнула и видит: вместо девочки стоит перед ней по-прежнему старуха Оришка и трясется от смеха.
      - А что, видели, какая я старуха? Не зовите же меня бабушкой, зовите меня Ориной, как покойный пан звал.
      Христя так испугалась, что не заметила, как старуха ушла. "О господи! Да она сущая ведьма",- промолвила Христя, приходя в себя. И скорее бросилась закрывать и запирать на задвижку окна, затворила и дверь из сеней. Она бы и палкой эту дверь заложила, да не нашлось палки. Встревоженная, похолодевшая, она быстро разделась, откинула рывком одеяло, задула свечу и, прыгнув в постель, укрылась одеялом с головой.
      Тихо, темно... И в могиле темней не будет. А Христя еще глубже зарывается в подушки, еще плотней закутывается в одеяло. Несмотря на летнюю жару, ее бьет лихорадка, она озябла, вся дрожит. Перед глазами плывут желтые круги, брызжут светлые искорки. Она крепче зажмуривает глаза, а искры так и летят во все стороны, будто кто раздувает горн... По спине у нее мурашки бегают, страх леденит душу. Ей слышится голос Оришки: "А что, будешь звать меня бабушкой? Какая я тебе бабушка?.." Маленькая девочка мерещится... Помертвев от страха, Христя, сама этого не замечая, раскрылась.
      В комнате по стене бегает, как кошка, светлый блик. Вот он хочет добраться до полу, соскочит на стул, подрожит, потрепещет и снова прыгает назад. "Что это? откуда он взялся? Неужели это месяц взошел? Да, да. Это он шалит-забавляется. Ишь хитрый какой, из-за стены хотел меня напугать. Погоди же, встану я, доберусь до окна".
      И ей кажется, что она уже стоит у окна... Внизу в долине лес чернеет, серое облако тумана ползет из-за горы, туман стелется, как дым, и окутывает деревья. Курится земля, а месяц, выставив свои рога, хохочет "Ну, ну,говорит он,- стелись да укрывайся. Пора тебе спать. Дай и мне выглянуть. Ведь и меня ждут не дождутся".- "Кто там ждет тебя, рогатого?" - слышится голос внизу. "Вот посмотри на дворец. Да и спи себе, не вертись",- ответил месяц и сразу на пол-аршина подскочил вверх. Вся долина, как рядном, покрылась густым туманом. Туман доходил до самого окна. Зато поверх него стало так светло и ясно. Христя глянула на дворец. Там, на самом краю крыши, на страшной высоте, стоял кто-то в белом и протягивал к месяцу руки. Христя всмотрелась: да ведь это бабка Оришка. Она, она. В одной сорочке, растрепанная.
      - Ну, скорее иди. Что это ты сегодня так замешкался? - спрашивает Оришка,
      - Да черт их знает,- говорит месяц, подскакивая вверх на целых пол-аршина.- Как стали мяться да кочевряжиться, пока, наконец, выпустили. И знают ведь, что ночь коротка, а надо всю землю обежать, так нет же, затеяли пир. Сидят себе, пьют, гуляют.
      - Кто же это там?
      Месяц назвал такие чудные имена, что Христя диву далась. Отродясь она таких имен не слыхивала, да и выговорить их человеку трудно, скорее язык сломаешь, чем выговоришь.
      - О-о, это известный гуляка! - ответила старуха месяцу.- А ведь и у нас новости.
      - Приехал все-таки.
      - А ты почем знаешь?
      - Разве не видно по следу? Я только выглянул, сразу колеи увидал, а во дворе около дома сено натрушено, конский навоз лежит.
      - Приехать-то приехал. Да угадай, с кем?
      - С женой,- ответил месяц.
      - С женой - это бы не диво. А то такую панночку где-то подхватил, что не ему, старому, за ней увиваться.
      - Молодую, пригожую? - воскликнул месяц.
      - В самом соку.
      - Ах, черт возьми! Хоть бы одним глазком на нее поглядеть! воскликнул месяц и так завертелся волчком, что у Христи даже в глазах зарябило.
      - Ну-ну, я тебе задам! - погрозила старуха своим скрюченным пальцем.Вы, я вижу, все одинаковые повесы. Я это сегодня, на нее глядя, не прямиком, а обиняком песенку спела, что не такому, мол, старикашке любить такую кралю. Так куда там! Так распетушился, что ну. Очень я его испугалась! Будто он не знает, что стоит мне только примчать сюда его жену, так не будет места не только крале, но и ему.
      - О-о, ты отчаянная! Я тебя по зарнице знаю. Надвое-то меня ты расколола.
      - А что же ты повадился каждую ночь? Вашего брата не придержи, так вы такого натворите, что хоть святых вон выноси.
      - Что же, он с нею и спать лег вместе? - помолчав, спросил месяц.
      - Нет, врозь легли. Скрывает он. Сам в боковушке лег, а ей светлицу отдал.
      - Так, может, ты пустишь поглядеть? - лукаво подмигнув одним глазом, спросил месяц.
      - По мне, хоть и погляди. Только, чур, к ней не подъезжать, а то и другую половину рожи истолку тебе, как в ступе.
      Месяц верть!- да как прыгнет вверх, еще, еще... И вдруг очутился в самом окне. Светло стало в комнате, хоть иголки собирай. И слышит Христя, тянется к ее щеке светлый луч. Глядь - а это не луч, а бледные губы с черными усиками. Чмок!
      - Видел! видел! - крикнул месяц, соскочив с окна, и стрелой помчался к старухе.
      - Не вытерпел-таки! Хоть разок, да чмокнул,- заворчала та и цап его за рога! Прыг с крыши - и побежала вприпрыжку поверх тумана. Как кружится-скользит на льду молодая девушка, так старая ведьма, держась за рог месяца, понеслась над туманом. То стрелой промчится вдоль, то пойдет вприсядку, то вихрем закружится на одном месте, то нырнет в серую бездну, то снова вынырнет, захохочет и пойдет-пойдет... Волосы у нее становятся все длиннее, все гуще и черней... Лицо краснеет, наливается кровью, сорочка розовеет, все тело начинает светиться, как бумага на свету, глаза искрятся. И вдруг, выпустив из рук месяц, она вся запылала. Месяц, бледный-бледный, пулей промчался через все небо, стал напротив, меняется в лице и дрожит...
      Христя вскрикнула и проснулась.
      5
      Как раз всходило солнце. Румяная заря забрезжил над землей, черная туча над нею нависла, и от этого заря казалась еще алее. Розовый свет заливал всю комнату, по балкам потолка бегали зайчики, в углах, куда не проник свет, трепетала тьма. В комнате было душно. "Сон это или видение?" подумала Христя, потягиваясь, спрыгнула, как кошечка, с постели на пол и в одну минуту очутилась у окна. Щелкнула задвижка, и в раскрытое окно полилась утренняя прохлада. Ворот сорочки был раскрыт у Христи, и она вздрогнула, когда утренний ветерок, как шаловливый мальчик, прокрался ей под сорочку. Краешек ясного солнца как раз показался из-за горизонта, и пучок золотых лучей мгновенно скользнул к Христе. Он пробежал по личику, чмокнул в жаркие уста и рассыпался искрами по высокой белоснежной груди. Христе показалось, что это теплый дождик ее покропил, легкая дрожь пробежала у нее по всему телу. Она поглядела в окно: у подножия горы клубились серые облака густого тумана. Вон целый клок оторвался и взвился вверх... покружился, потрепетал и длинной-длинной прядью вытянулся в розовом воздухе. Солнышко поднялось еще выше: по склону горы засверкала роса на траве, зеленые ветви загорелись на вершинах деревьев в лесу. Птицы запели: где-то зачирикал крапивник, закуковала вещая птица кукушка, в кустах под самым окном защелкал соловей, а там, а там, в тумане, будто кто на скрипочке заиграл,- тысячи пташек защебетали на все лады и на все голоса. И птичий гомон и утренняя прохлада лились навстречу Христе, приветствовали и нежили ее.
      - О боже, как тут хорошо! - вслух подумала Христя и подняла глаза на дворец. Вся солнечная его сторона горела розовым светом, словно стены были окрашены в такой цвет, зато задняя пряталась в тени. Обломанные карнизы, выбитые окна, потрескавшиеся стены, облупленные колонны - все казалось угрюмым и страшным, точно это было когда-то не человеческое жилье, а мрачная темница, где томились грешные души. Оставленная людьми, она обратилась теперь в заброшенные руины. У входов разрослись лопухи и чернобыль, террасы поросли мхом, окна увила колючая повилика и еще больше заглушила глухие, безмолвные стены. Христя поскорей отвела глаза и стала смотреть в другую сторону.
      Там в тумане притаилась слобода. Густой пар поднимался над прудом, словно воду подогрели снизу, и она теперь быстро испарялась. В тумане на берегу пруда белели хатки, а повыше, на склоне горы, зеленели огороды. Подсолнухи высоко вверх подняли свои желтые шапки, словно встали на цыпочки, чтобы поскорее погреться в солнечных лучах, которые, светлой дугой перекинувшись через гору, золотой россыпью оседали далеко за прудом на лугах. Казалось, луга улыбались, греясь после ночной прохлады, купались и омывались в волнах света, становясь из зеленых то оранжевыми, то фиолетовыми. Позади лугов, еще чуть повыше, словно пестрые плахты, раскинулись поля, будто кто цветные дорожки расстелил по долине; ровные и долгие, они тянулись бог весть куда, исчезая в беспредельной синей дали. Христя так загляделась на залитые солнцем поля, что забыла обо всем на свете. Как там хорошо, как чудно, так бы и полетела туда. Но что это мелькает вон там, в стороне, что чернеет вон там, под самым небом? Словно легкое облачко колышется над землей, а над ним, как жар, что-то горит. Это же крест на церкви. Ну, конечно, а это чернеет село. Да ведь это Марьяновка! Она. Вот откуда видна ее родная сторонка.
      - Матушки мои! Я думала, вы спите, а вы уже встали! - услышала Христя позади себя голос.
      Обернулась - перед ней стоит Оришка. Такая же маленькая, изможденная, как и вчера. Только лицо как-то изменилось. Правда, подбородок очень выдается вперед и нос свесился до самой губы, но сегодня она не так желта, как вчера, и ни капельки не страшна, наоборот, приветлива и мила. Глаза у нее такие веселые, добрые, словно пришла она к Христе с какой-то хорошей вестью. Лоб высокий, изрезан тонкими морщинками, голова плотно повязана черным платком, только на висках белеют начесы.
      - Это вы, ба...- Христя хотела сказать "бабушка", но спохватилась: Орина?
      - А вы не забыли моего вчерашнего наказа? - с улыбкой спросила Оришка.- Ах, панночка! Зовите меня хоть прабабушкой, мне уж не помолодеть. Я вчера шутила, а вы думаете в самом деле? С дороги, что ли, или, может, нездоровилось вам, только вчера вы были такая грустная, невеселая. А я хорошо знаю, каково оно тосковать, вот и хотела разговорить вас.
      - Вчера, вы говорите, я была грустная, а сегодня какая?
      - Сегодня? Сегодня - как алая зорька, как красное солнышко.
      - Ого, какая,- шаловливо сказала Христя.
      - Да уж такая, моя милочка. Если б вы знали, как я рада, что вы к нам приехали. Так рада, так рада, будто дочку родную увидала.
      - А у вас, бабушка, была дочка?
      - Была, панночка, была. Такая красивая, такая нежная... панского рода.
      - Как панского? Куда же она девалась?
      - Панского, панского. Давно это было, я еще крепостная была... Взял ее пан к себе и куда девал, куда увез - бог один знает. Говорил - в школу отдам. С той поры не слыхала я об ней и не видала ее. Может, умерла уже, а может, барыня стала. Господи! Чего бы я не дала, только бы увидеть ее хоть перед смертью. Одна ведь, одна, дороже глаза, и ту оторвали от матери.Лицо у старухи сморщилось, перекосилось, и две горькие слезы скатились по увядшим щекам.- Вот оно как на свете бывает! - сказала она, утирая глаза.И теперь, как завижу кого, все присматриваюсь, а вдруг моя родная кровинушка, а вдруг мое утешение! Как сказали вы вчера, что нет у вас ни отца, ни матери, я и подумала: да ведь это она, моя сироточка.
      - Нет, бабушка. Я знаю своего отца и свою мать.
      - Знаете? Кто же они были такие?
      Христя замялась.
      - Долго рассказывать, бабушка.
      - Ну, коли долго, так пусть уж в другой раз. Вы ведь к нам на все лето приехали?
      - На все, бабушка.
      - Ну, вот и слава богу. Выгуливайтесь у нас, поправляйтесь. Вы и так ничего себе,- тьфу, тьфу, чтоб не сглазить! А у нас поживете, сразу увидите, что поздоровели. У нас не то что в городе - пылища да вонища. У нас воздух чистый, очень для груди полезный. Уж на что я старуха, пока в Марьяновке жила,- село тут недалеко такое,- каждый год болела, а тут прямо помолодела: и дышится легко и на свет божий веселей смотришь.
      - Тут у вас, правда, хорошо.
      - Тут? Да тут рай земной! Правда, зимой, как забушует метель, скучно одной. А придет лето красное - не оглянешься, а уж оно кончается. Слышите, птички-то как расчирикались? И так вот каждый божий день. Пойте, пойте, пташечки! Веселите мою панночку, чтоб она еще тут не заскучала! - крикнула старуха, выглянув из окна в сад.- Вот солнышко немножко пригреет, туман поднимется, подите в сад, в лес. Там-то и есть самый рай! Да что это я разболталась? Болтай, болтай, глупая, а дело пусть само делается.
      И Оришка бросилась постилать постель. Удивительное дело! Такая старая, тщедушная, а подушками, да не маленькими, будто в куклы играет. Подбросит, взобьет и, пышную да мягкую, бережно укладывает одну на одну. В минуту постелька у нее стала как игрушечка.
      - Умыться дать вам? Сейчас свежей ключевой воды принесу! - сказала Оришка и выбежала из комнаты.
      "Неужели это был сон?- думала Христя, вспоминая вчерашнее.- Наверно, сон, потому что виделось мне, будто я стою у окна, а проснулась - лежу в постели. А бабушка услужливая такая, говорунья. Вот принесет воду, спрошу у нее".
      А вот и старуха шлепает, воду несет.
      - Знаете, бабушка, вы мне всю ночь снились. Да потешно так - никогда такие сны мне не снились,- встретила ее Христя.
      - Как же я вам, панночка, снилась?
      - Да, говорю, потешно так. Видела я во сне, будто вы вон на том краю крыши стояли,- Христя показала на дворец,- и с месяцем разговаривали, а потом еще в пляс пустились с ним.
      Старуха потупила глаза и пожала плечами.
      - Сон... чего только во сне не померещится? Видно, вы, моя родная, плохо спали.
      - Нет, спала хорошо.
      - Ну, тогда молодая кровь играла,- не слушая Христи, толковала свое Оришка,- как ложились спать, голову не так положили: либо очень высоко, либо низко. Вот кровь и прилила, и приснилось вам бог знает что.
      - Может, оно и так. Только мне всю ночь было страшно.
      - Это потому, что вы не привыкли...
      - А и вы уже стрекочете, сороки-белобоки? - донесся до них из боковушки голос Колесника.
      - А вы еще потягиваетесь? - весело спросила его Христя.
      - Потягиваюсь, милочка, потягиваюсь. Бабка, чертова перечница, верно, сон-травы подложила: спал как убитый,- кричит Колесник.
      - На здоровье, батюшка. Сон - не помеха; кто спит, тот не грешит! ответила старуха.
      - И ты туда же, старая карга! Нет чтобы задобрить хозяина. Может, он заспался, не послать ли к нему красную девицу, чтоб разбудила.
      - Зачем же девицу посылать? Нынче такие пошли девицы, что и разбудить не сумеют. Уж чего лучше, когда бабка разбудит - и тормошить не станет и не испугает.
      - Это такая-то, как ты?
      - А хоть бы и такая? - улыбаясь, отвечает Оришка.- Разве испугаю?
      - Да тебя не то что человек, сам черт испугается. Не знаю, как это Кирило до сих пор не сбежал от тебя на край света.
      - А вы все такой же. Каким были, таким и остались,- шмыгнув носом, говорит Оришка.- Вам бы все смешки... ну вас!
      Может, они еще долго пошучивали бы, если бы с улицы не донесся какой-то шум и говор. Христя выглянула в окно - от дворца к дому шли какие-то люди.
      Тут были и глубокие старики и молодые мужики, пожилые вдовы и молодицы, которые несли на руках младенцев и вели ребятишек побольше за ручку. Народу набралось человек двадцать. Подойдя к крыльцу; они окружили его, мужики сняли шапки, бабы склонили головы, дети боязливо озирались по сторонам. Все были такие оборванные и обтрепанные, загорелые и запыленные, точно бродячие цыгане. На лицах у всех уныние, в глазах - горе и печаль.
      Солнце так ясно светило и сияло, пташки весело щебетали, а они, понуря голову, стояли, как каменные. Казалось, совершив тяжкое преступление, они пришли теперь с повинной.
      - Что это за люди, чего они пришли сюда? - спросила Христя.
      - Да это из слободы, по делу.
      - По какому делу?
      Оришка, сделав вид, что не слышит, поспешно вышла из комнаты.
      - Зачем пришли? Что скажете? - раздался на крыльце голос Колесника.
      Он как встал с постели, так и вышел к ним - раздетый, с раскрытой грудью, в одном нижнем белье.
      Все низко поклонились. Детям-несмышленышам матери руками наклоняли головки, шепча: "Кланяйся пану".
      - Доброго здоровья, пан. С приездом! - не поднимая голов, нестройно сказали мужики.
      - Ну, ладно, ладно. А дальше что? - с пренебрежением отнесся к этому приветствию Колесник.
      Толпа колыхнулась, стала переминаться. И вдруг все, как подкошенные, повалились Колеснику в ноги.
      - Батюшка! Смилуйся! - в один голос простонали они.
      - А? Да это рыбаки? - подмигнул Колесник.- Те, что самочинно в пруду рыбу ловили так, как будто она ихняя.
      - Сударь! - сказал седой, как лунь, старик с бородой, который стоял ближе к крыльцу.- Издавна уж так повелось. При князьях еще так было. Никто никогда не запрещал ловить рыбу. Оно и понятно, вода ведь... набежала себе... вот и стал пруд... Рыба завелась... Никто ее не разводил - сама она, а может, птицы икру занесли. Мы ведь как думали? - господь для всех плодит.
      - О-о, вы думали!! Серые волки, надели овечью шкуру да такие тихони стали... А когда вам сказали не ловить рыбу, вы что тогда пели?
      - Ваша милость! - послышался женский голос.- Неужто эта рыба стоит столько, сколько с нас присудили?
      - А это что за канарейка запела? - ища глазами виновную, спросил Колесник.
      - Это я, батюшка, говорю,- смело выступила вперед еще молодая баба, держа за ручку маленькую девочку.
      - Ты? О, из молодых, да ранняя! Молодо, зелено, а уж с ребеночком! Умна, что и говорить! Уж не от солдата ли в приданое получила? Да и ума не от него ли набралась?
      Баба покраснела как кумач, впалые глаза ее загорелись гневом, но тут же погасли.
      - У меня, пан, муж есть,- подавив обиду, ответила молодица.
      - Так это он подучил тебя идти ко мне с ребенком? Ишь какой умник! А что, если б я...- Тут Колесник сказал такое, что даже старики вылупили глаза, а он, не обращая на это внимания, еще стал допытываться: - Что бы тогда запел твой муж? Наверно, тут же бы меня поднял на вилы?
      Молодица вспыхнула. От обиды вся кровь бросилась ей в лицо; глаза загорелись.
      - Вы бы, пан, хоть стариков постыдились,- гневно сказала она и отступила назад.
      - А что, не нравится правда? Спряталась. Правда глаза колет,- еще более сердито заговорил Колесник.- Черт бы вас подрал! - стал он уже просто кричать.- Все вы такие. Все одинаковые. До чужого, как собаки, лакомы. А если б я на ваше польстился? Ведь ты бы первая глаза мне выцарапала. Так бы своими погаными лапами и вцепилась!.. Теперь вы тихони, когда я вас к рукам прибрал. Теперь в ногах у меня валяетесь, а тогда? Вон с моего двора, такие-сякие! - крикнул он так, что стены в доме задрожали.
      Толпа всколыхнулась. Завопили перепуганные дети; вслед за ними заплакали бабы.
      - Что же вы молчите? Что ж вы ничего не говорите, не просите... как немые, в ногах валяетесь,- с болью в голосе и со слезами сказали бабы мужикам.
      - Смилуйтесь, сударь,- ведь мы и так уж двести рублей заплатили. Откуда же нам взять еще три сотни? - начал старик.
      - Это уж ваше дело... Я вам с самого начала говорил: хлопцы, так нельзя. Хотите жить в мире, вот вам огороды, пруд... хоть топитесь в нем, мне все равно. Но только за это окопайте мне лес рвом. А вы мне что на это? Дашь тысячу, так окопаем. Слыхано ли дело? Тысячу рублей за то, чтобы рвом лес окопать? Да за тысячу рублей вас всех можно купить со всеми потрохами! К огородам я прикинул вам еще сотню - не взяли? И не нужно! Отдавай назад огороды! Не смей в пруду рыбу ловить! Не хотите? И без вас найдем землекопов. За те денежки, которые я с вас слуплю, найдутся охотники лес окопать. Не хотите? Еще не то будет. Не то! Воды из пруда не дам! Копайте себе колодцы, чтоб у вас своя вода была. Пруд мой и вода моя!
      - Да она, сударь, божья,- раздался голос в толпе.
      - Божья? А вот увидите, божья или моя? Увидите, я вам покажу, чья она!
      - Да что там, мы уж видели,- со вздохом сказал старик, поднимаясь с колен.- Мы уж все видели, что было... А что дальше будет - один бог знает... Пойдем, хлопцы! - И он медленно пошел прочь.
      За ним, понурившись, двинулись остальные. Тяжелый вздох вырвался из груди у мужиков, бабы тоже завздыхали, подавляя слезы, а дети подняли отчаянный рев. Медленно и уныло уходили они все со двора вслед за стариком, который, свесив голову на грудь, брел, шатаясь, как пьяный, впереди. Так провожают покойника, который был заслуженным человеком, или родственника, приговоренного к смерти. Христя все стояла у окна и смотрела на толпу. Она слышала, как обидел Колесник молодую бабу, как насмеялся над ней, она видела, что еще горше обидел он всех мужиков. Ее охватила такая невыносимая тоска, в сердце проснулась такая жалость, какой она до сих пор никогда не испытывала. Мужики уже давно скрылись за горой, а ей все казалось, что они стоят перед Колесником на коленях, плачут, дрожат, слезно молят его, расстегнутого, неодетого. А он хохочет над их мольбами, над их слезными просьбами... Слово обиды будит у него гнев, глаза его наливаются кровью, он, как лютый зверь, рычит на весь двор, кажется, вот-вот бросится на них, вот-вот проглотит живьем... И кто же это? Тот самый Колесник, который когда-то торговал мясом и заискивал, спину гнул перед Рубцом, прося повысить таксу... И за что же это? За дрянную рыбу, которую отважился поймать в пруду бедняк, потому что ему нечего есть?.. В глазах у Христи потемнело, солнце будто за невидимой тучей скрылось. Пташки перестали щебетать, вместо щебета смутный шум наполнил ей уши, и, перегнувшись через окно, она уронила на завалинку две горячих слезы.
      - Черти, хамово отродье! - проговорил Колесник, входя в комнату.- Не хотел сердиться,- так нет же, рассердили. Принесла их нелегкая! Это их, видно, Кирило пригнал. Черт, пьяница, вчера, видно, ходил с ними пить мировую, а сегодня нагнал сюда этой рвани. Оришка! Бабка! - заорал он, расхаживая по комнате.
      Оришка приковыляла к порогу.
      - Где твой дурак? - спросил он и помолчал.- Не понимаешь? Кирило где, спрашиваю?
      - Скотину, батюшка, погнал на водопой. Да вот и он,- показала Оришка на окно, увидев Кирила, который гнал с водопоя телят и овец.
      Христя поглядела на него - да ведь это марьяновский Кирило. Тот самый, который в первый раз отводил ее в город. Постарел только немного, поседел, а лицо совсем как будто не переменилось.
      - Это ты, пьяница, наслал сюда ко мне этих чертей? - крикнул Колесник в окно Кирилу.
      Тот снял шапку и, оставив скотину, подошел к окну.
      - Каких, сударь, чертей?
      - Не знаешь каких? Ах ты чертова ворона, а сам небось хитрее черта! набросился на него Колесник.- Вчера, наверно, всю ночь пил магарыч, а сегодня чуть свет со двора пропал.
      - Да убей меня бог, если я хоть каплю выпил! - оправдывался Кирило.Они уж с неделю толкутся около двора. Все спрашивают, нет ли вас?
      - А за каким чертом ты вчера в слободу ходил?
      - Да все, видите, насчет леса хлопотал. "Если бы, говорят, пан простил нам наши провинности и вернул все, как до суда было, мы бы уж ему за сотню лес окопали".- "А что, говорю, теперь и на попятный, когда увидели, что не того... А я ведь вам тогда говорил. Пан у нас справедливый, добрый пан. Берите, дураки, что дает, не спорьте, а то худо вам будет. Не послушались меня, вот теперь и расплачивайтесь".- "Да это,- отвечают они,- все наши верховоды натворили: подбили нас, не слушайтесь, мол, всем миром упритесь. Мир, дескать, велик человек. Вот мы и послушались. А оно выходит, наши советчики в стороне, а мы отвечай. Им только того и надо было, чтобы нас с паном поссорить. Теперь они собираются и огороды и пруд взять у пана в аренду".
      - Что же это за верховоды? - спросил, смягчившись, Колесник.
      - Да все они, богатеи наши слободские: шинкарь Кравченко да здешний лавочник Вовк.
      - Врут, батюшка! - вбежав в комнату, затрещала Оришка.- Не, верьте, им. И Кравченко и Вовк люди почтенные, хозяева, не стали бы они мир против вас мутить. А что они огороды и пруд хотят у вас снять в аренду, так об этом они и мне рассказывали. Мы бы, говорят, пану хорошо заплатили.
      Христя оглянулась - старуха стояла перед Колесником, размахивая руками, шамкая беззубым ртом, злая, свирепая,- куда девалась недавняя кроткая и тихая Оришка.
      - Не знаю. Может, и врут,- угрюмо ответил Кирило.- За что купил, за то и продаю, что слышал, то и вам, сударь, говорю.
      - Ладно, ладно,- махнул на него рукой Колесник и повернулся к Оришке.А сколько бы Вовк и Кравченко дали за аренду?
      - Не знаю, батюшка, сколько. Да если таким хозяевам рублем поступиться,- так в накладе не останетесь: они наведут порядок. Не станут чужое разорять, как другие. Известно, хозяева.
      - Так скажи им, пусть приходят, если хотят взять в аренду,- обратился он опять к Кирилу.- Поговорим. А дураков учить надо! Так им огороды отдай, а так и от огородов кой-какой барыш будет и лес будет окопан.
      - Что ж, сударь, людей наймете?- спокойно спрашивает Кирило.
      - Зачем нанимать? Пока они у меня в руках, сами окопают.
      - Нет, сударь, они так не захотят.
      - А не захотят - найму! - решил Колесник.- За их же деньги и найму.
      - За две сотни трудно нанять.
      - Как две? Две получил, а еще три следует.
      - Те три вряд ли, сударь, получите.
      - Почему?
      - Не с чего взять.
      - Найдется. Нажать, так найдется. Опишут хаты да землю, так заплатят.
      - Да ведь, сударь, и мы тогда вряд ли тут усидим.
      - Это почему?
      - Да так. Голому, говорят, разбой не страшен. Как-нибудь так подожгут, что ног унести не успеем.
      - Да ну, не пугай! На поджигателей есть тюрьмы, есть Сибирь, есть и виселицы!
      - Да и от воров, сударь, тогда не убережешься. Все разворуют, что только можно.
      - А глаз зачем?
      - Это верно, только что ты против такой силы поделаешь! И в оба как будто глядишь, да ведь ты один, а их двадцать, и они во все глаза глядят.
      - Не верьте, батюшка! - снова выскочила, как собака из-за угла, и зарычала Оришка.- Ничего не будет. Смело сдавайте Кравченко и Вовку. Это люди почтенные, хозяева, а то - рвань. Разбойники, висельники.
      - А вот видишь, твой муж не советует,- с улыбкой возразил Колесник.
      - И он врет, батюшка, хоть он и муж мой! - не выдержала Оришка.
      - Ну не дура ли ты? - спокойно сказал под окном Кирило.- Мало ли я тебя учил, а ты так дурой и осталась. Нет чтобы руку мужа держать, а ты его вралем обзываешь. А все потому, что дура. Хоть и говорят люди, будто ты ведьма, и боятся тебя, а я тебе прямо скажу: дура, дура ты набитая, и все! Знаете, сударь, чего она обозлилась на слобожан? Прошлый год засуха была. Люди и в самом деле думают, что она ведьма, хоть она такая же ведьма, как я вурдалак. Ну вот, как была засуха, стал народ поговаривать: это, верно, ведьма украла росу с неба, давайте ее выкупаем. Поймали ее как-то, да и бросили в пруд. Вот она и обозлилась, и мстит им за это.
      Колесник так и прыснул.
      - Так ты и лягушек в пруду пугала?
      - Врешь, поганец! Врешь, негодник, подлец! Вовсе в пруд не бросали, а только водой облили. Далась бы я им, проклятым висельникам, как же! Да я бы им глаза выцарапала!
      - Да кто тебя знает - бросили они тебя, водой ли облили. Только вернулась ты домой до последней нитки мокрая.
      Оришка прямо посинела от досады. Стоит, трясется, то посинеет, то позеленеет, глаза сверкают, как угли. А Колесник покатывается от смеху. Улыбнулся и Кирило за окном. Оришка увидела, прыгнула, как кошка, к окну, плюнула Кирилу в глаза и выбежала из комнаты. Колесник прямо на пол повалился, катается со смеху... посинел весь, стонет, никак не может сдержаться. "Ха-ха-ха, ха-ха-ха!" - глухо разносится по дому, а за окном Кирило тоже еле удерживается от смеха.
      Одна Христя мрачно смотрела на них. Жгучая боль, словно острым ножом, пронзила ее жалостливое сердце. Перед глазами у нее стояли слобожане, оборванные, грязные, немытые. Они в ногах валялись у богатого Колесника, а он измывался над ними и в конце концов прогнал со двора. Сперва ей только жалко их было, женским сердцем жалела она провинившихся мужиков. Но теперь, когда она послушала, что рассказывал Кирило и как наговаривала на мужиков Оришка, она поняла, что они ни в чем не виноваты... Ей представилось прошлое, вспомнился Грицько Супруненко, который по всякому поводу привязывался к ее матери... Кравченко с Вовком такие же собаки, как и Супруненко. "Богачи, хозяева",- говорит Оришка,- да на чужое зарятся, завидно им стало, что мужики огородами владеют, а ведь какой-нибудь бедняк всю семью кормит с огорода. На что эти огороды Колеснику? Он на них не разживется, а Кравченко с Вовком разживутся... Тяжелые думы теснились в уме Христи, пока Колесник катался со смеху по полу. Каким мерзким он ей показался, этот выскочка мясник, издевающийся над человеческим горем... а ведь она должна его обнимать, целовать... какой злой и ядовитой показалась ей эта старая ведьма Оришка, которая в глаза плюет мужу за то, что он открыл правду... Господи! и это люди! Собаки грызутся так за необглоданную кость. Христя в эту минуту пережила больше, чем за всю свою молодую жизнь. Не краской стыда покрылось ее молодое свежее лицо, а побледнело от бессилия и муки, от тяжких дум потухли ясные глаза, а в сердце затянула свою песню невыносимая, безысходная тоска... Тонкая морщина прорезала лоб Христи и так и не разгладилась.
      Не скоро угомонился Колесник, не скоро прогнал он прочь Кирила, велев ему передать Кравченко и Вовку, чтобы они непременно пришли и как можно скорее, поэтому что он скоро должен выехать по делам службы,- а Христя все сидела, понуря голову.
      - Что это моя доченька так загрустила? - остановившись перед нею и весело заглянув ей в глаза, спросил Колесник.
      Христя подняла на него мрачные глаза, потупилась и тяжело вздохнула.
      - О ком это ты так тяжело вздыхаешь? Уж не по городу ли соскучилась? Ишь как губы надула, нахохлилась! Чем сидеть вот так туча тучей, пошла бы лучше в сад, поглядела бы днем места, где придется провести все лето.
      Христя вскочила и хотела уйти.
      - Иди, иди. И я скоро выйду,- сказал ей Колесник.
      Но Христя остановилась.
      - Я еще не умывалась,- вспомнила она и, не глядя на Колесника, подошла к стулу, на котором стоял таз с водой, и стала умываться.
      - И не нарядилась? - зло поглядев на нее, спросил Колесник.
      - И не нарядилась,- так же зло ответила Христя.
      Колесник сразу побагровел.
      - Уж не сговорились ли вы сегодня сердить меня? Вали на серого - серый все свезет,- проворчал он и, сердито сопя, ушел в боковушку.
      Христя умылась и, не причесываясь, набросила на голову платок и выбежала из дома.
      Солнце уже высоко поднялось; туман рассеивался над лесом, оседая на траву золотой росой. Воздух стал прозрачен, в золотом море солнечного света темными пятнами ложились на землю тени; роса в затененных местах отливала серебром. Пруд внизу блестел, как стекло, трубы в слободе уже задымились. Сизый дымок стлался по горе. Из слободы долетал глухой говор... где-то заревела скотина, завизжал поросенок, куры кудахтали, пели петухи. "Зашумела слобода",- подумала Христя и направилась в сад.
      Сад был полон чистым утренним воздухом, с вышины струились на него золотые волны солнечного света, снизу поднимались сизые тени. Там, в чаще молодых ветвей, в зеленой листве птицы пели наперебой. Сколько их там и какие они? Щебет, чириканье, свист неслись волна за волной. Горлицы в кустах жалобно ворковали; кукушки, перелетая с дерева на дерево, куковали так, точно подрядились; иволги раскричались, будто бранились и не успевали в сердцах слово вымолвить; одни пчелы печально гудели, перелетая с цветка на цветок. Красота сада, как по волшебству, омыла Христю, захватила ее. Раненое сердце понемногу переставало болеть, в омраченной душе поднималось легкое и теплое чувство... Тяжелых дум как не бывало.
      "Свет мой, цвет мой, как ты прекрасен! Ты бы еще краше был, если б злые люди тебя не мутили!" - подумала она и пошла в густую тень молодых кустов.
      Солнце уже высоко стояло в небе, время подошло к полудню, когда из дому вышел веселый, оживленный Колесник и направился в сад.
      - Христя! дочка! - позвал он ее, и его голос гулко разнесся по саду.
      Он постоял, ожидая ответа. Никто не откликнулся. Он позвал еще громче.
      - Да я тут. Чего так кричать? - откликнулась Христя из ближних кустов.
      - Знаешь, за сколько я сдал в аренду пруд и огороды?- И, не ожидая, пока она спросит, ответил:- За семьдесят пять рублей в год. Это тебе, дурочка, на прихоти. Слышишь? На твои прихоти! Только...- и он слегка погрозил пальцем.- Вот и деньги дали вперед. На!
      Христя грустно-грустно взглянула на Колесника. Ей почудилось, что кто-то подошел к ней, чтобы задушить ее - горло у нее мучительно сжалось... Дух захватило в груди, темные круги поплыли перед глазами... Началась борьба между жизнью и смертью... Жизнь победила... Будто искра сверкнула в глубокой бездне, заблестели зрачки ее темных глаз, грудь вздохнула глубоко и свободно, веселая улыбка осветила румяное личико... Христя, поднявшись, обвила руками жирную шею Колесника! Он обнял ее и, как ребенка, понес в самую чащу сада... В эту минуту Оришка выбежала из кухни и, как кошка, стала тихо красться в кусты...
      6
      Через неделю Колесник уехал по делам службы, наказав Оришке смотреть за панночкой.
      - Что тут смотреть, когда кругом ни живой души? - ответила та.
      - То-то же, смотри!
      И, позвав Оришку к себе в комнату, он еще долго шептался с ней наедине. Оришка вышла от него, покачивая головой и ухмыляясь.
      - Что это он вам говорил, бабушка? - спросила Христя, когда Колесник скрылся за горой.
      - Э... не знаете пана! Все шутит. "Ты бы, говорит, нашла нашей панночке какую-нибудь другую утеху".- "Какую, спрашиваю, другую?" - "Да молоденького паныча, что ли",- и Оришка преехидно хихикнула.
      Христя похолодела от этого смеха. Она сразу догадалась, что Оришка отделывается шутками, чтобы скрыть от нее правду. Вспомнив, как накануне вечером Колесник наказывал ей беречься, не заходить далеко в лес, совсем не ходить в слободу, потому что там опасно... как болтнул что-то насчет парней... и поскорее замял разговор, пообещав привезти своей доченьке хороший подарок, если она будет благоразумно вести себя,- Христя догадалась, какой наказ дал Оришке Колесник. Так ей стало тяжело на душе, так тошно. Ей не верят, не верят на слово. Над ней устанавливают надзор.
      Пока Христя раздумывала обо всем этом, Оришка продолжала свой рассказ:
      - А я и отвечаю: "Чего это мне, старухе, искать паныча. Она сама себе найдет. Да тут, говорю, в околице и не слыхать про панычей. И захудалого нет нигде, даже духом ихним не пахнет". А он как захохочет: "А что, говорит, у панычей дух есть?.." Такой веселый, дай ему счастья!
      - Да,- ответила Христя с принужденной улыбкой. Я еще вот о чем хотела спросить вас, бабушка...
      - О чем, панночка? Слушаю, родная.
      - Церковь от вас далеко?
      - Церковь? В Марьяновке самая ближняя.
      - Хотелось бы мне сходить в воскресенье в церковь.
      - Как, пешком?
      - А что же?
      - Нежные ножки натрудите. Семь верст - не ближний свет.
      - А в слободе нельзя нанять подводу?
      - Отчего же нельзя? - воскликнула Оришка.-Только и нанимать незачем. Кравченко и так отвезет. Он давно набивался: "Отвезу я вас, тетка, в церковь". А мне то некогда, то дом нельзя так оставить. Ну, а теперь ладно. Воскресенья дождемся и поедем. И я с вами поеду, а то позабыла уж, когда и была в церкви. Да у меня там и родня есть - с родней повидаюсь.
      - Вот и отлично,- отвечает Христя.- И я погляжу, как в деревне народ живет.
      - Плохо, панночка, живет. Мужики, вот и ведут себя по-мужицки.
