Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Тень Ирода [Идеалисты и реалисты]

ModernLib.Net / Историческая проза / Мордовцев Даниил Лукич / Тень Ирода [Идеалисты и реалисты] - Чтение (стр. 8)
Автор: Мордовцев Даниил Лукич
Жанр: Историческая проза

 

 


Когда Левин и старик подходили к мосту, они заметили какого-то оборвыша, без шапки и босиком, который, взявшись что называется «руки в боки, глаза в потолоки», отчаянно выплясывал босыми ногами по снегу. Седые волосы нестройными прядями трепались в воздухе, и нельзя было отличить, седы ли они от старости или от инея.

Левин остолбенел от изумления.

— Да это наш Фомушка, Божий человек, юродивый.

— Да что ж он делает?

— Видишь — пляшет, радуется Божий человечек.

— Чему ж это?

— Вестимо, Бог радости послал. Они поравнялись с пляшущим.

— Здравствуй, Фомушка. Бог в помощь тебе, — сказал старик.

Юродивый, не обращая на них внимания, продолжал выплясывать:

У Троицы

У Спасушки

На колышках

Головушки.

Уж и головы торчат,

Таки речи говорят:

Вы вороны,

Вы черненьки,

Собирайтеся,

Солетайтеся

На полдничек:

Царь-от батюшка

Вам пожаловал

Говядинки,

Человечинки...

Он пел на голос: «Как и мой-от козел всегда пьян и весел».

Левин чувствовал, как холод проникал ему в душу. Страшно ему было слушать такие песни после того, что он сейчас видел. А юродивый, остановившись на минуту, весело сказал:

— Здравствуй, Варсона! Заходи ко мне в гости, у меня свадьба.

— А ты где живешь теперь?

Юродивый рассмеялся, снова подбоченился и, спросив: «Где»? — снова начал приплясывать и приговаривать:

У Марьюшки

У Акимовны,

У Иванушки

У Захарыча —

Что у Марьюшки в шабрах,

У Ивана на задах...

— Вон он где живет! — говорил старик, улыбаясь. — Угадай-ка его, где это подворье... Марья Акимовна — это у него дщерь Иоакима и Анны, Мария — Богородица Дева, а Иван Захарыч — это сын Захарии и Елисавет, значит, Иоанн Креститель. Так вон он, Божий человек, где живет: у Девы Марии в соседстве и у Иоанна Крестителя на задах... Вот и попадай к нему в гости.

— А кого ж ты замуж выдаешь, кого женишь? — обратился старик к юродивому.

— Пса смердячего, что у царя в покоях гадит и на добрых людей лает, женю я, Варсонушка, на красной девице несчастливице, на Марьюшке Гаментовой.

— А что? — спросил старик с недоумением, зная вполне, что все намеки и иносказания юродивого всегда имеют практическое основание. — Что ж с нею, с Гаментовою-то, Фомушка?

— Этот пес Орелка нагадил на нее, а Андрей Иваныч Ушаков моет ее, голубушку, в немшоной бане.

«Немшоной баней» у тогдашнего простонародья, иносказательно, называлась тайная канцелярия или пыточный застенок, а иногда и просто виселица: «изба немшона и невершона».

Юродивый давал этим знать, что Гамильтон за что-то арестовали и что виной в этом был какой-то пес Орелка, — конечно, Орлов.

Для юродивого ничто не было тайной. Это был замечательный тип юродивых старого времени, людей, которые иногда шуткой, иногда иносказанием, иногда голой, грубой правдой бичевали сильных мира, владык светских и духовных, бросали жестким обличением в царей, и цари смирялись перед ними как перед посланниками Божьими, как перед боговдохновенными пророками. Юродивый — это первичная форма сатиры. Таким юродивым был Фомушка, личность необыкновенно замечательная. Он действительно вел святую жизнь, и народ боготворил его. Петр не любил юродивых, преследовал все, что только напоминало ему древнюю Русь, и он бы давно взоткнул голову Фомушки на кол — «головушку на колышек», как выражался Фомушка, но Фомушка был не такого закала человек, чтоб отдать себя на съеденье так, в угоду царской прихоти. Правда, когда бы пришлось рассчитываться серьезно, то Фомушка скорее дал бы вытянуть из своего сухого тела все жилы, вырвать язык, изжарить себя на медленном огне, чем поступиться чем-либо своим. Это был закаленный пропагандист антипетровского содержания, которого острый язык слоено скорпион язвил не только «новшества» Петра, его неумеренную строгость, но и государственную близорукость, какую-то однобокость царя, который ради многих затейных капризов, далеко не выходивших из принципов государственной пользы, довел экономическое состояние государства до самозадушения. Мало того, ядовитая паробола Фомушки ставила иногда реформы Петра в таком свете, что ясно кидалось всем в глаза отсутствие в этих реформах умной подкладки.