      В субботу Оришка напомнила панночке, что завтра чем свет за ними заедет Кравченко и повезет их в Марьяновку. Христя еще с вечера достала новое платье: красную шелковую юбку, тонкую, искусно вышитую сорочку, бархатную корсетку. Она хотела показаться перед марьяновцами в местном наряде. Этот наряд так ей пристал, да и надо, чтобы крестьяне знали, какими пышными могут быть их уборы. К тому же ее тянуло в родное село, как магнитом, ей так хотелось побывать там: может, она встретит своих подруг, знакомых. Узнают ли они ее? Нет, не узнают, а она их узнает. Станет выспрашивать о прошлом, напомнит о том, что они когда-то от всех таили. То-то будет потеха! Что это, мол, за наваждение? Панночка, а все знает, что когда-то было между ними!.. Христя несказанно радовалась и до полуночи ворочалась с боку на бок, придумывая, как бы удивить своих прежних подруг.
      Она поднялась чуть свет и стала одеваться. Когда приехал Кравченко, она была уже совсем готова. Ах, как пышен, как роскошен ее наряд, как радостно и свежо ее белое личико! А головка? Круглая, как яблочко, она гладко причесана, а черная, длинная, толщиною в руку коса вдоль спины качается, и лента, красная, как огонь, спускается чуть не до полу.
      Кравченко, еще молодой мужик, как увидел ее, прямо глаза вытаращил. А они у него серые, маленькие, да такие быстрые, как ртуть, бегают, а тут вдруг остановились, точно их кто гвоздиками приколотил. Не может он их отвести от Христи, только мигнет иной раз, будто бы смахнет набежавшую ненароком слезу, чтобы не мешала ему глядеть на такую удивительную красоту. А Христя тоже глядит на него, улыбается. Личико у нее свежее, белое, губы алые, как кораллы, брови черные с блеском, а глаза так и сверкают своей бездонной чернотой. Ничего не видно в их глубине, только на дне будто две искорки мигают, светятся.
      - Садитесь, панночка, садитесь,- выходя во двор, говорит Оришка, тоже разодетая по-праздничному. На седой голове у нее коробом стоит черный платок, синий китайчатый балахон свисает с плеч и волочится по земле. Точно кто засушенную жабу завернул в синюю китайку, а на голову ей нахлобучил здоровенную шапку,- так выглядела Оришка в праздничном своем наряде.
      - А ты, Василь, сиденье не сделал? - сказала Оришка, поглядев на телегу, где было брошено только немного гнилой соломы.
      - Я сейчас, сейчас,- засуетился Кравченко и, бросив вожжи, стал устраивать сиденье.- Бабушка! Нет ли у вас лишней ряднинки?- спросил он, складывая солому в кучу.- Такое сиденье устрою - первый сорт. Царевне не стыдно будет сидеть! - хвастался он, подгребая и приминая солому так, чтобы не было ни бугров, ни ям.
      Устроив сиденье, он соскочил с телеги и стал постилать рядно, которое вынесла Оришка. Там подсунет, тут подоткнет... Сам на свою работу любуется.
      - Готово! - сказал он, хлопнув по сиденью рукой, чтобы солома примялась.- Садитесь!
      Христя только собралась вскочить на телегу, как Кравченко подхватил ее сзади под руки и так ловко подсадил, что Христя улыбнулась.
      - О, да вы мастер своего дела! - сказала она.
      - Не впервой! - ответил Кравченко.- Сколько я этим конем народу перевез - не сочтешь!.. Ну-ка, бабушка, поживей задирайте ноги! - лукаво улыбаясь, обернулся он к Оришке, которая стояла около телеги, ухватившись руками за грядки.
      - Сам задирай, сынок. А я стара уж, хоть бы как-нибудь потихоньку взобраться.
      - Ну, давай помогу. Ра-аз! - крикнул он и, ухватив старуху одной рукой, поднял ее выше своей головы.
      - Ну, и тяжелая же вы - ну вас совсем! Панночка куда легче! - смеется Кравченко, усаживая Оришку рядом с Христей.
      - Старики всегда тяжелей молодых,- ответила та, усаживаясь поудобней.
      - Да ладно, ладно. Нигде не натрет. Знаю, как кому делать. Небось еврею такое сиденье устрою - черта пухлого усидит. Ну, уже уселись? Трогай, Васька! - крикнул он на коня, который стоял у крыльца, опустив шею, и жевал губами. Верно, ругал хозяина за то, что насажал на телегу столько народу.Ну, заснул? Нно-о!!
      Конь махнул хвостом и сразу как ошпаренный рванул и понесся. Кравченко, держа вожжи, бежал сбоку и направлял Ваську на дорогу.
      - Ты, Василь, с горы не очень-то его гони,- сказала Оришка,- а то еще опрокинет.
      - Э, толкуйте,- вскакивая на телегу, ответил Кравченко.- Да это у меня такой конь, что другого такого по всему свету не сыщешь. С горы спустит как на подушке снесет.
      И действительно, еще только подъезжали к спуску, а конь уже пошел потише. А когда стали съезжать с горы, он выгнул спину, точно она у него была горбатая, и стал спускаться потихоньку, полегоньку. Хоть бы тряхнул, хоть бы разок оступился, а ведь гора крутая-прекрутая! Васька так спустил, будто на руках снес с горы седоков, и только внизу расправил ноги.
      - А что? Не говорил я вам? - обернулся Кравченко к Христе и Оришке.Видали, как спускает? Пускай Вовк на своем вороном попробует так с горы съехать. Да с этакой горы пока съехали бы, вас бы так растрясло, все бы косточки болели, а то и вовсе вороной шеи бы вам свернул. Да он и на ровном месте против Васьки не устоит. Сперва-то он вскачь пойдет - куда как страшен! А версты две пробежит - и начнет отставать. Смотришь, мой Васька уже и вырвался вперед. Разве не бились мы с Вовком об заклад! Бились! Рубль я выиграл. Хоть за вороного он сотню отвалил, а я за своего только полсотни отдал. Да хоть и полсотни, зато с толком. Что с того, что конь у тебя гладкий, как печь, коли не везет? Такому коню - грош цена. А это конь так конь! Эй ты, басурман! - крикнул он на коня и натянул вожжи. Конь сразу прибавил шагу. Как будто и не очень бежит, а повозка катит, только колеса тарахтят.
      - А что, видели? У него ума больше, чем у всех слобожан,- шутит Кравченко.
      - Чего же вы его басурманом зовете? - спросила Христя.
      - Басурманом? Так он ведь татарской породы. Басурман, значит, и есть. Но!.. Село близко! - повернулся он к коню.
      Проехали еще немного - показались сады, левады, которые всегда окружают деревню. За ними - околица, площадь, а дальше хаты стояли сплошь, огороды тянулись, шли кривые улицы, перерезанные небольшими переулками. У Христи глаза разбежались, не знает, куда глядеть. Давно ли она ушла отсюда - а теперь село не узнать. За семь-восемь лет все так переменилось. "Тут, на этой стороне, стояла хата Вовчихи, куда мы, девушки, собирались на посиделки. Где она теперь?! И следа не осталось. Она на распутье стояла теперь все тут застроено, загорожено. А это чей дом покрыт дранкой? Это уж новость. При мне такого не бывало. Видно, какой-то богач поселился - двор обнесен забором. А это, кажется, хата Супруненко?.. Она... она... накренилась набок, покосилась, в землю вросла. Какое же чудище был когда-то этот Супруненко. А теперь? Может, и в живых уже нету?.."
      Они проехали по улицам и выбрались на площадь. Вот и церковь заблестела перед ними. Какой огромной и красивой казалась она когда-то Христе, а теперь точно осела - совсем не видно ее из-за лип, буйно разросшихся вокруг. А погост, как и раньше, покрыт густой зеленой травой, узенькая дорожка, как и прежде, белеет кругом церкви, будто кто расстелил кусок белого полотна. И люди снуют... вон девушки уселись в тени, вон парни поглядывают на них из-за дерева, у самой церкви на травке детишки играют. Христю так и потянуло туда. Как только басурман остановился у ворот, Христя, как пташка, спорхнула с телеги и, как мотылек, влетела в ворота.
      - Глянь, а это кто? - услышала она позади и впереди себя, и на нее устремились сотни любопытных глаз.
      Христя, ничего не замечая, прошла прямо в церковь. Густая толпа народа, загородившая вход, расступилась перед нею,- красная юбка и бархатная корсетка потонули в море белых свиток и синих балахонов старых баб и молодиц.
      - Кто это? Откуда она? - пробежал по церкви глухой шепот. Все глядели на Христю и удивлялись, не зная, откуда появилась эта залетная такая красивая пташка.
      А Христя все шла и шла вперед. В сумраке, наполнявшем церковь, во тьме, трепетавшей в углах, она направлялась туда, к амвону, где перед старыми темными ликами икон горели целые снопы желтых копеечных свечек. Она остановилась только тогда, когда дальше идти было некуда. Перед нею пылал большой подсвечник; за ним висела икона божьей матери. Желтый лик богородицы от горящих свечей казался еще желтее, походил на лицо мертвеца. Только черные глаза нежно взирали на маленького сына, который сидел у богородицы на руке, прижавшись кудрявой головкой к ее груди. И у него был желтый лик, только уста алели да глаза задумчиво смотрели на людей. Тайный страх охватил Христю от этого задумчивого взгляда, и она, перекрестившись, опустилась на колени.
      Она недолго молилась. Тот самый дьячок, которого она слышала еще в детстве, сиплым голосом затянул песнопение, и ей захотелось поглядеть на него. Сделав несколько земных поклонов, она поднялась и пошла к столу церковного старосты, где продаются свечи. По дороге она увидела и дьячка: он был такой же маленький и сухонький, как прежде, волосы так же были заплетены в косицу, только теперь она стала совсем короткой и жиденькой. Подойдя к церковному старосте, Христя стала в стороне, потому что около него столпилось много народу.
      - Ну, что это вы сгрудились, как овцы. Отойдите! Проходите? Может, кому поважнее вас нужно подойти!..- кричал староста, без стеснения расталкивая людей руками.
      - Пожалуйте... Вам сколько и каких? - услужливо обратился он к Христе.
      Христя подняла на него глаза - да ведь это Карпо Здор, их сосед. Он, он, и голос его, и лицо,- только оно стало толстым и белым, да и сам Карпо разжирел и как будто стал выше. В синем суконном кафтане, причесанный не по-крестьянски, а на пробор, он выглядел таким богатым и важным.
      Христя взяла у него целых пять белых свечек, заплатила двугривенный и поспешила уйти, чтобы Карпо не узнал ее. Ее так поразила эта встреча, что, пока она пробиралась к подсвечнику и ставила свечи, перед глазами у нее все стоял Карпо. Какая же теперь стала Одарка? Хотелось бы ей увидеть ее. Расспросить, как это Здоры разбогатели, только так, чтобы они не узнали ее. Раздумывая об этом, Христя не заметила, как поставила на подсвечник чуть не все свечи,- в руках у нее осталась одна свеча. Христю в жар бросило, когда она это увидела, и, хотя тут же было много других подсвечников, она прошла туда, где стояла раньше, чтобы поставить свечу перед иконой божьей матери.
      - Это кто же? Ишь какая важная! Не знаете, матушка? - услышала она позади себя женский голос.
      - Не знаю,- ответил другой.
      - А одежа какая пышная. Она, видно, не из простых.
      - Бог его знает. Я не приметила, откуда она взялась. Да как же хорошо ей в этом уборе.
      - Это вы о ней? - послышался третий голос.
      - Да.
      - Бабку Оришку знаете? Ведьму... С нею, говорят, приехала.
      - Так это, может, ее дочка?
      - Какая там к черту дочка?
      - Да та, про которую она все болтает. Пан ее какой-то взял, что ли.
      - А что вы думаете? Может, и она. Что-то не видно Горпины,- она какая-то родня бабке.
      - Родная племянница. Старуха с матерью Горпины - родные сестры.
      - Вот бы послать Горпину к бабке расспросить, кто это.
      Дьячок хриплым голосом затянул херувимскую,- все усердно начали молиться; стали молиться и бабы, стоявшие позади Христи, и разговор затих.
      После херувимской народ хлынул к амвону подставить голову под святые дары.
      - Вон-вон и Горпина пошла,- снова послышалось позади Христи.
      - Она, она. Постойте, я пойду расспрошу ее.- И кто-то на цыпочках проскользнул мимо Христи. Христя поглядела - черномазая, высокая и толстая молодица в синем балахоне и оранжевом платке прошла мимо нее... "Да ведь это черномазая Ивга! Та самая, Тимофеева... Какая же она стала толстая да мордастая. Что, если б она узнала меня? И так черна, а тут от зависти еще больше почернела бы",- подумала Христя.
      Ивга просунула свою огромную голову между двумя бабами. Одна из них была маленькая, с круглым лицом, другая - тощая, высокая, длиннолицая. Видно, Ивга что-то шепнула им на ушко; длиннолицая сразу закашлялась и еще ниже опустила голову, и Христя заметила, как она стрельнула глазами в ее сторону. Неужели это Горпина? Старая, желтая, глаза впали, длинный тонкий нос заострился, щеки ввалились.
      Великий выход кончился. Поп с чашей прошел в алтарь, за ним с огромной свечой, только в южную дверь, прошел пономарь. Лицо его показалось Христе знакомым... Она его где-то видела, только не может вспомнить где. Дьячок слабым голосом "поднимал царя", и народ, крестясь, подался назад.
      - Сказала, выспросит у бабки и расскажет,- снова послышался позади Христи голос Ивги.
      - То-то же, не пропусти ее как-нибудь.
      - Нет, я выйду из церкви. Там в дверях буду сторожить.
      - Ох, и любопытна же эта Ивга, ох, и любопытна! - послышалось через некоторое время.
      - Да и язычок у нее! Недаром, говорят, мужик в солдаты пошел.
      - А ей и горя мало. Оседлала старого Супруна и ездит на нем. Все добро покойной Хиври к ней перешло. Удивительное дело, чего эта глупая Горпина молчит. Я бы ей посреди села расквасила черную морду.
      - Верно, думает, что если будет угождать, то после смерти старика и ей кое-что перепадет.
      - Как же, дождется. Ивга его крепко прибрала к рукам. Да и не такая она, чтобы свое упустить.
      Разговор затих. Из алтаря доносился голос попа, с клироса глухое пение дьячка. В церкви становилось невыносимо душно. Облака дыма от ладана носились над головами, синели под потемневшим куполом, из дальних углов церкви доносился кашель. Раздался благовест к "Достойно". Народ, прослушав "Верую", понемногу стал выходить из церкви на свежий воздух. Когда раздалось "Святая святых", около Христи стало совсем пусто. Староста ходил от подсвечника к подсвечнику и гасил свечи. В церкви потемнело. Она казалась теперь склепом или гробом,- так печально и строго смотрели с иконостаса образа. Несколько баб с младенцами сбились у царских врат; дети плакали, матери укачивали их, шикали. Христе стало нехорошо, и она, хотела было выйти. Повернулась - а в стороне стоят две бабы и к ним бравая, как солдат, шагает Ивга.
      - Ну, что? - донеслось до Христи.
      - Панночка какая-то. С Колесником, который купил Кут, приехала из губернии,- шептала Ивга.- Пошел Колесник в гору; с панами знается, сам стал паном. А кем был когда-то! Девка одна в городе служила, так рассказывала: мясник, и все. Жена его и сейчас живет в городе. Он ее с собой не берет.
      - Как же, она ведь совсем простая, а он, вишь, пан,- сказала другая.
      - Когда мужиком был да жена работала, так нужна была, а паном стал, так и жена не нужна стала,- ввернула третья.
      - Зачем ему жена? Там, в губернии, много таких. Говорят, будто и у него есть. Может, и эта такая,- говорила Ивга.
      - О-о! Неужели? Ведь он старик уже.
      - Старик! Бабка рассказывает, что у него только и разговору, что про девушек. От этих стариков все напасти.
      С шумом и звоном отдернулась завеса на царских вратах, люди стали молиться, говор затих. Испуганные дети подняли рев на всю церковь. Из алтаря, строго поглядывая на детей, вышел поп с чашей. "Со страхом божиим...",- провозгласил он. И бабы, склонив головы, подошли к нему. Началось причащение.
      Христя отошла к двери. Духота и крик детей раздражали ее. А тут у двери так хорошо: продувает легкий ветерок, в дверь видно, как зеленеет погост, солнышко пробивается сквозь густую листву лип и золотыми пятнами ложится на траву, словно кто расстелил зеленый ковер с оранжевыми цветами. А народу на погосте видимо-невидимо: детишки бегают, в тени девушки расселись и лукаво поглядывают на проходящих мимо парней, степенно проходят бабы, мужики. Между ними идет тихий разговор; но воробьи на липах раскричались, как евреи, и не дают слушать, о чем говорят люди. Они так неистово чирикают, что в церкви еле слышен голос попа. Чуднo Христе: там, снаружи, жизнь, настоящая жизнь кипит ключом, радует глаз, а тут, рядом, тихий сумрак... темный и тесный приют, куда прячется живая душа, чтобы исповедаться перед богом. Она задумалась, сопоставляя эти две стороны человеческого бытия. Туда, к свету, ее влекла молодость, там дети играют, слышен говор, там все, что красит жизнь, все, из чего она складывается, а тут могильная тишина, глухие возгласы попа, дрожащий голос дьячка, дым ладана и мрак обдают душу холодом, ничего не говорят сердцу... Отчего это так: это вот манит тебя, а к этому, хоть оно и свято, душа не лежит... Видно, трудное это дело - спасение.
      - Батюшка поздравляет вас с воскресным днем и велели поднести вам эту просфору,- услышала Христя голос.
      Глядь - перед нею стоит пономарь и держит в руках оловянную тарелочку с высокой, исковыренной попом просфорой. Да ведь это Федор Супруненко! Христя обвела взглядом церковь - весь народ уставился на нее. В глазах у нее потемнело, ноги подкосились; если бы она не оперлась о косяк, то, наверно, упала бы - так все это неожиданно вышло. Яркий, как сафьян, румянец залил ее свежее лицо. Она стояла и не знала, что делать. Только тогда, когда Федор еще раз повторил наказ батюшки, Христя взяла с тарелки просфору. Федор ушел, и ей стало легче. "За кого они меня принимают?" думала она, потупившись, чтобы ни на кого не глядеть. Те недолгие минуты, которые оставались до конца службы, показались ей вечностью. Она уже больше ни о чем не думала, ей хотелось, чтобы поскорее кончилась служба и можно было выйти из церкви на свежий воздух, потому что ветерок, который дул в дверь, совсем не освежал ее, а просфора точно приковала к месту.
      Но вот люди засуетились, задвигались и повалили из церкви. Христя выбежала через боковую дверь и пошла к воротам, чувствуя, что стоокая толпа глядит только на нее. Господи! как бы хотела она в эту минуту провалиться сквозь землю или заслониться черной тучей, только бы не глядели на нее эти глаза.
      - А я вас уже давно жду,- встретила ее у ворот Оришка.- Смотрела в церкви - не видно, так уж стала на этом месте - думаю, будет выходить, не пропущу.
      - Пойдем, бабушка, вон наша повозка,- говорит Христя, торопясь уйти, потому что люди уже сбились толпой у ворот и пялят на нее глаза.
      - Да погодите, панночка. Я хочу вам что-то сказать,- придержала ее Оришка.
      Христя остановилась, глядя на Оришку.
      - Тут у меня родственница есть. Просила к себе из церкви. Мы вас тут поджидали, а потом она побежала приготовиться. Может, вы уж будете так добры, зайдете к ней в хату. Она рада будет, и вы поглядите, как в деревне люди живут.
      - Ладно, ладно. Только пойдем поскорее,- заторопила ее Христя и пошла вперед. За ней Оришка - ковыль, ковыль! и чуть не упала, наступив на полы собственного балахона.
      - Вот еще эти балахоны! Чтоб им! - жаловалась Оришка, подходя к повозке, на которой уже сидела Христя. Пока Оришка взобралась и уселась, Христя ерзала от нетерпения. Но вот Оришка уселась. Поехали... Слава богу! Христя даже вздохнула с облегчением, словно из тюрьмы вырвалась.
      7
      - Стой, Василь, стой! - крикнула Оришка, когда они проезжали по улице.
      - Потеряли что-нибудь? - спросил Кравченко, останавливая коня.
      - Нет. Сверни-ка ты вон к той хате. Видишь, молодица в воротах стоит. Это моя племянница. Давай заедем к ней. Ты, верно, ничего не ел, вот и закусишь. И панночка, спасибо ей, обещала зайти.
      Поглядела Христя - в воротах Горпина стоит. "Эге,- подумала она.- Вот куда меня бабка завезла. Верно, знает проклятая ведьма, кто я, да только виду не подает..." И Христя пристально посмотрела на Оришку.
      Кравченко стал сворачивать ко двору.
      - Во двор, во двор заезжайте,- распахивая ворота, говорит Горпина.Спасибо вам, бабушка, вы и панночку привезли. А я думала, панночка гордая, не захочет заходить в простую хату.
      - Да у нас такая панночка, дай ей бог счастья. С той поры как приехала к нам, я будто свет увидала,- отвечает Оришка, слезая с телеги.
      Не успела Христя соскочить с телеги, как Горпина подбежала к ней и чмокнула в руку. Христя так и вспыхнула.
      - Здравствуйте... не надо целовать... зачем вы целуете? - смущенно сказала она, пряча за спину руки.
      - Пожалуйте в хату. Там по вас, бабушка, Прися скучает. Прошлый раз как были, приманили ее бубличками, а теперь она все спрашивает: "Когда же, мама, бабушка приедет?"
      - Ах ты боже мой! А у меня на этот раз гостинца-то никакого нет,переступая порог, отвечает Оришка.
      Вошли в хату. Низенькая она, маленькая, зато ровно подмазана, чисто выбелена, чело печи и окна обведены желтой глиной; стол в углу, под образами, покрыт белой скатертью, лавки вокруг стола вымыты, выскоблены и желтеют, как вощаные; земляной пол посыпан песочком. Видно, заботливая рука убирала это гнездышко.
      - Бабушка! Бабушка приехала! - весело закричала девочка лет семи, подбегая к бабке и целуя ей руку. За нею, как колобок, прикатился пятилетний мальчик, а там сполз с постели другой, поменьше, и, переваливаясь с боку на бок, как уточка, тоже приковылял к бабке, громко лепеча: "Ба! ма!" - и все они окружили старуху. В хате поднялся шум. Детишки наперебой хвастались перед бабкой, а пискленок, глядя на брата и сестру, уцепился, как репей, за бабкин балахон, поднял свое румяное личико и знай лепечет: "Ба! ма!"
      - Деточки вы мои! Птенчики! Не думала я сегодня навестить вас, вот и гостинца не принесла.
      - Вот вам гостинец! - сказала Христя, протягивая ребятишкам просфору. Те, глядя на незнакомую панну, насторожились.
      - Что же вы не берете? - спросила мать.- Вишь, какой гостинец панночка привезла! Берите да скажите панночке спасибо.
      Девочка первая робко подошла к Христе и поцеловала ей руку, за нею мальчик, а самый маленький так и бросился к ней, уцепился за красную юбку и, подняв вверх ножку, собрался, видно, лезть дальше.
      Христя подхватила его под руки и подняла выше головы. Малыш засмеялся, показав беленькие зубки. Глазки у него засверкали, личико раскраснелось, как ягодка. Христя, любуясь мальчиком, стала его подбрасывать: то поднимет высоко вверх, то опустит чуть не до полу. Малыш хохочет, ножонками сучит так ему это нравится.
      - А что, Петрик, а что! - нежно глядя на сынишку, говорит Горпина.Еще никто тебя так не подкидывал, как панночка. Ишь как летаешь. Как птичка. Ку-ку-ку! Ку-ку-ку! - забавляется мать, прячась за спину Христи. А Христя и сама уже раскраснелась, а все подкидывает его.
      - Будет, панночка, будет. А то устанете. Тьфу, тьфу, чтоб не сглазить, он у нас тяжелый, как возьмешь его на руки да подержишь, так и руки оттянет. Куда же такого тяжелого вверх подкидывать.
      Христя опустила малыша на пол. Он немного постоял и опять бросился к ней.
      - Петрусь! ни-ни-ни! - погрозила ему пальцем мать.- Тебе только позволь, так не отвяжешься. Будет! Пусти панночку. Пожалуйте к столу. Петрусь! Кому говорю, пусти! - крикнула Горпина на мальчика, который, уцепившись за юбку Христи, поглядывал черными глазенками то на мать, то на Христю.
      - А мы вот вместе с ним пойдем,- сказала Христя, взяв его на руки, и стала усаживаться с ним за стол.
      - У-у, срам какой, этакий увалень на руки влез! - с сердцем сказала Горпина.
      - Доброго здоровья! - поздоровался Кравченко, входя в хату. Горпина и его пригласила к столу.
      - А что это Федора нет до сих пор? - спросила бабка, усаживаясь рядом с Христей, которая подкидывала на коленях Петруся.
      - Не знаю. Он уж должен сейчас прийти. Не зашел ли к отцу?
      - А что, как старик?
      - Дурит по-прежнему... И днюет и ночует у этой черномазой морды.
      - Ты говорила с ним?
      - Да что с ним разговаривать? Все равно не послушает, еще скажет, что сую нос не в свое дело. Федор с ним говорил.
      - Ну?
      - Что ж, дело известное. "Вы, говорит, все так; не то что за отца меня не почитаете, а вовсе меня не уважаете, только на мое добро заритесь. Хоть бы, мол, скорее старый черт ноги протянул да добро его заграбастать. Не бывать, говорит, этому, чужому отдам, так хоть буду знать, что помянет, а свои - как хотят".
      - Вот это так! А ты бы ему сказала: да ведь внуки, не чьи-нибудь, а дети твоего сына. Об них подумай. Да и об сыне подумай: много он заработает, таская за попом кадило? Хоть бы землю-то отдал, самому ведь не под силу уже в поле работать.
      - Как же! Отдаст он землю. А я, говорит, на что буду жить?
      - Мало он, старый пес, денег припрятал?- рассвирепела Оришка.
      - Были денежки,- спокойно возразила Горпина.
      - А что?
      - Да к Ивге в сундук перешли. Обошла старика, кругом опутала. Смеется над ним, с молодыми по шинкам таскается, а он не видит. Я уж ей говорила: мы ведь с тобой в девках подружками были. Ты бы, говорю, Ивга, хоть бога побоялась - над стариком так издеваться. А она пьяна была: "Чего там, говорит, к богу соваться, коли черт не помог". Какой, спрашиваю, черт? "Не знаешь, говорит, какой. Так спроси у своей тетки. Думаешь, говорит, не знаю, какое вы зелье варили да чем старика окуривали. Помогло? Много взяли со своими чарами? Не очень я испугалась твоей тетки, хоть она и ведьма. Я еще сама поучу ее колдовать". Сказано, пьяная, вот и мелет бог знает что.
      Бабка, слушая ее, прямо позеленела. Сидит за столом, схватившись руками за лавку, и так тяжело дышит, что в груди у нее прямо клокочет.
      - Про кого это вы рассказываете? - спросил Кравченко, прислушиваясь к разговору.
      - Да...- махнула рукой Горпина.- Про свекра, голубчик, коли хочешь знать. Нет, чтоб на старости лет грехи замаливать, с молодицей связался. Да хоть бы путное что, а то...
      - А-а...- протянул Кравченко.- Знавал я на своем веку одного. Вот потеха была. Двадцать лет ему было, а он возьми да полюби пятидесятилетнюю бабу. Да так, что хоть в петлю лезь. Все диву даются, одурел парень, и только. А он на них не глядит, пропадает у своей старухи, днюет и ночует у нее. Прошел слух, что будут венчаться. У нее, правда, своя хата, скотина и денег куры не клюют; а у него только и добра, что штаны на очкуре, да и те рваные. Люди говорят ему: "Дурак, на добро заришься. Да стоит ли оно того, чтоб губить себя?" А он будто и не слышит. Собираются к венцу. И день назначили. Уж и в церковь надо идти, а он на попятный. "Что, говорит, у меня есть? Как был батраком, так и останусь. Не хочу". Она туда-сюда: "Я тебе говорит, все отдам",- "Отдавай сейчас". Пошли в волость,- а он, значит, уже с писарем стакнулся,- написали такую бумагу, что она ему все продает. Денежки, известно, какие были, она так отдала. Тогда он опять: "Ты, говорит, бабка, подумай. Пара ли ты мне, молодому, такая старуха? Будь ты мне лучше вместо матери, я тебя до самой смерти буду кормить". Она уперлась, ни в какую. "Ничего не дам, кричит. Жаловаться буду, в тюрьму засажу".- Так ты, говорит, еще в тюрьму меня сажать! Коли так - вон из моей хаты!" И выгнал; в чем была, с тем и осталась. Жаловалась, да еще судьи над ней посмеялись: "Так, говорят, и надо дураков учить". Как вы думаете, что из парня-то вышло? Женился да к своему добру еще за женой приданое взял, таким богачом зажил, что ну! Шинок открыл, постоялый двор завел. А старуха где-то под забором кончилась... Вот это молодец так молодец!
      - А разве это не грех? - с сокрушением спросила Горпина.
      - Э, милая, есть такая поговорка: "Грехов много, да и денег вволю". Грех не грех, про то бог знает. Да пожди еще, пока он там рассудит.
      - А люди? - снова спрашивает Горпина.
      - Люди? Наплюй на них! Люди и этого парня звали дураком, а потом, как встречали на улице, - шапки ломали перед ним. Вот тебе и дурак!
      Горпина только тяжело вздохнула. Вздохнула и Христя.
      Бабка сидела, понурясь, только подбородок у нее дрожал. В хате стало тихо-тихо. Детишки, сидя на постели, молча смотрели на лежавшую перед ними просфору. Петрик - и тот перестал играть и с удивлением обводил всех своими черными глазенками.
      Тень скользнула по окну, во дворе послышался тихий говор.
      - Вот и Федор идет!- сказала Горпина, выглянув в окно.- Да не один - с отцом.
      И она бросилась в сени встречать их. Христю трясло, как в лихорадке. Когда-то она без дрожи не могла глядеть на Грицька, и теперь ей вспомнилось прошлое.
      - Сюда, батюшка, сюда... Тут порог - смотрите, не оступитесь,услышала Христя знакомый голос Федора.
      - Хе-е... стар стал,- отвечал ему другой голос.- И глядят глаза, да не видят. Переведи-ка меня лучше за руку.
      В дверях показался высокий старик. Голова у него белая как лунь, редкая борода спадает на грудь; серые брови, как застреха, топорщатся над глазами, а лицо у Грицька совсем не изменилось, такое же сухое, такое же суровое, тот же длинный нос с горбинкой, только не темное оно теперь, а бело-розовое.
      - Ну, здравствуйте в хате. Да тут у вас гостей полно,- произнес он, переступив порог.
      - Здравствуйте. Это тетка приехала из Кута,- сказала Горпина.
      - Ну, а это кто? - ткнул Грицько пальцем в сторону Кравченко.
      - Тетку они привезли.
      - А это? - снова допрашивает Грицько.
      - Это панночка с бабушкой приехала.
      - Панночка? Так вы уже с панами знаетесь? Потому, верно, и отца забыли,- стал выговаривать Грицько.- А кто это на постели шевелится?
      - Да это дети. Ну-ка вставайте, уходите отсюда! - крикнула на них Горпина.- А то дедушка, может, захочет присесть.
      - Вставайте, вставайте дети, пускай дедушка хоть на постель присядет, а то в красном углу важные гости расселись,- ворчал Грицько, бредя к постели.
      Горпину прямо в жар бросило. Не успел Грицько на порог ступить, как уже ссору затеял, да при чужих людях, да в их огород камешки бросает... У нее слезы на глазах выступили.
      - Да разве я, батюшка, обидеть вас хотела! - только и сказала она.
      - Зачем обижать? Нет, с почетом встретить. Не почитала бы, так не усадила бы старика. А то я сижу, и дети около меня. Иные дети и чужие, да как придешь, руку старику поцелуют, а твои дедушку почитают, прячутся от него, как собаки от мух.
      Горпина совсем опешила. И как она об этом раньше не подумала? Стоит, оторопев, и не знает, куда деваться со стыда, что говорить. Хорошо, Оришка выручила.
      - Что это ты, старик, разворчался? - спросила она его.- С левой ноги встал, что ли?
      - С левой. Правда твоя. Со стариком знаешь как: все не по нем. Да если еще свои больше, чем чужие, допекают,- насупясь, прибавил он.
      - Кто же тебя допекает? - снова говорит ему Оришка.- Наслушается, что люди брешут, и начнет! Что, тебя сын не почитает? Невестка не слушает? Коли ты сторонишься их, понятно, не угадаешь, чего тебе хочется. Опять же дети. Дети как дети. Если б ты к ним с лаской, так и они бы к тебе с тем же. А ты на порог не успел ступить - и пошел брюзжать. Понятно, и дети испугаются.
      - Толкуй. Все вы так! Я во всем виноват. Чего же вы меня, виноватого, позвали к себе? Судить? Ну, что ж, судите!
      - Ведь вот опять ты, Грицько, ссору заводишь. Тебе говорят по-хорошему, а ты опять за свое. Нет чтобы сесть, как говорят, рядком да побеседовать ладком.
      - О, ты мягко стелешь, да каково будет спать! - проворчал Грицько.
      - Нет, я правду тебе говорю. Чего тут прятаться, чего вилять, как лисица хвостом? Ты сам подумай: стар ты стал, немощен... глядеть надо за тобой, присматривать. А кому же ты ближе, как не родне? Ну, не было бы у тебя никого близкого, а то ведь у тебя сын, невестка. Чего бы я, как вол, который один ходит в ярме, одна бы сидела в своём углу. Человек не колода: куда ни положи, там и будет лежать. Человеку иной раз и поговорить нужно... Взял бы да перебрался к сыну, один ведь он у тебя, и присмотрели бы тут за тобой, и поговорить было бы с кем.
      - Не стало старухи, не стало и счастья! - глухо проговорил Грицько.
      - И то правда. Старуха, царство ей небесное, и жена была хорошая, и хозяйка разумная, да и руки у нее были золотые. Да что поделаешь умерла... Все мы под богом ходим. Он один знает, что творит над нами, и нам не скажет. Умерла так умерла. Из могилы не воротишь. А тебе все-таки не годится своих сторониться, обходить.
      - Да что это ты заладила, обходить да обходить! - крикнул Грицько.Кто обходит? Я их или они меня? Вот ты говоришь - сын, мол, у тебя, к сыну тянись. А ты знаешь моего сына? Он еще смолоду все наперекор мне делал. Хотел я женить его на девке Куца. Чем не жена! И богатая и из семьи хорошей. Так нет же, принес черт Христю Притыку. Тоже мне цаца! Чего мне стоило отговорить его? Один бог знает, может, и душой пришлось покривить, и грех взять на душу, пока обломал. Что ж он? Блажь на себя напустил. Дурак дураком стал.
      - Отец, когда это было,- понурясь, сказал Федор, а Христя сидела красная-красная и, не зная, что делать, все прижимала к груди маленького Петрика.
      - Давно? - крикнул Грицько, поднимаясь, и стал, как каланча, посреди хаты.- Давно, говоришь? А после этого? Мы же с покойницей насилу тебя отходили, насилу на путь наставили. Женился ты. Нашлась такая, что пошла за тебя. Стали мы жить вместе. Так и ты и невестка только и делали, что славили нас на все село. Только и разговору было у вас: "Вот если бы отец отделил нас, да дал бы нам землю, да дал бы нам хату, мы б тогда знали, для кого работаем, для кого трудимся". Живя у отца, они, вишь, не для себя работали! Ладно, быть по-вашему. Поговорили мы со старухой, отделять так отделять. Кто усадьбу купил? Кто хату выстроил? Перевез их - живите себе; и землю дал. Что же, мне спасибо сказали за это? Опять слышу: "Отделить отделил, да чем наделил? Выпихнул со двора, и вся недолга!" Ах, черт бы вас побрал! Да разве я вам не отец? Да разве я вам не желаю добра? Вместо того чтобы работать на клочке земли, который я ему дал, так он его сдал в аренду. Самому, вишь, не хочется белые ручки марать. И давай к попу подлизываться - в протопопы вылезти надумал, да попал в звонари. Легкого хлеба захотел. Что ж, легкого так легкого. Значит, земля тебе не нужна, отдавай ее назад. Живи своим умом, коли бог тебе его дал. Чего бы, кажись? Так куда там! Рвет и мечет: "Отец такой-сякой. Увидел, что сами на хлеб насущный зарабатываем, так и землю отобрал. Все себе да себе, а нам ничего?.." Ты думаешь, легко мне было слушать, когда чужие приходили ко мне в хату и рассказывали, что родной сын говорит? Да лучше, чтоб таких сыновей вовсе не было! Я ж молчал, я ж ни слова на это не сказал. Год прошел - они ко мне ни ногой, с праздником и то не придут поздравить. А тут старуха слегла,- что ж, пришли они ее проведать? Чужие люди от нее не отходили, своими руками больную переворачивали, а родная невестка и не подумала. Умерла, так тогда только пришли, в стороне, как чужие, стояли. Нет чтоб утешить в горе отца, нет чтоб хоть с чужими помочь ему в этой беде. Как же, он большой пан - ему за попом кадило носить, а она не работница, не батрачка, она важная птица - пономарица! У-у! проклятые! проклятые! Нет вам моего благословения! Чужим все отдам, а вам шиш по нос! - крикнул Грицько и, схватив шапку, поспешно направился к двери.
      В хате стало так тихо, словно в ней не было ни живой души. Оришка и Христя сидели, опустив глаза, Горпина, склонив голову на стол, тряслась, как в лихорадке. Федор бледный ходил по хате, потирая руки, один только Василь Кравченко весело поглядывал из-за стола своими серыми лукавыми глазами.
      - Потеха, да и только,- пожав плечами, сказал он.- Кому нужно его благословение? Вот бы добро свое отдал!
      - Зачем ты привел его сюда? - вне себя крикнула Горпина, припадая головой к столу так, точно хотела вдавить ее.- Мало мы от него натерпелись? Мало слышали укоров да попреков. Захотелось, чтобы проклял нас еще в нашей хате!
      - Кто же знал? Кто же знал? - потирая руки, глухо проговорил Федор.- Я ведь хотел как лучше, а вышло...
      - Не будет у вас ладу. Не будет добра,- вскочив, сказала Оришка.Прощайте! Поедем,- повернулась она к Кравченко и не пошла, а заковыляла из хаты.
      - Поедем, поедем,- схватив шапку, сказал Кравченко. - Обедать пора, животики подвело.
      Горпина только тогда догадалась, что она забыла о гостях.
      - Тетенька! тетенька! - бросилась она, заплаканная, на улицу.Постойте, погодите, хоть пообедайте с нами. С этими проклятыми заботами и ум-то потеряешь!
      Федор и Христя остались одни в хате. Пока Христя собиралась в дорогу, Федор все ходил из угла в угол. Когда Христя, отдав Петруся девочке, направилась к двери, он стал перед нею, пристально поглядел на нее опечаленными глазами и с возгласом: "Так у нас всегда! Господи! Господи!.." - в отчаянии сжал руками голову.
      У Христи сердце упало, на глаза навернулись слезы. "Верно, Федор узнал меня,- пришло ей сразу в голову,- потому и признался так прямо..." Она, потупясь и не сказав ни слова, вышла из хаты.
      На пороге сеней Христя встретила Оришку, Кравченко и Горпину. Горпине все-таки удалось уговорить бабку остаться пообедать.
      - А мы возвращаемся. Просит Горпина обедать,- сказала ей Оришка.
      - Уж не знаю, угожу ли я панночке. Прошу отведать нашего мужицкого кушанья. Как-то заехал к нам следователь. Такой хороший пан, спасибо сказал. Пожалуйте, панночка. Чем богаты, тем и рады...- прерывистым голосом говорила Горпина.
      - Да панночка, может, хоть посидит. Мы быстро обед прикончим, а то кишки прямо марш играют,- сказал со смехом Кравченко.
      - Обо мне не беспокойтесь. Я посижу, подожду, - сказала Христя и тоже вернулась.
      Горпина была так рада, что не удержалась и бросилась целовать Христе руку. Христя заметила это и подставила ей губы. Две прежние подруги поцеловались. "Если б ты знала, кого целуешь,- подумала Христя,- может, и не целовала бы?"
      Не меньше обрадовался и Федор, когда они вернулись. Огорченный, растерянный, он сразу ожил, засуетился, забегал.
      - Пожалуйста, садитесь. Я на минутку, я сейчас,- и он куда-то выбежал из хаты.
      Пока Горпина усадила гостей и вынула из печи пироги, и Федор вернулся. Из одного кармана он вынул бутылку водки, из другого - какое-то красное вино и поставил на стол.
      - Вы не поверите, вот где у меня эти ссоры сидят. Недели не пройдет без того, чтобы не переругались,- пожаловался он.- Только и забудешься, когда добрый человек забредет в хату и душу с ним отведешь: спасибо вам, что вернулись. Нуте, выпьем по чарочке. Это, должно быть, добрая горелка. Ишь какая желтая.
      - Выдержанная?! - сверкая лукавыми глазами, спросил Кравченко.
      - Сказал еврей, что старая. А бог его знает, какая она.- И, наполнив чарку, он поднес ее первой старухе.
      - У кого в руках, у того в устах! - ответила та, отводя чарку рукой.
      - Жена! Где-то у нас была еще стопочка. Давай-ка сюда да попотчуй панночку. Это я для нее купил бутылку терновки.
      - Для меня? - краснея, воскликнула Христя.- Напрасно вы тратились. Я не пью.
      - Нельзя, панночка. Хоть пригубите,- просила, угощая ее, Горпина.
      - Вот я чокнусь с панночкой. Нам на здоровье, врагам на погибель,- и Федор, чокнувшись, выпил залпом чарку. Потом угостил старуху и Кравченко.
      Христя пригубила и поставила чарку. Терновка показалась ей такой вкусной. Кажется, она никогда еще ничего вкусней не пила.
      - А ведь в самом деле хороша,- сказала она.
      - Так выкушайте всю, пожалуйста,- кланяется Горпина.- И пирожком закусите. Пирожки со свежим творогом, и сметана свежая.
      - Разве только с вами,- сказала Христя, поднимая чарку.
      - И я выпью,- и Горпина потянулась за водкой. Сама с полчарки выпила и других угостила.
      - Врагам нашим - виселица! - воскликнула Христя, выпив чарку и плеснув через голову последнюю каплю.
      - О наша панночка! Наша голубушка! - воскликнула Горпина и, наклонившись, чмокнула Христю в плечо.- Да вы так знаете наши обычаи и поговорки, будто родились среди нас!
      - За это не стыдно еще по чарке выпить! - сказал Кравченко.
      - Выпить! Выпить! - крикнул Федор и снова стал угощать гостей.
      После третьей все сразу заговорили весело и громко, словно загудел перед вылетом пчелиный рой в улье. Про недавнюю ссору и помину не было. Федор рассказывал всякие побасенки про дьячков, про попа, Горпина не могла нахвалиться Христе своими детьми, которые, сидя на постели, уписывали за обе щеки пироги. Кравченко рассказывал про всякие плутни, про то, кто кого обманул, кто нажился, и всякий раз расхваливал ловкого плута. Одна Оришка, как сова, молча поглядывала на всех посоловевшими глазами. Христя после двух чарок терновки сидела за столом краснее мака, а глаза у нее так и бегали. Никогда еще ей не было так хорошо, так легко. Все то, что она когда-то оставила в деревне, снова вернулось к ней, снова окружило ее, такое милое, доподлинное, родное, и на минуту сделало ее счастливой. Ведь и с нею могло бы так быть. И она, как Горпина, могла бы радоваться на своих детей, и она, как Горпина, могла бы хлопотать в своей хате. А теперь?
      - Доброго здоровья! С воскресным днем! - послышался с порога женский голос.
      Глядь - черномазая Ивга в хату вбегает. Не успели ответить ей на приветствие, как она, оглядев хату, спрашивает:
      - Что, старика у вас не было?
      - Был,- отвечает Горпина.
      - Куда ушел?
      - За тобой,- кричит Оришка.
      - Ах, горюшко! Значит, мы разминулись! Побегу за ним,- и, повернувшись, она опрометью выбежала в сени.
      При неожиданном появлении Ивги веселый разговор на некоторое время прервался.
      - Ишь какая жалостливая нашлась!- проворчала старуха и плюнула.
      - Так вот всегда, только увидит, что к нам кто-нибудь пришел, сейчас же бежит узнать, что у нас делается,- жаловалась Горпина.
      - Она нас, спасибо ей, не забывает,- смеется Федор.
      - Поганка,- проворчала старуха.
      - Да ну ее. Не троньте. Давайте лучше выпьем,- беря бутылку, говорит Федор.- А ты, Горпина, подай нам борща, каши... Все подавай, что настряпала.
      Перед борщом выпили еще по одной и снова развеселились. Говор и смех не стихали ни на минуту. Оришка на половине третьей чарки совсем осовела, глаза у нее закрываются, голова на плечах не держится, берет старуха ложку и в борщ черенком сует. Все хохочут, и Оришка сама над собой смеется.
      - Выпила... выпила,- говорит она заплетающимся языком.- А своим врагам я все-таки не поддамся, не поддамся... Вот где они у меня сидят,показывает она на сжатый кулак.- Я не Горпина, которая всем смолчит. И не Федор, который от них бежит. Я знаю, что они замышляют.
      - Какие же у вас враги, бабушка? - спрашивает Горпина.
      - До черта у меня врагов. Все мне враги. И муж - враг. Разве я за него по любви шла? Пусть утрется. Не такому мерзкому мое личико целовать...- и все морщины у старухи расплылись в улыбку.
      Все засмеялись, а громче всех Кравченко.
      - А ты у меня не смейся,- повернулась к нему старуха.- Ты у меня в руках. Как жабу раздавлю. И ты, Федор, не смейся, я знаю, что ты сквозь слезы смеешься. И ты, Горпина... А ты,- обратилась она к Христе,- твое еще только начинается. Ты смейся, смейся... А я все знаю.- И старуха, перестав смеяться, поднялась и стала пророчить: - Тебя горе ждет. Тяжкое горе тебя ждет. Я знаю, я все знаю.
      - Что вы знаете? - испуганно глядя на страшную старуху, спросила Христя.
      - То знаю,- пророчески продолжала Оришка,- что спать хочу,- и, улыбнувшись, она стала вылезать из-за стола. Не поблагодарив и не помолившись, она добрела до постели и завалилась за спины ребятишек спать.
      - Осоловела старушка. Лишнего хватила,- со вздохом сказала Горпина и бросилась подстелить что-нибудь тетке.
      Обед кончился. Кравченко и Федор вышли во двор прогуляться и покурить, а, Горпина с Христей остались в хате. Пока Горпина мыла посуду, Христя раздумывала над сегодняшним пророчеством старухи. И страшное ее лицо и громкий голос - все потрясло Христю. Да и само пророчество: "Твое еще только начинается..." Что это значит? И дальше: "Тебя горе ждет, тяжкое горе тебя ждет". Почем она знает, что ее ждет? А говорит так, точно наверняка знает. И Христя начала перебирать свою жизнь. Что это была за жизнь? Какая цепь горестей и потерь, какая вереница случайностей, которые поднимали ее вверх, для того чтобы снова сбросить на дно. Разве теперь не то же самое? И теперь она не холодная и не голодная, и сыта, и одета. А что будет завтра? Стоит Колеснику слово сказать - и она очутится на улице. Раньше, когда она не знала роскоши, она опять взялась бы за дело, как-нибудь на кусок хлеба заработала бы. А теперь? Вся сила ее в красоте. Не станет красоты - и она сразу ничто. До каких же пор ей скитаться, до каких же пор ей сегодня быть в чести не по заслугам, а завтра лететь на самое дно глубокой ямы, где только мерзость и смрад? Ей так хотелось покоя и ровной жизни, хоть бы такой, как вот Горпина живет. И у Горпины бывают тяжелые времена, горькие минуты,- вот и сегодня. Пришел свекор, поднял бучу, не один, раз сильно ее обидел. И все же никто не лишит ее того, что у нее есть. Она знает свою семью, своего Федора, и люди знают, что она жена Федора. "А я? Сегодня панночка, а завтра... может, никто и разговаривать со мной не станет, если узнает, кто я".
      От тоски и печали сердце у Христи сжималось все сильней и сильней. Ей хотелось перед кем-нибудь излить свою душу, поделиться с кем-нибудь своим горем.
      - Горпина! - начала она печально.
      - Что скажете? Может, и вы бы отдохнули? - участливо спросила Горпина.
      - Нет. Я, Горпина, хочу тебе что-то сказать. Такое сказать, такое... Может, ты, как услышишь, из хаты меня выгонишь.
      - Что это вы так страшно начали,- сказала Горпина.- За что же мне вас выгонять из хаты?
      - А может, и есть за что. Ты не знаешь. Я только об одном тебя прошу. Ты никому не скажешь того, что я тебе расскажу?
      - Кому же мне говорить?
      - Как кому? Может, у тебя подружка есть! Мужу...
      - Нет у меня никого ближе детей,- показала Горпина на ребятишек, с недоуменным видом слушая излияния Христи.
      - А побожишься, что не скажешь?
      - Да что это вы? Господь с вами! Разве душу чью загубили, так я и сама не поверю.
      - Не чью-нибудь, Горпина, а свою загубила. Ты знавала Христю Притыку?
      - А как же. Мы с ней в девках подругами были.
      - Где же она теперь, не знаешь?
      - А вы разве знали ее? - спросила Горпина.
      - Знала. И мне хотелось бы знать, где она теперь.
      - Где? Бог ее знает, была когда-то хорошая девка, и с лица красивая, да, видно, пропала, не возвращается. Отец ее замерз, мать умерла. Там и мой свекор, верно, не без греха. Давнее это дело - позабылось уж. Знаю только, что Федор, мой муж, смолоду любил ее. А отец никак не хотел. Вот и начал он их утеснять. Утеснял, утеснял, пока вовсе из села выжил. Ушла Христя в город служить... Потом слух, пошел, будто хозяйку она задушила. Таскали ее... И опять она приходила в село, мать хоронила, а потом как ушла, так никто ее уж больше не видел. Федор был как-то в городе и, вернувшись, рассказывал, будто она с панычом путалась. А хозяйка заметила и прогнала ее со двора.
      - А добра никакого ей после отца и матери не осталось?
      - Добра? Какое ж добро? Знаю, что был огород и надел был. Видно, Христя передала все это Здору, там около них Здор жил. Здор и владел всем. Люди говорят, будто с этого он и разжился. Теперь богатеем стал. Когда ехали вы той стороной, видели дом его, крытый дранкой, обнесенный забором. Пан паном... Он у нас церковный староста. Свою старую усадьбу продал, на новую перешел, а вот Притыки усадьбу не знаю, продал ли, или так бросил. Теперь там еврей кабак держит.
      Христя слушала, опустив голову.
      - Так,- сказала она,- в хате Христи еврей кабак держит, а в душе у нее - христиане устроили кабак.
      - Как это? А вы когда и где знали Христю? - спросила Горпина.
      - Где? - сказала та и подняла голову.- Разве ты, Горпина, не узнаешь меня? Разве я так переменилась? Я ведь Христя. Та самая Христя, которая когда-то жила среди вас. Видишь, какая я стала теперь.
      - Ты... вы... Христя,- забормотала Горпина, глядя на Христю. Кажется, выходца с того света она не испугалась бы так, как теперь испугалась Христи.
      В это мгновение проснулась Оришка.
      - А что, уже поздно? Не пора ли ехать? - спросила она.
      - Пора, пора,- сказала первая Христя.
      А тут Кравченко и Федор вошли.
      - Василь! Пора ехать! - повернулась к нему Христя.
      - Я сам за этим шел. Ехать так ехать, сейчас коня запрягу.
      И Кравченко вышел из хаты. Через полчаса они выехали. Намучилась Христя за эти полчаса. Она все время сидела в хате и следила, чтобы Горпина не завела со старухой разговор о ней. Но Горпина сидела как в воду опущенная... Только когда уселись на телегу и выехали со двора, Христя вздохнула свободней.
      8
      - Теперь я вас повезу по другой дороге, чтобы вы увидели всю Марьяновку, узнали, какая она есть! - сказал Кравченко, когда они уселись на телегу, и повернул своего басурмана к церкви.
      Они проехали по той дороге, которая шла через Марьяновку из города. Знакома Христе эта дорога, хорошо знакома! По ней бегали ее маленькие ножки, девушкой она тоже не раз мерила версты, шагая по этой дороге из деревни в город, из города домой. По этой дороге Кирило отводил ее в люди, по ней катились вслед за нею напасти. Тут она когда-то прощалась с деревней, а там вон встретила гроб с телом матери. Доехали-таки ее добрые люди, доконало то горе, которое Христя, сама того не ведая, принесла в родное гнездо. Безрадостные все это воспоминания, невеселые думы!
      За площадью должна быть ее хата. Где она? Теперь тут целая улица, а когда-то тут кончалась деревня. Вот усадьба Карпа, Карпа Здора... Она, она. Рядом и их хата. Неужели это длинное строение, над которым висит на шесте бутылка, ее прежний дом? Место то самое, а хата незнакомая: вход не со двора, а прямо с улицы; там, где у нее был когда-то цветник, поднимались высокие мальвы и стлался по земле барвинок,- там теперь голая, утоптанная земля, а вместо окон - дверь в хату. Рыжий еврей стоит на пороге и внимательно глядит на их басурмана, который так резво бежит по дороге. Что это он, загляделся ли на коня-скакуна, или удивляется, почему богомольцы не сворачивают к его шинку?
      Еще большая тоска охватила Христю, когда она увидела свою усадьбу. Ей вспомнился недавний разговор с Горпиной. В хате у нее - еврей шинкарь, а в душе - христиане. Разве это не правда? Святая правда! Вот к чему все дело клонилось, вот до чего довела ее слепая судьба. И это после всего того, что она перестрадала, что ей пришлось пережить! Вот для чего ее на свет породили, вспоили-вскормили!
      Жизнь повернулась к ней оборотной своей стороной. Везде горы высокие да глубокие пропасти. Не успеет она взобраться на вершину, как уже снова летит вниз головой. Где ж ее пристанище? Где отдохнуть ей, приклонить одурелую голову? Там, в сырой земле, где лежат отец и мать, где не одну уже сотню лет лежат и тлеют все? И ради этого жить, ради этого мучиться, страдать?! "Ах, жизнь, жизнь!" - со вздохом прошептала она и склонила молодую голову на высокую грудь. Так клонит головку расцветший цветок, так гнется его тонкий стебель.
      Всю дорогу Христя была грустна, невесела, сидела как в воду опущенная, слова не проронила, не выговорила. Как склонила голову на грудь, когда они выехали из Марьяновки, так до самого Кута не поднимала ее. Ни на широкое поле, залитое лучами заходящего солнца, ни на дремучий лес под Кутом, ни на самый Кут, красивый, как картина, не захотела взглянуть она угрюмыми глазами, не захотела поднять тяжелую голову. Когда на сердце лежит тяжелый камень, когда на душе мрак и только думы одни, как сычи, стонут свою страшную песню, и красота природы не пробудит веселых воспоминаний, не развеселит отуманенных глаз.
      Дома, когда Христя взглянула на свою клетку, куда ее заперли, осыпав золотом, нарядив в дорогие платья, ей стало еще тяжелей, еще тоскливей. А тут еще Оришка вертится: то с одной стороны забежит, бросит на нее пытливый взгляд, то с другой - начнет выспрашивать, понравилось ли ей в Марьяновке.
      - А как же! Понравилось, понравилось! - отвечает Христя, чтобы как-нибудь отвязаться.
      Да разве от Оришки отвяжешься!
      - Что там теперь хорошего? Посмотрели бы вы на нее лет тридцать назад, при панщине, когда сам пан жил в деревне. Какое веселье было у пана в доме - хлеб свой, горелка своя, музыка своя... Ешь, пей сколько влезет, резвись до упаду! И людей тогда было меньше и люди были лучше. Все вместе. Друг дружки держались. А чуть что не так, с пути кто сбился, пан уж настороже. И коли виноват, не отпросишься у него, не отмолишься.
      И Оришка весело рассказывала Христе, кого и когда высекли на конюшне, кому на ноги колодки набили, кому лоб забрили. Как одной бабе за то, что она украла молоко, присудили весь век носить на шее маленькую крынку, которую нарочно заказали сделать гончару. Как мать черномазой Ивги, когда дознались, что она шла под венец не девкой... сам пан про то и дознался,присудили остричь, обмазать дегтем, вывалять в перьях и водить так голую по селу. Поговаривали, будто оттого и дочка у нее родилась такая черномазая.
      Это были страшные воспоминания, горькие рассказы.
      Христя ужасалась, слушая их, а Оришка - ничего... Глаза у нее горели, старое лицо светилось радостью. Ей, видно, весело было вспоминать свою молодость, те давние события, от которых у Христи кровь стыла в жилах.
      - Вот как жили когда-то! и хорошо жили. Старший был над людьми, было кому удержать от греха. А теперь все, как ветхая одежонка, расползлось, развалилось. Один туда, другой сюда, не найдешь, где рукав был, где полы, где спина. Все вразброд почти. Все друг на дружку ополчились, как заклятые враги... и подстерегают, как бы на другого насесть, оседлать его, обездолить. Не разберешь в этой свалке, где свой, где чужой. Все чужие, всяк сам по себе.
      Вот что рассказывала Оришка глухим голосом, сидя с Христей в комнате за самоваром и прихлебывая сладкий чай. Христя сидела, склонившись над своим стаканом, слушала грустные эти рассказы, и перед взором ее вставала жизнь еще более бесприютная, еще более беспросветная. С давних времен и до нынешних дней развертывалась она перед Христей, показывая ей свою страшную оборотную сторону - утраты и горе тысяч, сотен тысяч тех, кого слепая судьба обошла счастьем. Какова же она, эта жизнь? Когда-то были одни паны, а теперь... теперь богачи, мироеды, всеми правдами и неправдами награбившие денег у того же бесталанного люда, который когда-то гнул спину на пана.
      - Что это ты, дура, мелешь тут? - спросил Кирило, входя к ним в комнату.
      - А тебе какое дело? Сам дурак, так думаешь и все дураки,- огрызнулась Оришка.
      - Как же, болтаешь тут, будто при панщине было лучше. Слушал я, слушал тебя из кухни, и слушать мне надоело. Пойду, думаю, хоть остановлю.
      - Конечно, при панщине было лучше! Конечно, лучше! Ты жил не у пана, бродил где-то по полям, что ты видел? А пожил бы ты у пана, поглядел бы, как там было. Где теперь такое найдешь, как тогда было?
      - А что, разве и теперь станут водить по деревне бабу с крынкой, если она возьмет для ребенка кружечку молока? - спокойно спросил Кирило.
      Оришка так и вспыхнула.
      - И поделом! Не воруй чужого. Теперь не водят, зато и воровство всесветное. Кто теперь не ворует? Маленький ребенок и тот норовит стянуть, если что плохо лежит.
      - А мажут вашу сестру дегтем, как мазали мать черномазой Ивги? улыбнулся Кирило.
      - Зато и гулящих девок наплодилось! - снова огрызнулась Оришка.
      Христю словно кто ножом пырнул в самое сердце, она даже вздрогнула. "Гулящих, гулящих",- свистело у нее в ушах это слово. Она ведь тоже гулящая. Да, да, гулящая, шлюха. По белу свету шляется без угла, без пристанища, по рукам ходит.
      - А тогда их разве мало было? - спокойно спрашивает Кирило.
      - Тогда разве так было? Не успеет на ноги стать, материнское молоко на губах у нее еще не обсохло, а уже с солдатами таскается.
      - Теперь хоть сама таскается, а тогда на веревке тащили.
      - Хоть и на веревке, да такого не было, как теперь,- под забором подыхают, от еврея к еврею, как собаки шелудивые, шляются.
      - Ты скажи лучше, что это вы очень жадны, утроба у вас ненасытная. Нет вам никакого удержу, вот оно что! Тогда вас силком тащили, вот и приучили шляться так, что теперь вы сами таскаетесь, как оголтелые, да тогда хоть плакали, а теперь смеетесь.
      - Врешь, бесстыдник! врешь, негодник! паршивец! поганец! - тьфу, тьфу! И слова-то путем не выговоришь! - крикнула, вскакивая, Оришка и бросилась вон из комнаты.- Хоть бы панночки постыдился! - прибавила она на ходу и исчезла в темных сенях.
      - Вот тебе и на! - развел руками Кирило.- Простите, панночка. Сама на это речь навела, да меня же еще и срамит. Вот как видите! Глупая, совсем глупая баба! Ей одной, может, и было хорошо при панщине, а она думает, что и всем так. Сейчас, правда, трудно, очень трудно жить, так хоть знаешь, что никто у тебя не стоит над душой, никто тебя арапником не стегнет и не поведет в конюшню. Бывает, правда, и голодно и холодно, зато вольный ты человек. Волен жить как хочешь: бога боишься - по правде живи, а не боишься - ну тогда как знаешь.
      - А разве не правду сказала бабушка Оришка, что тогда вы знали одного пана и только его стереглись, а теперь всякого надо бояться,- сказала Христя.
      - Да оно не совсем так. Боялись пана, правда, боялись, да ведь и своего брата остерегались, чтоб перед паном не оговорил. И теперь надо стеречься. Только тогда шкуру надо было стеречь, а теперь - карман. Вот в чем все дело.
      Снова перед Христей открылся иной мир, иной взгляд на жизнь, не такой унылый и мрачный, как у бабки Оришки. Раньше ей ничего подобного в голову никогда не приходило. Теперь ей казалось, что она с каждой минутой становится старше на десятки лет. На душе у нее стало светлей, на сердце веселей, она точно росла, поднималась, становилась на голову выше остальных людей и взирала на них со своей высоты.
      - Может, и вы, Кирило, выпьете чаю? - ласково спросила она его, желая побеседовать с таким хорошим человеком. Ей вспомнилось, как Кирило отводил ее в город служить. Как он тогда ее утешал, каким добрым ей показался.
      - Да что ж, панночка, пожалуй, можно и выпить,- ответил Кирило.
      - Садитесь. Я сейчас.- И Христя быстро налила Кирилу чаю и пододвинула к нему стакан.
      - Сердита моя старуха, вспыльчива, как порох! - начал Кирило.- А все потому, что глупа. Хлебнула б она горя так, как мне пришлось хлебнуть, может, и поумнела бы, а то - баба, и все. Говорит она, к примеру, будто теперь хуже стало, чем когда-то было. Ну, хуже так хуже. Так ты хоть сама людям худа не делай. Нет ведь, знает, что худо им, а сама норовит еще хуже сделать.
      - Как сама? Кому же она худо сделала? - удивилась Христя.
      - Да мало ли! Вот вы сами недавно видели. Подбила же она пана сдать Вовку и Кравченко пруд да огороды в аренду. Как поглядеть, так оно будто и хорошо,- то народ даром пользовался землей, а то пан аренды семьдесят пять рублей получает. Только, по-моему, не по-божески это... нет, не по-божески. Пану это ничего не стоит, а для слобожан огороды и пруд - большое дело. Очень большое, хоть семидесяти пяти рублей и не стоит.
      - А почему же Кравченко с Вовком дали семьдесят пять рублей? спросила Христя.
      - Эти кровососы да чтоб не дали! Они знают, где раки зимуют: не на молоке, так на сыворотке свое возьмут! Им нужно мир скрутить. Вот что им нужно. Так бы они не скрутили, потому у людей и водопой свой и огород есть. А теперь скрутят. Да уж если они приберут к рукам, так дай бог хоть живому вырваться. Жаль людей! Не по-божески это. Нет, не по-божески! - проговорил Кирило и стал хлебать чай.
      - Да я еще другого боюсь,- передохнув, продолжал Кирило.
      - Чего? - спросила Христя.
      - Когда человеку нечего терять, он на все может решиться.
      - На что же? На что? - быстро спросила Христя.
      - На все.
      - Как, и зарезать может?
      - Ну, зарезать, это, пожалуй, попасться можно. А вот темной ночью петуха пустить, это другое дело.
      - Как петуха? - не догадалась Христя.
      - Так. Свезли, к примеру, хлеб на ток. Только собрались молотить, а тут откуда ни возьмись огонь - и все дотла сгорело.
      - Так они подожгут? - в испуге крикнула Христя.
      - Я не говорю, что они это непременно сделают, но только у других случается. Раз с ними не по-божески, так они не по-людски! - прибавил Кирило, допивая чай.- Спасибо вам,- поблагодарил он вставая.
      - А может, еще стаканчик? - спросила Христя.
      - Нет, спасибо. Пора спать, а то завтра рано вставать. Спокойной ночи! - сказал Кирило с поклоном и вышел.
      Христя осталась одна в комнате. Одна у самовара, над стаканом недопитого холодного чаю, который стоял перед ней. К чему его допивать, коли не с кем? Одна-одинешенька сидела она за столом со своими одинокими думами. Тускло светила нагоревшая свеча, в двери и распахнутые окна врывался мрак, легкий ветерок веял, колебля свет и тьму, а вместе с ними и Христины думы... Как голуби, разлетались они по серым углам, и Христе то светились оттуда темные глаза людей, которых она вспомнила, то слышались глухие их голоса.
      Никогда еще с Христей такого не бывало. Все, что случилось с нею днем, все, что услышала она вечером, было для нее новым, незнакомым, неизведанным. Жизнь, настоящая жизнь заглядывала ей в глаза своим суровым взором, будила такие мысли, которые прежде никогда не приходили ей в голову, поднимала такие вопросы, о которых раньше она и не слыхивала. Одна она, как перст, в целом мире, и одной надо ей теперь разобраться в своих тяжких думах, решить, как ей быть, куда направить свой утлый челн по бурному житейскому морю? Тяжелые это вопросы! И людям большого ума иной раз не под силу решить их, а каково же ей, бесталанной, одинокой! Недаром бессильно опускаются на колени ее руки, клонится и падает на высокую грудь тяжелая голова, бледнеет румяное личико, закрываются ясные глаза. А думы подхватили ее на свои легкие крылья и мчат ее, мчат во все концы: то в прошлое она унесется, и оно предстанет перед ней в новом свете,- и так была в прошлом горька и безрадостна ее жизнь, а теперь кажется еще безрадостней, потому что винит себя Христя в том, в чем раньше не чувствовала своей вины... То вернется она в мыслях к теперешней жизни - и кажется она ей такой постылой и беспросветной. То в будущее заглянет, чтоб найти себе место там. И чувствует Христя - нет ей там места, нет для нее теплого угла! Гулящая... Гулящая... как ветер гуляет по полю, как птица носится по ветру, так мыкается она по белу свету. Умен Кирило, но неглупа и бабка Оришка. Одним словом, как ножом, очертила она ее бесталанную жизнь на свете. Кирило говорит, что старуха глупа. Нет, не глупа она, а страшна. И говорит страшно, будто в душу влезает, и слова у нее ядовитые, так и проймет от этих слов человека. "Ведьма она, ведьма... потому и пророчит",- решает Христя и вздрагивает. Все ниже поникает она головой, все ниже сгибается, словно хочет пополам перегнуться, сжаться в комочек, только бы не глядеть туда, в глухие углы, где засели ее живые мысли и манят к себе, кривляются и глумятся над нею.
      Свеча совсем нагорела: длинный фитиль, как палец, торчит из синего кружка света, и от этого все гуще надвигаются печальные сумерки. И вдруг треск, яркая вспышка света. Христя вздрогнула, подняла голову. Кровавое зарево пожара поднялось из-за горы над слободой и озарило всю комнату. Христя, не помня себя, бросилась к окну. В непроглядной тьме внизу, над самым прудом, пылала хата, точно кто-то гигантскими мехами раздувал горн. Огненные струйки прядали и бегали по сонной глади пруда, по бокам желтели стрехи хат... Послышался как будто топот босых ног, кто-то пробежал... страшно завыла собака, заревела в ужасе скотина. Но вот над сонной слободой раздался отчаянный человеческий вопль и с целым снопом огненных языков и искр вихрем закружился и взмыл в темное небо над пылающей хатой. Вот поднялся столб черного дыма и заклубился в ярком огне; вот вспыхнуло рядом, словно пламя дохнуло из пекла и длинным огненным языком лизнуло темный небосвод... Это еще что-то загорелось - не видно, сарай или хата, только что-то другое. "Спасите, люди добрые!" - послышалось Христе, и она в первое мгновение хотела выскочить в окно, чтобы бежать на помощь, но, спохватившись, бросилась в дверь... На бегу она зацепилась ногой за стул; дубовый и тяжелый, он упал наземь. Страшный грохот раздался по всему дому. Христя отчаянно вскрикнула и упала. Растрепанная Оришка, в распахнутой сорочке, без очипка, первая вбежала к ней в комнату. Как кошка, прыгнула она через порог и замерла в беспамятстве, обратив свое хищное лицо к окну. Вид ее был страшен: ноги у нее подогнулись, глаза выкатились из орбит, в темных зрачках, как в лезвии ножа, отражались отблески багрового зарева. Христе показалось, что это страшный суд пришел и сам Люцифер явился из пекла и стал перед нею... Лежа ничком на полу, она, не помня себя, страшно вопила на весь дом.
      - Что там такое? - раздался тревожный голос, и в комнату вбежал Кирило.
      - Ахти мне...- успел только вымолвить он и тут же бросился к Христе.Панночка, панночка! Опомнитесь! Господь с вами! Это в слободе горит, от нас далеко. Не бойтесь.
      От этого тихого человеческого слова, слова утешения, на Христю повеяло покоем. "Это еще не страшный суд, если рядом я слышу такой ласковый голос",- подумала она и хоть не поднялась с полу, все же затихла.
      - Вставайте! Господь с вами! Ну-ка, я вас подниму!- сказал Кирило, беря ее под руки.
      С его помощью Христя поднялась. Кирило поскорее подставил ей стул, и она, как куль, повалилась на него.
      Христя сидела лицом к пожару. Впереди нее в страшном беспамятстве застыла Оришка, позади, держась за стул, стоял Кирило. Он смотрел, чтобы Христя опять не упала.
      А пожар все разгорался и разгорался. По бокам двух первых высоких столбов пламени подымались новые, пониже, сливались и сыпали искрами. Но теперь уже было не так страшно. Слышно было, что люди проснулись, с отчаянными воплями и криками доносились и голоса тех, кто пришел на помощь погибавшим: "Воды! Воды! Скорее воды! Где ведра? Давай сюда ведра! Лей! Ломай плетни! Навались! Навались!.." И треск, и звон, и шипенье воды - все слилось в общий шум.
      - Сдается мне, что это Кравченко горит,- сказал из-за спины Христи Кирило.
      Оришка, как хищная птица, повернулась к нему и стремглав бросилась из комнаты.
      - Ку-у-да? - крикнул Кирило, схватив ее сзади за сорочку.- Ни с места!
      Оришка со стоном закрыла руками лицо.
      - Ах, он... он... Подожгли... подожгли...- глухо прошипела она.
      - Кто поджег? Кравченко подожгли? - со страхом спросила Христя.
      - Да не слушайте вы ее, глупую... Кто его знает, отчего загорелось, а она уже мелет, будто подожгли,- сказал Кирило.
      - Подожгли, подожгли! - не унималась Оришка, в исступлении бегая по комнате.- Ей-же-ей, подожгли! Не я буду, если не подожгли! Откуда взяться огню? Подожгли иуды!
      - Да замолчи ты, проклятая сорока! - прикрикнул на нее Кирило.- Как дурак воду в ступе толчет, так и ты заладила: "Подожгли да подожгли!"
      Кирило побежал бы в слободу спасать людей от пожара, да усадьбу не на кого было оставить. Две обезумевшие от испуга бабы - сторожа ненадежные, за ними самими, как за малыми детьми, приходилось смотреть и приглядывать. Кирило то уговаривал Христю, то кричал на Оришку, пока огонь, сделав свое дело, не стал понемногу стихать. Жадное пламя утомилось, насытившись; длинные языки уже не взвивались ввысь, не лизали черное небо, а как костер, трепетали при самой земле. Зато теперь все явственней и громче слышались крики, говор и шум. Казалось, все радовались, одолев ненасытного зверя, и сразу заговорили во сто языков, закричали во сто ртов. Это был смутный говор и шум, но он показывал, что опасность уже миновала, что наступила иная пора, пора помощи и сожалений о происшедшем.
      - Утихло, слава богу! - сказал со вздохом Кирило и вышел из дому.
      Следом за ним побрели и Христя с Оришкой. Все трое подошли к спуску и остановились.
      Внизу, у пруда, вспыхивал и тлел, догорая, большой пожар. Синие огоньки бегали по нему из конца в конец, то и дело подскакивая вверх. Налево мигала черная гладь пруда; в его холодных тихих водах, в его бездонной глубине отражалось, как в зеркале, багровое зарево. Казалось, земля горит и сверху и исподнизу. Вокруг пруда, по берегу и дальше позади пожарища толпился народ,- черной стеной стояли старухи, молодицы и дети и глядели, как в борьбе двух страшных стихий - огня и воды - с помощью мужчин побеждает вода. А над всем этим в ночном мраке под черным небом взвивалось и пламенело зарево, светя мужчинам своим багровым светом, давая знать дальним селеньям о тяжком несчастье, случившемся здесь.
      Далеко за полночь, когда пожар утих и погасло зарево, Христя немного успокоилась и легла спать. Ей не спалось: вспоминались пророческие слова, которые старуха сказала Кравченко еще в Марьяновке: "Ты не смейся, потому что ты у меня в руках..." Оправдались и слова Кирила: добро Кравченко первое прахом пошло... Оришка говорит: "Подожгли". Кто же поджег? Да кому же и поджигать, как не своим? Это, наверно, отомстили Кравченко за пруд и огороды. Почему же ему? Чем он виноват? Что он, владеет ими, распоряжается? Или это предостережение тем, кто ими владеет? Грозное предостережение! А какая же будет кара? И сквозь сонное забытье мысль Христи забегает вперед, ей мерещится картина другого пожара, пожара в панской усадьбе... Христя просыпается и, перекрестившись, снова ложится. Сон смыкает ей веки, а перед глазами - огонь... Весь дворец охвачен пламенем, сад курится, затянутый желтым дымом, Кирило кричит, зовет на помощь, а внизу шумят мужики, слышен их громкий смех. Это они над чужим несчастьем смеются! Христя опять проснулась.
      Бледный свет брезжил над сонной землей. Небо на горизонте зарделось, как красная девица от вольной шуточки доброго молодца, и птичий гомон глухо бьется в закрытые окна, тихий и ласковый щебет долетает до слуха Христи. Тихую радость ощутила она в своем сердце. Как светлая искорка во тьме, загорелась она в самой глубине ее смятенной души, заглушив горькие воспоминания о вчерашнем. Христя мигом вскочила с постели и подбежала к окну, чтобы вдохнуть душистую утреннюю свежесть. Тщетная надежда! Вместо свежести на нее пахнуло гарью и чадом. Вчерашнее страшилище встало перед нею, лютое и свирепое. Желтый дым, смешанный с утренним туманом, будил горькое воспоминание. Тихой радости в сердце не осталось и следа, вместо нее зародились грустные мысли, а с ними проснулось и женское любопытство. "Теперь уже светло, я хочу поглядеть, что там было",- сказала она сама себе и направилась в кухню, откуда долетал до нее говор.
      Кирило и Оришка уже встали. Оришка суетилась на кухне. Кирило стоял в углу перед образами и громко молился. Это его глухое бормотанье доносилось в комнату Христи.
      Чтобы не помешать Кирилу молиться, Христя, не сказав никому ни слова, тут же вернулась назад, к себе в комнату.
      - О, и вы, панночка, встали,- сказала Оришка, догоняя ее.- Рано, рано. Поздно легли, рано встали. Вам чего-нибудь надо?
      - Да я, бабушка, хотела умыться.
      - Умыться? Можно. Отчего же не умыться? - и Оришка засуетилась с мисками и кружками.
      - Что это вы так рано сегодня поднялись? - спросила Оришка, подавая Христе умываться.- Теперь бы только спать да спать. На улице от вчерашнего пожара такой смрад стоит, что не погуляешь.
      - Я хочу пойти посмотреть на эту беду,- со вздохом сказала Христя.
      - Посмотреть? Ладно. И я схожу. Может, как-нибудь утешим Кравченко. У бедняги все погорело, и конь, говорят, сгорел. Тот конь, что мы в Марьяновку ездили. Басурман. Хороший конь, резвый, и вот сгорел. Все, все погорело, насилу сами спаслись,- трещала Оришка.
      Христя быстро умылась, оделась; солнце только-только послало на сонную землю снопы первых ярких лучей, а они с Оришкой, спустившись с горы, уже свернули на дорогу, ведшую к слободе. Едва они обогнули гору, как перед ними блеснула темная гладь мутного пруда, рядом на берегу чернели груды развалин. Несколько человек суетилось на пожарище, одни разрывали черную золу, под которой еще тлели головни, другие носили из пруда воду и заливали огонь. Все были черны, как сажа. Христя и Оришка со страхом в душе приближались к этому месту. Не на радость они шли, и не радостная картина открылась их взору. Большая усадьба, где вчера еще высились строения и царил образцовый порядок, теперь дымилась, вся покрытая золой.
      На месте хаты среди огромной кучи золы и угля, как черный призрак, стояла огромная печь; там, где были сараи, амбары,- все было черно, развалины громоздились куча на кучу, груда на груду; посреди двора лежал обугленный, как головешка, труп какой-то скотины. Обгорелый, без ног, с раздувшимся животом, на котором полопалась шкура, он горой возвышался на пожарище.
      - Что это? - спросила Христя у стоявшего поблизости мужика.