— Есть у меня, — говорил однажды Фомушка, — сынок, Петруша-дурачок. Росла у него на дворе яблонька кудрявая. Давала эта яблонька каждый год яблочки, только поздно, не к Петрову-дню, а к Спасу. Дай, думает Петруша, заставлю яблоньку давать мне яблочки к Петрову-дню, как он это видал за морем, в теплых краях, где яблочки созревают к Петрову-дню. Надо сделать, говорит, чтобы яблоньке в моем дворе было так же тепло, как за морем. Да возьми и сруби над яблонькой горенку с печкой! И ну ее топить и топить! Яблочки-то спеклись, а яблонька сгинула. И остался мой Петруша к своим имянинам и без яблочек, и без яблоньки.

И летом, и зимой Фомушка ходил босиком и без шапки. Длинные, седые, нечесаные волосы защищали его уши от морозу, но босые ноги его безбоязненно ступали по снегу и по льду, как ноги собаки. Он был сух как скелет, а лицо напоминало сушеную грушу. Лицо это освещала добрая, какая-то детская улыбка. Но что особенно замечательно было в его лице, так это глаза, маленькие и черненькие, они смотрели необыкновенно умно и необыкновенно добро, это были совсем молодые глаза, чистые, ясные и бодрые. Как он своими дерзкими выходками не обратил на себя внимания Петра и как эта ходячая, неустанная, популярная донельзя парадоксальность не попала на виселицу или в Рогервик, — это останется тайной, хотя нельзя не признать, что сохранностью своей жизни он много был обязан тому, что его боготворили и берегли женщины, начиная от простых баб и кончая придворными статс-дамами и фрейлинами. Кроме того, все недовольные общим ходом дела в государстве, — а таких было чуть ли не девяносто девять процентов, — стояли на стороне доктрин Фомушки. Он был вхож и к самым влиятельным лицам из духовенства, и ко двору, но, конечно, больше задними ходами — через служек, мамушек и нянюшек. Из духовных сановников Фомушка особенно благоволил к Стефану Яворскому, но зато постоянно язвил Феофана Прокоповича и называл его «латынским волком». Постоянного жительства Фомушки никто не знал, и на вопросы, где он живет, всем отвечал: «У Марьи Акимовны в шабрах, у Иван Захарыча на задах». Какие бы богатые подарки он ни получал, он все раздавал бедным, говоря: «Возьми, это твое, у тебя украли, а я перекрал». На все, что ни происходило в городе или при дворе, он отзывался какой-нибудь выходкой, злой насмешкой или дурачеством, так или иначе намекавшим на данное событие. Когда по Петербургу прошли слухи, что царевич Алексей Петрович умер в гарнизоне, и когда многие говорили, что «государь-де царевича запытал и в хомуте-де он умер за то, что он-де, царевич, богоискательный человек и не любил немецкой политики», Фомушка рассказал своим слушательницам притчу, что был-де Авраам и хотел-де принести своего сына Исаака в жертву Богу, хотел-де зарезать, так ангел-де удержал его руку, а вот-де ныне царь захотел принести своего сына в жертву черту, так черт-де сам подтолкнул цареву руку. А когда приведены были на место казни лица, замешанные в дело царевича, именно: Яков Игнатьев, Лопухин, Большой-Афонасьев и другие, Фомушка явился туда же, на Троицкую площадь, с куском говядины. Дни тогда были постные, стоял Филиппов пост. Когда осужденным отрубили головы и взоткнули на колья, Фомушка стал усердно завтракать своей говядиной на глазах у всех зрителей. Когда же его спросили, что он делает и почему в пост ест скоромное, юродивый отвечал: «Батюшка царь ноне человечинку кушает, а нам велел говядину есть». В другой раз, именно на Страстной неделе, когда Феофан Прокопович отправлял богослужение в Петропавловском соборе, Фомушка стоял на паперти и ел моченый горох. Такое греховное поведение святого человека всех благочестивых людей привело в ужас, и когда многие напоминали юродивому, что есть до службы в Великую пятницу страшный грех, Фомушка сказал:

Сей грех

Вырос на небесах

И весь пост в воде мок,

Чтоб я его ясти возмог.

А Феофан делал не так —

Весь пост нюхал табак,

А ноне обедню читает,

А черт перед ним на скрыпочке играет.

Благочестивые толковали, что горох мок в воде весь пост — это значит, что Фомушка весь пост ничего не ел, а теперь и беса посрамил, и Феофана-табачника обличил.

Встреча с юродивым поразила Левина. Да и вообще для него выдалось такое утро, что могло Перевернуть и менее впечатлительную натуру. Этот город, выросший точно из земли по мановению страшного волшебника, эти ужасные остатки человеческих тел на колесах, эти заиндевевшие на кольях головы, которые даже птиц пугают, этот страшный человек, пляшущий босыми ногами по снегу, — все это ложилось на нервы раздражительно, подмывающе... Хотелось что-то сделать, выкрикнуть кому-то угрозу, померяться с кем-то силами... А с кем? — Вон с тем великаном, что по росту даже на человека не похож...!

— Так что ж с Гаментовой-то сталось, Фомушка? — допрашивал Варсонофий.

— Орелка — Орелка опакостил... Ой-ой-ой! — Страшно на этом свете, страшно, батюшки!..

И юродивый, закрыв лицо, зарыдал как ребенок: «Ой-ой-ой! Ой, батюшки-светы! Батюшки!..»

XIV

ЛЕВИН ВСТРЕЧАЕТСЯ С ЦАРЕМ ПЕТРОМ I

Сама судьба, по-видимому, толкала Левина на неведомый ему самому подвиг. Одно, что он ясно сознавал в себе, — это непреодолимое желание помериться с кем-то силами, да померяться с чем-либо большим, таким большим, больше и сильнее чего нет в мире. Образ этой силы уже рисовался ему осязательно, и хотя образу этому придавались земные очертания, но сила самая казалась неземною. Великан, которого он видел всходившим из двора, отчасти отвечал идеалу неведомой, страшной силы: нечеловеческий рост, нечеловеческие поступки, нечеловеческое сердце — да, это он, под ногами которого трещит земля и стонут люди, — он, который отнял у России покой, а у него самого то, что было ему дороже всего на свете...

Когда Левин в то же утро после встречи с юродивым зашел к Варсонофию, этот последний рассказал ему, что знал, о смерти царевича. Потом прибавил:

— А об Афрасиньюшке сказывают, что ее задавили, когда все допросы с нее были посыманы. Когда-де, говорят, ей сказали, что ее отдадут замуж за простонародного человека, она, матушка, молвила: «После-де царевича никто при моем боку лежать не будет». Ее и задавили.

И помолчав немного, старик продолжал:

— О-охо-хо! Сдается мне, что я видел ее, голубушку. Раз это ночью, после кончины царевича, проходил я мимо гарнизона, вижу, у мостков стоит лодка, а из гарнизона неведомые люди несут что-то: мешок, не мешок, а что-то длинное. Я спрятался и смотрю, что дальше будет. Вот это они положили мешок в лодку, что-то привязали к мешку — не то камень, не то ядро, и поплыли по Неве вверх к дворцу. Поравнявшись с дворцом, остановились. Слышу, от дворца свисток дали. Как свист-то раздался, вижу, в лодке поднимают мешок да бултых его в воду! Только и было. Сотворил я крестное знамение и, крадучись, пробрался домой. С той поры об ней, голубушке, ни слуху, ни духу. Только Фомушка после болтал: «Девушка-де рыбку ела, а рыбка-де девушку съела».