      - Это корова сгорела. Хорошая была корова, не простая, немецкая. Молока чуть не ведро давала. И какое было молоко. Хорошая корова! - со вздохом прибавил он и, заметив, что из-под одной кучи вырвался огонь, помчался туда с ведром.
      - Так ничего и не спасли? - спросила Христя у другого мужика.
      - Ничего. Все, что здесь было, все прахом пошло! - махнув рукой, сказал он.
      - Много добра пропало! - прибавил другой.- Столько уж не нажить.
      - Отчего ж загорелось?
      - Да бог его знает!
      - Теперь Кравченко крышка! Крышка! - спокойно заметил третий, и все сразу снова взялись за работу.
      С кем Христя ни заговаривала, она заметила, что никто не жалеет Кравченко. Говорили о том, что погибло много добра, жалели даже корову и коня, а про Кравченко никто словом не обмолвился, никто хоть по ошибке ему не посочувствовал.
      - Где же сам хозяин? - спросила, наконец, Христя.
      - Да бог его знает. Был тут. Видно, куда-то ушел. Да вот он бродит,показал молодой парень на серую фигуру мужика с темным, как ночь, лицом; пошатываясь, он брел по улице к пожарищу.
      Это был действительно Кравченко. Без шапки, без свитки, босой, в одной сорочке с распахнутым воротом, он шел, понуря голову. Руки, как плети, болтались вдоль тела, голова всклокочена, лицо черное, в саже, а глаза остановившиеся, как у безумного. На него страшно было смотреть, и никак нельзя было признать в нем Кравченко, весельчака и балагура Кравченко. Он шел молча, неверными шагами; люди при встрече давали ему дорогу, боязливо посматривая на него. Он, не глядя, все шел вперед и вперед; казалось, его, как безумного, влекла, тянула неведомая сила. Вот он все ближе и ближе, уже подходит к пожарищу. Вот-вот, кажется, споткнется о кучу золы. Нет, он стал, стал как вкопанный. Поднял голову, безумным взглядом обвел пепелище и, задрожав, с тяжким стоном упал на колени. Так стонет зверь, увидев своего убитого товарища, так воет волчица над своим растерзанным детенышем.
      У Христи волосы встали дыбом от этого страшного стона. Оришка, перескакивая через кучи золы и головешек, подбежала к Кравченко и положила ему руку на плечо.
      - Василь! - тихо окликнула она Кравченко, ласково заглядывая ему в глаза.- Не горюй!
      Тот поднял на нее глаза и захохотал, страшно, безумно захохотал.
      - Не горюй? - с хохотом спросил он ее.- Глянь! Глянь! Ты только глянь на это! - схватив ее за руку, крикнул он, показывая другой рукой на пожарище. И потом, оставив Оришку и подняв кверху кулаки, он крикнул неизвестно кому: - Это все вы! Вы мне наделали! - и снова бросился в улицу.
      Мужики не обратили на это никакого внимания. Они делали свое дело разгребали кучи и заливали огонь. Когда Кравченко ушел, Христя только услышала чей-то голос: "Ишь как ведьма утешает Люцифера! Ворон ворону глаз не выклюет!" Кое-кто тяжело вздохнул.
      Христя поскорее позвала старуху и пошла домой. Тяжелая тоска лежала у нее на сердце. К счастью, не успели они войти во двор, как приехал Колесник. Христя обрадовалась ему, как отцу родному. Начались расспросы, рассказы. Кирило рассказывал про пожар, Оришка все повторяла: "Да его, батюшка, свои подожгли". Колесник молча слушал. Он ни слова не сказал ни Кирилу, ни Оришке. Позвал к себе в комнату Христю и заперся с нею.
      - Чего ты испугалась, дурочка? - спросил он, весело заглядывая в ее мрачные глаза.
      - Я тебя, папаша, хочу попросить...- запинаясь, начала она.
      - О чем?
      - Верну я те деньги, что ты мне дал. Пусть все будет по-старому.
      - Как по-старому?
      - Так. Пусть слобожане владеют прудом и огородами.
      - Не говори мне об этом. Не говори, если не хочешь, чтобы я рассердился,- сурово ответил он.- Не будет по-ихнему. Я не хочу, чтоб по-ихнему было. Я не хочу потакать поджигателям. Я их уничтожу, в тюрьму их запру. Они еще не видели, каков я в гневе! - кричал Колесник. Позвав Кирила, он велел передать Кравченко, чтобы тот не унывал, что он даст ему лесу на новый дом, а пока, если хочет, пусть переходит жить к нему в усадьбу.
      - Теперь лето, как-нибудь перебудет,- прибавил Колесник и, зевнув, услал Кирила и Христю и сразу же лег спать.
      9
      Уныл и мрачен показался после этого Христе Веселый Кут. В нем как будто не произошло никаких перемен: от тяжкого бедствия, налетевшего огненным вихрем, в слободе была снесена только, усадьба Кравченко, да и то с помощью Колесника Кравченко уже расчистил место, поставил сарай и вкапывал столбы для хаты... А в панской усадьбе все осталось, как было. Стоит она на горе, как цветок, высоко поднявший головку, и красуется на всю околицу, у подножия раскинулась слобода, позади лес шумит. И солнце встает, светит и садится, как и раньше вставало, светило и садилось; прозрачен, пахуч и чист горный воздух... Все осталось по-прежнему. Но не таким оно кажется Христе.
      Чистая, красивая усадьба кажется ей хищной и злобой, как коршун, который парит в вышине, подстерегая добычу; солнце таким ярким и знойным, будто оно нарочно хочет ей досадить, прозрачный воздух отдает гарью, сад и лес, как немые свидетели бедствия, глухо шумят, таинственно покачивая кудрявыми своими вершинами. Птички-щебетуньи и те ей наскучили. С немой тоскою встречает она светлое утро, с тоскою прячется от зорких глаз Оришки, весь долгий день с тоскою провожает солнце на покой и с тоскою ложится спать. Ночная темнота прячет ее одинокие слезы, с которыми днем она боится показаться на люди.
      Люди, их обычаи, даже собственная жизнь опротивели ей. Все ей немило, все постыло, нет ее сердцу ни радости, ни утешения. Напротив - все будит в ней какой-то тайный страх, от которого она никак не может освободиться, с которым нигде не может укрыться. И нет никого, кому можно было бы открыть свое сердце, кто уронил бы хоть одну слезу на ее живую рану. Какой бы теплой и целительной показалась ей эта слеза. Нет никого! Одинока она, как былинка в поле; как в степи среди снегов один-единственный сиротливый стебель, так и она одна среди людей. Все чаще и чаще стала она обращаться к своему прошлому, к своей жизни в деревне, еще до службы в городе: какой она кажется ей теперь безмятежной и милой. Маленькие огорчения, холод и голод, тяжкая нужда нимало ее не заботили, как цветок в саду, расцветала она под любовным присмотром старушки матери. И свет и люди казались ей такими хорошими, на уме у нее было одно веселье. Эх, если б можно было вернуть это время! Если б можно было одним махом вырвать из жизни всю цепь невзгод и страданий - с каким бы удовольствием она это сделала! Нет, не такой это писарь писал, не таким огненным пером вписал он все муки в ее сердце, чтобы можно было их вырвать. И теперь до гробовой доски не избыть ей этой беды, до страшного суда не сбросить с плеч невыносимого бремени... гулять... гулящая... гулящая... больше ничего.
      Эта кличка, это слово как холодным ветром обдавало ее всю, леденило и сердце и ум, она вся цепенела от него, и все же носилась с ним, как с чем-то и дорогим ей и в тоже время горьким. Никак она его не забудет, всюду оно с нею, словно предчувствие какой-то беды, словно клеймо, которое наложила на нее горькая доля.
      Убежать бы отсюда куда глаза глядят, хоть на край света, только бы убежать! Может, там, среди других людей, она опомнится, отдохнет; может, не будет между ними и ею такой мучительной и непреодолимой преграды, как здесь. Хоть бы лето скорей проходило и наступила осень. Уедет она в город и никогда уж сюда не вернется, калачом ее сюда не заманишь!
      А время идет, как безногий калека ползет, медленно, не торопясь. День ей вечностью кажется. А сколько еще осталось до осени таких дней, долгих-предолгих, знойных и душных? И сенокос еще не начался, а там еще жатва. Целая вечность! Исчахнешь за это время!
      Христя в самом деле стала чахнуть. Веселое молодое личико побледнело, на белом, как мрамор, лбу прорезалась тонкая морщинка. В черных огненных глазах потухли горячие искры, осталась одна тусклая темнота... Под глазами синие мешки от слез, которыми каждую ночь обливается Христя.
      - Что это с тобой? - допытывается Колесник, заглядывая в ее хмурое личико.
      - Скучно мне тут,- упавшим голосом отвечает Христя.- Хоть бы скорей уехать.
      - Куда?
      - Куда? В город, на край света, в пекло... Только бы здесь не оставаться.
      - Чудная! В городе жила - скучно тебе было, хотела в деревню. Приехала в деревню - опять тебя в город тянет. Чудная ты, места себе нигде не пригреешь!
      - Не пригрею с той поры, как добрые люди его остудили,- проговорила Христя и заплакала.
      - Вот и слезы... Ненавижу я эти глупые слезы! - воскликнул Колесник и убежал от нее.
      "Чего ей не хватает? - думал он, бродя в одиночестве по саду.- Как сыр в масле катается, и еще плачет. Напустит на себя блажь и носится с нею, как цыган с писаной торбой!"
      А Христя у себя в комнате тоже думает: "Никто тебя не поймет... не хочет понять... одинокая... одинокая... гулящая!"
      С того времени она дала себе слово отмалчиваться. Все равно: правду ему скажи - не поверит, скажет, блажь на себя напустила, заплачь - еще больше разозлится. Лучше отмалчиваться.
      И она отмалчивалась. Спросит Колесник, чего она приуныла, она на головную боль сошлется или на нездоровье. Станет он ласкать ее - она и ласки его принимает без того жара, с каким раньше принимала, а как каменная, как деревянная.
      - Ты рыба, совсем рыба! Холодная, как рыба! - воскликнет он, обнимая ее.
      А она смотрит на него своими черными глазами, точно он не к ней обращается, точно ей и невдомек, о чем это он говорит.
      - Хоть поцелуй меня! - шепчет он, страстно сжимая ее.
      Она коснется его губами, холодно поцелует, точно к дереву или железу приложится, и снова сядет равнодушная, молчаливая.
      - Стар я для тебя, стар...- жалуется он на ее холодность.- Помоложе бы тебе надо... О, я знаю вашу женскую натуру, знаю, какие вы ненасытные!
      Она и на эти упреки не отвечает... Разве ей теперь не все равно, будет он ее упрекать или нет. Когда на душе холод и мрак, и к упрекам она равнодушна, когда на сердце темная тоска, и они ее не трогают.
      К тому же он так ей опостылел со своими ласками. Сперва он стеснялся Оришки и Кирила, а теперь, когда она проходит, он и при них непременно ущипнет ее или пощекочет.
      - Так вот что это за панночка? - подслушала однажды Христя, как Оришка говорила Кирилу.- Я думала, она честная, а это - тьфу!
      - Семя не наше, и дело не наше! - угрюмо ответил Кирило.
      - Знаю, что не наше дело. Но каково смотреть со стороны, когда он к ней всей душой, чуть не молится на нее, а она еще рыло воротит. Да я б ее и минуты в доме не держала.
      - Не дал бог свинье рогов!
      Оришка только глазами сверкнула.
      - Ты сперва на него погляди, а потом на нее,- помолчав, сказал Кирило.- Думаешь, сладко ей такого обнимать.
      - Чтоб за хлеб-соль да такая благодарность! - воскликнула Оришка.
      - Плачьте, очи, сами видали, что покупали,- спокойно ответил Кирило и ушел, чтобы не поднимать шума.
      Раньше Христя близко к сердцу приняла бы этот разговор, и, верно, несдобровать бы Оришке за ее плевок, а теперь... Случалось вам видеть, что бывает, если стегнуть кнутом по воде? Раздастся всплеск, по воде пойдут круги, а через минуту все уляжется - и никакого следа. Так и с Христей. Когда Оришка плюнула, у Христи вся кровь прилила к сердцу, бросилась в побледневшее личико, вся она так и затряслась, но сразу же и остыла. "Да разве я и в самом деле не такая? Разве я и в самом деле не стою плевка?" подумала она и только голову склонила низконизко, точно подставляла ее, а сама говорила: "Плюйте!"
      - Ты бы хоть пошла погуляла. А то сиднем сидишь, даже пожелтела,сказал ей как-то вечером Колесник, расхаживая по комнате и посматривая на ее мрачную фигуру.- Вчера я далеко-далеко ходил, за лес. Как там хорошо. Идешь по опушке, не душно, птички поют. Не будь проклятого народа, все было бы отлично. А то - и у себя в имении нет из-за него покоя. Ты только подумай: двадцать голов скота пустили в молодняк! А? Все перепортили! А дубки поднялись такие важные, ровные, повыше меня. Стал говорить - так куда тебе! И слушать не хотят. Один еще и обругал. Не знаю, куда лесник смотрит? Вертится там около своей хаты в лесу, а что на опушке делается, ему все равно. Вызвал его. "Это что?" - спрашиваю, а он только в затылке почесывает. "Это, говорит, слобожане". И рассказывает, что это за хлопцы, чьи волы... Теперь к мировому надо. Завтра поеду. Вот где они у меня сидят с этой потравой! Ну, и народишко, ну, и соседи! - жаловался Колесник, расхаживая по комнате и покачивая головой.- А ты еще просила вернуть им огороды! Кому? Скотину, зверя можно приручить, а их? Ничего, мы еще посмотрим, чья возьмет! Вы хороши, но и я себе не враг! Посмотрим... Ну, да это наши с ними счеты. А ты все-таки не сиди дома. Я вот завтра уеду, а ты поди погуляй. Погуляешь и за лесником присмотришь. Похозяйничай. Ты ведь у меня хозяюшка? Плохонькая, правда, хозяюшка... осунулась, пожелтела...- И он, подойдя к Христе, легонько сжал ей нос.- Правда ведь, плохонькая? допытывался он, ласкаясь.- Ну, не буду, не буду! Только не плачь! прибавил он, заметив у нее на глазах слезы.- Потому ты и киснешь, что никуда не ходишь, не гуляешь. Погуляй, моя милая! Завтра же поди и погуляй. Не огорчай хоть ты меня. Ты ведь мне всех ближе, всех дороже. Одного твоего взгляда не стоят все огорчения. Ну, развеселись же! А то как я тебя такую в город повезу. Эх, жизнь, жизнь! И почему я не моложе на двадцать лет! сказал он со вздохом и ушел к себе.
      А она, уронив слезу, еще долго сидела, уставившись в землю глазами. Потом встала, безнадежно махнула рукой, разделась и, задув свечу, легла спать.
      На следующий день, когда Колесник уехал, Христе стало еще тоскливей. Ей казалось, что, когда он уедет, она свет опять увидит: забудет об его докучных ласках, не будет слышать игривого старческого голоса. Хоть это не будет напоминать ей об ее горькой доле! А когда он уехал, когда скрылась из глаз его повозка, когда она осталась одна в доме,- невыносимая тоска охватила вдруг ее. Вчера он говорил ей: "Ты ведь мне всех ближе, всех дороже". А сегодня так беспокоился, как бы ей без него не было скучно... Разве он беспокоился бы, если б она не была ему дорога? Почему же не отозвалось ее сердце на эти заботы? Разве есть у нее кто-нибудь ближе? Никого ведь нет. Поговорить не с кем. Первое время старуха Оришка чаще заходила поболтать, а теперь чуждается ее, избегает. Что же она - язва, чума, что все ее чураются, все сторонятся? "Ох, нет уж больше сил моих жить так, терпеть такую муку!" - думала она, хватаясь за голову. И вспомнив про вчерашний наказ Колесника, накинула на голову платок и ушла, никому не сказавшись.
      День был ясный, жаркий, небо от зноя казалось желтым, солнце слепило глаза и жгло немилосердно. Был ранний обеденный час. В саду, куда направилась Христя, парило. Темнолистые вишни, ветвистые груши, раскидистые яблони не могли укрыть землю от ярких солнечных лучей. Пробиваясь сквозь листву, между густыми ветвями, они падали на траву горячим искристым дождем. Как огнем, жгли они, парили черную землю, легкий пар поднимался над зеленым ковром травы и разливался в горячем воздухе. Христя точно в печь попала, так томительно-жарко было в саду. В долине между садом и лесом стоял серый туман. "Там, верно, прохладней" - подумала она и пошла туда. Чем ниже она спускалась, тем становилось свежей и прохладней. То тут, то там попадались плодовые деревья, но больше рос молодой лесной орешник; дальше, в низине, словно кто их нарочно посеял,- щеткой поднимались белые осинки. "Иудино дерево, на нем Иуда повесился",- вспомнила Христя, глядя на круглые листочки, которые дрожали и в безветренный день и словно шептались друг с дружкой. Земля между осинками густо поросла молодой и тонкой травой, словно кто разостлал зеленый ковер, разбросав по нему целые охапки душистых цветов: желтого, как звездочки, одуванчика, красной полевой гвоздики. Над ними поднялись тонкие стволы стройных осинок с густой кроной, сквозь которую на траву падали, искрясь, солнечные лучи, золотыми нитями пронизывая сизоголубой прозрачный воздух. Христя остановилась, залюбовавшись этим живым ковром цветов. Сперва ей захотелось лечь и понежиться на мягкой, как шелк, траве, в прозрачной сизой тени, но потом она передумала - спустила платок на плечи и стала рвать цветы и украшать ими свою круглую головку. К побледневшему личику, черным волосам и темным глазам так шли душистые фиалочки и красная гвоздика! Срывая цветок за цветком, Христя спускалась все ниже и ниже, пока не дошла до самого дна долины. Посреди нее, отделяя лес от сада, росли в два ряда ветвистые ивы. Они были такие кудрявые и раскидистые, ветви их склонялись до самой земли, а вершины поднимались высоко вверх, заглядывая в синее небо. Под ними было сыро, местами даже мокро. Стройная чернобыль, широколистые лопухи и мелколистый дягиль окружили их со всех сторон. То и дело прыгали лягушки верный признак того, что близко вода. А вот и она,- быстрый и чистый, как слеза, ручеек выбегает из-под горы и течет по долине в высокой траве, похожей на камыш. Христя пошла по течению, чтобы узнать, куда бежит эта мелкая речушка. Вот она, извиваясь, как змея, дошла до небольшого озерца на самой опушке леса. Столетние высокие дубы окружили озерцо, прикрывая его от глаз жгучего солнца. Впереди в золотых струях солнечного света тонут луга, поля, позади по одному склону горы тянется сад, по другому - стеной стоит лес. Христе захотелось попить, и она спустилась к озерцу меж дубами. Журча, словно скрипочка, в озерцо сбегал с крутизны ручеек; стоит только подставить руки, и сразу наберешь полную горсть хрустальной воды. Христя посмотрела на руки,- от цветов они у нее стали зеленые; она нагнулась сначала помыть их в озерце. На темной, прямо черной его глади что-то колыхнулось, словно на воду упала легкая тень. Только Христя нагнулась над водой, как в непроглядной глубине блеснули черные глаза и заколыхалось молодое, свежее лицо. Христя вздрогнула, словно в испуге, но потом снова заглянула в воду. В окаймленном зеленой травой озерце, как в зеркале с зеленой оправой, снова показалось молодое личико; черные косы, украшенные фиалками и гвоздикой, венком обрамляли белый мраморный лоб. Нос прямой, чуть вздернутый, щечки полные, с нежным румянцем, пухлые, алые губы полураскрыты, и видны жемчужные зубки.
      - Да ведь это я! - воскликнула Христя и сама себе улыбнулась. Личико в воде тоже улыбнулось. Какая приветливая и милая улыбка! Зубки блеснули еще ослепительней, а глаза засверкали, как звезды, в непроглядной их черноте вспыхнули искорки. Христя сама на себя залюбовалась. Словно впервые она подглядела пышную свою красоту, сердцем впервые почувствовала, как чудно она хороша. Раньше, когда ей приходилось смотреться в зеркало, она этого не замечала, а сейчас в ее сердце шевельнулось какое-то приятное, невыразимо приятное и радостное чувство... "Недаром же они так бегают за мной! и старый одутловатый Колесник на меня заглядывается!"- подумала она, все пристальней вглядываясь в лицо, которое трепетало в темном зеркале озерца. "Что же мне от этого? Другим - наслажденье, забава, а мне?" Смутная тоска охватила ее душу, сердце мучительно сжалось. Потухли искорки в глазах, пропала веселая улыбка, вместо нее задумчивая тень омрачила лицо. Грустно смотрело оно из воды своими темными глазами. С тяжелым вздохом Христя погрузила в воду белые руки. Ах, какая холодная и чистая вода! Прямо обжигает, режет руки, как лед. Странно только - руки не отмываются. Как ни трет она их, как ни моет в воде, а желто-зеленые пятна не сходят, точно они выжжены на пальцах. Поднимет Христя руки, посмотрит - и опять начнет тереть. Трет-трет, так что они покраснеют, а пятна не сходят. "Да ну их!" и она подставила под струйку воды мокрые красные руки. Как в кружку из розового камня льется ей в руки вода. Вот-вот будет полная пригоршня. Уже полна. Христя подняла руки и погрузила в прозрачную влагу пылающие губы. Словно целебная струя полилась в горло. Ах, какая вкусная, какая живая вода! Христя снова подставляет руки, снова пьет. Пьет-пьет - и напиться не может. Холод щекочет, бодрит, пробуждает забытую радость. "А что, если умыться?.." - и, зачерпнув полную горсть, Христя плеснула себе в лицо. Затем - еще, еще. Холодная вода щиплет побледневшие щеки, краска бросается в лицо - оно алеет, как небо на заре, а темные глаза пылают черным огнем из-под мокрых длинных ресниц. "Ах, как хорошо! Ах, как хорошо!" - только ахает Христя и плещет водой в раскрасневшееся личико. Брызги летят вверх, падают на голову, росой оседают на косах. Вот холодная струя, взлетев на голову, полилась ручейками за воротник... У Христи мороз пробежал по коже. "Будет! Озябла!" - стуча зубами, сказала она и выбежала на солнце. Ее обдало горячей волной, разноцветными огоньками засверкали на солнце капельки воды на черной косе, а от холода мурашки так и бегают по телу, дрожь пробирает Христю. Каждая жилка трепещет, каждая косточка словно ноет. Ей сразу и холодно и тепло, и неприятно и сладко. На самый солнцепек выставляет она свои посиневшие руки, мокрое личико, греется, сушится. Хорошо ей так на этом знойном солнце, как раскаленный шар катится оно по бескрайному небу, и золотой свет так и льется, так и брызжет во все стороны огненными стрелами. А что, если побежать? И Христя в одно мгновение как ужаленная сорвалась с места и помчалась по опушке. Горячий ветер ходит вокруг, обвевает ее, платок за спиной надулся и хлопает. Боже, как хорошо! Сердце у нее стучит, дух захватывает... а она как на крыльях несется... знай несется по зеленой долине.
      Она не заметила, как добежала до конца леса. Перед нею беспредельные поля неприметно поднимаются в гору, утопая в золотисто-прозрачной лазури, а лес круто поворачивает влево. Но что это маячит вон там, в золотом мареве посреди зеленого моря? Словно журавли идут под горой, мерно покачиваясь на ходу, а за ними что-то светлое - то блеснет, то погаснет. "Уж не косари ли это?" - подумала Христя. Вон под деревом, которое, как стог, зеленеет посреди поля, вьется сизый дымок. "Косари! Косари! Галушки или кашу варят". И Христя направилась прямо туда.
      Она шла лугом, по зеленой высокой траве. Ей так приятно идти по этому пушистому ковру, трава цепляется за ноги, не дает идти... Христя все еще зябнет. Отчего же не погреться? Она нарочно выбирает места, где трава погуще, и ногою рассекает ее, как косой. Вспугнутые кузнечики целым роем взлетают из-под травы и прыгают во все стороны. Они стрекочут, трещат, словно дают знать передним товарищам, что надо остерегаться. Меж ними, словно лепестки роскошных цветов, порхают, играют мотыльки. Где-то недалеко крикнул перепел: "Вавав! вавав!" - раздалось в траве и стихло... Дохнул горячий степной ветерок и обдал ароматами полей - нагретой травы, чебреца, душицы... Что за роскошь, что за приволье в степи! Унимается жгучая боль, пропадает тоска одиночества, душа полна тихой радости, мысли не мысли, а какие-то легкие чувства веселят сердце. Не слышно человеческой речи, не гнетут никого здесь заботы, а жизнь так и кипит вокруг, так и бьет ключом. Ты слышишь ее в тихом шелесте трав, в неумолчном стрекотанье кузнечиков, в крике перепелов... и все это такое ласковое и родное, все тебе так дорого и мило... И чувствуешь, что сам ты только маленькая, крошечная частица этой всесветной жизни, которая развернулась вокруг и поет свою громкую песню... и ты слышишь, что говорит травинка травинке, что стрекочет кузнечик кузнечику, отчего так неистово кричит перепел. Это голос жизни, это она шелестит, и кричит, и стрекочет. И твое сердце сливается с ее шумом и гомоном и трепещет, откликаясь на него.
      Так чувствовала себя Христя на степном приволье, когда, вдыхая теплый воздух полей, направлялась к густолиственному дереву, из-под которого вился сизый дымок. Зачем она туда шла? Кого она там встретит? Она не задавала себе такого вопроса и не думала об этом, просто ее, как магнитом, тянуло туда. И она шла. Вот уже видно, что дерево - это темно-зеленая липа; толстая и высокая, она широко, как руки, раскинула свои густые ветви, от которых на землю ложится темная тень. В стороне от нее костер между двумя сошками, на перекладине чернеют котелки; молодая девушка с испачканным сажей лицом, нагнувшись и держа в руках ложку, то и дело поглядывает то на один, то на другой чугунок. Целый сноп солнечных лучей, брызнув из-за ветки, падает на ее черную шею, на непокрытую голову,- она ничего не замечает. А в тени, опершись спиной о липу, сидит еще не старая молодица и, мурлыча песенку, что-то шьет. Черненькая девочка около нее не сводит глаз с блестящей иглы, а по другую сторону, раскинувшись на мягкой траве, спит кудрявый мальчик. Лицо у молодицы белое и полное, одета она хоть и просто, но нарядно: на ней тонкая сорочка, искусно расшитая цветами, малиновая плахта с голубой запаской. Не то что у девушки - и сорочка грубая, грязная, только новенький поясок обвился вокруг стана. Сразу видно, что девушка батрачка, а молодица - хозяйка. И лицо молодицы что-то Христе знакомо. Где-то она ее видела, только никак не вспомнит, где. Христя подходит еще ближе.
      - Смотри, Килина, не перевари,- тихим голосом сказала молодица.
      Девушка сунула ложку в котел, зачерпнула похлебки и, подув на нее, попробовала.
      - Еще, хозяйка, раз закипит и готово,- обращаясь к молодице, сказала девушка.
      - Смотри не перевари, а то как бы по затылку не получила,- снова сказала молодица и, улыбнувшись, поглядела на девушку. Темные ее глаза сразу обратились на незнакомку, которая стояла в двух шагах от нее.
      - Христя! - воскликнула молодица и вскочила, бросив шитье.
      - Одарка! - удивилась Христя и кинулась к молодице. Они крепко обнялись и поцеловались. Девушка, которая варила обед, в изумлении поглядывала на панночку, которая появилась неизвестно откуда и теперь целовалась с ее хозяйкой.
      - Боже! А я уж думала, что никогда тебя не увижу! - радостно восклицала Одарка.- Сказано: "Гора с горой не сходится, а человек с человеком столкнется!" Вот не знал Карпо, когда на сенокос надо ехать, дома остался... Пчелы роятся, так он за ними приглядывает. А как он хотел повидать тебя, Христя! Когда Горпина наведалась к нам и рассказала, что это за панночка была в церкви... боже, как он жалел, что не привелось повидаться с тобой, поговорить. А ты видишь, Христя, как выросли мои дети. Это Николка спит, набегался по жаре, устал, сердечный. А это - Оленка. Оленка! Узнала ты тетю Христю? - обратилась она к черненькой девочке.
      Христя подошла к девочке и, поцеловав в черненькую головку, спросила:
      - Узнаешь меня, Оленка?
      Оленка сверкнула глазенками и, обнажив мелкие зубки, проговорила:
      - Не знаю.
      - Не знаешь? - сказала Одарка, взяв девочку за щечку.- Это тетя Христя. Ты еще была маленькая, когда она тебя носила на руках.
      Оленка улыбнулась еще милей.
      - Садись же, Христя! садись, голубушка! - повернулась Одарка к Христе,- да расскажи, как же тебе живется? Ишь, какая ты теперь стала? и не узнаешь тебя.
      Христя, опустившись около Одарки на траву, тяжело вздохнула.
      - Что же это ты так тяжело вздыхаешь? Разве тебе худо живется? Не суди, значит, по обличью? А мы, слава богу! Ты знаешь, мы ту усадьбу продали, на другой построились. Выкупились да еще земельки прикупили. Грех бога гневить, живем - не тужим. И люди нас знают - не чураются. Карпа церковным старостой выбрали. Слава богу! Хозяйство - полная чаша! Теперь вот луг арендовали. Карпо, говорю, около пчел остался, а я к косарям выехала... Николка в школу ходит, теперь у нас и школа есть. Умеет уже читать и писать. Советовали нам и Оленку отдать, и отец хотел, да я подумала: на что ей эта грамота? Теперь много грамотеев, а есть им нечего. Пускай лучше к хозяйству приучается. Нашей сестре и без грамоты дела много: обшить, обмыть, за хозяйством присмотреть, чтоб во всем порядок был. В хозяйстве ведь так: недосмотру на грош, а убытку на рубль. Что же ты молчишь? Опустила голову? Почему о себе не расскажешь? Ты плачешь? Христя, Христя! Голубушка! - и она, как ребенка, привлекла к себе заплаканную Христю.
      - Пойдем прогуляемся,- тихо проговорила Христя.
      - Пойдем, голубушка, пойдем! Если б ты знала, как я тебе рада! Килина! Не пора ли кашу снимать?
      - Еще немножко не упрела,- ответила Килина.
      - Ну, ну! Ты уж смотри, пожалуйста. Чтобы косари не сказали: хороши хозяйки - и кашу не умеют сварить. Смотри же, а мы немножко прогуляемся. А ты, Оленка, посиди тут и постереги мое шитье. Только смотри, сама не нашей тут матери, а то еще пороть придется. Мы, дочка, сейчас вернемся,повертываясь то в одну, то в другую сторону, распоряжалась молодая и здоровая Одарка.
      - Ну, говори же, Христя, рассказывай все о себе,- сказала Одарка, когда они вдвоем отошли уже далеко от липы и шли по свежим покосам.- Ничего не утаивай. Ты знаешь, как я тебя любила и люблю. И мать твою любила, и ты мне как сестра родная. В деревне все дознались, что это ты была в церкви,Горпина раззвонила, да все просила: "Не говорите, пожалуйста, Федору. Как призналась, говорит, мне, что она Христя, так будто кто ножом меня в сердце пырнул. Ну, думаю, это она за моим Федором пришла!" Так вот как дознались в деревне про тебя, "ничего, говорят, видно, верой и правдой служит Колеснику, что в такие шелка ее нарядил". Одни завидуют, другие бранят. А я думаю: "Как можно другого судить, про себя небось никто ничего худого не скажет. Может, думаю, горькая нужда заставила ее эти шелка напялить, может, если б знала, что можно прошлое воротить, руку дала бы себе отрубить, только б оно воротилось",- весело тараторит Одарка, идя впереди. А за нею Христя - понурилась. Идет и, как граблями, волочит за собой свежескошенную траву.
      - Что же это ты отстаешь, Христя? Ты опять плачешь? - обернувшись, спрашивает Одарка.- Разве тебе в самом деле так плохо живется! Да говори же!
      - О-о-ох! - тяжело вздохнула Христя.- Что мне говорите? Ты сама все отгадала. Если б ты знала, какая тоска меня гложет, как тяжко я каюсь. Как побывала в Марьяновке, как увидела собственными глазами свою прежнюю жизнь, нет мне покоя. Все люди - как люди, у всех свои заботы, свое горе, у всех свои радости, свои утехи... и у меня они есть. Только другие ими живут, а я - я по ночам вспомнить о них боюсь... У других счастье под боком, а у меня... глубокая пропасть... непроходимая пропасть нас разделяет. Я по одну сторону, оно - по другую. И вижу я его, и манит оно меня, и хочется мне перейти. Да вот мыкаюсь все, не найду перехода. И сдается мне, не найду никогда. Так и буду мыкаться, пока не погибну или не свалюсь в эту глубокую пропасть...- Христя вздохнула и умолкла.
      - Что-то не пойму я тебя, Христя, о чем это ты говоришь, о чем жалеешь, о чем сокрушаешься?
      - Не поймешь? Трудно тебе, Одарка, это понять. Хорошо тебе, ты вот сама говоришь: у тебя свое хозяйство, муж, детки. А у меня? Эти шелковые тряпки, которые напялили на меня, чтоб другие, глядя на меня, тешились? И никто тебя не спросит: по душе это тебе, по сердцу? Носи и тешь другого.
      - Все-таки не пойму я тебя, Христя. Тебе жалко, что у тебя нет своего хозяйства, мужа, детей?
      - Нет! Нет! - замахала руками Христя.- Я о том жалею, что нет у меня на всем свете пристанища.
      - Да ведь ты живешь - дай бог всякому так жить - и не холодная, и не голодная, и обута, и одета,- прервала ее Одарка, но Христя точно не слышала или не хотела слушать ее и воскликнула:
      - Нет у меня никого родного, негде мне голову приклонить, некому приветить меня, душу мне согреть. Нет у меня ничего такого, чтоб могла я сказать: мое оно, и никто его у меня не отнимет. Все мне чужое, и я всем чужая. Как птица без пары, перелетаю с дерева на дерево, с ветки на ветку, чужое гнездо высматриваю, чтоб перебыть в нем темную ночь... Какое ей дело, что маленькая пташка будет погибать на дожде под листком. Лишь бы ей было тепло и покойно... Разве это жизнь, Одарка? Разве такой я жизни хотела?
      Одарка задумалась. Ее полное белое лицо омрачила глубокая дума, тонкие ровные брони сдвинулись.
      - И как подумаю я об этом, Одарка,- снова начала Христя,- как подумаю, места себе не нахожу. Куда мне бежать? Где спрятаться?
      - Никуда ты сама от себя не убежишь, никуда не спрячешься, - покачивая головой, тихо сказала Одарка.
      Холод пронизал Христю от этих слов.
      - Что же мне делать, Одарка? Как быть? - со страхом спросила она.- И почему мне это раньше никогда не приходило в голову? А теперь из ума не идет?! Я уж думаю, не от сглазу ли это? У нас, ты знаешь, есть бабка Оришка, жена Кирила. Страшная такая. С первого раза ведьмой она мне показалась. И сны на меня насылала такие... страшные сны. В Марьяновке мы посмеялись чего-то, а она и говорит: "Не смейся, не смейся. Тебя горе ждет, тяжкое тебя горе ждет". И с той поры словно душу она мне каленым угольем прожгла... Уж не она ли меня сглазила?
      - Бог его знает, Христя, бог его знает. Может, и она. Бывает такой глаз, и слова бывают такие. Зачем же ты ее держишь? Разве нельзя отослать ее?
      - Как же ее отошлешь?
      - Как? Сказала бы своему старику. Неужели он тебя не послушает? Он ведь, говорят, любит тебя - души в тебе не чает.
      Христя задумалась. Некоторое время они шли молча. Вдруг сзади послышался шум, кто-то бежал к ним.
      - Мама! Мама! - раздался детский крик.
      Одарка и Христя оглянулись. Прямо к ним мчался без шапки мальчик. Голова у него растрепана, глаза горят.
      - Вот и Николка,- сказала Одарка.- Выспался, сынок? Что же ты не поздороваешься с тетей Христей? Ручку ей не поцелуешь?
      Николка весело подбежал к Христе и протянул ей руку. Та обняла его голову и поцеловала в лоб.
      - Какой он большой стал! Не узнаешь.
      - А я вас сразу узнал! - ответил Николка.
      - О-о! Разве я не переменилась? Не постарела?
      - Нет, не постарели. Еще лучше стали - моложе.
      Одарка звонко рассмеялась:
      - О-о, ты у меня умница! Только вот без шапки по солнцу бегаешь.
      - А учитель говорил, что по солнцу хорошо бегать. Что панские дети боятся солнца, и потому они такие бледные, хилые.
      Одарка еще громче засмеялась.
      - А что там Килина делает? - спросила она.
      - Килина уже сняла котелки. Ждет вас, чтобы звать обедать.
      - Так пойдем, пойдем поскорее,- заторопилась Одарка и повернула обратно. Христя тоже побрела за нею.
      - Мама! и тетя Христя будет с нами обедать?- спросил Николка.
      - Вот уж, сынок, не знаю. Коли будет ее милости угодно, что ж, пообедает нашей косарской кашей.
      Христя шла позади и молчала.
      - Вы, мама, попросите ее обедать. Пусть пообедает с нами. Да и про лес попросите... Знаете, что отец говорил? - подпрыгивая, болтает Николка.
      - Тсс! - зашикала Одарка, и густая краска залила ее белое лицо.
      Христя поглядела на сына, поглядела на мать и ощутила в сердце холод и горечь. Ей показалось, что за приветливостью Одарки, за ее вежливостью и почтительностью скрывался какой-то тайный расчет, которого она не обнаруживала и о котором так неожиданно проговорился болтливый Николка.
      Как ни просила, как ни молила Одарка, Христя не осталась обедать и, попрощавшись, направилась через луга домой.
      - А какая важная тетя Христя, как панночка. Я соврал, будто узнал ее, я совсем ее не узнал,- болтал Николка, прыгая на одной ножке, когда они с матерью вернулись под липу.
      - Пошел вон! Не приставай, постылый! - крикнула мать и сердито поглядела на сына.- Будто никто не знает, какой ты врун? Не узнал ее, а говоришь, что узнал, а сейчас взял и все выболтал ей. Как ты смел говорить о том, что отец велел сделать? Что я, беспамятная, сама не знаю, когда что можно сказать. Дурак!..- Красная и сердитая, она стала пробовать кашу.
      - Совсем несоленая! А говоришь, пробовала? - крикнула она на Килину.
      - Я ж как будто по вкусу солила,- робко сказала та.
      - По вкусу? Нечего сказать, хорош вкус! Дайка соли! - и она бухнула в оба котелка по целой горсти соли.
      Правда, косари, сойдясь на обед, говорили, что каша с сольцой, но Одарка не слышала их. Согнувшись над своим шитьем под толстой липой, она думала: "Уж эти мне ребята! Что ни задумай, как ни прячься от них, а они тут же все разболтают... Уж эти мне ребята!"
      10
      На третий день Колесник вернулся сердитый и хмурый,- дело о потраве он проиграл. "Что это за судья? Какой он судья? "У вас, говорит, нет ни свидетелей, ни поличного". Зачем же свидетели, зачем поличное? Разве я стану врать? Ты ведь судья! Ты судишь по совести! Значит, я, по-твоему, вру. Ну, доживем мы до новых выборов. Ты у нас, голубчик, кубарем полетишь! Кто тебя выбирает? Думаешь, мужики? Как же, жди, пока выберут!" - ворчал он, ругая и судью, и лесничего, и слобожан.
      На четвертый день утром он сидел в комнате и пил чай; Христя хозяйничала за столом. С улицы в раскрытое окно донесся говор: слышен был голос Кирила и чей-то чужой.
      - Тут, хлопец, нету такой,- говорил Кирило.
      - А мне хозяин и хозяйка велели идти на панский двор и спросить Христю Притыку.
      Христя, услыхав свое имя, бросилась к окну. Подошел и Колесник.
      Около развалин дворца стоял перед Кирилом молодой парень, держа в руках завязанный в белый платок круглый узелок.
      - В чем там дело? - спросил Колесник.
      - Да это хлопец из Марьяновки,- ответил Кирило.- Ищет какую-то Христю Притыку. Я ему говорю, что у нас отродясь такой не бывало, а он твердит, будто здесь она.
      - Ты, хлопец, чей, от кого? - спросил Колесник.
      - Да я из Марьяновки, от Здора.
      - Чего тебе нужно?
      - Хозяин и хозяйка Христе сотового меду прислали. Велели мне непременно отнести и отдать в собственные руки.
      - А ты уже все про себя разболтала и коммерцию завела! Бери же, раз тебе прислали,- крикнул сердито Колесник и, повернувшись, ушел к себе.
      Христя высунулась в окно и взяла у парня узелок, Руки у нее дрожали, вся она горела, как в огне, а из-за спины парня Кирило смотрел на нее так, словно это сам отец ее явился с того света.
      - Чудеса с вами, бабами, да и только! - выйдя опять к Христе, ворчал Колесник.- Нет чтоб язык подержать за зубами. Или тебе так приятно, что ты, Христя, барышней стала. Вот, мол, куда наши шагнули. Знай наших! Поглядите-ка, мол, узнаете ли Христю? Вот, мол, видали, какая... Проклятая бабья натура! Недаром говорят: "Волос долог, да ум короток". Ну, какая тебе корысть от того, что ты им открылась? Первая Оришка,- уж на что старая карга,- и та теперь наплюет на тебя. Я, скажет, думала, она честная, порядочная, а это...- Он не договорил и опять ушел к себе.
      Христя сидела как на иголках или на угольях,- голова у нее горела, лицо пылало, сердце неистово билось. И подвернулась же Одарка со своим медом! Что она, просила ее, говорила, что ей хочется меду? Зачем она прислала его?
      - Посуду опорожните? Или у себя оставите? - спросил в окно парень.
      Христя засуетилась. Схватила мед и помчалась на кухню.
      - Вот тут, бабушка, мед в сотах. У вас найдется чистая мисочка?
      - Зачем? - не глядя, сурово спросила Оришка.
      - Мед надо выложить.
      - Так бы и сказали. А то "найдется ли чистая мисочка?" Как же не найдется. У нас не так, как у других, что иной раз и ложки нет в доме. Давайте! - И она своими корявыми руками выхватила у Христи из рук узелок.
      - От кого это? Ах, мед-то какой! - уже помягче сказала она, увидев три больших, во всю тарелку, пласта липовых сот.
      Христя молчала. И зачем ей знать, от кого? "Да выкладывай же поскорей, чтоб хоть парня отослать, а то стоит там и, как живой укор, в окно заглядывает",- думалось ей.
      Оришка, не торопясь, стала перекладывать соты,- Христя все стояла и ждала.
      - Чего вы ждете? Что я, сама не принесу? - проворчала Оришка, перекладывая третий пласт.
      Христя поскорее схватила тарелку с платком и помчалась в комнату,
      - Да погодите же! Постоите! - крикнула Оришка.- Там еще мед остался. Помыть же надо! Экая суета, экая торопыга, матушки! - и, вбежав в комнату, она снова взяла тарелку и, шаркая ногами, пошла в кухню.
      Христя тяжело вздохнула. Ей было больно от упреков Колесника, а тут еще Оришка обижает. Уронив слезу, Христя пошла к своему сундучку.
      Пока она рылась в сундучке, что-то искала, и Оришка вернулась, неся в одной руке миску с медом, а в другой пустую посудину.
      - Нате вам и то и другое, а то еще скажете, что украла. Стара я для этого, проворчала она и, переступив порог, поковыляла в сени.
      Христя вся задрожала, но сдержалась. Она взяла чужую посуду и подала парню в окно, сунув ему в руку беленькую монетку.
      Парень, почувствовав в руке подарок, низко-низко, чуть не до земли поклонился и горячо поблагодарил ее.
      Больше Христя уже не могла сдерживаться. Не успела она отвернуться от окна, как слезы градом покатились у нее из глаз. Как подстреленная, бросилась она к постели и, как сноп, повалилась ничком на подушку.
      - Ну, начинается! Начинается уже! - с горечью проговорил Колесник, войдя в комнату и почесывая затылок.- Ну, чего ты?
      Уткнувшись в подушку, Христя билась в слезах.
      - Вот так всегда... так всегда,- говорил Колесник, расхаживая по комнате.- Сами наделаем, а потом в слезы.
      - Что ж я такого наделала? - сквозь слезы глухо спросила Христя.
      - Зачем ты в Марьяновку ездила? - крикнул Колесник, останавливаясь около нее.
      Христю точно плетью стегнули. Она поднялась и заплаканными глазами с невыразимым презрением поглядела на Колесника.
      - В Марьяновку? Спросите у старухи, которую вы приставили надзирать за мной.
      Колесник вылупил на нее глаза.
      - А вчера... позавчера или когда там ты где была?
      - У любовников. Их тут у меня целая куча, а вы проглядели с Оришкой.
      - У нас всегда не так, как у людей... Либо слезы, либо крик,- тихо сказал Колесник и вышел из комнаты.
      У Христи стало еще тяжелей на душе, еще тошней на сердце. Она увидела, что подозрения, которые она затаила в сердце и которые так ее угнетали, были напрасны. Обиженный Колесник ушел от нее, не сказав ей ни слова. Может, у него и в мыслях не было того, что втемяшилось ей в глупую голову. Уж как-нибудь он бы выдал себя - взглядом или словом, а то ведь нет. Только поглядел на нее в изумлении и ушел, чтобы не затевать ссоры. Чего же ей стрельнуло это в голову? Старая ведьма намекнула, а она уж решила, что так оно и есть. Раскаяние, досада, как пиявки, сосали ее сердце. От оскорблений Оришки, от неприятных вопросов Колесника все в ней кипело, все клокотало, слезы подступали к горлу. Уткнувшись в подушку, она снова горько зарыдала. Оришка, услышав из кухни плач, подошла к Христе, посмотрела, как содрогаются ее круглые плечи, как дрожит и сотрясается от рыданий все ее тело, пожала плечами и молча ушла.
      - Распустила нюни... ухватил бы за косы да оттаскал как следует, перестала бы хныкать...- говорила она сама с собой.
      - А ты знаешь, кто эта панночка? - спросил Кирило, входя в кухню.
      - Да уж не ты ли знаешь. А я вот давно вижу, что просто гулящая девка,- с сердцем проворчала Оришка.- Видно, не угодил сегодня. Слышишь, как воет? - прибавила она, кивнув головой на комнату. Оттуда доносились тяжелые рыдания.
      - Да это их дело,- ответил Кирило.- Поругались - и помирятся. А кто она - вот в чем весь смак. Ты старого Притыку знала?
      Оришка молчала.
      - Того, что замерз на Никольскую ярмарку. Приська, его жена, как умерла, так хоронить не на что было... Здор на свой счет хоронил.
      - Ну, так что? - спросила Оришка.
      - Да ведь это их дочка - Христя. Сегодня, от Здоров приходил хлопец, меду принес. Спрашивает Христю. Спятил ты, что ли, думаю, какой тебе Христи, нет у нас такой и в заводе. А тут и она - сама себя выдала. Тогда только я ее и признал, и голос ее, и лицо. Видала, какая птица стала!
      - Много чести! Куда как много чести! - качая головой, ответила Оришка.
      - Да чести-то немного. А хотелось бы знать, как она дошла до этого?
      - Очень нужно... как же, очень нужно мне знать!
      - И хорошо делаешь, Оришка, что не хочешь знать,- неожиданно услышали они из сеней третий голос. Кирило и Оришка оглянулись,- в дверях сеней стоял Колесник.
      - А тебе, Кирило, старому дураку, стыдно в бабьи дела нос совать! Ты бы лучше за лесниками смотрел, чтоб чужую скотину в молодняк не пускали,прибавил он и ушел в комнату.
      Оришка поглядела на Кирила и ухмыльнулась, тот, почесав голову, молча вышел из дому.
      - Вон послушай, что о тебе Кирило с Оришкой болтают! - войдя в комнату, с досадой сказал Христе Колесник.- А все твой язычок наделал.
      Христя, уткнувшись лицом в подушку, молчала. Горькие слезы унялись, но на смену им пришло то оцепенение, которое всегда наступает после тяжких рыданий, уста ее сжались, холод леденил душу и сердце. Ничто теперь туда не доходит и ни за что не дойдет. Ни горькие упреки, ни крики, ни брань. Сердце замкнулось, не слышит, душа жаждет покоя, только покоя, ей все равно, что делается вокруг. И Христе было все равно. Она лежала, уткнувшись лицом в подушку, и молчала, не повертываясь к Колеснику. Тот походил-походил по комнате и мрачный снова вышел из дому.
      "Ну, и денек выдался сегодня! Вот так денек!" - думал Колесник, гуляя по саду на самом солнцепеке. Он как будто совсем не замечал жары, хотя пот градом катился у него и по лицу, и по шее, и по груди. Что ему эта жара, когда внутри все горит у него. Не успел еще он позабыть про недавнюю неудачную тяжбу со слобожанами, как сегодня эта рева подбавила, еще больше его допекла. Все уже о себе разболтала, завела тут какие-то шашни. А ведь все это дойдет куда следует. Найдутся такие, что донесут жене, напоют ей в уши. И так из-за нее житья нет, а тут - на вот тебе!
      Точно злые комары кусали Колесника, так чесал он затылок, мрачно расхаживая по саду.
      - Пан! А, пан! - крикнул с горы Кирило.
      - Чего?
      - Тут к вам человек приехал!
      - Какой человек? Чего ему надо? - спросил Колесник, поднимаясь, на гору.
      - Здравствуйте! - поздоровался с ним приезжий, мужик средних лет, в синем суконном кафтане, в хороших юфтевых сапогах, в картузе вместо шапки. Лицо у него было полное, гладко выбритое, рыжие усы подстрижены, голова причесана на пробор. Все показывало, что приезжий не простой мужик, а богатый, степенный хозяин.
      - Здорово,- ответил Колесник, глядя приезжему в светлые глаза.
      - Я к вам по делу,- сказал тот, выступив вперед и оставив Кирила позади.
      - По какому, скажите,- спрашивает Колесник.
      - Да, видите ли...- запнулся приезжий, Колесник заметил, что тот не хочет говорить о своем деле при Кириле, и, повернувшись, повел приезжего в сад.
      - Я слышал, вы лес продаете,- начал приезжий, когда они спустились с горы.
      - Продаю,- ответил Колесник.- Найдется хороший купец, отчего же не продать?
      - Да это верно. Так вот я по дороге на луг и заехал спросить вас: вы как продаете - весь или частями?
      - А вы кто такой будете? Откуда?
      - Да я Карпо Здор из Марьяновки. Вы, верно, меня не знаете, а вот...Карпо опять замялся...- Христя знает.
      - Какая Христя? - глядя в сторону, чтобы не встретитъся с веселым взглядом Карпа, спросил Колесник.
      - Да она у вас живет. Мы давно с нею знакомы, соседями когда-то были. Жена моя виделась с нею.
      - Так вы к Христе или ко мне? - не выдержав, вспылил Колесник и бросил на Карпа суровый взгляд.
      - Нет, к вам,- спокойно ответил Карпо, сверкая веселыми глазами.- Лес ведь не Христин, а ваш...
      - Я леса не продаю! - выпалил Колесник, покраснев как рак.
      Карпо пожал плечами.
      - Ну, раз не продаете, простите за беспокойство. Прощайте! проговорил он, улыбаясь, и пошел на гору, помахивая кнутиком. Колесник стоял и зло глядел на молодцеватую, уже несколько грузную фигуру Карпа. Казалось, он готов был броситься на него и со всего размаху треснуть по затылку этого приезжего купца. А тот шел себе, не оглядываясь, пока не скрылся за развалинами дворца. Через некоторое время под горой на дороге показался сытый гнедой конь и зеленая повозка. На передке сидел возница в сорочке и соломенной шляпе, а позади синел знакомый кафтан. В вознице Колесник узнал парня, который приносил утром мед. Это он отвозил теперь хозяина на сенокос.
      "Так вот откуда этот мед! Вот почему они стали задабривать: мужик, говорят, глупей вороны, а хитрее черта!" - думал Колесник, разъяряясь все больше и больше. Все в нем кипело, гнев клокотал в груди. Мысли его носились в смятении, как черное воронье, почуяв добычу, каркали и предвещали ему только беду. "Так вот к чему дело клонится! Вот куда все они гнут. Мое добро поперек горла им стало. Мое добро им помешало. Хотят меня обойти, опутать, чтобы завладеть им. И Христя туда же... и она с ними... Я ее приютил, я ее из гнилой ямы вытащил, где она пропадала, на ноги поставил. И за это мне такая благодарность! Спасибо! Спасибо! Не ждал я этого от тебя, Христя! То-то ты по Марьяновкам таскаешься, то-то всюду о себе болтаешь. Так вот почему ты это делаешь. Погоди же, милая! Я и тебя обуздаю... Тихо тебе у меня, покойно, не голодная ты, не холодная. А вот когда вместо тонких полотен дерюжку придется надеть и натрет она тебе тело, когда вместо сукон да шелков рубищем наготу придется прикрыть... когда цвелый сухарь, а не булка, колом станет у тебя в ненасытном горле,- вот тогда ты узнаешь цену моим благодеяниям. Придешь ты опять ко мне, в ногах будешь валяться, скулить будешь, как собачонка... Вон! Вон из моего дома, с моего добра, девка гулящая. Из моего дома... А где он, мой дом? Где мое добро? - вдруг совсем иное направление приняли его мысли.- Этот Кут, эти поля, леса... разве это мое добро? Клочок земли в городе и домишко на этом клочке - вот все мое добро. Да и там есть человек, который тебя не пустит... А это все... Где мосты, которые я строил, где плотины, которые я насыпал? Все деньги сюда ухлопал. Все сожрал этот Кут, как промоина в половодье: сколько ни гати, все равно не остановишь быстрого течения... Все это на чужие деньги куплено... а ведь их надо когда-нибудь отдавать. Когда?" Колесник схватился обеими руками за голову и в беспамятстве забегал по саду. Разве никто не знает об этом? Все знают. В прошлом году на него уже чуть не обрушилось несчастье. Он думал, что Лошаков доконает его, Христя вывезла, она помогла. "Христя... ох! Неужели теперь и ты против меня? Хоть и гулящая ты, а всех дороже мне, всех ближе..."
      - Нет, нет,- сказал он вслух и, немного постояв, снова быстро пошел к дому.
      - Собирайся, в город поедем! - крикнул Колесник так, что Христя вздрогнула и, вскочив, подняла на него заспанные глаза. Она в самом деле спала. От усталости и слез ее сморил сон.
      - Чего буркалы-то на меня выпучила? Собирайся, говорю, в город поедем,- повторил Колесник.
      - В какой город? Зачем?
      - В какой? В губернский. И так уж надышались тут свежим воздухом, дай бог как-нибудь отдышаться.
      "В губернский город ехать!" - сообразила, наконец, Христя, и глаза ее весело засверкали.
      - Когда же ехать? Сейчас...- Христя хотела сказать "собираться", но промолчала.
      - Когда же сейчас? Завтра или послезавтра.
      - Мне не долго собираться: платья уложила, связала - вот и все. Слава богу! Хоть бы скорее уж! - не выдержала Христя.
      Колесник поглядел на нее подозрительно. Христя сияла от радости.
      "Разве она радовалась бы, если б имела что-нибудь против меня? подумал Колесник. И мысли его стали спокойней.- А может, и ее надувают, обманывают".
      - Послушай- сказал он вслух Христе, которая уже собралась снимать с вешалки платья.
      - Что?
      - Ты знаешь, зачем Здор прислал тебе меду? По совести скажи!
      Христя только пожала плечами.
      - А я почем знаю. Вчера на лугу я виделась с его женой. Она рассказывала мне, что они разбогатели, что муж остался дома на пасеке. Может, по старой дружбе,- они были хороши с моей матерью,- и прислали этого меду.
      - Как же, по дружбе! Сегодня Здор приезжал покупать лес.
      - Вот оно что! Ну, теперь я понимаю, чего Одарка рассердилась, когда ее сынишка намекнул, чтобы она не забыла сказать мне про то, что велел отец. Значит, это про тот самый лес.
      - То-то. Они, вишь, хотели через тебя дельце обтяпать, да сорвалось.
      - А я-то тут при чем. Мой, что ли, лес? Я, что ли, буду его продавать?
      - Ведь вот поди ты! Ах! Дьявольщина! - крикнул Колесник и, почесав затылок, ушел к себе в комнату.
      Христя заметила, что Колесник чем-то озабочен; постояв, она побежала за ним в комнату, чтобы узнать, в чем дело.
      - Что крушит бедную головушку дорогого моего батеньки? - ласково спросила она.- Скажи мне. Откройся своей доченьке!
      Колесник обернулся. Перед ним стояла Христя, та прежняя Христя с розовым личиком, с искристыми черными глазами, которая так влечет, так манит к себе. На душе у него просветлело.
      - Ах, Христя, Христя! - произнес он, обнимая ее.- Если б ты знала будто сто змей впилось мне в сердце.
      - Что же случилось?
      - Эх! - махнул Колесник рукой.- Это имение - черт бы его побрал! - не даст мне дожить спокойно! И зачем я его покупал? Чтобы покой потерять. Чувствую, не уйти мне от беды. Вот осень придет - будет съезд,- сказал он уныло и смолк.
      - Какая ж беда будет?
      - Какая? В тюрьму запрут, в Сибирь сошлют.
      - За что? - воскликнула Христя.
      А Колесник, точно не слышал ее, продолжал:
      - И никто не скажет: "Все-таки он был человеком". Все-таки и мне хотелось жить. Все меня обвинят.
      - Вот и не угадал. Вот и не все. А я?
      - Ты... ты, спасибо тебе, только одна, может, и добра ко мне. Да что ты? Разве ты станешь рядом со мной, когда меня из тюрьмы поведут на судилище? И ты, как другие, от меня отречешься,- сказал он и умолк. - Я буду молиться за тебя. Может, моя молитва дойдет до бога, он услышит ее и помилует тебя.
      - Где уж там! Никто меня не помилует. Нет никого за меня - все против меня.
      - Да ты ведь сам так ведешь дела, что все тебе врагами становятся,сказала Христя.
      - Как?
      - Так. Вот ты прижал слобожан, а они, наверное, были бы за тебя, если б ты так не делал.
      - Что ж они?
      - Что? люди! Не стало бы тебя - добрым словом помянули бы. Вот, сказали бы, добрый был пан.
      Колесник грустно и горько улыбнулся.
      - Что же мне делать?
      - Что? Прости им долг, что за ними остался. Верни им пруд, огороды. И они будут молиться за тебя.
      Колесник понурился и долго-долго думал.
      - Добрая у тебя душа, Христя, жалостливое у тебя сердце,- с чувством сказал он.- Пожалуй, твоя правда. Хоть кому-нибудь сделать добро, хоть капельку лучше стать. Кирило! - крикнул он на весь дом.
      Кирило как из-под земли вырос.
      - Вот что, Кирило,- опустив голову, заговорил Колесник.- Завтра или послезавтра я отсюда уеду. Там со слобожан следует триста рублей. Собери народ и скажи, что я прощаю им этот долг. Вовку и Кравченко тоже скажи, что на пруд и огород они права не имеют. Пусть все будет по-старому.
      Кирило, не веря своим ушам, глядел то на Колесника, то на Христю. "Что это? - думалось ему,- что это?"
      - Скажи им,- продолжал Колесник,- что, пока я жив, все будет по-старому. А не станет меня - может, они меня добрым словом помянут, может, кто помолится за меня.
      - А как же деньги Вовку и Кравченко за аренду? - спросил Кирило.
      - Деньги я верну,- сказала Христя и хотела бежать к себе в комнату.
      - Стой. Эти деньги тебе останутся. Выручишь с хозяйства, Кирило,вернешь, а может, я пришлю из губернии.
      Кирило чуть не прыгал от радости.
      - Вот это, пан, по-божески, да, это по-божески! - сказал он.
      - Так слышишь? Когда я уеду, скажешь им. Скажи, пусть уж заодно и за Христю помолятся.
      - Что ты? Что ты? За что это? Разве имение мое?
      - Тсс! - зашикал он и махнул Кирилу рукой - ступай, мол, себе.
      Тот, поклонившись, вышел. А Колесник встал, походил по комнате, подошел к Христе, взял ее за голову и прижал к ее белому лбу пухлые губы.
      - Это за ум,- сказал он, поцеловав ее,- а это за сердце! - и, склонившись, он прижал губы к ее высокой груди.
      У Христи от радости только глаза сияли.
      11
      Через два дня они уехали. Никогда еще Христя не была так довольна и весела, как в эти два дня. Она ожила, расцвела, словно свет опять увидала. И таким он показался ей прекрасным и милым, а люди такими добрыми и предупредительными. Уж на что мрачна и неразговорчива была бабка Оришка (Кирило не утерпел и рассказал ей про наказ Колесника), и та ей казалась уже не такой страшной, как раньше. Христя подарила ей на память свой черный платок.
      - Носите на здоровье и меня вспоминайте! - сказала она, не замечая, что Оришка вырвала этот платок у нее из рук, точно хотела отнять его, и даже спасибо не сказала, даже головой не кивнула.
      На что ей эта благодарность, если она чувствует себя такой счастливой? Не замечала она и того, что Кирило ходит за ней, как за собственным ребенком, в глаза ей глядит, предупреждает всякое ее желание, прямо молится на нее. Она и ему подарила шелковый платочек на кисет.
      Кирило прямо ошалел от радости, он обеими руками схватил этот платочек, прижал к губам и, поцеловав, с дрожью в голосе сказал:
      - Не буду я шить из этого платочка кисет. А как стану умирать, велю в гроб его положить. Он мне и на том свете будет напоминать про добрых людей, мне с ним и в земле легче будет лежать.
      Они выехали после обеда, уже под вечер. Не успела во двор усадьбы въехать повозка, как слобожане стали робко собираться под горой у дороги. Они бы, пожалуй, и в усадьбу явились, если бы Кирило строго-настрого не приказал им и носа туда не показывать. Только когда повозка спустилась с горы, Колесник заметил серую толпу мужиков; сняв шапки, они кланялись и желали ему счастливого пути. Ребятишки не утерпели и, визжа на все поле, пустились вдогонку за ними.
      - Кирило все-таки не выдержал,- сказал Колесник и отвернулся. Зато Христя то и дело озиралась, низко кланяясь и улыбаясь ребятишкам, которые, обгоняя друг дружку, как мячи, катились по обочинам дороги. Визг, шум и гам, словно галочий крик, не стихал ни на минуту. Если б не сухая дорога, по которой колеса повозки громыхали, как по мостовой, этот оглушительный детский крик, верно, скоро прискучил бы Христе. А сейчас он ее забавлял: она то оглядывалась назад и махала рукой, словно что-то бросала детишкам,и они устремлялись вперед, так что крик их настигал повозку, то отвертывалась,- и крик смолкал, только колеса тарахтели по наезженной колее.
      - Да будет тебе забавляться с этими щенками,- сурово сказал Колесник, надвинув на голову легкий капюшон своего серого плаща. Христя, прикрывшись платком, понурила голову.
      До самой Марьяновки они ехали молча. Слышен был только конский топот, грохот колес, да возница, покрикивая порой на какую-нибудь из лошадок, стегал ее кнутом, чтобы не отставала.
      Солнце садилось, когда они въехали в Марьяновку. Мягкий оранжевый свет разливался над хатами, садами, огородами, в глухих углах сгущались темные тени, вечерний сумрак стлался по земле. Воздух был неподвижен, пыль стояла столбом и не оседала. Там, за этой густой завесой пыли, слышалось блеяние овец, где-то мычала корова, бык ревел на всю деревню, говор, крики баб сливались с его призывным ревом. Перед отходом ко сну деревня шумела; скоро она затихнет,- как только солнце спрячет свой светлый лик и ночная тень ляжет на землю, все смолкнет до утренней зари.
      Пока ехали по деревне, Колесник супился и не глядел по сторонам, зато Христя, поминутно вертя головой, все разглядывала. Каждая хатка, каждый уголок были ей знакомы, со всеми ними было связано ее прошлое. Там она еще ребенком испугалась собаки, тут справляли Купала, а там собирались на гулянье, и теперь вон сколько видно девушек. Все это, живо напоминая ей прошлое, казалось, радостно приветствовало ее, словно она встретилась со старыми знакомыми и они стали вспоминать о минувшем. Все было ей мило. Только шинок на том месте, где стояла их хата, неприятно поразил ее. Проезжая мимо, она отвернулась, чтобы даже не видеть его.
      Когда они миновали Марьяновку и выехали в поле, солнце уже село. Только запад горел оранжевым огнем да тучи, нависнув над ним, багровели, как сгустки крови, а кругом все тонуло во мраке. Над полями вставала темно-зеленая вечерняя тень, небо стало исчерна-синим, и в густой его синеве пробивались желтые точки,- это загорались звезды. Тихо и уныло вокруг, только изредка во рву застрекочет сверчок или издали долетит крик перепела. Одни лошади топочут, бегут трусцой да колеса громыхают по сухой дороге.
      - Если б ты знала,- сказал Колесник так жалобно, что Христя вздрогнула, не узнав его голоса,- если б ты знала, как мне не хочется ехать в этот треклятый город!
      Христя молчала.
      - И так всякий раз. Едешь - как на казнь! - проговорил он, помолчав.
      - Почему же?
      - Эх,- вздохнул Колесник.- И почему не дано богом человеку жить так, как ему вздумается? Как ему хочется? Отчего всякий раз, когда он чувствует себя счастливым, откуда-то из-за спины или из самой глубины сердца отзовется вдруг воспоминание и отравит его счастье? Отчего это?
      Христя молчала, не зная, что сказать, не понимая, на что намекает Колесник.
      - Ну, на что мне жена? - выпалил он, не дождавшись от Христи ответа.На что она мне теперь, когда есть у меня другая и лучше и милей? Женили меня молодым парнем, чуть не мальчишкой, чтобы не распустился. Разве я видел свет, знал людей, разве мог шевелить мозгами так, как теперь? Только стал на ноги - показали мне девушку. Вот тебе невеста. Бери за ручку и веди в церковь. Я и послушал дураков, чтобы потом проклинать тот день и час, когда она явилась на свет и когда стала моей нареченной. Кто ее выбрал, кто женил меня? Родители! "Поженим детей",- сказали они и поженили на нашу беду. С первого же года начались у нас нелады, споры и перекоры. Свой дом хуже тюрьмы стал! Ты ли в гостях, у тебя ли гости - слова лишнего не скажи, чужую жену приветить не вздумай, пошутить с девушкой не смей. Вечно на ножах! "И такой-сякой! И пропала-то за ним моя бедная головушка, и жизнь-то свою я за ним загубила". Пока молод был, стерегся, да и ее жалел. А потом заела она меня, загрызла вконец... Плюнул на все: будь ты неладна! И вот теперь люди винят меня, говорят: "Не держится ни закона, ни обычая". А что мне, слаще было, когда я крепился, держался? Счастлив я был? Посадить бы их на горячий под,- небось закричали бы: горячо! А тебе, вишь, нельзя. Ты молчи! Вот теперь приедем в город - надо идти к ней, к хозяйке, на поклон. Чтобы голову намылила. Как, скажут, был в городе - и не был у жены? А что мне и глядеть-то на нее тошно, это им все равно. Эх, жизнь! Никогда не выходи, Христя, замуж: свяжешь себе руки, вовек не развяжешь. Будь лучше вольной птицей. Лучше, говорю тебе, так.
      Христя глубоко-глубоко вздохнула.
      А Колесник, помолчав, продолжал. Его мучили мрачные мысли, тяготили недобрые предчувствия, голос его был от этого жалобен и возбуждал сочувствие. Перебирая печальные события своей жизни, он дошел, наконец, до Веселого Кута. Зачем он его купил?
      - Вот скоро будет земский съезд. Вывози кривая из вражеского стана! Вывози... Где уж там тебе, колченогой вывезти... чует мое сердце: не сносить тебе, Кость, головы! - пророчески сказал Колесник и умолк.
      Христя огляделась: как море, простирались вокруг них поля, одетые ночною тьмой. Нигде не шелохнет, только звезды мерцают в темном небе. Ей стало тоскливо-тоскливо, как может быть только в пустыне. Они долго ехали молча.
      - Вон уже светит моя мyка своими злыми глазами! - проговорил Колесник, подняв голову.
      Христя посмотрела - далеко за горой, словно догорающий пожар, колебался, трепетал в ночном мраке желтый свет. Христя поняла, что они подъезжают к городу.
      - Я сойду на базаре, а ты поезжай к Пилипенко в гостиницу. Хоть Пилипенко и враг мой, но у него номера получше... Жди меня, я заеду за тобой,- прошептал Колесник, когда они въехали в город. И, поймав ее руку, он молча прижал ее к своему сердцу. Оно у него молотом стучало в груди.
      - Тпру!.. Стой! - крикнул он, когда они въехали на базар.
      Колесник встал.
      - Спасибо вам за компанию! Спокойной ночи! - громко сказал он, еще раз схватил руку Христи и, сжав ее так, что Христя чуть не вскрикнула, пошел быстрым шагом и вскоре скрылся в ночной тьме.
      "Старый - что малый",- подумала Христя, и от жалости у нее защемило сердце. Ей стало вдруг так грустно, так горько. Лет восемь назад ее вел сюда Кирило, утешал и успокаивал, а теперь она ехала, как равная, с хозяином Кирила, и ей приходилось утешать его... Такова жизнь! А кто знает, что ждет ее впереди? Не придется ли ей, и голо и босо, в зимнюю пору опять проходить через этот город, возвращаясь домой, и красться по темным улицам, чтобы с кем-нибудь не встретиться, чтобы кто-нибудь ее не узнал?
      "Жизнь - что долгая нива,- думала она, оставшись одна в тихом номере,пока перейдешь, и ноги поколешь и порежешься на колючем жнивье".
      Вот и в этом городе сколько раз судьба то улыбалась ей, то наносила удары, пока не выгнала вон мыкаться по свету. Она вспомнила Загнибедиху, которая была так добра и тиха, Загнибеду, который наделал ей столько хлопот, Рубца, Проценко, жену Рубца, которая когда-то так тяжко ее обидела. Бог с ней! Она не помнит зла. И Марина не меньше обидела ее, когда приревновала к ней своего мужа. "А где теперь Марина, где Довбня? Хоть Марина, может, и сейчас на меня сердита, а все-таки я завтра пойду разыщу ее. Днем мы, наверно, не поедем, старик боится и людей и солнца - пойду, пойду". С каким-то легким чувством думая о том, как она разыщет Марину и что та скажет ей, когда они встретятся, Христя легла спать и скоро заснула.
      На другой день за чаем она стала расспрашивать горничную, которая прислуживала ей, не знает ли она Довбню.
      - Довбню? - удивилась та.- Да кто его в городе не знает? Нет такого забора, под которым бы он не валялся пьяный. Совсем спился с кругу.
      Христе тяжело было слушать такие слова. Живя у Довбни, она узнала, какое у него доброе сердце, видела она тогда и то, что Марина совсем за ним не смотрит, как полагается жене смотреть за мужем, пьяного часто выталкивает на улицу, и он всю ночь топчется под окнами, называет ее всякими ласковыми именами и христом-богом молит пустить его в дом.
      - А где он живет, не знаете?
      - Да, говорю вам, спился с кругу! - отрезала горничная.- Нагишом бегал по городу. Сколько раз его и в больницу забирали - не помогало. Говорили, в губернский город надо везти, в сумасшедший дом. Да вот что-то не видно его, верно, уж отвезли.
      - Он, кажется, был женат. Жена его жива?
      - Жена? Да и жена у него такая же. Она-то, кажется, и довела его до этого. Он, видите, с простой жил, а потом женился на ней.
      - Не знаете, где она живет?
      - Не знаю. Говорили, будто где-то на окраине.- И горничная назвала имя хозяина.
      После чая Христя собралась и пошла прямо туда, куда направила ее горничная. Ей долго пришлось плутать по городу и расспрашивать, пока, наконец, на самой окраине она не разыскала нужный дом. Над оврагом, куда вывозили и сваливали городские нечистоты, стоял на отшибе домишко, без плетня, с дырявой кровлей, с пузатыми стенами, покосившимися окнами и дверью, вросшей в землю. Это и был тот самый домишко, где ютилась Марина.
      Пригибаясь, чтобы не удариться о притолоку, Христя насилу влезла в эту конуру. Снаружи домишко казался опрятнее, чем внутри. Стены грязные, облупленные, темные потеки проступили на них от потолка до самых лавок, целые гнезда паутины повисли в углах, длинными нитями ее затянут весь потолок. Неровный земляной пол по щиколотки завален мусором и грязью. Печь от копоти вся в черных пятнах. Сквозь позеленевшие стекла еле пробивается свет, окутывая хату полумраком, точно кто-то надымил и дым клубится, не находя себе выхода.
      Войдя с улицы, Христя впотьмах сперва ничего не могла рассмотреть. Наконец, она заметила, что в темном углу около печи что-то шевелится на постели.
      - Здравствуйте! Есть ли тут кто?
      - А кого вам надо? - услышала Христя незнакомый хриплый голос.
      - Марина здесь живет?
      - Какая Марина? - Марина. Довбниха.
      - А зачем она вам? - спросил голос.- Я - Марина! - И с постели поднялась темная фигура.
      Христя увидела высокую женщину с широким обрюзгшим лицом и заспанными глазами.
      -Марина! - затаив дыхание, в испуге проговорила Христя.
      - Я, я - Марина,- сказала та, подходя к Христе и заглядывая ей в глаза.
      - Марина! Ты не узнаешь меня?
      - Кто же вы такая? - потягиваясь, спросила та.
      - Христи не узнаешь? Я - Христя!
      Марине словно кто водой в лицо брызнул. Заспанные глаза широко открылись.
      - Христя! это ты? - крикнула Марина.- Какая же ты стала, и не узнаешь - настоящая барыня.
      - А у тебя как пусто тут, темно, грязно! - не выдержала Христя.
      - Да, так вот пришлось жить. Все мой пьяница пропил. Все до последней рубашки, пока и сам не спился с кругу. А ты откуда? Живешь здесь или приехала?
      - Нет, я проездом. Остановилась на день, на два. Скучно одной, дай, думаю, разыщу знакомых. Вспомнила про тебя, да вот и пришла. Насилу разыскала.
      - Спасибо, что не забыла, поблагодарила Марина.- Присаживайся, присаживайся. Вот у стола садись. Не бойся, там чисто. Вчера вытирала,прибавила она, видя, как опасливо озирается Христя, ища места, где бы можно было присесть.
      Христя присела. Дрожь пробирала ее при виде нищеты и убожества, которые она встретила здесь.
      - И давно вы сюда перебрались? - спросила она.
      - Насилу нашли эту хибару, да и та того и гляди обвалится и насмерть задавит. Разве с ним можно было где-нибудь ужиться... Сколько мы квартир переменили. Переедем. День, два - ничего. А там как загуляет - хозяин и гонит вон. Ищите, мол, себе под стать. Беда, Христя, с таким мужем. Знала бы, так лучше бы с последним нищим связалась, чем с ним.
      - А где же он теперь?
      - Где? В больнице. В губернский город отвезли. Насилу упросила, умолила. С ног сбилась, пока выхлопотала, чтоб его взяли в больницу. "Ты, говорят, жена - сама и вези". А на какие деньги мне его везти? Всё ведь, всё пропил. Придет, бывало, меня дома нет, на базаре или еще где. Хвать платок или юбку - и в шинок. Как огня боялась я его! До того допился, что глядеть на него было страшно: оборванный, чуть не голый, весь трясется, глаза остановились, несет такую дичь, что уши вянут. Господи! Намучилась я с ним! - со вздохом прибавила Марина.
      А Христя сидела в углу около стола и жалась к стене. Марина так расписывала своего мужа, что Христе казалось, вот-вот распахнется дверь, и он войдет в дом, сверкая безумными глазами.
      Дверь действительно распахнулась,- Христя даже вздрогнула,- вошел саженного роста солдат. Головой он чуть не упирался в потолок, руки - как жерди, лицо длинное, рябое.
      - Марине Трофимовне! Наше вам! - поздоровался солдат, подходя к Марине и протягивая ей руку. Та, улыбнувшись, подала ему свою, и солдат так сжал ей пальцы, что Марина подпрыгнула, зашипела и изо всей силы треснула его по спине. Солдат хохотал, а Марина прыгала по комнате и махала рукой.
      - Чтоб тебя черти так тискали! - ругалась она.
      - Ничего, ничего! Это здорово! - садясь на другом конце стола, сказал солдат.
      Христя огляделась вокруг. "Босяцкий притон!" - подумала она и снова осмотрелась со страхом.
      - А это что у тебя за барышня? - спросил солдат, показывая на Христю.
      - Это моя подруга, а не барышня,- ответила та.
      - Понимаем. Наше вам! - подавая Христе руку, сказал он. Та робко протянула ему руку.
      - Нет, нет, не бойтесь! Вот ручка так ручка. Беленькая, пухленькая! любовался он, поглаживая ее своими жесткими ладонями. Христя улыбнулась.
      - А позвольте спросить, вы где же находитесь? Здесь или приехали?
      - Приехала,- ответила Христя улыбаясь.
      - При должности какой состоите али гулящая?
      Словно на дыбу подняли Христю, вся она сжалась от этого вопроса.
      - Ну, пошел уже! Пошел! - крикнула Марина.- Тебе какое дело? Заткни глотку! Не знаешь?!
      - Не извольте гневаться, Марина Трофимовна, не извольте гневаться. Я, значит, все доподлинно желаю знать.
      - Все будешь знать - скоро состаришься.
      - А вот у нас в роте фельдфебель всегда говорит: "Все знать - в самый раз!"
      - Так это у вас. Разве у вас, солдат, так, как у людей?