Оба молчали. Видно, что все слышанное и виденное Левиным пробуждало в нем давно дремавшую энергию, энергию борьбы, подвига.

— Так как ты думаешь, дедушка, о моем деле? — спросил он.

— Вот что я тебе скажу, сын мой, — медленно отвечал старик. — Я знавал твоего родителя, хлеб-соль его тоже знавывал и тебе худа не пожелаю. Допреж того, чем тебе идти прямо к самому Меншикову, хоть у тебя и письмо к нему есть от Трубецкого, повидайся ты с Никифором, с Лебедкой, с иереем. Отец Никифор состоит духовным отцом у самого князя Меншикова. Человек он не из нонешних, человек богоискательный, искал Бога — и обрел. Он тебе все расскажет, что делать, и к князю сведет.

Нетерпение подмывало Левина. Он чувствовал, как в нем прибывает силы, как крепнут его руки, которые, казалось ему, в состоянии были бы землю пошатнуть, море выплеснуть как ковш воды, до неба. Ему хотелось тотчас же схватиться с кем-то.

Узнав, где найти Лебедку, он немедленно отправился к нему. Имя Варсонофия так было известно в доме Лебедки, что Левина тотчас же впустили в комнаты. Его встретила небольшая живенькая девочка, в личике которой и во всей фигурке было что-то необыкновенно живое, подвижное, ртутное. Курносенький профиль и голубые глазки выражали самую чистую доверчивость. К людям она, как видно, привыкла.

Левин залюбовался девочкой. Она напомнила ему что-то такое светлое и чистое.

— Ты от дедушки Варсонофия? — защебетала девочка, бойко смотря в горевшие внутренним огнем глаза Левина.

— Да, от него, милая.

— Для чего ж он сам не пришел?

— Не знаю. Верно, недосуг.

Девочка повертелась, взяла на руки кошку, которая терлась у ее ног, и снова заболтала:

— Батя у светлейшего. Он скоро придет. Хочешь, Маша, молочка? — обратилась она к кошке. — Теперь не пост... Ах, дедушка Варсонофий! Зачем он не пришел? Я его ух как крепко люблю. А он тебе сказывал про Киев? — подскочила она к Левину.

— Сказывал.

— Ах, как я люблю слушать про Киев, про пещеры, про Бар-град, где мощи Николая Чудотворца. А ты был в Киеве?

— Бывал, милая.

— И мощи видел, и Ивана многострадального, что в землю уходит?

— Видал.

— Ах, как страшно! Сказывают, скоро весь войдет в землю, тогда конец свету.

Левин слушал это детское щебетанье, и у него на сердце становилось легче.

— Когда я вырасту большая, — продолжала девочка таинственно, — я пойду в Киев, в Бар-град, на гору Афон, в Ерусалим-град. Все-все посмотрю, приложусь ко всем мощам и Ивана многострадального увижу, погляжу, сколько ему остается уходить в землю. А в Ерусалиме-граде Гробу Господню поклонюсь... А потом, знаешь, что сделаю? — спросила она еще более таинственно.

— Не знаю, милая, — отвечал Левин, улыбаясь.

— Во пустыню прекрасную уйду...

И девочка приложила пальчик к губам. Левину стало больно. Сердце разом заныло, заныло...

— Ах, как хорошо в пустыне! — продолжала девочка, нянчась с кошкой. — Цветики алые цветут, птички райские поют, старцы и старицы Бога хвалят...

Девочка все это болтала с чужих слов, мечтая об ужасной пустыне, когда в самой ключом била жизнь, да не скитская, а реальная, с ее реальным счастьем и реальным страданьем.

— А мама в кухне. У нее руки запачканы.

Заглянув в окно, девочка закричала: «Батя идет! Батя идет!» — и бросилась встречать отца.

Через несколько секунд в комнату вошел мужчина уже не молодых лет в священнической одежде. Он ласково поздоровался с Левиным, который подошел к нему под благословение и поцеловал руку.