      - У нас, у солдат, всегда лучше, чем где-либо. Никто своего, одна вот душа, да и ту кому-нибудь отдашь на сохранение,- с чувством сказал солдат.
      Марина, глядя на него, глубоко-глубоко вздохнула.
      - Ты же кому свою отдал: богу или черту? - спросила она и рассмеялась своей шутке.
      - Зачем богу? Богу еще успеем, а черт к нашему брату не пристанет. Вот молодушке какой - в самый раз!
      - О, вам всё молодушки, а кто же нас, старых баб, приголубит? - снова спросила Марина.
      - Старым бабам помирать надо, а молодушкам - песни петь да солдат любить!
      - За что?
      - Как за что? За то, что солдат - сиротинушка. Один себе на чужой стороне...
      - О, ты хорошо поешь. Ангельский, говорят, голосок, да чертова думка.
      - Опять чертова! Зачем чертова? Эх, едят вас мухи! Разве с бабами можно говорить об этих материях? У бабы волос долог, да ум короток. Вот что я тебе скажу.
      - Это как же?
      - А так. Вот, примерно, пришла к тебе гостья, подруга твоя. Нет того, чтобы, примерно, в шиночек, да косушечку... из печки гуся жареного или барана... Все на стол: пей и ешь, любезная подруга!.. А ты вот соловья баснями кормишь.
      - Кормила бы чем-нибудь получше, да нечем! - сердито глядя на него, ответила Марина.
      - А нет - так и скажи. Тогда ты не в ответе. Вот у меня в солдатском кармане осталась завалящая копейка. На! тащи! - сказал солдат, вынув из кармана двугривенный и бросив его на стол.
      - Нет, нет!..- спохватилась Христя.- Ради бога не надо! Я ничего не хочу! Спасибо! Я пришла навестить подругу.
      - Ну, ты не хочешь, так, может, кто другой захочет,- сказал солдат, пододвинув двугривенный к Марине.
      Та послушно взяла, накинула платок и вышла из дому.
      Христя осталась вдвоем с солдатом. Ей и страшновато было и как-то не по себе.
      - Хорошая эта баба Марина,- помолчав, заговорил солдат.- Очень хорошая, вот только хохлушка... Иной раз такое скажет - никак не разберешь. Да вот только у нее муж лихой! Ух, лихой!
      - А ведь он был смирный! - сказала Христя.
      - Да смирный-то он смирный. Только больно много зашибает. Как жарнет небу жарко! Ну, а тогда уж не знает, что и делает. На меня один раз с ножом бросился. Не увернись я - так бы насквозь и проткнул. Да, бедовый!
      - За что же он на вас так рассердился?
      - Как тебе сказать, за что? Ни за что. Первое - муж он, всегда пьяный. Как его, пьяного, любить жене? А второе - я их квартирант. Ну вот, он и начал ревновать ее ко мне.
      В это время вернулась Марина, неся в руках бутылку водки и под мышкой полкаравая хлеба.
      - Это вы все про моего ирода толкуете? - спросила она, выкладывая на стол покупки.- Осточертел он мне, и не вспоминайте лучше его! - прибавила она нахмурившись.
      - Нет, нет, не будем. Потчуй-ка гостью! - сказал солдат.
      - Я не пью. Ей-богу, ничего не пью. Спасибо,- поблагодарила Христя, когда Марина поднесла ей рюмку водки.
      - Ну, как хочешь,- ответила та и опрокинула рюмку.- А водка хорошая. Выпила бы.
      - Да что же, когда не пьет? - вмешался солдат.- Ну, и не надо. Я за нее выпью.
      И солдат, ухмыляясь и кланяясь, выпил одну, посмаковал, крякнул, сказал: "Да, хороша",- и налил другую.
      Христя посидела еще немного, послушала, как Марина, выпивая по полной, заигрывает с солдатом, поднялась и, попрощавшись, ушла.
      - К черту, коли не хочешь! - сказала Марина, когда Христя отказалась посидеть.- Нос дерешь! К черту!
      - А бабенка ядреная! - воскликнул солдат.
      - Думаешь, честная? - сказала Марина.- Такая же шлюха, как все!
      - Значит, наш брат Савва! Эх, едят ее мухи! - крикнул еще раз солдат и огрел Марину по спине.
      - А чтоб тебя черти так грели! - крикнула та, увертываясь, и тоже саданула солдата кулаком по спине.
      12
      В тот же день вечером за Христей заехал Колесник и они уехали в губернский город. Всю дорогу Колесник был печален и молчалив, он казался даже печальней, чем в тот день, когда они уезжали из Кута. Христя думала про Марину и Довбню и не спрашивала, отчего старик печалится, а он молчал.
      Когда на следующий день под вечер они приехали в город, он сразу ушел на свою половину и заперся. У Христи сердце заныло, когда она поглядела вслед ему: он шел, понуря голову, пошатываясь, как пьяный. Она долго не спала, думая о нем. Чего старик не наслушался дома от жены? Недаром он так осунулся, опустился. Христя думала, что старик позовет ее, много раз она сама порывалась пойти к нему,- а вдруг он поделится с нею своим горем и повеселеет хоть немного? Но всякий раз она останавливалась в нерешимости перед закрытой дверью: а что, если он устал с дороги и спит? Лучше уж завтра. Так она и заснула. А что же Колесник?
      Поставив свечу на ночной столик у изголовья, он лег на спину и мрачным взглядом окинул комнату. По стенам, оклеенным темными обоями, по глухим углам скользили тени, только белый потолок поблескивал, озаряя комнату бледно-желтым отсветом. В желтоватом полумраке на темных стенах притаились его смятенные мысли. Они сбились толпой в темных углах; и оттуда таинственно глядели на него образы далекого прошлого. Вот его отец, высокий круглолицый мясник, перед которым с низким поклоном ломают шапки все городские мещане. А вот и мать, низенькая приземистая торговка, говорунья, трещотка, болтает как сорока, и все с присловьями да с поговорками, которых у нее в голове был целый ворох на все случаи жизни. Уж если что-нибудь Петро Колесник сочинит, никто лучше его не придумает, ну, а толстую Василину послушать - так и паны не раз останавливались посреди базара, дивясь, откуда у нее и слова-то такие берутся, и думая про себя: "Ну и башковитая баба". Пара была на удивление! И умные, и живут-то в согласии, и сына единственного добру учат не дома, а в училище, где учатся панские дети. "Дома баловаться станет, а к своему ремеслу еще рано приучать",говаривал отец. "И правда, кто за ним дома присмотрит,- ты - на бойне, я на базаре",- прибавляла мать. Чуть не с той поры, как стал ползунком, он рос один, без присмотра. Не баюкала его ночью с нежностью мать, не будила по утрам материнской лаской, "Матери дома нет, матери некогда",- только и слышал он от кухарки, которая была ему и за няньку. А отец? Отец больше покрикивал на него. Ему и сейчас страшно вспомнить свое детство. Казалось, у отца и матери не было сердца в груди, они не знали ласковых слов. У него - бойня, у нее - базар, вот и все. Он только слышал жалобы отца на низкую таксу да рассказы матери про торговлю. А люди смотрели на них с завистью и говорили: "Вот кто наживается, богатеет". Смолоду он видел оборотную сторону жизни, всю эту будничную суету стяжателей, и от этого у него не проснулось сочувствие к людям, а пробудились только зависть и недоверие к ним.
      "Так вот и знай, коли ты не надуешь, так тебя надуют, на то это и торговля",- говаривал отец, приучая сына к своему ремеслу, когда тот окончил училище. И он рассказывал сыну про все те плутни, на которые надо иной раз пускаться, чтобы сбыть товар. Сын был послушным учеником отца; когда на первых порах ему удавалось отколоть "коленце", как называл отец торговые плутни, он испытывал удовольствие и радость. "Для кого мы трудимся, для кого работаем, для кого копим? - для тебя одного,- говаривала мать и прибавляла при этом: - А ты береги отцовское добро, береги - не мотай. Чем больше у тебя будет добра, тем крепче на ногах будешь стоять, в почете будешь у людей. Деньги - сила, для нас, мещан,- они все". Что было ему делать, как не идти по торной дорожке? И люди его подзадоривали: вот, мол, сынок каков, весь в отца с матерью!.. Правда, молодая кровь еще кипела в жилах, сердце тосковало от всей этой суеты, и не раз, собрав целую ватагу парней, Константин потешался с ними,- то еврейский шинок вверх дном перевернет, то ворота снимет там, где в доме есть молодая девка, унесет на базар и повесит, как щегла, на огромном шесте. Но скоро и этим забавам пришел конец. "Пора, сынок, тебе жениться. Вот у Сотника дочка есть, хоть и некрасивая, да послушная и не без приданого",- сказал ему отец. А через неделю Константин уже был женат. С той поры густая туча заслонила от него весь мир, и никогда больше не видел он солнца. Живя как в тумане, он обманывал и обирал людей, из года в год приумножая свои богатства. Отец с матерью умерли, но слава их не умерла. Сын превзошел родителей, став поставщиком мяса сперва для целого полка, а потом и для всего города. О нем говорили в каждом доме, его имя было у всех на устах. Он стал первым человеком, первым мещанином во всем городе. Это тешило Колесника, сердце его радовалось. Да вот беда - не с кем было ему делить славу. Человек, который был ему всех ближе и всех дороже, жена, отравляла ему все самые лучшие, самые сладкие минуты жизни. От ее безумной ревности он не имел ни минуты покоя. Свой дом стал для него адом, откуда приходилось бежать. И он убегал, как хищник, набрасываясь на чужие карманы и выворачивая все их содержимое. Казалось, он мстил беднякам, у которых не было ни гроша за душой, но зато было счастье. Боже! Чего только не натворил он на своем веку! Сколько темных дел, сколько людских слез лежит на его совести. Как горячего коня, подгоняли его нелады в семье. Он и до сих пор неутомимо мчался вперед... И вот куда домчался. Теперь с панами сидит, больше того сам теперь пан. Да что говорить, если Кут, старое графское гнездо, теперь его, Колесника, именье... Его, его. Но как досталось ему это гнездо, каким таинственным путем попало в его руки? Хватись земство своих денег - и Кут и все погибнет. И слава погибнет. Труд многих лет, стяжание и суета - все прахом пойдет. Когда-то Загнибеда, который тоже был плут не хуже его, говорил: "Эй, Кость, смотри, доиграешься. Скрутят тебя как-нибудь, да так, как тебе никого не случилось скрутить". Уж не пророчество ли это было? Чует его сердце, приближается роковая минута. Скоро уже земский съезд. Он был у Рубца, и тот все намекал издалека, что надо бы хоть раз проверить кассу земства. Словно холодное лезвие коснулось его души, когда он услышал эти слова. Еще никто не полоснул и не пырнул его ножом, он только ощутил резкий холод железа на горле. Да и жена, отчитывая его, говорила ему про слухи, которые ходят по городу. "Вон, рассказывают, имений накупил на земские деньги да полюбовниц своих там откармливает". Полюбовниц... Христя первая, которую он полюбил всей душой, не что иное, как полюбовница. Не злая ли это насмешка горькой судьбы? "Эх! Кабы можно было сбросить с плеч лет тридцать, не была бы она полюбовницей. Не был бы и ты, Кость, тем, чем стал теперь,- говорил он сам себе.- Не мутило бы твою душу от долгих лет беспрерывного обмана людей, жил бы ты себе в глухом деревенском углу мирно и счастливо. Какой толк, что вознесен ты судьбой, что выбился в люди и у всех на виду? К чему все это? Чтобы все видели, как ты кубарем полетишь вниз? Чтобы все тыкали на тебя пальцами: вот он, казнокрад, потаскун!"
      Колеснику стало страшно. Первый раз в жизни он ощутил такой безумный страх. Сердце перестало трепетать, ни одна жилка не билась, холод пронизал все суставы. Он почувствовал, что волосы у него шевелятся, глаза готовы выйти из орбит... все плыло у него перед глазами. И в этом неясном тумане колыхалась перед ним тысячная толпа и ревела и выла: "Так ему и надо! Собаке собачья честь!"
      Ему показалось, что это пришел конец. Он вскочил вдруг с постели и, крикнув: "Проклятая жизнь!", заходил по комнате.
      Он долго ходил из угла в угол. Все вокруг спало мертвым сном, нигде не слышно было ни звука, только его шаги, словно живой укор, раздавались в немой тишине. Тяжело и тошно было у него на душе и становилось еще тяжелей и тошней от того, что неоткуда ему было ждать помощи и совета.
      Увидев на следующий день Колесника, Христя не узнала его. Он слонялся по комнате мрачный, еле передвигая ноги, лицо у него пожелтело, осунулось.
      - Папенька! Что с тобой? - воскликнула она.
      Он остановился и в упор на нее поглядел. Так смотрит пылающими глазами безумец. У Христи бешено забилось сердце.
      - Ты болен, болен? - спрашивала она у него.
      - Болен...- Всю ночь не спал. Не буди меня,- сказал он, уходя к себе и закрывая дверь.
      - Что с ним такое? Не дай бог...- и Христя не договорила. Холод пронизал ее. Куда она тогда денется, что ей тогда делать? Не успела она немного успокоиться, прийти в себя - и опять гулять без просыпу, опять таскаться по свету. Ей вспомнились слова пьяненькой Оришки: "А ты не смейся. Тебя большое горе ждет..." Неужели это были пророческие слова?
      Христя и чая не пила, слоняясь из комнаты в комнату и не зная, что предпринять. "А может, заснет, отоспится",- утешала она себя надеждой. На цыпочках подкралась она к его комнате, осторожно нажала на ручку двери. Тихо стукнула щеколда, тихо скрипнула створка двери, и засветилась узенькая щелка. Христя, затаив дыхание, приникла к этой щелке. Колесник лежал на спине, сложив на груди руки. Так складывают их покойникам. Лицо бледное, синеватое, глаза закрыты. "Неужели?" - подумала Христя и в одно мгновение очутилась около него. Колесник шевельнулся, застонал, голова его склонилась набок. Христя отошла в сторону, чтобы ее не было видно, если он вдруг откроет глаза. Долго стояла она, глядя на его небритое, поросшее седой щетиной лицо; еще совсем недавно оно у него было гладкое, круглое, а теперь вытянулось, морщины избороздили его. "Ах, какой он сразу стал старый... Старый, а все-таки хороший человек",- подумала она и тихо выскользнула из комнаты.
      Весь день Христю не покидали тяжелые мысли, предчувствие беды угнетало ее, не давало покоя. Господи! Неужели? Не успела наладиться жизнь, не успело улыбнуться счастье, как уже оно бежит от тебя, опять остаешься ты одинокой среди посторонних людей, среди чужих.
      Колесник проснулся только вечером. Сон хоть и подкрепил его, но не вернул ему покоя; на лице остались следы тяжких дум, пережитых страданий.
      - Напугал ты меня,- с нежностью сказала Христя, подавая ему чай.
      Он только почесал в затылке и ничего не ответил.
      - Тебе все еще худо. Может, доктора позвать?
      - Доктора? Поможет тут доктор! Не поможет бабке кадило, коли бабку скрутило,- ответил он, пристально глядя на нее и болезненно улыбаясь.
      - Тебе не до смеху, а ты смеешься,- со слезами сказала она и понурилась.
      Вне себя он сжал руками голову.
      - Боже! Хоть ты не мучь меня! - крикнул он и, убежав в свою комнату, затворил за собой дверь.
      И снова всю ночь слышны были его тяжелые шаги. Бледный утренний свет застал его, мрачного, унылого, еще на ногах. "Одно остается,- сказал он, подходя к постели и глядя на подушки,- сойти с ума. Если это не поможет, то больше уж ничто не может помочь!" - прибавил он, махнув рукой, и лег на постель, закрыв голову подушкой.
      С каждым днем поведение Колесника становилось все более странным. День он спит, ночь расхаживает по комнате, часто сам с собой разговаривает. "Ну-ка, погадай, Кость, вывезет ли и на этот раз кривая? - спрашивал он сам себя.- Вывезет! Не вывезет! Вывезет! Не вывезет!" - приговаривал он, раскрывая то один, то другой кулак и со страхом поглядывая на свои руки. Потом умолкнет, задумается. "Хоть бы одна родная душа была около тебя!" воскликнет он и, унылый, угрюмый, начнет шагать из угла в угол, слоняться по комнате.
      Так проходили дни за днями. Колесник совершенно не выходил из дому. Никуда не выходила и Христя. Ей хотелось проведать Довбню, но как оставить старика одного?
      А тем временем приближался съезд. По городу ходили слухи, что этот съезд должен быть очень любопытным, что довольно уж верить на слово выборным членам, пора хоть разок хорошенько присмотреться, что же они сделали и целы ли доверенные кое-кому денежки. Одни с сокрушением прямо говорили о воровстве и жалели, что казна доверила обществу денежную часть. Не следовало этого делать. Земство земством. Пусть оно себе распоряжается, а деньгами лучше бы ведать казне. Другие от земства не видели никакой пользы. "Еще одна грабиловка,- говорили они,- а для правительства обуза. Пусти коню поводья, он и удила закусил. Попомните наше слово: худо будет с этим земством!" Третьи жаловались, что в земство наперло мужичья, будто оно, это мужичье, на что-нибудь годится. Потому и мошенничают и разворовывают общественные деньги. "Пусти, говорят, свинью за стол, она и ноги на стол".
      Много было в городе толков и пересудов, но Колесник, сидя дома, ничего этого не слыхал. Как-то из управы прислали узнать, приехал ли он. Он обругал и выгнал сторожа. В другой раз прислали бумагу: давай отчет съезду. Колесник еще больше задумался. Потом стал что-то писать. Напишет - порвет и снова начинает писать. И снова рвет и снова пишет. С неделю писал он, а потом махнул на все рукой и повеселел. Христя видела, что это напускная веселость, но молчала. Да и что ей было сказать!
      На следующий день он стал одеваться.
      - Куда это? - спросила Христя.
      - В управу. У нас сейчас съезд. Забыла?
      Он долго одевался и вышел к ней чистенький, щеголеватый.
      - Вот что,- замялся он,- не забудь своего обещания: умру - помолись за меня!
      Христя уставилась на него в изумлении. Колесник надевал пальто.
      - Ты бы сходила проведать Довбню,- сказал он и ушел.
      "И в самом деле схожу,- подумала Христя.- Узнает ли он меня? Все равно; не узнает, сама скажу, кто я. Может, ему легче станет, когда он увидит, что не все от него отворачиваются, как отвернулась жена". И Христя оделась и пошла в больницу.
      Там ей сказали, что еще рано. Посетителей пускают к больным только тогда, когда доктор закончит обход. Христя вышла в сад прогуляться.
      День был ясный и тихий. Солнце весело светило и грело, как оно всегда греет осенью. На улице в облаках пыли было жарко, зато в саду, в тени, хорошо. Деревья уже не были такими, как весною, зелеными-зелеными, словно рута, а оделись в разноцветный убор, от бледно-желтого до оранжевого,издали казалось, что это они цветут такими цветами.
      Христя пошла и сад и присела на первую скамейку отдохнуть в тени. Из дальнего угла сада доносился шум, по расчищенным дорожкам бродили больные в белых колпачках и желтых халатах. У Христи сердце сжалось, когда она увидела бледные, испитые лица несчастных, которые, словно желтые тени, молча сновали по солнечной стороне.
      "А может, и он там среди них? - подумала Христя и пошла по саду, заглядывая всем в глаза, чтобы узнать, нет ли среди больных Довбни. Она обошла весь сад, все дорожки, но нигде его не встретила. Потом она вернулась на свое место. Оттуда было видно все, что делается в саду и на больничном дворе. Вон маленькая клячонка привезла на убогой телеге больного. Голова и лицо у него были обвязаны тряпками, сверху он был прикрыт дерюжкой, позади плелась унылая женская фигура. Это, вероятно, жена привезла своего мужа. Вон четыре служителя несут на носилках желтого, тяжело стонущего больного. Вон кто-то выбежал из больницы с медным тазом и выплеснул в яму красную жидкость. Может быть, это кровь? А там из дальней калитки выбежала полуголая женщина и, хлопая в ладоши, стрелой помчалась со двора. Вдогонку за ней ринулась целая гурьба служителей. Кто-то кричал: "Куда же вы смотрите? Куда глядите? Сумасшедшую выпустили. Ловите! Ловите!" - и все, тяжело топоча, погнались за нею. Через некоторое время два человека вели ее за руки, а она, растрепанная, нагибалась то к одному, то к другому, видно, кусалась или пыталась вырваться. Доведя сумасшедшую до калитки, один из служителей толкнул ее, и она кубарем полетела во двор. Раздался оглушительный хохот. А служитель крякнул и стал жаловаться, дескать, беда с этими сумасшедшими. Того и гляди, чего-нибудь натворят. Да и здоровы проклятые. Сказано, бес и их обуял!
      "Так вот отчего люди сходят с ума! Это бес в них вселяется. Кто же может ему запретить напасть на любого человека?" - подумала Христя. Это место людских страданий и мук показалось ей таким страшным, что она хотела было бежать, но вспомнила, что не узнала ничего про Довбню, и опять пошла в контору.
      - Довбня? Довбня? - сказал смотритель.- Был такой в белой горячке. Кажется, выздоровел. Я сейчас.- И он бросился в другую комнату; выйдя оттуда, он сказал, что Довбня уже третий день как выписался.
      "Вот тебе и на! Собралась проведать! - подумала Христя, возвращаясь домой.- Где же мне его теперь искать? У кого о нем спрашивать?"
      В унынии шла она по улице и думала о сумасшедшей. Мысли ее, путаясь и цепляясь одна за другую, перескочили на Колесника. "Чудной он стал. Как бы не сошел с ума. Вот и сегодня, уходя из дому, плел какой-то вздор. Что, если он, не дай бог, сойдет с ума?" Холод пронизал ее насквозь.
      - А-а! Христя! Здорово, черноброва! - раздался знакомый голос.
      Христя подняла голову - перед нею стоял Проценко. На улице, кроме них, не было ни души.
      - Где это ты была, моя старая любовь? - спросил он, заглядывая в ее мрачные глаза.
      - Я? В больнице. Ходила проведать Довбню.
      - К сожалению, опоздала! Он уже третий день как выписался...
      - Так и мне там сказали. Где же он теперь?
      - Где? Верно, добрался до первого кабака, да и засел там. Что это ты так смотришь на меня? А ты совсем не переменилась. Даже как будто похорошела. Эх, шельмовство! Пойдем, я тебя провожу.
      - Когда никого нет на улице, тогда провожу,- ускоряя шаг, уколола его Христя.
      - Чудачка ты! Был когда-то вольной птицей, да подрезали крылья,сказал он, догоняя ее.
      - А что, нашлись такие! - улыбнулась она.
      Некоторое время они шли молча.
      - Что это вас нигде не видно? То, бывало, к Константину Петровичу забегали, а теперь и вы не заглядываете.
      - Мошенник твой Константин Петрович! Плут! Вот оно что! - выпалил он.
      Христя подняла на него удивленные глаза.
      - То есть как это?
      - А так вот: наворовал земских денег, накупил себе имений...
      - Каких?
      - Да купил у какого-то графа Кут, что ли. Черт его знает! Только двадцати тысяч не досчитываются. Сегодня в земстве такое творится, что только держись! Под суд его отдали.
      Зеленые круги поплыли у Христи перед глазами. Все, все она теперь поняла - и речи его странные и отчаянную его тоску. Так вот оно что!
      Ей казалось, что земля уходит у нее из-под ног. Она не идет, а бежит, но ей кажется, что она еле переставляет ноги, словно они у нее чужие.
      - Ну чего ты летишь как угорелая? - кричит ей Проценко.
      Она чувствует, что больше не может идти, что ей нечем дышать - все плывет у нее перед глазами. Она остановилась у забора перевести дыхание, немного отдохнуть.
      - Ага! - злорадно сверкая глазами, сказал он, подходя к ней.- За живое взяло? Что, теперь опять на улицу? Знаешь что? Если не хочешь влипнуть, бросай скорее своего старого друга! Нанимайся к моей жене в горничные. Только ни гу-гу! Хорошо будет, Христя! Я не забыл прежнего,- тяжело дыша и сверкая глазами, говорил он.- Я все помню, все. Мне хочется сделать тебе добро.
      В глазах у нее потемнело. Все вокруг заволоклось темно-зеленой пеленой.
      - Прочь, ирод, сатана! - неистово крикнула она и стрелой помчалась вперед.
      Она ничего не видела, не слышала. Не видела, как он зло поглядел ей вслед, не слышала, как он едко произнес: "Ну-у! Я ж тебя доеду, шлюха!" и, повернувшись, пошел прочь.
      А она не шла - летела. Из подворотни собака залаяла и кинулась вслед за ней. Но разве ее догонишь? На углу ее кто-то толкнул. На соседней улице засмеялись.
      - Это что за лиса бежит? - крикнул кто-то.
      - Федор! Ну-ка, догони на своем жеребце. Догонишь? - со смехом сказал один извозчик другому.
      - Да что это с нею случилось? - спросил тот.- Видно, попала в переделку. Ишь как чешет.
      - Давай поедем. Что там в самом деле случилось?
      И оба извозчика, обгоняя друг дружку, помчались вслед за Христей.
      Мостовая гудит от топота, искры сыплются из-под конских копыт, а Христя ничего не слышит, не видит - стремглав летит, точно сзади ее кто подгоняет.
      Вот она уже на своей улице, вот уже виден дом, где она живет. Еще немного, еще - и она подбегает к крыльцу.
      Дверь с улицы у них всегда заперта, и, чтобы войти, надо позвонить. Она забыла об этом и с разгона налегла на створку. На этот раз двери не были заперты и с грохотом растворились. Она бросилась вперед и стала как вкопанная...
      Перед нею на толстой веревке, переброшенной через балку, неподвижно висел... Колесник. Христя покачнулась, вскрикнула и упала навзничь. Крыльцо загудело, когда она грянулась на пол.
      13
      - Где я? Что со мной? - были ее первые слова, когда она пришла в чувство.
      Тихо, темно вокруг. Под нею что-то шелестит. Да ведь это солома! Откуда? Откуда здесь солома? А это что сереет вверху, в дальнем уголке? Как сыро и мрачно здесь. Где она, в подвале или в подземелье? Это ведь через отдушину проходит слабый свет. Господи! как ее сюда заперли, за что, почему ее сюда заперли?
      Она поднялась, села и стала припоминать. Голова у нее кружилась, в ушах звенело, а ей казалось, что земля ходуном ходит под нею и ее от этого качает. От слабости она опять легла... что-то пробежало у нее по лицу, укусило за шею. Она провела рукой и раздавила клопа!
      Она вскочила, как безумная, сразу все вспомнив. Да, да - она видит перед собою Проценко, он шепчет ей: "Я тебе добра желаю - иди в работницы к моей жене". Что она ему ответила? Не дождешься! Она помнит, как бросилась прочь от него. Помнит, как добежала до крыльца, как вбежала в прихожую... И перед нею закачался на веревке труп Колесника. Боль сжала ей сердце, ком подкатил к горлу, точно кто-то стал душить ее. Дальше все покрыли мрак и забвение.
      Это все было с нею... а что же теперь? Где она, как сюда попала? Кто бросил ее сюда?
      Как ни силится вспомнить Христя, как ни напрягает память, ничего не может припомнить.
      Ощупью пробралась она к отдушине, которая серела вверху. Стала перед нею, тянется руками, хочет достать, но отдушина уходит как будто все выше и выше... Она поднимается на цыпочки... щупает рукой... и вдруг пальцы ее коснулись железного прута. Холод пронизал ее насквозь. Да ведь это тюрьма! - чуть не крикнула она. Она в тюрьме, она... За что? Слезы душили ее. Верно, она что-то сделала, раз ее сюда бросили. Так вот оно что! Еще вчера она была среди людей, жила их жизнью,- а сегодня навеки замурована в этих четырех стенах. Еще вчера она нежилась на мягкой перине, а сегодня валяется на гнилой соломе, в тюрьме. Так вот она, та напасть, о которой говорила старая Оришка. Господи! за что же, за что? Кому она сделала зло, кому желала худа?
      Слезы хлынули у нее из глаз, она безутешно плакала, уткнувшись лицом в колючую солому. Вокруг нее черная ночь и мертвая тишина, и только ее тяжелые и горькие вздохи нарушают это немое безмолвие.
      Долго она плакала, пока снова забылась, уснула. Когда она пробудилась, сквозь маленькое окошечко под потолком, забранное железной решеткой, пробивался яркий солнечный свет; лучи солнца, искрясь, скользили по желтой соломе, а вокруг царил мрак. Ей казалось, что стены, покрытые плесенью и черными пятнами, сдвигаются, чтобы ее раздавить. Откуда-то издалека долетал стук, говор. Вот загремел запор над головой, и отворилась, незаметная дверь.
      - Эй, ты! Спишь там или очумела! - сказал кто-то.- По-барски почивать изволишь. Поди сюда.
      - Это я? - спросила Христя.
      - Да кто же еще - ты.
      Христя поднялась - в дверях стоял солдат.
      - Да живей, живей! Что, словно неживая? - кричал он на нее.
      Она встала и так и пошла за ним, неумытая, непричесанная, думая, на какую же ведут ее новую муку.
      Ее ввели в большую комнату.
      - Посиди здесь. Пообожди, сейчас пристав выйдет.
      Только теперь Христя догадалась, что это она сидела в холодной при полиции. Еще больше удивилась она, когда перед нею появился Кныш.
      - А, это ты, прачка, это ты, певунья! - сказал он.- Что ж, хорошо ли выспалась в моей барской опочивальне? Хорошая опочивальня, и мягко и тихо, не то что у Колесника на перине.
      Христя, стоя перед ним, заплакала.
      - Чего же ты плачешь? Разве я тебя бью? - сказал Кныш, бросив на нее пронзительный взгляд.- Будет, будет. Перестань. Скажи лучше, что ты знаешь про Колесника. Чего он повесился? Может, ты сама и помогала ему?
      - Я? Да если б я знала, что такое случится, ни за что бы не ушла из дому.
      - Разве тебя не было дома? Где же ты была?
      Христя рассказала все, как было, не утаила и того, что нашептывал ей Проценко.
      Кныш только свистнул и заходил по комнате, искоса поглядывая на Христю.
      - Что же ты теперь будешь делать? - медленно спросил он, после того как она умолкла.
      - Что же мне теперь делать?
      - Пойдешь в горничные к Проценко?
      - Чего я там не видала? Мне бы вот платья вернули.
      - Гм. Платья? - хмыкнул Кныш и снова заходил по комнате.- Лучше ты у меня оставайся.
      - Чего мне тут оставаться? Чтобы клопы заели?
      - Нет, не там. Не в холодной. А на моей половине.
      - И что?
      - Да ничего. И платья свои возьмешь, и выпустить тебя можно будет скорей. А то, знаешь, пока дело кончится, и впрямь клопы заедят.
      Христя, головой поникла. Так вот куда снова забросила ее судьба, так вот на какую дорожку толкнула ее злая доля. А она уж думала... Что она думала? Нет, еще не все пропало, коли красота ее не увянула. И Христя так стрельнула на Кныша своими черными глазами, что его широкое лицо просияло, как солнце.
      - Так ты... согласна? - запинаясь, спросил Кныш и, подойдя к ней, взял ее за круглый подбородок. Христя лукаво опустила глаза.
      - Ну, погляди же! Погляди на меня! - дрожа, прошептал он.
      - Я ничего не ела. Мне есть хочется,- слегка прижимая щекой его руку, сказала она.
      Он сразу отдернул руку, словно его обожгло.
      - Иванов! - крикнул он.
      Перед ним как из-под земли вырос солдат.
      - Отведи ее ко мне. Да поесть ей дай. Самовар готов?
      - Готов, ваше высокоблагородие! Слушаюсь, ваше вскобродие! - И он повел Христю на половину пристава.
      А вечером Христя вдвоем с Кнышом уже распивала чаи. Бутылка рому стояла на столе. Кныш то и дело подливал ром в свой и без того темный стакан. Лицо у него пылало, глаза горели, как угли. Он весело шутил и все щипал пухлую щечку Христи. Она кокетничала: то потупляла глазки, то так стреляла ими, будто хотела насквозь пронзить Кныша. Ей было весело. Теплый чай, приятный разговор согревали и веселили ее. Но когда она потянулась за ромом, чтобы и себе подлить в чай, ей показалось, что из-за бутылки выглянуло синее лицо Колесника с закрытыми глазами. Она задрожала и плеснула рому больше, чем следовало.
      - Что это ты, испугалась чего, что ли? - спросил Кныш.
      Она бросила на него взгляд. Схватила стакан.
      - Давай пить! - крикнула она, чокнулась с ним и выпила залпом стакан.
      В голове у нее зашумело, в глазах загорелись искры. Своей красной и горячей, как огонь, щекой она склонилась к нему на плечо. Перед пьяными ее глазами вставала ее прежняя жизнь, когда она была певичкой и похвалялась перед людьми пьяным разгулом. Хоть и горько было тогда, хоть и сосала все время сердце тоска, зато она веселилась. Огни горят, музыка играет, народ валом валит. Подруга шепчет на ухо: "Вон тот чернявый купчик на тебя загляделся", или: "Вон гусар крутит ус и глядит, как кот на сало..." А ты будто и не видишь, подтягиваешь песню. Кончилась песня, мерзкая, осточертелая, и купчик и гусар бросаются к тебе и наперебой приглашают ужинать... А там вкусные блюда, отборные пьяные вина... весело-весело! И Христя, вскочив, стала показывать Кнышу, чему ее учили в арфистках. Как и когда подмигнуть, что выставить напоказ... Это были пьяные песни, бесстыдные движения голого женского тела... Кныш весь дрожал, глядя на нее, и глаза у него горели, как у хищного зверя.
      На следующий день, когда он ушел на службу и Христя осталась одна, ей вспомнилось вчерашнее, и нестерпимо тяжкая дума обуяла ее одурелую голову. Кто она и что она? Давно ли она тешила ненасытную похоть одного, еще труп его не успел остыть, а она уже ломается перед другим. Что она? Скотина, и та имеет свою цену, а она, как игрушка, переходит из рук в руки. Никто не спрашивает, какая ей цена. Первый встречный может взять ее, потешиться, полюбоваться и бросить. До каких же пор так будет? Пока не пропадет ее красота, ее миловидность. А там?.. Проклятая жизнь! Собачья доля! И за обедом она снова напилась, чтобы не думать, чтобы забыться.
      Прошла неделя. За эту неделю только и разговору было в городе что про Колесника. Все открылось: и какие были заведены в земстве порядки, и сколько денег прошло через руки Колесника, и какие расходы оправданы, какие нет. На съезде поднялся такой тарарам, такая буря - свету божьего не видно! "Что это мы только разговоры разговариваем? Кто вернет украденные деньги, кто возместит убытки?" - спросил Лошаков. "Управа!" - кричали одни. "Тот, кто плохо смотрел за общественным добром",- прибавляли другие. "Всех под суд!" - кричали третьи. Председатель и члены ходили бледные, как тень. "Вот в чужом пиру похмелье! Вот беда! Да чем же мы виноваты? - оправдывались они.- Кто выбирал плутов да проходимцев? Говорили ведь тогда: зачем пускать мужика на такое важное место! Не хватает только, чтобы стали выбирать волостных писарей!" Три дня шли споры да перекоры. На четвертый день председатель доложил, что Колесник купил на свое имя большое имение. Не лучше ли просить власти наложить арест на его имущество? Все вздохнули с облегчением. Слава богу! нашли способ развязать этот проклятый узел. "Просить, просить!" - закричали все в один голос. Но в эту минуту председателя вызвали. На его имя от властей пришла важная бумага. Что такое? Уж не новая ли напасть? Через некоторое время председатель вернулся веселый с бумагой в руках. "Господа! Радость! Большая радость!" - "Что такое?" - Губернатор прислал духовное завещание покойного. Веселый Кут, на покупку которого Колесник взял двадцать тысяч земских денег, он передает земству".- "Ура!" - крикнул кто-то. "Ура!" - поддержали другие. "А знаете, он был честный человек! Разве другой поступил бы так? Никогда! Дурак он только! Признался бы во всем, сказал бы нам: берите мое добро. И мы бы простили ему, мало того, на месте оставили бы срок дослужить. А то ни за грош пропал человек! Жаль!" - и все заговорили о злой людской участи. "Что такое человеческая жизнь? Прах и суета! Бьется человек, бьется,- вот-вот выскочит, вылезет на берег, и вдруг на тебе! Споткнулся - и повис в петле. Человек - яко трава, дни его - яко цвет сельный!" - проговорил Рубец. Это так понравилось всему съезду, что Рубца предложили избрать вместо Колесника. "Единогласно!" - раздалось со всех сторон. Но тут поднялся один из казачьих гласных в серой свитке. "Нет, мы не хотим единогласно,- сказал он.- Мы знаем, как пан Рубец бегал по панам и кланялся всем им в ноги, чтобы его выбрали. Мы знаем пана Рубца как прежнего секретаря думы, а на это место нужен человек, который знал бы толк в хозяйстве".
      - Так, может быть, желаете баллотироваться? - спросил, вставая, Лошаков и прибавил со злобной улыбкой: - Мы рады будем и вас избрать. Был же Колесник, а теперь вы будете.
      - Я не добиваюсь панских милостей,- ответила серая свитка,- а прошу только делать по закону.
      - Ну, что ж, баллотировать так баллотировать! - сказал Лошаков, глядя на часы.- Пора ведь и обедать.
      Бросили шары и выбрали Рубца семьюдесятью пятью голосами против пятидесяти.
      - Ну что, вы удовлетворены? - спросил Лошаков у серой свитки, выходя из собрания.- Ведь вы знали, что изберут Рубца. Не все ли равно баллотировкой или единогласно!
      - Знал. Но не знал, сколько панов из числа тех, что кричали "единогласно", сами хотели бы сесть на место Колесника. А теперь вот узнал. Нас, мужиков, всего три человека, а черных шаров навалили пятьдесят. Вот тебе и единогласно!
      Лошаков сердито поглядел на серую свитку и, ничего не сказав, прошел дальше.
      А вечером у Лошакова на разъездном банкете держали совет, как сделать, чтобы мужиков в земстве стало наполовину меньше.
      - Помилуйте! На губернском съезде такое кричат, а на уездных - просто их царство. Председателями, членами выбирают своих... Разве мало нашего брата, бедняка, который с малых лет тянул чиновничью лямку?
      - Да, об этом нужно будет подумать,- сказал Лошаков.
      - Постарайтесь. А мы, знаете что? На что нам нужен этот Кут? Заплатите двадцать тысяч, да и возьмите его себе, он больше стоит.
      Лошаков на это ничего не сказал, а только, кланяясь всем, повторял: "Постараюсь, постараюсь!"
      Кое-что из их разговоров дошло и до Христи. Пьяный Кныш так, между прочим, рассказывал ей понемножку, что творится в городе, какие идут разговоры. Она слушала все это зевая. Какое ей дело до этого земства?
      Она знает одно: паны дерутся, а у мужиков чубы будут болеть! Она только спросила, останется ли Кирило управлять Кутом и будут ли слобожане владеть огородами и прудом.
      - Какой Кирило? Какие слобожане? - спросил Кныш. Она рассказала о своей жизни в Куте.
      - Ну, навряд,- сказал он.
      - Что же они сделают с Кутом?
      - Продадут, и все.
      Христе стало жаль и Колесника, и Кирила, и слобожан. Она и сама немало потрудилась, пока довела дело до мировой. И вот теперь все ее труды пропали даром.
      Чтобы не кипела в сердце досада, она за обедом наклюкалась и легла спать.
      Вечером Кныш принес другую новость.
      - А знаешь, кого выбрали на место Колесника?
      - Кого?
      - Земляка, Рубца!
      - Рубца! - воскликнула Христя.- Я у него когда-то служила.
      Только теперь вспомнил Кныш, где он ее раньше видел.
      - Так ты не миновала рук Проценко?
      - Нет! Чтоб он пропал! И теперь липнет как встретит.
      - О, он вашу сестру любит, не дает спуска.
      - А где теперь Довбня? - помолчав, спросила Христя.
      По шинкам шляется. Как-то у меня в холодной ночевал.
      - За что?
      - Пьяного нашли под забором.
      - Хотелось бы мне повидать его.
      - А что, и с ним зналась?
      - Я жила у них, когда ушла от Рубца. Он хороший человек, а жена его, хоть и старая моя подруга, злая баба. Когда мы с Колесником уезжали из Кута, я забегала к ней. В хибарке живет, с солдатом, рада, что от мужа избавилась... На что же он живет?
      - Кто?
      - Да Довбня.
      - А черт его знает. Днем около суда шатается. Поймает мужика, настрочит ему прошение - вот и есть на выпивку.
      - А нам хорошо, у нас даровая,- улыбнулась Христя.- Пей - и пьян никогда не будешь.
      - О, да ты шельма! - сказал Кныш, заметив лукавую улыбку в ее глазах.
      - Я не шельма, я шельмочка! - игриво возразила она.
      Кныш залился веселым смехом.
      - Знаешь, что, Христя? Меня, может, скоро переведут на другое место. Поедешь со мной?
      - Куда?
      - Еще не знаю. Может, и в N.
      - Туда я ни за что не поеду.
      - Почему?
      - Там все знакомые люди. Из деревни приедут - узнают.
      - А тебе что?
      - Ничего. Только я туда не поеду.
      - Ну, а в другое место?
      - Отсюда никуда не хочу. Я бы одного хотела: пристройте меня куда-нибудь.
      - Куда же мне тебя пристроить?
      - Куда-нибудь в гостиницу. Скажите какому-нибудь хозяину, чтобы дал мне номер.
      - А платить кто будет?
      - Свет не без добрых людей,- со вздохом ответила Христя.
      - Гуляй, значит?
      - Что же мне больше делать? - чуть не плача, сказала Христя.- Другие хуже меня, да у них все есть. Только я одна такая глупая, что до сих пор ничего не нажила.
      Разговор на некоторое время оборвался. Христя сидела, понурившись, Кныш широкими шагами ходил по комнате.
      - Худое ты задумала,- сказал он, помолчав.- Тебе со мной будет лучше. То беготня, беспокойство, а то была бы ты у меня хозяйкой дома.
      - Была уж я такой хозяйкой,- снова вздохнув, сказала она.
      - Как хочешь. Я тебя не держу. Говорю тебе только - тебе же хуже будет.
      - Хуже, чем есть, не будет.
      В этот день они больше не говорили. Кныш бегал по делам, а Христя, сидя дома, думала про свою участь. Господи! До чего она дошла! До чего довели ее добрые люди да горькая жизнь! Если бы мать встала из гроба и поглядела на нее в ту минуту, когда она просила Кныша поместить ее в гостиницу. Что бы она сказала? Снова бы умерла и уж больше не захотела бы встать. Что же ей делать, как ей быть? Ехать с Кнышом? Ни за что! Опостылел он ей, осточертел. Если б она его не боялась, и дня бы тут не жила. А то целуй его, ласкай пьяную рожу. Разве не хуже ей сейчас? То она хоть будет свободна, а тут того и жди, запрут в этот проклятый клоповник, а то и подальше. Попала мышка коту в лапы, твори его волю, тешь его сердце, смейся, ходи перед ним колесом. Что из того, что тебе слезки, лишь бы ему были игрушки!
      Кныш пришел перед рассветом.
      - Ну, Христя, прощай, еду в N.
      - Так скоро?
      - Да. Назначили помощником исправника. С приятелями магарычи распивали.
      - А как же я?
      - О тебе я говорил одному человеку.
      - Ну?
      - Обещал.
      - Мой хороший! Мой милый! - воскликнула она, повиснув у него на шее.
      - А все-таки тебе лучше ехать со мной. Понятно, не сейчас. Теперь ты перейдешь в гостиницу. А я поеду - осмотрюсь, найму квартиру. Слышишь?
      - Слышу, слышу,- ответила Христя, думая: "Дай мне только уйти из этого ада - ноги моей у тебя не будет!"
      Христя уже целый месяц живет в гостинице. День спит, ночь гуляет. Где она только не побывала, кто у нее не перебывал! И все пьют без просыпу, все шальные. Как расходятся, разгуляются, вино у них льется рекой, деньгами сорят без удержу. Сколько этих денег прошло через руки Христи? А где они? Только и всего, что сшила себе новое платье, купила шляпку, рубашек. Все остальное идет хозяину. Легко сказать - за один номер надо отдать пятьдесят рублей в месяц! А если она есть захочет, так с нее дерут не как со всех голодных людей, а в два раза дороже. Придет к ней кто-нибудь,- плати рубль. Лакеи тоже по полтиннику требуют за то, что приводят гостей. Что она, корова, которую беспрерывно доят, чтобы побольше выжать прибыли? Так ведь и корова перестанет давать молоко, а она?
      От бессонных ночей у нее уже потускнели глаза, побледнело, пожелтело личико, пришлось уже румянами натирать щеки. И она натирала.
      Как томится душегуб от того, что ему все мерещатся зарезанные души, так томилась все время и Христя от тяжких, гнетущих предчувствий беды. И как он, чтоб забыться, идет на новое душегубство, новой кровью заливает свой первый скользкий шаг, так и она, опомнившись, заливала горе вином... От него на душе становится весело... сердце бьется быстрей, кровь стремительней бежит по жилам... а в голове вихрем кружатся легкие, как тень, мысли и думы, кипят, как вода в омуте... Какое-то безумие нашло на Христю, яростная волна подхватила ее и понесла... Она не пыталась удержаться... Пускай несет!
      И понесло Христю вниз по течению. И донесло ее до больницы. Тело ее покрылось струпьями, на лице выступили синие пятна, на лбу вздулся гнилой волдырь с кулак величиной, горло болело, голос дребезжал, как разбитый горшок, а там и вовсе пропал,- не говорила она, а только неясно сипела.
      14
      На дворе стояла ненастная осенняя погода: дождь да грязь, грязь да дождь. Небо заволокло непроглядными тучами, с земли поднимался густой туман и застилал свет осеннего дня, мгла стояла над землей, и люди в мутном свете сновали, как мрачные тени.
      Вечерело. Черная ночь спустилась на землю. В домах зажигались огни, на улицах вспыхивали фонари. Тусклыми желтыми пятнами трепетал их свет в непроницаемом ночном мраке, еле-еле озаряя круг под самым фонарем. За пределами этого желтого круга все тонуло в непроглядной тьме. Слышно было, как прохожий тяжело шлепает по непролазной грязи, проклиная дождь и непогодь. Все торопились по домам, все искали приюта, прятались по теплым углам. Одни извозчики громыхали по опустевшим улицам, выкрикивая охрипшими от непогоды голосами: "Подавать? Подавать?" Никто их не окликал, эхо не разносило глухого крика, и они от тоски все переезжали с места на место.
      Несмотря на такое ненастье и грязь, земский съезд никогда еще не был так многолюден, как в эту пору. Земская управа, как костер, сверху донизу пылала огнями. Во всех комнатах и коридорах полно гласных; они то снуют взад и вперед, то собираются кучками, то снова расходятся. Тут и светлейшие князья, и большие баре, и богатые купцы, и наш брат, серая свитка... Слово за слово - целое море слов, шум и гам стоит на съезде, как в улье перед вылетом роя.
      Зачем же собрались они все сюда, на какой совет съехались из ближних и дальних уездов и мест? Войдемте, послушаем.
      Давно уже звонит председательский звонок, сзывая гласных, которые разбрелись по всем углам и, разбившись на кучки, ведут шумный разговор.
      - Господа! Прошу занять места! - кричит председатель, устав звонить. Немного погодя он опять звонит.
      - Слышите, звонок! Будет... довольно! - раздаются отдельные голоса. Кое-кто из тузов отходит от кучек и направляется на места, меж тем как юркие дельцы все еще размахивают руками, с жаром доказывая что-то своим собеседникам, седые бородачи, рассыпавшись по залу, сквозь очки озирают кучки гласных, а толстопузые купцы, стоя у дверей, пыхтят и утираются красными платками. Одни только серые свитки, сбившись толпой в углу у стенки, смиренно стоят, понуря головы, словно обвиняемые, которых сейчас начнут судить.
      - Господа! Прошу занять места! Нам еще предстоит рассмотреть много вопросов...- снова кричит председатель.
      - Слышите? Слышите? - И все бросились на места. Говор, скрип сапог, скрип сапог и говор... Среди этого глухого шума только звонок, как маленькая собачонка, заливается пронзительно и тонко.
      Но вот гласные уселись. Звонок умолкает. Тишина, только изредка по залу пробежит неясный шепот.
      - Господа! - начал председатель.- Теперь нам предстоит рассмотреть вопрос о растрате бывшим членом управы Колесником двадцати тысяч земских денег. Прошу вашего внимания. Вопрос о растрате столь значительной суммы уже сам по себе представляется довольно серьезным, но серьезность его усложняется еще тем печальным обстоятельством, что, к стыду нашему, должен сознаться, растраты представляют не единичное явление.
      - Да ведь деньги за Колесника заплатили! - не то спросила, не то прямо сказала серая свитка.
      - Да, деньги внесены. Но я вовсе не о том говорю, я говорю о самом явлении. Оно столь необычайно, столь часто начало повторяться в последнее время, что я просил бы вас обратить на это самое серьезное внимание и на настоящем заседании рядом мер положить раз и навсегда предел такому печальному положению.
      - Какой же положить предел? Под суд вора - вот и весь предел!
      - Я прошу не перебивать меня. Слово за мною, и моя мысль впереди.
      - Послушаем!
      - Господа! - воскликнул, покраснев, председатель.- Я лишу слова того, кто еще раз перебьет меня.- И, покачиваясь, он продолжал свою речь. Красиво и плавно лилась эта страстная речь; по временам оратор умолкал, видно, чтобы перевести дух, потому что через минуту он снова обрушивался на зал, как бурный вихрь, который все крушит и ломает, как гром, который грозно разбивает все препятствия на своем пути... Окидывая всех убийственным взглядом, пронизывая самую душу слушателей звонким и зычным голосом, он беспощадно, немилосердно бичевал дурную наклонность к воровству, громил преступные замыслы.
      - Таковы, господа, печальные последствия простой кражи,- сказал он, переводя дыхание,- неуважение к чужой собственности, разрушение общественного спокойствия, шаткость религиозных убеждений. Но во сколько раз преступнее, во сколько раз позорнее кража или растрата общественного добра? - крикнул он, точно выпалил из ружья. Он не находил слов, чтобы заклеймить этот порок, постичь и охватить весь страшный вред от него, весь наносимый им ущерб.- Удивительно, как не разверзнется земля под ногами такого преступника и не поглотит его сразу, как не поразит его на месте гром небесный, когда злой умысел только возникнет в его уме. Живет же такая мразь и позорит весь человеческий род. Мы, сначала ничего не зная, живем с ним вместе, дружим с ним, хлеб-соль водим, а потом, когда все обнаружится, другие кивают и на нас: одного, дескать, поля ягода, одним миром мазаны!.. Нет, господа, нам нужно обелить себя в глазах честолюбивых интриганов, которые не задумаются бросить ком грязи во всякую светлую личность в глазах общества, в глазах всего света! Кому, как не нам, дворянам, стоящим на страже чести, взяться за это дело! И я, как дворянин, первый считаю священным долгом предложить вам, господа, некоторые меры, могущие служить для искоренения столь гнусного зла. Но прежде всего позволю себе спросить вас: какие причины, какие, так сказать, условия породили возможность появления среди нас такого рода личностей? Скажут нам: разве и в прежнее время не было этого? Разве чиновничество не брало взяток? Отвечу: да, брало, брало потому, что получало нищенское жалованье, брало, чтобы с голоду не умереть, но не крало! Не крало потому, что чиновники - это мы, те же дворяне. А это много! Целый ряд веков стоит за нами, рыцарями порядка и честности; вековые традиции создали нас таковыми. Таковы были и чиновники; самой природе их присуще, не скажу понятие, а ощущение чести, достоинства. Вот почему тогда у нас не было воровства общественного достояния. А теперь? Рядом с нами сидят люди иных сословий, иных общественных положений, где понятие о честности или недоразвилось, или приняло какие-то уродливые проявления: обвесить, обмерить, обойти вовсе не считается преступным. Чего вы хотите после этого? Руководствуясь такими взглядами, я предложил бы следующую меру: очистить земство от того преобладающего большинства чуждого дворянству элемента, который, в особенности по уездам, создал управы из своих, все прибрал к своим рукам.
      - Так это нас, Панько, взашей из хаты гонят! - раздался громкий возглас из кучки серых свиток.
      - Ничего, ничего, ваше превосходительство,- сказал, поднимаясь, бородач в купеческом кафтане,- отбрили вы нас, нечего сказать. А двадцать-то тысяч попризаняли у меня по пять процентов, тогда как мне давали десять, да вот уже пятый годок-то требую, да никак не истребую.
      - Тише, господа, я еще не окончил. Тише! - крикнул Лошаков и, покраснев как рак, неистово зазвонил на весь зал.
      - Пойдем, Грицько, пока по шее не дали,- снова раздался чей-то голос, и серые свитки поднялись друг за дружкой и направились к дверям.
      - Господа, тише! Стойте! Куда вы? - крикнул Лошаков на свитки.
      - Куда? Домой! - ответила одна из свиток.
      - Я не позволю. Я требую, чтобы вы остались. Вопрос очень серьезный.
      - Нет еще такого закона, чтобы нас честили так и сяк да еще заставляли слушать.- Они уже столпились у дверей. Но тут в зал ворвался неизвестный. Платьишко на нем рваное, лицо заросло щетиной, сам худ, как щепка, голова косматая, нерасчесанная, усы топорщатся, как кошачий хвост, а глаза сверкают, горят, как у хищного зверя.
      - Стойте! Стойте, добрые люди! - крикнул он.- Я вам всю правду скажу. Ничему не верьте, все это ложь! Как раньше крали, так и теперь крадут и будут красть... Пока у одного добра больше, а у другого меньше, воры не переведутся! Это я всю правду вам сказал!
      - Социалист! Нигилист! Арестовать его! - раздалось со всех сторон, и все вскочили с мест.
      - Кто это? Кто? - допытывались гласные.
      - Это, господа, один сумасшедший, не очень давно из дома умалишенных выпущен,- пояснил председатель управы.
      - Кто он? - спросил Лошаков.
      - Довбня. Окончил когда-то курс семинарии.
      - Ну, и верно, что социалист. Сторож! Позвать сюда полицейского, арестовать этого господина.
      - Ух, как испугали! - махнул на него рукой Довбня и расхохотался.- Я в сумасшедшем доме был, а они - арестовать! Я не убегу,- ответил он и снова обернулся к серым свиткам.- А вам, братцы, одно скажу: не верьте вы ничему на свете - все ложь! Если есть у кого крупица правды, так только у бедняка, зато ему, бедному, и приходится хуже всех!
      В эту минуту вошел полицейский, и Довбню, как он ни кричал, как ни упирался, подхватили под руки и потащили из зала... Серые свитки куда-то пропали. Публику за то, что она рукоплескала Довбне и кричала ему браво, Лошаков попросил покинуть зал, а тем временем объявил перерыв на десять минут. В зале поднялся шум, гам; гласные кричали, публика хохотала, кто-то громко ругал Лошакова, кто-то свистел... и все вместе отчаянно топали ногами, выходя из зала.
      Вскоре зал опустел. Публики - ни души, одни гласные суетились, словно пчелы, потерявшие матку. Но вот опять раздался звонок Лошакова - и все затихли.
      Лошаков снова начал говорить. Чтобы сократить число гласных не дворян, он предлагал ходатайствовать перед правительством о запрещении казакам быть самостоятельными выборщиками наравне с мелкопоместными дворянами, пусть выбирают от всей волости, как казенные крестьяне. Утомившись, он закончил свою длинную речь, выразив надежду, что его предложение будет принято, если же кто-нибудь из господ гласных хочет предложить что-нибудь лучшее, то пусть скажет об этом собранию.
      Все собрание неистово рукоплескало своему красноречивому председателю. Несколько гласных, тут же вскочив с мест, подбежали к Лошакову и стали горячо пожимать ему руку; другие кричали с мест: что, мол, еще слушать? Кто даст лучший совет? Баллотируйте!
      Среди этого шума и крика, среди веселой суеты и смеха только в одном углу сидел в одиночестве некто в черном, окутавшись облаками дыма. Но вот дым колыхнулся, и, словно поверх тучи, над ним появилась косматая голова в синих очках, с длинной бородой.
      - Я прошу слова! - крикнула голова, покрывая своим густым басом и восторженные крики и суетню господ гласных.
      - Тише, тише, господа! - крикнул Лошаков и стал окидывать взглядом зал.
      - Вы желаете говорить? - спросил он с ехидным поклоном.
      - Я,- снова прогудела басом голова,
      - Не надо! Не надо! - закричали со всех сторон гласные.- Мы наперед знаем, что услышим одни порицания.
      - Но позвольте же, господа! - крикнул Лошаков, поднимаясь.- Не будем пристрастны. Может быть, господин профессор, как гласный от N крестьянского общества, скажет нам что-нибудь в защиту своих избирателей.
      - Не надо! Не надо! - кричат по-прежнему гласные.
      - Да позвольте же: не могу же я запретить говорить.
      - Не надо! Не надо!
      Лошаков звонит.
      - Не надо! Не надо!
      - Господа! - крикнула голова,- я не стану долго терзать ваш слух. Я не стану говорить часовые речи. Скажу только несколько слов. Я думаю, господа, что мы прежде всего представители земства, а не представители какого-нибудь одного сословия, почему и в речах касаться сословных вопросов по меньшей мере неделикатно.
      - Мы уже слышали... Не надо! Баллотируйте. Вопрос так ясно поставлен, что в прениях нет надобности.
      - Вы не хотите меня выслушать. Но позвольте: два слова. Я, господа, считаю для себя позорным быть в таком собрании, где нарушается свобода прений, где возбуждается сословная вражда, причем обвиняющая сторона даже не дает возможности обвиняемой сказать что-либо в свое оправдание.
      - Не надо!
      - Я слагаю свои полномочия и удаляюсь,- сказала голова, с грохотом отодвигая стул и выходя из зала.
      - И лучше! Скатертью дорожка!
      - Помилуйте! Что это такое? Приходишь в собрание - одни свитки да сермяги. Вонь, грязь - просто сидеть нет возможности. Опять-таки: их же члены, их же председатель. Сами себе назначают содержание, какое желают, налогами облагают, какими им вздумается, не справляясь ни с законом, ни с доходностью. Да вдобавок еще воруют земские деньги! - раздавались отдельные голоса.
      - Так как же, господа? Никто не желает сказать что-нибудь? - спросил Лошаков.
      - Что тут говорить?
      - Баллотируйте, да и все тут. Помилуйте, одиннадцать часов, меня в клубе ждут: партия винта не составится.
      - Господа, садитесь же! Буду сейчас баллотировать вопрос.
      - Зачем баллотировать? Вот встанем все и все будем стоять. Единогласно, да и только.
      - Единогласно! Единогласно! - закричали кругом, точно в колокола ударили.
      - Никого нет против предложения?
      - Никого. Единогласно.
      - Вопрос принят, господа, единогласно. Поздравляю вас...
      - Закрывайте заседание. Чего долго тянуть? Главное решено, а остальные вопросы могут остаться и до другого собрания, если сейчас не успеем.
      - Да, я думаю, господа, что после этого вопроса нам следует, отдохнуть. Вот только еще вопрос о Колеснике.
      - На завтра! На завтра! Сегодня поздно. Пора в клуб.
      - Заседание закрываю. Завтра прошу, господа, пораньше, часов в одиннадцать,- сказал Лошаков и вышел из-за стола.
      Через десять минут зал опустел. У выходов и около подъезда крик, шум, давка.
      - Извозчик! Давай! Карета генерала N! Эй, давай скорее! - Треск железных шин по мостовой, грохот карет, цокот копыт и гул, как на пчельнике.
      Через полчаса и тут все затихло, а вскоре стали потухать огни. Ярко освещенный дом постепенно окутывался мраком, пока совсем не потонул в непроглядной ночной темноте. Казалось, обитатели его, напуганные всем тем, что здесь произошло, торопились поскорее погасить огни.
      Когда последнее окно погрузилось во мрак, из-за каменного столба, где желтел подслеповатый глаз фонаря, показалась чья-то фигура и зашагала по невылазной грязи прямо через площадь. В непроницаемой ночной темноте сквозь густую завесу дождя доносилось только хлюпанье воды под ногами да какое-то ворчанье - не то брань, не то жалобы. Но вот в конце улицы в желтом кругу света, который отбрасывал на землю фонарь, замаячила темная тень. Это была тень женщины,- как только она подошла к столбу, тускло горевший фонарь осветил юбку и длинную, всю в дырках кофту, подпоясанную веревкой. Головы не было видно,- до самых плеч она, как покрышкой, была закрыта ветхой рогожкой. Неизвестная подошла к фонарю и стала вытирать о столб грязные сапоги с кривыми каблуками и рваными голенищами.
      - Ну, и грязища! - не то прогудела, не то просипела она.
      - Эй, ты! Шлюха безносая! Обтираешься? - донесся до нее другой хриплый голос.
      Рогожка завертелась во все стороны. Видно, обладательница ее не расслышала, откуда ее зовут.
      - Ослепла, что ли, не видишь? - снова раздался хриплый голос.
      - Ты, Марина? - прогнусавила рогожка, всматриваясь в темноту.
      - Я. Иди сюда, на эту сторону: здесь не так льет.
      - Сама, что ли, лучше: только, что нос, как труба, торчит, а небось тоже гнилая! - огрызнулась рогожка и побрела через улицу на другую сторону.
      - Здорово! - приветствовала ее тоже женская фигура, покрытая платком.
      - Здорово! - просипела рогожка.
      - Где это ты была, что так ноги обтираешь?
      - Да там, около земства. Грязища на площади - ног не вытащишь!
      - Что ж, заработала?
      - Какое там! Темно, хоть глаз выколи. А ты?
      - Да и я так же. Шел тут пьяный оборванец.
      - Ну?
      - Мимо прошел.
      Они помолчали, прислонясь к забору.
      - Я сегодня еще ничего не ела,- уныло сказала рогожка.
      - Разве евреи через день тебя кормят? - засмеялась Марина.
      - Да нет. Сегодня просто ничего не готовили, шабаш.
      - Я бы у них, чертей, и кугель съела.
      Рогожка вздохнула.
      - Слышала? - немного погодя спросила она.
      - Что?
      - Твоего в полицию повели.
      - Пьяного?
      - Да нет, панов в земстве обругал. Такой там шум поднял, что за полицией послали, насилу увезли его на извозчике.
      - Очень хорошо. Пускай не напивается.
      - Кучера говорили, что плохо ему будет. В тюрьму запрут, в Сибирь сошлют.
      - Дай бог, все лучше, чем мне с пьяницей коротать свой век!
      - А все-таки ты нынче ела, не голодна.
      - Не он меня накормил. Я и водку пила, так что из этого? Он бы изо рта вырвал, если б увидал.
      - А все-таки лучше. Знаешь, Марина, что я подумала?
      - Что?
      - Домой пойду.
      - За каким чертом? Под забором подыхать?
      - А тут не все равно? .
      - Тут хоть у еврея служишь. А там - кто тебя пустит?
      И они опять примолкли. Через минуту издалека послышался топот, шум. Пьяный не то кричал, не то затягивал песню.
      - Слышишь? - спросила Марина.
      - Слышу.
      - Пойдем, а вдруг?..- Марина двинулась вперед, запевая тонким-тонким голосом:
      Эх, кабы да муженек молодой
      Да по хате походил бы со мной!
      А рогожка вслед за нею дробно, как сухой ситник, затараторила:
      Ой, гоп, ужин съели,
      Запирайте, дети, двери!
      Гоп! гоп! гоп!
      и, схватив Марину за руку, стала отдирать трепака.
      - Стой! Не шуми! Расшибу! - едва держась на ногах, крикнул на них пьяный и схватил за руку рогожку.
      Марина, вырвавшись, побежала дальше. Рогожка осталась. Пьяный, наклонившись, не то что-то шептал ей, не те говорил сам с собою.
      - Двугривенный не дашь, не пойду,- говорила рогожка.
      - Что мне твой двугривенный? У меня денег куры не клюют. Вона! - И он хлопнул рукой по карману. Послышался звон медяков.
      Через минуту они скрылись в темном переулке. Вскоре рогожка опять показалась.
      - Марина! - крикнула она.
      - Что! - откликнулась та издалека, от лавок.
      - Поди сюда.
      Марина подошла.
      - Что? Заработала?
      - Двугривенный. Пойдем выпьем да поедим.
      - А его куда девала?
      - Заснул у лавок.
      - А денег у него не осталось?
      - Бог его знает. Он вперед дал.
      - Так ты, дура, сама не поискала?
      - Ну его!
      - Где он лежит? Я пойду,
      - Ушел. Ей-богу, ушел.
      - Врешь!
      - Убей меня бог! - она так махнула рукой, что рогожка сдвинулась и упала на землю.
      Она стояла под самым фонарем. Свет упал прямо на нее и осветил безносое лицо, мокрое от дождя, сморщенные губы, растрепанную голову.
      - Вот еще тоже покрышка! - крикнула она и, подняв рогожу, снова накрыла ею голову.
      - Пойдем, говорю тебе.
      - Куда?
      - А вон в шинке огонь горит.
      И они молча пошли через улицу. Это были Христя и Марина, которую Довбня с пьяных глаз вытребовал к себе в губернский город.
      15
      На следующий день в собрании Лошаков громил Колесника на чем свет стоит. Если душа покойника еще летала по свету, то, прослушав речь Лошакова, она, наверно, прямиком отправилась в ад, чтобы в геенне огненной искупить те тяжкие грехи, которые откопал Лошаков в самой ее глубине: таких преступлений, такого срама не выдержала бы душа самого отъявленного головореза. Что ж до косточек, то они, верно, подскакивали в темном гробу, потому что и косточкам трудно покоиться в мире после столь красноречивого выступления.
      По коню, так и по оглобле: говоря о Колеснике, как не сказать о Христе. Досталось и ей на орехи, "этому продукту глубокого нравственного растления", "куртизанке", "камелии", "кокотке"... Слышала бы все это безносая Христя, прислуживая евреям, так от радости перенесла бы и муки голода, кланяясь великим панам за то, что не позабыли о ней, еврейской служанке.
      Но она ничего этого не слышала, расчесывая вшивые пейсы мальчишке, который брезгал смотреть на безносое лицо служанки и все отталкивал рукой неверную.
      А Лошаков не умолкал: соловей весенней ночью устал бы так долго петь, а он - нет. Даже побледнел, даже осунулся... И было чего стараться: благодарное земство отдало ему имение Колесника, лишь бы он хоть за двадцать лет заплатил двадцать тысяч, которые украл Колесник.
      После съезда Лошаков дал в честь земцев банкет; присутствовали на этом банкете одни господа дворяне. Пили и ели, ели и пили не меньше, чем на банкете у Колесника, только пили не "за мир" и "за земское согласие", а больше "за победу". Мелкопоместные дворяне горячо благодарили Лошакова за то, что он поддержал своего брата дворянина. А то оттерли нас, совсем оттерли от дел. А разве мы раньше не служили, не работали? И исправниками, и непременными членами, и судьями, и заседателями. Отобрали у помещиков крестьян - и серое мужичье взяло верх! За здоровье нашего сословного предводителя! За победу! - И высокие стены дворянского собрания огласились громовым "ура".
      Слыхали ли вы, серые мужички, разбросанные по горам и по долам, по хуторам и по деревням, слыхали ли вы этот громовой клик ликующего дворянства?
      Нет, не слыхали, некогда было вам слушать. Ближе вам были свои домашние заботы, дела своей деревни или хутора, а главное, думушка про землю. Вот бы матушка-землица хорошо уродила, чтоб не довелось зимою сидеть впроголодь. А до земства вам дела нет. Правда, ваши гласные все ездили на собрания, но и они не про общественные дела больше думали, а про то, что дома творится. Они и до вас донесли худые толки про панские замыслы.
      - Хотят выжить нашего брата из земства. Вишь, мозолит панам глаза серая свитка.
      - Э, земство! Что там земство? Один грабеж! - говорили вы равнодушно и затевали разговор про урожай, про низкие цены на хлеб да про землю, которой у вас так мало, что курицу некуда выпустить!
      Зима. Скованная морозом земля оделась снежным покровом. Солнца не видно, высокое небо затянулось иззелена-бурыми тучами и низко нависло над землей, будто придавило ее. Уныло, уныло... Только ветер гуляет на воле, гудит и ревет, словно тужит на этом всесветном кладбище. Поистине кладбище: живописные поля покрыты снегом, лишь кое-где торчит почернелый бурьян, темно-зеленые леса, потеряв свой роскошный убор, выставили из снега толстенные стволы, подняли кверху посинелые сучья; певчие птицы улетели, разве только зачирикают воробьи на токах, да черный ворон, нахохлившись, закаркает жалобно на высоком кургане посреди пустынного поля, словно пожалуется на голод и холод.
      И человеческая жизнь со двора ушла в хаты, в теплые углы, не слышно нигде ни песни, ни смеха, ни гомона. Всюду пусто и глухо.
      С наступлением зимы Христе совсем пришлось туго,- хоть пропадай от холода и от голода. Одежонка на ней - ветхие лохмотья да отрепья, сквозь дыры светится посиневшее шершавое тело, еда - еврейские объедки да лук с черствым хлебом. Когда было потеплее, ночные похождения приносили ей двугривенный, а то и два, хоть погреться было на что, а как ударил мороз и похождения кончились. Кого встретишь на улице в холод да вьюгу? А тут еще Христя как-то раз ноги отморозила... Горят и щемят у нее пальцы - ступить больно, а еврейка шлет по воду чуть не за версту - на речку.
      - Да разве мне дойти? Больна я,- со слезами в голосе жалуется Христя.
      - А жрать здорова? А ночью шляться здорова? Не хочешь работать, убирайся к черту! - ругается еврейка.
      Ничего не поделаешь, надевает Христя отрепки да ошметки, закутывает тряпками голые икры да руки, берет ведра и бредет к речке.
      Однажды в метель она, чтобы поскорее управиться, не пошла к реке, а свернула к ближнему колодцу, хотя еврей и еврейка, еще когда нанимали ее, запретили брать воду из колодца,- и горькая она, и соленая, ни в пищу не годится, ни для стирки.
      "Выпьют. Ни черта им не сделается",- подумала Христя, набирая воду.
      Вечерело. Пора ставить самовар, согреться горячим чаем, скоро ведь и сам Лейба прибежит после своей ежедневной беготни, а он так любит чай.
      Христя поставила самовар и села доедать свой ужин - лук с сухарем. А вот и еврей Лейба идет.
      - Сидишь, а самовар пусть себе бежит! - крикнул он на нее.
      Христя бросила еду и побежала за самоваром. Еврейка сразу заварила чай, дети соскочили с печи, а еврей уже сидит в углу, ждет чаю.
      - Да наливай, уже настоялся.
      Хайка стала наливать. Не чай, а желтая мутная жижа потекла из чайника.
      - Это ты воду из колодца брала! - догадалась еврейка.
      - Вот еще! Из колодца! С какой стати из колодца!
      Еврейка попробовала, выплюнула и дала попробовать Лейбе. Лейба прихлебнул.
      - Врешь,- заорал он,- из колодца!
      Христя молчала.
      - Разве для того я тебя, дармоедку, нанял, чтобы ты за весь день хоть раз воды с речки не принесла? - стал выговаривать еврей.
      - Поди сам пробейся к речке в такую метель! - огрызнулась Христя.
      - А коли так - вон из моего дома, зараза безносая! - крикнул еврей, вскакивая из-за стола.
      - Куда я пойду на ночь глядя, в такую метель?
      - Хоть к черту в зубы! - крикнул разъяренный еврей и, схватив Христю за руку, потащил ее к двери.
      Христя уперлась.
      - Погоди. Дай хоть собраться.
      Еврей отпустил ее, и Христя стала напяливать на себя свое тряпье.
      "Ну, куда теперь на ночь глядя идти?" - все думала она, одеваясь. Нельзя сказать, чтобы ей было страшно, или обидно, или она о чем-нибудь сожалела. Давно уже собиралась она бросить еврея и давно уже ждала этого. Не думала только, что надо будет уйти сейчас - сегодня, сию минуту, да еще ночью. А ведь вот приходится. И Христя даже улыбалась про себя, удивляясь, что приходится уходить, да еще на ночь глядя.
      Навертев на себя все, что только можно было, она сложила остальное тряпье, завязала в рваную дерюжку и, перебросив за спину, пошла из дому, никому не сказав ни слова.
      Она уже отошла на несколько шагов от дома, когда из сеней послышался окрик Лейбы:
      - Эй, ты! Погоди!
      - Ну, что там еще? - повернувшись, спросила Христя.
      - Возьми с собою и свою воду! - злорадно крикнул еврей.
      - Подавись ею! - отрезала Христя, но в то же мгновение целое ведро холодной воды окатило ее с головы до ног, дверь хлопнула, загремел засов, и все стихло.
      От неожиданности Христя растерялась, ахнула, отряхнулась и не пошла, а побежала со двора. Опомнилась она уже на улице. Холодные струи воды бежали за шею, стекали на ноги, проникали до самого тела. Она пощупала спину мокрым-мокра! Хохот, насмешки послышались сзади... Дикая ярость овладела ею... Она споткнулась о ком мерзлой земли, нагнулась, отгребла, как собака, кусок льда и швырнула в дом еврея. Послышался звон разбитого стекла, гвалт, крик... Она стремглав пустилась бежать по улице и вскоре скрылась в ночной тьме. Только всякий раз, когда она поднимала руку и нащупывала мокрую спину, зло разбирало ее, и она, выжимая на ходу одежду, на все корки ругала еврея. Так ей стало жаль своих тряпок... Мокрые, обмерзнут... Пока высушишь их, скорей совсем истлеют! Она не думала о том, где она будет сушить их и куда бежит сейчас, а просто ей жалко было, что они мокрые.
      Мысль о том, куда идти, не сразу пришла ей в голову. Она уже далеко зашла, больше чем полгорода осталось позади, и только тогда спросила себя: куда это она идет и куда же ей идти дальше?
      Холод пронизал ее до самого сердца, безумная тоска охватила душу, тревога и безнадежность овладели ею. Она опустила под забором свой узел и села на него. "Ну, куда же теперь, куда?" - "В Марьяновку,- словно подсказал ей кто-то,- там твоя родина, земля, хата... Никто не выгонит, от холода не околеешь.. Туда, туда, в Марьяновку!" И она уже было вскочила, собираясь идти.
      "Куда же ночью? - снова пришло ей в голову.- Заблудишься, дороги не найдешь, замерзнешь где-нибудь в поле. Другое дело днем, когда светло,зашел в деревню или на хутор, переночевал, отдохнул и чуть свет двинулся дальше. И к чему эта ночь? И почему все это ночью стряслось? Сколько думала о том, что надо уйти, а вот не решалась, пока взашей не вытолкали из дому. Куда же теперь, куда?"
      Она снова безнадежно опустилась на свой узел. Такая тоска пронизала ее, что слезы брызнули из глаз... Неподалеку от нее раздался свисток сторожа. А вот и сам он показался, закутанный в тулуп.
      - Ты кто? Чего тут сидишь? - спросил сторож.
      - А где же мне быть, коли негде? - ответила она.
      - Как негде? На службу не хочешь идти, работать не можешь? Бродяжка! Пошла вон отсюда, а то я тебе!
      Христя схватила поскорее свой узел и побежала прочь. Пронзительный свист сторожа раздался позади, обогнал ее и умолк где-то в отдалении, а Христе показалось, что всю душу он наполнил ей: такая пустота была у нее в душе.
      Она плелась в отчаянии все дальше и дальше, заглядывая, как бродячая собака, в подворотни, не отперта ли где калитка, нет ли уголка, где бы можно было переждать до рассвета. А там она найдет выход. Но ворота закрыты, калитки заперты, по обе стороны улицы, словно безмолвные стражи, выстроились дома. Сквозь замерзшие окна еле-еле пробивается свет, тихий говор доносится, пение, игра... Хорошо им там, тепло... И тебе когда-то было хорошо и тепло, и тебя ласкали когда-то, пока не сожрали, не высосали все, что было у тебя хорошего, пока не растоптали беспощадно твою красоту и не выгнали тебя на улицу погибать. Жгучая жалость к себе, обида на злых людей закипала в ее сердце. Она, не могла уже владеть собой. Сколько раз, проходя мимо ярко освещенного дома, она готова была броситься и разбить высокие окна. Пусть знают, каково погибать человеку на улице! Но посмотрит-посмотрит на дом и опять пойдет прочь от него.
      А мороз все крепчал и крепчал, добирался сквозь дырки и заплатки до тела, щипал то тут, то там, лихорадка била ее, она уже не слышала рук, но все шла и шла, не останавливаясь... Вот уж и город кончается, перед нею широкий выгон. Снег сверкает то тут, то там, край выгона тонет в ночной темноте. Что ждет ее там: смерть ли внезапная, теплая ли хата? "Будь что будет!" - решительно сказала она и пошла дальше, следя только за тем, чтобы не сбиться с пути.
      Но вот в темноте что-то блеснуло: то сверкнет, то погаснет. Уж не зверь ли это сверкает глазами? "А хоть и зверь, не пропадать же и ему с голоду!" И она пошла прямо на него. Недалеко и прошла... Зачернела хатка, в окне блеснул огонек. "Пойду, попрошусь. Неужто и сюда не пустят?" Она подошла к окну, прильнула к намерзшему стеклу,- только свет переливается в толстом слое льда, а что делается в хате, совсем не видно. Однако слышен говор. Христя постучала.