— Пришел я к тебе, отец Никифор, от старца Варсонофия за советом. Я капитан конного гренадерского полка Василий, Савин сын, Левин. Приехал я сюда с письмом к светлейшему князю Александр Данилычу от командира моего, князя Иван Юрьича Трубецкого, для освидетельствования меня в Военной коллегии. По болезненному состоянию моему и по истовой вере желание имею постричься в монахи.

— Что ж, дело хорошее, Богу угодное.

— Так Варсонофий, по старому хлебосольству с родителем моим, прислал меня к тебе, дабы ты замолвил за меня слово у светлейшего.

— Душевно рад, душевно рад. В какую же ты обитель хочешь?

— В Соловецкую святую обитель хотел бы.

— Так, так. И сам я о том же давно думаю. Как только выдам замуж девочку, то, покинув и попадью, уйду в монастырь.

Девочка, возившаяся с кошкой, услыхав последние слова отца, подбежала к нему и заговорила:

— Нет, батя, я замуж не хочу, я в пустыню хочу.

— Вот тебе на! Ах ты, дурочка. Подожди еще, рано в пустыню.

— Нет, не рано, батя. А тебя я в монастырь не пущу, маме скажу.

— Ладно. Сбегай к маме, пускай нам закуску даст, а там и в пустыню пойдем.

Девочка побежала.

— Какой милый ребенок, — заметил Левин.

— Да, коли б не она, давно бы я в монастыре жил, — сказал Лебедка. — Нынче на миру житье опасно — душу погубишь.

— И я то же думаю, отец Никифор, и вот за тем-то к тебе и пришел. Я и прежде хотел смириться, на смирение пойти, а как старец Варсонофий порассказал мне, что здесь делается, так и на свет бы этот погибельный не глядел.

— Воистину так — один грех. Недаром говорится: у Бога темьян, у черта — со смолою казнь. Ты, Василий Савич, хотя и мирской человек, а благую часть избираешь: могий вместити, да вместит.

— Я уж так и решил, другой дороги мне нет, — сказал Левин задумчиво.

— Ты, значит, женат не был? — спросил Лебедка.

— Не привел Бог.

— Что так?

— Царю не угодно было. Он указал другого жениха моей невесте, денщика своего, Ивана Орлова.

— А! Знаю... ловкий парень... да и на ушке висит у царя словно усерязь... Токмо он, я знаю, не женат и обольстил лестию одну девку дворцовую, Марью Гаментову. Теперь девку приговорил к смертной казни, за то якобы, что ребенка, прижитого от этого Орлова, стыда ради удавила. Ее-то под плаху подвел этот Орлов, а сам из воды сух вышел.

— Знатного же женишка нашли моей невесте! — сказал Левин с волнением.

— Что ж она?

— В монастырь ушла.

— Ну, значит, и тебе дорожку указала, иди, не сворачивай.

— Я и то иду. Да только как мне к князю дойти?

— А со мной. Кстати же он приказал принести ему книгу Феофана Прокоповича «О мученичестве», так мы не медля и пойдем.

Взяв сочинение Феофана «О мученичестве», — сочинение, написанное в защиту брадобрития и немецкого платья, Лебедка повел Левина к Меншикову.

Пройдя прямо к князю и доложив о Левине, Лебедка возвратился домой, наказав Левину зайти к нему непременно после аудиенции.

Скоро Левина потребовали в кабинет князя. Когда он вошел, то очутился в таком положении: посредине большой комнаты стоял стол, заваленный бумагами, у стола стояло деревянное с прямой спинкой кресло, а в нем сидел Меншиков спиной к вошедшему, виднелся только княжеский затылок. Меншиков не встал и не оборотился при входе Левина. Последний почувствовал себя очень неловко. Но его спасло зеркало, висевшее против стола. Увидав в этом зеркале лицо князя, Левин поклонился.

— Ты Левин? — спросил князь.

— Я, ваша светлость.

— Из дворян?

— Из дворян Пензенского уезда, ваша светлость.

— Князь Трубецкой доносит, что ты недужен. Каким недугом одержим ты?