      - Кто там?
      - Пустите, ради бога, переночевать.
      В хате притихли. Слышен только женский голос и низкий мужской.
      Но вот загремел засов, дверь растворилась, и на пороге показался солдат.
      - Чего тебе?
      - Нельзя ли у вас переночевать? - спросила Христя.
      - Эй, Маринка, женщина просится переночевать!
      - Пусть идет себе. Нам и самим тесно! - отозвался из хаты женский голос.
      - Марина! Неужели и ты меня выгонишь? - взмолилась Христя, узнав по голосу свою старую подругу.
      - Кто это там такой, что меня знает? - изумилась Марина.
      - Это я - Христя.
      - Христя? Что это ты? Куда это?
      Христя вошла в хату замерзшая, закоченелая. Сбросив лишнюю одежду, она поскорее забралась на печь, чтобы хоть немного согреться.
      Марина сидела около маленькой лампочки и что-то шила; солдат, сидя напротив, перешучивался с нею и все дергал шитье. Марина сердилась, ругалась, подбирала шитье, а когда и это не помогало - колола солдата иголкой.
      - Маринка! Заколешь! Вот черт! - в испуге кричал солдат.
      А Марина тыкала ему в испуганную рожу иглой.
      - Смотри! так и выколю глаз! Поддену на кончик и выну!
      - Не коли, не дури! Не буду. Ну, говорят же тебе, не буду! Оставь! упрашивал ее солдат.
      Марина снова принималась за шитье. Солдат, поглядывая на нее, как кот на сало, незаметно подкрадывался из-за лампы и дергал шитье... Наконец, иголка не выдержала. Солдат повалился на постель и покатился со смеху, а Марина только плюнула.
      Христя не слушала и не смотрела, как они шутили, забавлялись, больше всего на свете радовалась она тому чудесному теплу, которое охватило ее на горячей печи. Она слышала, как оно незаметно входит в нее, разливается по телу, постепенно согревает ее. То рука нагрелась, ноги - как лед; а вот и ноги начали согреваться; сперва голова болела - и голова прошла; на душе у нее тихая радость, на сердце тепло и покой... Тихо подкрадывается сон, мысли путаются, тело охватывает истома... Христя не заметила, как заснула.
      Проснулась она не скоро. Тишина, огонек мерцает. Посреди постели поближе к свету согнулась над шитьем Марина, вокруг никого не видно.
      - Ты еще не ложилась, Марина? - спросила Христя, у подруги.
      - Да что ты? Ничего не слыхала. Я уж давно встала, еще затемно. Крепко же ты спишь.
      - Это я, так перезябла, заснула. Так уже рассветает.
      - Скоро рассветет.
      - Ох, ох! Собираться надо,- слезая с печи, сказала Христя.
      - Куда?
      - Да куда ж еще? В Марьяновку.
      - По такому холоду? Нашла куда идти!
      - Что поделаешь? Еврей выгнал... где мне зиму зимовать.
      - А в Марьяновке где?
      - Там своя хата.
      - Как же! Она уж, верно, давно развалилась.
      - Да старой уж нет. Еврей на этом месте шинок построил.
      - Думаешь, еврей тебя пустит к себе?
      - Тогда пускай сам отправляется к черту. Мое добро, от отца осталось.
      - Какое там к черту твое? Ведь вы панские. В надел вам дали. Не стало вас - общество и передало ваш надел другому.
      - Ты шутишь, Марина? - подняв на нее свое побледневшее лицо с какой-то пуговичкой вместо носа, спросила Христя.
      - Зачем же шутить? Разве ты не знаешь? Христя умолкла, уставившись на свет удивленными глазами. Кажется, свет нисколько ей не мешает, так она впилась в него глазами, словно призывая в свидетели, словно спрашивая, правду говорит Марина или нет.
      - Что на свет-то уставилась? Не вру, не бойся! - сказала Марина.
      Христя вздохнула и отвернулась, Если мой надел отдали - Здор меня примет.
      - На что ты нужна Здору? Посадит и будет на тебя любоваться?
      Христя чуть не заплакала: это был горький намек на ее уродство.
      - Что же мне теперь делать? - безнадежно спросила она.
      - Что делать? Теперь уж ничем не пособишь.
      И Марина и Христя - обе задумались... Христе виделись впереди безнадежные скитания - расплата за веселую жизнь, голод и холод в дальнем пути и, бог его знает,- может, внезапная смерть под забором... Перед глазами Марины стояла Христина доля, такая похожая и на ее долю; Марина чувствовала, что ее жизнь пошла по тому же скользкому пути... Пока она еще на что-нибудь годится. А там?.. Неописуемая злоба охватила вдруг обеих, они злобились и на себя за то, что так испакостили свою жизнь, и на людей, которые помогли им ее испакостить.
      - Так, говоришь, ничем? - позеленев, спросила Христя.
      - Ничем... Вот так, как видишь!
      И опять, обе задумались... Мутный рассвет пробивался в хату сквозь замерзшие окна, свет лампочки начинал тускнеть... Христя поднялась и стала одеваться. Марина сидела в оцепенении, словно у нее язык отнялся.
      Христя закуталась, закинула за спину свой узел.
      - Прощай, Марина, спасибо за то, что приютила.
      - Прощай, Христя! Поклонись родной стороне.
      Они попрощались, и Христя ушла, Марина не встала проводить ее. Она точно приросла к месту, сидела как пришибленная. Уже совсем рассвело, утренний свет озаряет хату, а Марина сидит около лампочки и не замечает, что та уже не светит, а только чадит. Не от этого ли чада так разболелась у Марины голова? Она задула лампочку и забралась на печь спать, будто ночью недоспала,
      А Христя все шла и шла, не озираясь, не оглядываясь на город, который так вознес ее, чтобы тут же сбросить в бездонную пропасть, откуда ей уже ни за что не выбраться. Она больше думала про Марьяновку, про то, как и когда она туда добредет и найдет ли там приют. Впереди, насколько хватает глаз, степь да степь, белая, снежная, только дорога надвое перерезает ее да кое-где попадется высокий холм, долина с покатым спуском или небольшой перелесок, в котором и ветвей не видно - все усеяны вороньем. Вблизи деревень встречались Христе и люди: кто идет из города, кто - на мельницу, а пройдет она деревню - снова ровная и долгая степь, голая, как пустыня, только ветер неукротимо гуляет на воле да порой черный ворон закаркает на холме и, поднявшись вверх, улетит прочь.
      Чтобы не сбиться с пути, она шла по столбовой дороге, да и народа тут жило больше - смотришь, то село встретится, то деревня, то хутора замаячат. Если уж станет невмоготу, есть хоть куда зайти. А ей лишь бы до N добраться, оттуда она уже знает дорогу в Марьяновку. Отсюда далеко, а там рукой подать. И ей вспомнилось, как она в первый раз шла в N с Кирилом, вспомнилось, как тот провалился на Гнилом переходе, как бранился, отряхивался. Ей даже смешно стало. Когда это все было, а кажется, будто случилось только вчера.
      Все живо напоминало ей Марьяновку. Когда ее пускали переночевать, ей даже снилась Марьяновка. Так она засела у нее в голове. И не удивительно: все надежды Христя возлагала только на Марьяновку. Все вокруг чужое ей, неродное, неприветное, одна Марьяновка на всем свете, одна она - отрада ее и утешение. Коли судить, так пусть она ее судит, коли карать - так пусть она карает. Там замолит она свои страшные грехи, там сложит свои грешные кости... Все ложь, одна она - правда!
      Христя торопилась. Мерзла, голодала, выбивалась из сил... Там обогреется, тут Христа ради выпросит поесть, там передохнет - и снова пускается в путь.
      На пятый день она добралась до N. Знакомые места, улицы, по которым она ходила, босыми ногами, дома, где она жила,- все, все напомнило ей прошлое. Вон дом Загнибеды - до сих пор пустует, валится. Там она впервые узнала людскую кривду, там впервые постигло ее несчастье и горе. Оттуда пошли ее беды... А вот и дом, где жил Рубец. Какой был, таким и остался, как стоял, так и стоит. И окно, в которое она впервые увидела Проценко. Там, за этим окном, познала она первую радость и первую муку... Там она ступила на тот скользкий путь, который теперь ведет ее... куда, зачем? Она знает, что в Марьяновку, а зачем - никто не знает. Чему быть, того не миновать?
      На самом краю города она попросилась в покосившуюся хибарку переночевать, чтобы завтра чем свет потащиться в Марьяновку. Христе уже чудился дым ее, виделись кривые улицы, знакомые люди. Жив ли еще Супруненко, или Ивга доконала его? А Федор, Горпина? Здоры... к ним бы пока попроситься, да уж очень они зазнались. Не пойдет она к ним. Где-то теперь Кирило с Оришкой? Все-таки она у него ведьма, и люди говорят, что ведьма. Да что люди? Разве и ей не напророчила Оришка эту беду... Тогда же, когда были у Федора... Смеялись чего-то. А она: "Не смейся, не смейся, тебя горе ждет". Как в воду смотрела! С той поры и начались все беды, как под гору она покатилась...
      До самого рассвета не спала Христя, раздумывая про Марьяновку, перебирая в уме все даже самые незначительные случаи из своей жизни в деревне. Так дороги ей эти воспоминания и в то же время так тяжелы; невеселая мысль пришла ей на ум: что-то теперь она там застанет, что-то ждет ее там?
      По знакомой дороге Христя пустилась домой. То небо все было затянуто тучами, а в этот день солнце, вырвавшись из плена, показалось из-за горы в багровом сиянии и, искрясь и сверкая, покатилось по чистому небу. Лучи его, отраженные белым снегом, двоились, троились, взлетали вверх и снова падали на землю. Столько было света, что даже глазам больно! Золотые зайчики так и прыгали в морозном воздухе. И мороз ударил - так и сеет колючие иглы, так и жжет! Он словно на бой вышел с солнцем: откуда, мол, взялось оно, незваное, нежданное? Он звал на помощь своего непоседливого брата - ветер - и ярился, что тот замешкался где-то со своими завесами, тучами; он окутывал землю туманом, инеем нависал в лесу на деревьях, унизывал стрехи ледяными сосульками, рисовал узоры на стеклах... Христе не случалось еще бывать на таком морозе,- сквозь рубище он добирался до самого тела, жег и щипал, слеплял ресницы, выдавливал слезы из глаз. Христя ни на минуту не останавливалась, то и дело притопывая на ходу, чтобы хоть немного согреть закоченевшие ноги. Она то притопывала, то пускалась бегом, словно бежала сама с собой наперегонки, то, утомившись, еле-еле брела. И все-таки она брела дальше и дальше. В сердце ее под рубищем теплилась надежда и гнала ее вперед, манила в Марьяновку; тут, в дальней дороге, и голод, и холод, и страдания, зато там своя хата, тепло...
      Был обеденный час. Вдали замаячили Иосипенковы хутора, окруженные ометами соломы. Дома ли живет Марья, или мыкается по свету? Зайти обогреться. Если Марья дома, приятно будет встретиться со старой знакомой. Она была так добра к ней и теперь, наверно, обогреет и накормит ее. А Христе хочется есть: она вышла без завтрака: завтракать-то ей было нечего.
      Христя ускорила шаг: голод и холод и желание поскорее увидеть Марью гнали ее вперед. От Марьи недалеко Марьяновка, она расскажет ей, что слышно о родной деревне. Скорее, скорей! Вон дородная молодица, одетая, несмотря на холод, в легкую кофтенку, достает воду из колодца... Скрипит и гудит колодезный журавль, поднимая вверх под нажимом сильной руки свое коромысло и большую бабу. Вот он поднялся вверх и снова опускается вниз. Скорей! Красными, как свекла, руками молодица уже снимает с крюка ведро и скоро уйдет в хату. А кто проводит Христю через двор?.. Тут такие злые собаки! Скорей, скорей!
      Христя добегает до забора. Вот из-за перелаза блеснуло и лицо молодицы, белое-белое, с черными глазами и бровями. "Да ведь это Марья! Сам господь посылает ее мне".
      - Марья, здравствуй! - крикнула Христя в то самое мгновение, когда Марья, перегнувшись немного набок, повернулась и пошла с полным ведром к хате.
      - Марья! Ты слышишь?! - крикнула еще раз Христя.
      Марья остановилась, оглянулась.
      - Подожди! Проводи меня, а то у вас тут собаки!
      Марья поставила ведро на снег и, прикрыв рукой глаза, с удивлением смотрела на оборванную нищенку, которая окликнула ее.
      - Здравствуй, говорю. Не узнаешь? - подходя к Марье, говорит Христя.
      Та присмотрелась, пожала плечами.
      - Не узнаю,- ответила она.- Кто же вы будете?
      - И не диво, что не узнаешь. Меня никто не узнает. Пусти, ради бога, в хату обогреться, там и увидишь, кто я.
      - Что ж? Заходите, места хватит,- говорит Марья, поднимая ведро, как перышко.
      Они вместе вошли в сени, из сеней в хату. Всюду чистота, порядок посмотреть приятно, а тепло - прямо звон стоит в хате!
      - Здравствуй в хате,- поздоровалась Христя.
      - Здравствуйте,- ответила Марья.
      - Кто там? Свои или чужие? - послышался с печи мужской голос.
      - Да бог его знает, Сидор, свои ли, чужие ли. Какая-то баба или девка меня узнала, а я ее никак не признаю. Просится погреться.
      - Что ж, можно. В хате тепло. На печи и вовсе душно, ну ее совсем,слезая с печи, говорит Сидор.
      - Ты бы подольше полежал,- смеется Марья.
      - Что это ты, как тебя звать, стоишь у порога? - повернулся Сидор к Христе.- Раздевайся да полезай на печь, коли озябла.
      Христя не знает, как быть. Сбросить ли дерюжку, которой она закуталась до самых глаз, или нет? Как показать людям свое изуродованное лицо!
      - Не узнаете, пока сама не скажу,- робко говорит Христя, снимая дерюжку.
      - Ого? - крикнул Сидор.- Нос-то отморозила или откусил кто?
      - Отморозила, -сквозь слезы хрипло ответила Христя.
      Сидор умолк, а Марья так и впилась в Христю глазами.
      Что-то ты мне будто знакома,- заговорила она.- И голос знакомый, где-то я его слышала, и тебя где-то видела, только никак не вспомню.
      - Рубца помните?
      - Ну?
      - Мы служили у него.
      - Христя?! - воскликнула Марья.
      Христя виновато потупилась.
      - Боже мой! Где же это ты была? Откуда идешь, куда?
      Христя молчала.
      - Какая же это Христя? - спросил Сидор.
      - Да ты не знаешь. Из Марьяновки. Давно это было, еще твоя мать была жива, она шла в город с Кирилом и заходила погреться.
      - При царе Горохе, значит? - спросил Сидор, почесываясь.
      - При царе Горохе. Скотину иди поить, а то уж время обедать.
      - Да я и то собираюсь,- снимая с жерди кожух, отвечает Сидор.
      Он быстро оделся и вышел. Марья и Христя остались одни. Христя присела на постель около печи и понурилась. Она боялась поднять голову, показать Марье свое лицо. Какое оно было когда-то красивое, а теперь?.. А Марья вскинет на Христю удивленные глаза и тут же отвернется так неприятно ей смотреть на круглое лицо Христи с дыркой и пуговичкой вместо носа. Она догадывается отчего это, но боится спросить.
      - Куда же это тебя бог несет? - пересилила себя Марья.
      - Домой.
      - Куда домой? В Марьяновку?
      - Да.
      И опять они примолкли.
      - Что же там родные остались? - немного погодя опять спрашивает Марья.
      - Не знаю, есть ли родные. Отцовская хата осталась.
      Разговор опять оборвался.
      - Где, значит, ни побывала, куда ни заносило, а дома лучше.
      Христя молчала.
      - Так вот и я. Спасибо, бог прибрал свекровь. Теперь у нас с мужем лад. Вот уж третий год живем - брани у нас не услышишь.
      - Старое позабылось?- тихо спросила Христя.
      - Ну его! Не вспоминай. Самой страшно, как подумаю. Не ко времени, Христя. Вот и ты домой идешь, а, верно, как старое вспоминаешь.
      - Ох, вспоминаю! - вздохнула Христя.
      - Невесело, видно, вспоминать-то его, коли так тяжело вздыхаешь?
      Христя только рукой махнула. Тут вошел Сидор и заговорил про другое: стал жаловаться на холод, удивлялся, как Христя шла по такому морозу, торопил Марью, чтобы поскорее давала обедать, хоть нутро горячим согреть.
      Марья вынула из печи борщ, поставила на стол и пригласила Христю подкрепиться. Христя молча присела и, хотя ей очень хотелось есть, ела немного - почему-то вкусный обед этих добрых людей комом стоял в горле, мысль о своем уродстве не покидала ее, и она боялась поднять глаза на Сидора и Марью.
      Пообедав и поблагодарив хозяев, она сразу стала собираться в дорогу.
      - Куда это? - спросил Сидор.- По такому холоду?
      - Тут недалеко, в Марьяновку.
      - Смотри, ночь застигнет в дороге.
      - Да хоть ночью приду.
      -А где же там заночуешь?- вмешалась Марья.
      - Да где-нибудь заночую.
      И, поблагодарив хозяев, она вышла из хаты. Марья проводила ее за ворота и долго смотрела, как Христя, закутавшись в лохмотья, плелась по дороге.
      - Ушла? - спросил Сидор, когда Марья вернулась в хату.
      - Ушла.
      - Добегалась, что без носа осталась! - прибавил он, но Марья молчала. У нее так больно сжалось вдруг сердце!
      Христе стало легко, когда она далеко отошла от хуторов. Холодная и безлюдная пустыня казалась ей куда милее и родней, чем теплая хата, где она недавно грелась. Приветливые слова Марьи, ее гостеприимство, жалостливые взгляды, теплая хата - все-все казалось Христе таким горьким и безотрадным. К чему все это ей, отверженной? Чтобы почувствовать, как смущает добрых людей ее безносое лицо, какое вызывает у них отвращение? Бог с ними и с их жалостью! Безмолвная пустыня не гнетет так душу, как тесная хата, не спросит у нее, как дошла она до этого, куда несет свое горе, куда бежит?..
      И Христя все шла и шла, не думая о том, что идет к таким же людям, не помышляя о том, что вся Марьяновка вытаращит на нее глаза больше, чем Марья, что все в один голос спросят: зачем ты к нам приплелась?
      Короткий зимний день угасал. Ясное солнце скрывалось за горой, озаряя багровым светом чистое небо, по которому лишь кое-где плыли легкие облачка; от зарева по снежной равнине разливался оранжевый свет. Уныло и тихо было вокруг, мороз все крепчал. Только теперь Христю вдруг осенило: она поняла, что там, куда она идет, люди изумятся еще больше, что ее истерзают расспросами: откуда, зачем? Душа у нее похолодела, сердце заболело так, словно кто всадил в него и повернул острый нож. Она остановилась, безнадежно глядя вперед, туда, где бескрайняя степь сливалась с бескрайным небом, где чернела какая-то полоса, быть может, сама Марьяновка. "Ну, чего я туда пойду? чего?" - спросила она сама себя и повернула назад. Возвращаться?.. Нет. Она столько прошла. Чего стоил ей, голодной, один переход в трескучий мороз от губернского города. А что было там в городе? Еврей выгнал, насмеялся над нею; не набреди она на хибарку Марины, верно, пришлось бы ночевать где-нибудь под забором, а то и в поле. Христя повернулась и снова пошла по дороге в Марьяновку, только все тише и тише, словно что-то удерживало ее, не пускало. А тем временем солнце совсем скрылось, заря стала желтеть, мигать, на землю спустилась ночь, окутав мраком дальние равнины; в небе загорались звезды; блестящие и ясные, они усеяли все небо, словно кто высыпал их целый кош.
      Христя ускорила шаг. Теперь ночь, никто ее не увидит, не остановит, не начнет выспрашивать. Скоро все лягут спать, потому что завтра праздник воскресенье, никто ничего с вечера не делает. Разве только молодежь соберется на посиделки. Христя вспомнила посиделки, когда она была молодой, вспомнила девушек, своих подруг, вспомнила хлопцев, кто за кем бегал, кто по ком сохнул... Все они, как живые, стоят перед ее глазами, все мерещатся ей, она слышит знакомые голоса, шутки, смех... Христя забыла о том, куда она идет, какая она теперь стала, ей кажется, что она бежит на посиделки. И она шагает все быстрей и быстрей... под ногами у нее скрипит мерзлый снег, кровь приливает к сердцу, расходится по всему телу, греет ее... мысли роями поднимаются в голове, и всё такие веселые и приятные, легкие и беззаботные. А ночь все ниже и ниже спускается на землю, окутывает мраком белые поля, тьма застилает далекий простор. Белая дорога, словно из льда, протянулась, синеет, а кругом в поле искры, как цветочки, сверкают: и желтые, и синие, и зеленые. Это мерцают на снегу переливы сияния звезд,- Христя не идет, а бежит. Скрип и скрип, скрип и скрип! И этот скрип ее быстрых шагов сливается в непрерывный шум, будто кто-то жалуется или бранится, не умолкая. А вокруг мертвая тишина, только изредка треснет земля от мороза, словно кто выпалит из ружья, и треск разнесется в холодном воздухе. Христя вздрогнет и снова спешит вперед.
      Долго ей пришлось идти, пока она услышала вдалеке лай собак. О, слава богу, если это не Марьяновка, то какое-нибудь человеческое жилье. Попрошусь переночевать. Ноги у нее ныли невыносимо, пальцы щипало морозом. Лай все ближе и ближе. Вот и хата видна. Темно всюду, нигде ни огонька, а лай слышен впереди. Это, верно, выселился кто-нибудь на околицу. Христя прошла мимо хаты. Вон перед нею что-то зачернело, возвышаясь над всей окрестностью. Что это? Христя присмотрелась. Да ведь это церковь. Марьяновская церковь! Слава богу! Сюда через площадь налево стояла их хата, теперь там еврейский шинок. Христя перекрестилась и пошла.
      Видно, было уже поздно, потому что в хатах нигде не светились огни. Одни собаки встречали и провожали Христю, когда она проходила мимо огородов. Как все переменилось. Когда-то здесь был пустырь, а теперь он застроился, улицы стали. Узнает ли она свою усадьбу? "Да вот она!" воскликнула Христя, остановившись перед длинной-длинной хатой с жилой половиной по одну сторону и лавкой по другую. "Ишь чертов еврей, чего только не понастроил на чужой земле!" - весело подумала она, надеясь, что все это вскоре перейдет в ее руки.
      Она подошла к окну и постучала. В морозном воздухе гулко зазвенело намерзшее стекло; собаки, услышав стук, подняли лай.
      - Кто там? - донесся из хаты голос.
      - Пустите.
      - Кого пустить? Чего? - слышится голос еврея. Но вот раздался скрип, загремел засов. Дверь на улицу отворилась, и в черном проеме показалась борода еврея.
      - Пустите переночевать, просит Христя.
      - Куда ночевать? Тут тебе не постоялый двор. Проходи дальше! - крикнул еврей и запер перед ее носом дверь на засов.
      Христя осталась на улице. "Куда же идти? - думалось ей. - Куда, если это моя хата, мое добро. Чего я к чужим пойду?"
      И она опять постучала в окно. Тихо - ничего не слышно. Немного погодя погодя она опять стучит.
      - Пустите же, а то замерзну! - кричит она.
      - Иди, иди пока по шее не дал! - отвечает ей голос из хаты.
      "Чего доброго, и даст!" подумала Христя и пошла по улице. Собаки на соседних дворах кинулись в подворотни. Христя повернула назад. "Еще разорвут. Лучше я около лавки посижу, - все-таки там потише. До рассвета просижу, а там мы и на еврея найдем управу. Ты, чертов нехристь, переночевать меня не пустил, так я ж тебя среди зимы вышвырну из своей хаты!" - грозилась она, устраиваясь на лавочке под навесом, где было как будто потише. В этом закоулке, правда, было хорошо: вдоль стены широкая и длинная лавка - устанешь, и прилечь можно. И Христя, придвинувшись к стене, села. Вот только холодно, немилосердно холодно и спать хочется, так и клонит ко сну. Христя, поджав ноги, прислонилась к стене. Сперва зло ее брало, что еврей не пустил ночевать. Расплодилось чертово семя не только в городах - и в села их поналезло, надувают нашего брата... Но скоро Христя перестала сердиться. Мысли ее приняли другое направление, стали ровнее, спокойней. Завтра она пойдет в волость - пусть вернут ей ее добро. Что ж она тогда будет делать? Что? Пустит кого-нибудь в соседи, лавку сдаст внаем. Лишь бы зиму как-нибудь перебиться, а лето красное поможет ей. В тепле да в достатке она уж что-нибудь придумает... Христя размечталась, позабыв обо всем на свете. Сон смыкает ей глаза, навевает забытье. Вдруг точно кто по голове ее ударил, она вздрогнула, искры посыпались у нее из глаз - и... что за чудо!.. перед нею лето. Знойное искристое солнце катится по высокому небу, золотом горят в солнечных, лучах зеленые поля, птички поют, легкие мотыльки порхают, воздух напоен запахом трав и цветов. Она идет по полям, на которых буйно поднялись пшеница и рожь. Конца-краю нет этим нивам, ветер волнует молодой высокий колос, пробегает от нивы к ниве. "Чье это поле?" - спрашивает она у прохожего. "Христино поле",- отвечает тот, ломая перед нею шапку. "Какой Христи?" - "Да вот, может, знаете, из Марьяновки. Бедняки у нее были отец с матерью, а она была хороша собой, да как пошла в люди да намыкалась по свету, воротилась в деревню калекой. И, видно, за ее тяжкие муки послал ей бог счастье - разбогатела она. Вот глазом не окинешь - кругом все ее поле. Там и лес столетний, а в Марьяновке у нее - дом панский. На всю Марьяновку дом. И в нем полно девушек и покрыток. Согрешит девушка, она тут же ее к себе переманит. Грамоте учит, ремеслу. Школу такую открыла. И скажи, пожалуйста: иной раз вовсе беспутная попадется, смотришь, через год-два - такая станет хозяйка: все знает, все умеет. Захочет девушка, замуж оттуда идет, не захочет, век там проживает. Сперва люди ее сторонились, а как разобрали, так и хозяева стали отдавать в ученье к ней своих дочек. Добрая душа, много людям добра делает! Не то что другие: как разбогател, так и бога и людей забыл. А она нет - все для людей. За их, говорит, зло я им добром отплачу!" - закончил прохожий и пропал из глаз. "Где наша мать? Где наша мать?" - услыхала она стоголосый шум. И отовсюду, со всех сторон, из-за густой пшеницы и высокой ржи, показались девичьи и женские головки, гладко причесанные, убранные цветами. Личики румяные, глазки ясные, спокойные... И все бросились к ней. "Вот наша мать! Вот наша мать! Утомилась, бедняжечка. Возьмем ее на руки и донесем до дому!" И, подняв ее на руки, молодые и сильные, они понесли ее по полю. Широким шатром раскинулось над нею синее небо, ни тучки на нем, ни облачка, разве только черной точкой жаворонок, затрепещет, да зальется над землей своей песней. Внизу буйные колосья за нее цепляются, тихо щекочут ее, а вокруг - несмолкаемый шум молодых и звонких голосов... Так легко и приятно Христе - сладко дремлется ей, глаза смыкаются, тихое забвенье находит на нее. Все крепче, и крепче сон, она словно стынет, замирает во сне...
      На следующий день, чуть забрезжил свет, еврей, озирая свои владения, наткнулся около лавки на что-то темное.
      - Кто там? - крикнул он, подходя.
      В сером свете зимнего утра виднелась темная куча. Еврей протянул руку и отпрянул в ужасе. Теплая рука его коснулась холодного как лед лица.
      - Гивалт! Гивалт! - закричал он и бросился в хату.
      Скоро он опять появился, за ним выползла и еврейка. Еврей что-то кричал ей, показывая рукой на лавку. Заспанная, неумытая еврейка устремила туда свои черные глаза.
      - Что там тебе, Лейба, бог послал? - крикнул еврею мужик с соседнего двора.
      - Что послал? Напасть послал! Принесли кого-то черти, замерз тут около лавки.
      - Кто ж это там? Мужик или баба?
      - А черт его знает, кто? Не нашел другого места, приткнулся около лавки!
      Мужик, бросив посреди двора охапку соломы, которую он нес скотине, пошел к лавке. За ним и еврей с еврейкой.
      - А никто к тебе на ночь не просился? - спросил мужик.
      - Нет, не просился,- ответил еврей, глядя на жену.
      - А я слышал ночью - собаки лаяли и в окно кто-то стучал.
      - Не знаю, может, и стучал. Я спал. Ты не слышала, Хая? - повернулся еврей к еврейке.
      - Нет, не слышала,- ответила та.
      Мужик подошел к куче лохмотьев и ощупал голову.
      - Так и есть, человек,- сказал он.- Что ж теперь, Лейба, будешь делать? - спросил он немного погодя.
      - Что делать? Возьму и выкину на середину дороги.
      - Нет, так нельзя, а то как бы беды не было. Надо в волость заявить.
      Еврей застрекотал что-то еврейке и побежал по улице. Еврейка пошла в хату. Мужик постоял-постоял и тоже пошел домой.
      - Остап! - крикнул он через забор другому соседу.- Слыхал, у Лейбы около лавки кто-то замерз?
      - Ну?
      - Вон лежит? - показал мужик рукой.
      Остап пустился бегом к лавке.
      - Что там такое? - послышался издали третий голос.
      - Да кто-то замерз около лавки!
      Показался и третий мужик. За ним немного погодя - баба, а там другая, третья. Собралась толпа, народ зашумел. Кто такой? Откуда? Зачем забрел в село?
      На дворе светало, народу все прибавлялось. Услышав про мертвое тело, люди сбегались с дальних концов села, бог знает с каких улиц. Народу около шинка собралось как на ярмарке, всем любопытно, всем хочется поглядеть!
      Но вот показался и еврей, ведя с собой двух мужиков. Один, старенький, сгорбленный, едва поспевал за другим, помоложе. Еврей что-то говорил, размахивая руками.
      - Вон из волости идут! Подождем, посмотрим, что там такое? - зашумели, задвигались люди в толпе.
      - Пропустите, пропустите! - кричал еврей, расталкивая народ.
      Подошли. Только подняли платок, как в церкви ударили в колокол. Гулкий призывный звон разнесся в морозном воздухе. Старик, который поднимал платок, вздрогнул, народ закрестился, кое-кто засмеялся.
      - Испугался, дяденька! - крикнул кто-то.
      - Чего испугался? Не впервой! - ответил тот и сдернул платок с головы мертвеца. Показалось широкое женское лицо, с побелевшими от мороза щеками и с дыркой вместо носа.
      Народ стал напирать, лезть друг на дружку, чтобы поглядеть.
      - Видал! Нос-то отмерз, что ли?
      - Отмерз! Его вовсе не было.
      - Как, без носа?
      - То-то и есть.
      - Кто же это - мужик или баба?
      - Видно, баба.
      Сотские стояли и мрачно смотрели на замерзшую, Особенно пристально смотрел старичок - ему показалось, что он где-то видел это лицо, и теперь он силился вспомнить где.
      Но вот приехал и старшина с писарем. Народ расступился, все сняли шапки. Старшина направился прямо к лавке.
      - Ты что, Кирило, уставился так? Узнаешь, что ли?
      - Узнаю. Что-то знакомое, а никак не вспомню,- ответил тот, отступая.
      - А вот мы сейчас узнаем. Надо обыскать, может, при ней деньги есть, бумага какая-нибудь. Ну, и мерзость же! - сказал он, поглядев на труп, и плюнул.- Кладите ее на сани да повезем в волость,- прибавил он.
      - Нет, так нельзя,- вмешался писарь.- А вдруг она не замерзла. Вдруг... Станового надо ждать.
      - Пожалуй, верно.
      - Верно, верно,- закричал еврей.- А кто мне заплатит за то, что я не буду торговать?
      - Почему не будешь? Разве она тебе ход загородила?
      - Ну и что, что не загородила? А кто в лавку пойдет, а?- кричал еврей.
      - Зачем же ты здесь такой закуток устроил? Вишь, думала ночь тут перебыть, да не выдержала! - пошутил кто-то, обращаясь к еврею.
      Еврей плюнул и побежал в хату. Народ шумел, толкался, одни уходили, другие приходили, слонялись, толпились, строили догадки, кто это, откуда.
      - Да я думаю, греха не будет, если мы ее обыщем! - сказал старшина и сунул руку под тряпье. Он довольно долго рылся, пока извлек из-за пазухи небольшой сверток. Развернул - лист бумаги. Писарь так и впился глазами: "Крестьянка с. Марьяновки Христина Пилиповна Притыкина".
      - Христя! - воскликнул Кирило.- Она, она! За отцом пошла. Отец замерз, и она этой участи не миновала.
      - Христя? Это та, что была у Колесника?.. На хуторе жила? - заговорили люди.
      - Она самая.
      - Да ведь та была с носом, а эта без носа.
      - Мало ли что. Зато, вишь, в городе весело жила,- подняли на зубок бабы.
      - Догулялась!
      - Так им, гулящим, и надо!
      И бабы стали расходиться. За ними побрели мужики. Толпа поредела: кто в церковь пошел, кто домой. Старшина с писарем поехали в волость, приказав Кирилу стеречь труп. Присев на другом конце лавки, Кирило печально смотрел на безносое лицо Христи. Люди подходили, спрашивали у него, кто это, и торопились дальше.
      Но вот издали послышалось: "Цоб! цоб! цоб!" - донесся скрип саней, говор. Вскоре из-за угла показалась одна пара волов, за ней другая, третья, четвертая. Широкие сани были нагружены мешками.
      - Здорово, Кирило! - сказал первый возчик, остановив волов.
      - Здорово.
      - Что это ты тут сидишь?
      - Да замерзшую стерегу...
      - Кого?
      - Христю знал?
      - Какую?
      - Да что жила у Колесника.
      - А как же! - воскликнул возчик.- Добрая была душа.
      - Так это она!
      Возчик подошел посмотреть. За ним подошли и другие. Вышел и еврей, верно надеясь, что проезжие возьмут полкварты. Пошли разговоры, воспоминания. Вспомнили Колесника, вспомнили и Христю.
      - Лют он был, да она сдерживала,- говорил Кирило.
      - Уж как он ни был лют, а все лучше, чем нынешний,- вмешался один из возчиков. Он стал рассказывать, как Лошаков купил землю и сдал ее в аренду Кравченко. А это - сущий дьявол, а не человек! Все насквозь видит. Давно ли погорел, а гляди как разжился, тысячами ворочает. Это вот его пшеницу в город везем.
      - В город! - глухо пробубнил Кирило.- Все в город, все в город! Эту прорву ненасытную ничем не заткнешь, сколько ни давай, все мало, все сожрет. Видишь вот, что сделал город,- показал он на Христю,- какая девка была - здоровая, красивая. А попала в город - высосал он из нее все, что можно было высосать, да и вышвырнул калеку в деревню замерзать!
      - Что ты, Кирило, глупости болтаешь? - вмешался еврей.- А что было бы без города? Куда бы вы девали свой хлеб? На то и деревня, чтобы хлеб добывать, а город будет покупать. В деревне работа, а в городе - коммерция.
      - Ох, слышу я,- со вздохом сказал Кирило,- скоро твоя коммерция с потрохами нас сожрет!
      Возчики, слушая этот разговор, задумались. Перед ними встала горькая мужицкая доля... бьешься-бьешься, а городская коммерция все сожрет!
      - Ну, чего, дяденьки, задумались? Время уж погреться, а то еще озябнете. Ну-ка, давайте налью полкварты. За провоз пшеницы, верно, хорошие денежки взяли.
      Мужики угрюмо поглядели на еврея, вздохнули и пошли к саням. Они везли пшеницу в город не за деньги, а за отработок. Кравченко сдавал им землю в аренду, и за десятину они должны были платить ему по десять рублей деньгами и неделю на него работать.
      Христю похоронили только через неделю. Пока становой приехал, пока произвел следствие, прошло дней пять. А там опять вышла заминка... Как и где хоронить? Становой велел по-христиански, но батюшка без бумаги не решался. Пока прислали бумагу - неделя и прошла. Похоронили Христю по-христиански в самом глухом углу кладбища, у рва, около дороги. Больше всего хлопотал Федор. Он и батюшку пригласил и бегал по селу собирать на похороны. Кто что дает - кто рубашку старенькую или кофтенку, кто мерку зерна. Карпо Здор раскошелился и, перекрестившись, отвалил целых два рубля. Люди говорили, что мог бы Карпо и десятку пожертвовать - разжился-то он на добре Притыки. Федор на собранные деньги и крест поставил и вишню весной посалил. Черномазая Ивга, гуляя по шинкам, смеялась, что Федор, видно, не забыл свою первую любовь. Горпина ругалась.
      - Чуднaя ты! Это ведь не для себя, это ведь для души, для христианской души,- уговаривал он жену.
      - Дурак ты лопоухий! Правду говорил покойный отец, что она тебя кошачьим мозгом опоила. И впрямь опоила!
      Федор молча делал свое. Он после смерти Грицька унаследовал все его богатство и стал бы совсем зажиточным хозяином, если бы чем-нибудь толком занялся. А то он за все хватается: то задумает сапожником сделаться, то столяром стать. Накупит инструмента, повозится неделю-другую и бросит. Одного только он не бросал - церкви и пономарства. После смерти Христи стал как будто еще набожнее.
      Ну, а другие? Другие? Тимофея убили на войне. У Кирила умерла Оришка. Чуть не целую неделю умирала. Люди говорили - оттого что ведьма. Кирило опять стал при волости десятским. Хоть и неважный из него был десятский, но мир с него не взыскивал, уважал его годы. Довбня умер в больнице, Марина до сих пор живет в той самой хибарке, где застала ее Христя, и гуляет с солдатами. Лошакова назначили в Польшу губернатором. Он взял с собой Проценко правителем канцелярии, а Кныша - полицмейстером. И такие из них вышли верные и преданные слуги, что Лошаков вскоре наградил обоих большими польскими поместьями. Рубец и сейчас член земства. Земство все перешерстили. Панов теперь там больше, чем серых свиток. Марьяновской бедноте до этого дела не было, она на одно жаловалась: земли мало, и все уходила в город на заработки, а как зайдет, бывало, речь про земство, у нее один ответ: "Что там земство? Обираловка, вот и все!" Не то пели марьяновские богачи, к примеру, Карпо Здор. Он был гласным и готовился стать членом, а для этого чуть не целый месяц учился у сына подписывать фамилию. И таки выучился! А тут на тебе! Подоспел Лошаков со своими советами. В гласные-то Здор попал, а в члены не удалось проскочить. Вместо него выбрали Кравченко. Но и тот поблагодарил за честь да за шапку. Пускай в управе паны верховодят. Наше дело - коммерция. И так повел свою коммерцию, что, говорят, будто поехал к Лошакову покупать Веселый Кут.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35