— Падучею, ваша светлость.

— А давно это с тобою?

— Седьмой год, ваша светлость.

— А на царской службе давно ли?

— Восемнадцать лет, ваша светлость.

— В каких баталиях был?

— Под Нарвой, при Лесном и под Полтавой.

— А! Лесное помнишь, где мы знатную викторию одержали над Левен-Гоуптом?

— Помню, ваша светлость.

— А меня видел там?

— Видел, ваша светлость... на белом коне ночью... — Лицо Меншикова просияло.

— Ранен? — спросил он.

— Никак нет, ваша светлость.

— А в прутском походе был?

— Не был, ваша светлость. Я сопровождал государя царевича в Киев.

— А!..

Вдруг сзади Левина отворилась дверь, и в зеркале отразилась фигура великана. Левин повернулся как ужаленный и посторонился. Меншиков вскочил.

— Здравствуй, Данилыч! — сказал великан.

— Здравия желаю, ваше императорское величество, — приветствовал Меншиков.

— А ты кто? — совершенно неожиданно обратился царь к Левину.

— Вашего императорского величества гренадерского конного Гаврилы Кропотова полка капитан Левин.

— Зачем прибыл?

— Для освидетельствования в болезни, государь.

— А службу где начал?

— Под Нарвой, ваше императорское величество.

Лицо великана нервно задергалось.

— А под Полтавой был?

— Был, государь.

— Теперь в деревню захотел.

— В монастырь, ваше величество.

— А! В дармоеды записаться... бороду растить... О! Бородачи! Бородачи! Доберусь я до вас...

Лицо его было страшно. Оно автоматически дергалось. Глаза горели.

— Чем ты болен?

— Падучей, государь.

— Вели свидетельствовать его наистрожае, — обратился царь к Меншикову.

Тот поклонился.

— Ступай, — сказал царь Левину.

Левин вышел как ошпаренный. Возвратясь к Лебедке под самым тяжелым впечатлением, он застал там старца Варсонофия, что-то объяснявшего первому.

— Ну что? — спросили оба.

— Был, — отвечал Левин.

— Что ж он сказал?

— Ничего. Царь помешал.

— Так у него царь?

— При мне пришел.

— Говорил с тобой?

— Говорил. Сердитый такой. Как узнал, что в монастырь прошусь, в неистовство пришел. «В дармоеды, говорит, записаться хочешь, бороду растить. Я, говорит, доберусь до вас, бородачи».

— Бабушка надвое сказала, — спокойно заметил Варсонофий.

— Так, так, — улыбаясь сказал Лебедка, — кабы у бабушки бородушка, была б дедушкой... Что ж, велел свидетельствовать?

— Велел наистрожае.

— Ничего. На то сито, чтоб чище сеяло.

Разговор перешел на тягости времени.

— Последние времена, последние времена, — повторял Варсонофий.

— И я тако ж слыхал, — сказал Лебедка. — Одиннадцать лет тому назад был я в Новегороде. Повстречался я там на базаре с своим бывшим духовным сыном, с новогородским с посадским человеком, с Гаврилою Нечаевым. Был этот Гаврила в брынских лесах у святых отшельников. Прожил он там не мало время. Так этот Гаврила сказывал, что антихрист уже прииде на землю и в книгах-де это написано.

— Знаю я эти книги, — заметил Варсонофий. — Списаны оне рукою книгописца Григория Талицкого, приявшего от царя лютую казнь лет восемнадцать тому назад. Писаны книги те с древних рукописании, и наименование им таково: первая книга — «О пришествии в мир антихриста и о летах от создания мира до скончания света», другая книга именуется «Врата». По сим книгам подлинно выходит, что осьмой царь — антихрист и есть Петр, похитивший имя царя.

— Воистину антихрист, — подтверждал Лебедка. — Он и сына своего не пощадил, бил его, и царевич не просто умер: знамо, что он его убил, понеже царевич в гарнизоне содержался и пытан был. А царевич был добрый человек, он и мне добро делывал: когда мы были за морем в Померании, царевич берег меня.

— И я слыхал, что он подлинной антихрист, — заметил Левин. — В 716 году, когда мы стояли в Харькове, летом к дому моему подъехали три монаха, неведомо какие, все трое образом равны и говорят по-русски, только на греческую речь походит. Остановились они против моей квартиры и стали ко мне проситься. Я с великою радостию принял их обедать со мною. Разговорились. «Откуда, спрашиваю, едете и куда?» — «Из Ерусалима, говорят, от Гроба Господня в Санктпетербург, смотреть антихриста». — «Какой там антихрист?» — спрашиваю. — «Которого вы называете царь Петр Алексеевич — тот и антихрист. Прибудет он в столицу и не долго-де там будет, отъедет в Казань, и в те-де времена уже покою не будет...» Монахи эти и крестом с мощами благословили меня, тут он — на мне.

— Все сбывается по Писанию, — добавил Лебедка, — у нас все это говорят.

— Да и в Малороссии мне сказывали, — пояснил Левин, — что царь — не прямой царь, а антихрист, приводил-де, говорят, царевича в свое состояние, и он-де его не послушал, и за то-де его и убил.

— Недаром знамения на небеси и на земли, — подтвердил Варсонофий.

— Правда. И я таковое знамение видел в 718 году маия 6 дня, — сказал Левин. — У меня и в святцах записано тако: явление было на небеси в полдень, солнце было в кругу великом темном три часа.

— Это — к смерти царевича, — сказал Варсонофий. — Я помню это. Тогда, в конце апреля, привезли Афросиньюшку из Неаполя, потом пытали ее, а к Петрову дню царевича и ее, голубушки, не стало.

Разговор был прерван девочкой, дочерью Лебедки, которая вбежала в комнату и бросилась к Варсонофию.

— Ах, дедушка! — лепетала она. — Меня батя хочет отдать замуж.

— Что ж, пора, — отвечал улыбаясь старик и любовно гладя ребенка.

— Нет, дедушка, не пора, я не хочу.

— А чего ж ты хочешь?

— Я в пустыню хочу.

— Вот как! Раненько.

— Я не теперь, дедушка, а через год, когда буду большая.

— Ну, тогда как раз впору.

— Да еще в Киев хочу, в пещеры, в Бар-град, в Ерусалим.

Пока девочка болтала, Лебедка увидел кого-то в окно, сказал:

— Зачем это нелегкая несет Орлова, денщика царского? Претит он мне.

— Не орел, а ворон, — вставил Варсонофий, — на падаль каркает.

Левин побледнел. Он вспомнил Киев, Оксану... «Так вот кто отнял мою Оксану... и не для себя, а чтоб живую в гроб уложить... Упыри кругом, упыри, кровопийцы, скорей бы подальше от них», — пробегало у него по мозгу и по сердцу.

Вошел Орлов и, не поклонившись никому, сказал, обращаясь к Лебедке:

— Отец Никифор! Царь государь Петр Алексеевич и светлейший князь приказали тебе завтра же прислать к князю гренадерского конного полку капитана Левина. Слышал?

— Слышал и исполню волю цареву и приказ светлейшего.

Орлов ушел. Девочка стояла, раскрыв свои большие голубые глазки. Левин угрюмо молчал.

— Ворон — ворон — ворон, — глухо говорил Варсонофий, — на свою голову каркай.

XV

ЛЕВИН В КРЕПОСТИ.

КАЗНЬ ФРЕЙЛИНЫ ГАМИЛЬТОН

Когда на другой день Левин явился к Меншикову, там уже ожидал его сержант с письменным приказом к коменданту крепости Бахмиотову. Коменданту предписывалось поместить Левина в лазарет и подвергнуть наистрожайшему медицинскому освидетельствованию.

Левина повели в крепость. Хотя он сам добивался освидетельствования, но после суровых слов царя ему представлялась впереди картина пыток... «Что ж, хомут — так хомут, — шевелилось в его возбужденных нервах. — Коли выдержу дыбу, так выдержу и все. На то пошел».

В крепость приходилось идти мимо того места, где стояли страшные колья с торчавшими на них мертвыми головами. Стаи ворон кружились над площадью, нахально перекликаясь, но боясь опуститься на остатки человеческих трупов, недоклеванных ими. Народ проходил мимо, взглядывая на колья пристальнее, чем он глядел на фонарные столбы и на деревья: есть явления, к которым человек не может привыкнуть, хотя бы они повторялись каждый день, каждый час.

День был теплее предыдущего. Солнце ярко смотрело из-за Невы, откуда-то издалека, словно бы оно поднялось там где-то, над Киевом, и с изумлением глядело на эти головы, отделенные от тел. А головы, торча на кольях, казались гордо поднятыми над землей, гордо и торжественно, и Левину сдавалось, что они, обратившись на все четыре стороны, кричали востоку, северу, западу и югу: «Смотрите! Смотрите на нас! Видите, что делают люди с людьми! Звери того не делают с зверями, змеи и скорпии добрее человека».

— Съест, съест меня, — пробормотал все время до того молчавший Левин.

Сержант с удивлением посмотрел на него.

— Он когтями задушит меня... съест, — снова бормотал он, хватаясь за кафтан сержанта.

— Что с тобой, ваша милость? — спросил изумленный сержант, освобождая полу кафтана.

— Он меня съест... не давай ему...

— Кто съест?

— Он... кот... кот меня съест...

Сержант рассмеялся.

— Да разве ваша милость мышь? — спросил он.

— Мышь... меня в мышеловку хотят посадить... не давай меня.

Он говорил это торопливо, шепотом, оглядываясь испуганно по сторонам. Глаза дико блуждали. Сержант понял, что человек не в своем уме.

— Пойдем-пойдем, я не дам тебя коту.

Через крепостные ворота они прямо пришли к комендантской избе. Их впустили в приемную, доложили коменданту, передав в собственные руки пакет с надписью: «Именной».

Бахмиотов немедленно вышел с распечатанным пакетом в руке. Это был полный, круглолицый и круглоглазый мужчина, действительно напоминавший откормленного кота, но только без усов и с бритою мордой. Уши торчали прямо, по-кошачьи, как это часто можно видеть на татарских типах. Уши эти, по-видимому, были постоянно настороже, прислушиваясь к всякому шороху в крепости.

— Где больной? — спросил Бахмиотов как на перекличке.

— Здесь, — отвечал сержант, выдвигая вперед Левина.

Комендант подошел ближе.

— Мясо все вышло... не надо больше мяса, — заговорил Левин, дико озираясь.

— Какое мясо? — спросил с удивлением комендант, глядя на Левина.

— Человечье мясо... вороны поели... одни кости там... не давайте им моего мяса, — бормотал тот.

— А!.. — сказал как бы про себя комендант и, обращаясь к стоявшему сзади его писарю, прибавил. — Отведи его в лазарет, по именному указу, для наистрожайшего испытания.

Левина повели в лазарет.

Увидев на крепостной стене каркающую ворону, Левин закричал:

— А! Ты на меня каркаешь, моего мяса хочешь, сердце мое клевать будешь... А у меня нет сердца — его в Киеве вырезали и бросили собакам... Орелка съел мое сердце... Не каркай, проклятая! Кш-киш! Киш! Аминь-аминь, рассыпися!..

В лазарете его сдали дежурному врачу с пояснением, что по именному указу больной должен быть испытан наистрожае, что он — капитан Левин, лично известный царю.

— Не пускайте сюда ворону, она каркает на мое мясо, на мою голову, на мое сердце... А мое сердце Орелка съел... Там еще есть мясо, на кольях... Пускай его ест ворона, — бормотал больной.

Доктор, старый немец, нижняя губа которого, сильно отвисшая, как бы говорила, что она устала, что ей надоело служить беззубому рту и хочется на покой, в могилу, — доктор равнодушно, спокойно и внимательно слушал бессмысленную болтовню больного, словно бы это была умная, серьезная речь, и сквозь круглые, огромные, как стекло райка, очки добродушно заглядывал в глаза Левина, горевшие лихорадочным огнем и дико блуждавшие.

— Господин капитан! — сказал он серьезно. — Мы ворон в лазарет не пускаем.

— Она сама влетит...


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16