Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Похождения Хаджи–Бабы из Исфагана

ModernLib.Net / Приключения / Мориер Джеймс Джастин / Похождения Хаджи–Бабы из Исфагана - Чтение (стр. 7)
Автор: Мориер Джеймс Джастин
Жанр: Приключения

 

 


– Это что за речи, Хаджи? – воскликнул мирза. – Вы уныли духом, что ли?

– Я скажу вам притчу, мирза, – промолвил я. – В оное время была собака, видом и уловками очень похожая на волка. Она бегала по лесам и давила баранов вместе с волками, а возвратясь домой, жила с собаками, как настоящая собака, и приставала ко всем их забавам. Но мало-помалу собаки приметили, что она братается с водками, и начали от неё бегать. Вскоре потом и волки открыли, что она не их сестра, а из прямых собак, и исключили её из своего общества. Отринутая всеми и удручённая голодом, она решилась наконец быть или волком, или собакою.

– Какая же заключается в этой притче мудрость? – спросил мирза.

– А вот какая мудрость, – отвечал я. – Эта собака – я. Вы позволяете мне сидеть вместе с вами, курить из вашего кальяна и беседовать с вашими друзьями: но какая мне от этого польза? Я всё-таки остаюсь слугою, хотя и не участвую в выгодах этого звания. Я ничего не получаю. Определите мне, мирза, какую-нибудь постоянную должность в вашем доме и назначьте жалованье.

– Жалованье? – воскликнул он. – Я никому не даю жалованья. Мои люди живут тем, что могут выманить для себя у моих пациентов. Они кушают остающееся от моего стола и в Новый год получают от меня по кафтану. Что же им нужно более?

В эту минуту вошёл на двор скороход шаха, принёсший мирзе, от имени Тени аллаха на земле, пару куропаток, пойманных придворными соколами. Этот отличный знак высочайшего благоволения привёл главного врача в неизъяснимый восторг: он приложил куропаток к челу с благоговением и воскликнул:

– Да не уменьшится никогда милость падишаха! Да умножатся его богатства и да продлятся его лета до последнего году мира! Видишь, Хаджи, какой снисходительный, какой ласковый шах! Он умеет отдавать справедливость моим заслугам. Клянусь аллахом, в целой вселенной нет шаха лучше его.

Но скороход требовал для себя подарка. Мирза Ахмак выслал ему пять пиастров, которые придворный служитель отринул с негодованием. Он предложил ему туман, но и тот был возвращён. Наконец, прибавляя беспрестанно по червонцу, он принуждён был подарить столько, сколько сам скороход назначил, именно пять туманов, которые и выслал ему с крайним отчаянием. Всё достоинство куропаток вдруг исчезло в его глазах: он пришёл в исступление, бросил на землю царский подарок и вскричал:

– Разве это милость? Это разбой, грабёж! Шах не даёт своим слугам жалованья, а посылает их к нам с ничтожными подарками для того, чтоб мы их награждали. И эти бездушники велят платить себе, без стыда, без совести, что им самим угодно! Не наградите же их щедро, то, когда Убежище мира случайно прикажет высечь вас по пятам на Пороге счастия, эти негодяи готовы отомстить так, что выгонят вам душу через все отверстия тела. Умно сказал Саади, что на дружбу шахов не более можно полагаться, чем на…

Тут мирза Ахмак неожиданно подавил красноречивый порыв своего негодования: он, вероятно, смекнул, что, оскорбив меня отказом в жалованье, мог бы нажить себе во мне опасного доносчика. Колодка с палками и феррашами представилась его воображению в таком ужасном виде, что он немедленно поднял куропаток с земли, обласкал меня дружескими словами и поспешно спрятался в свой гарем, а я опять остался ни волком, ни собакою.

Будучи принуждён отложить свою просьбу до другого удобнейшего случая, я между тем продолжал проживать в доме мирзы Ахмака в совершенном бездействии. Ремесло его нисколько меня не прельщало: я скучал и был недоволен собою; но без денег и покровителей некуда было деваться. Между тем прошло весеннее время и настали жары. Я не хотел спать в душной комнате нижнего яруса, вместе с поваром и постельничим, и перенёс свой тюфяк на плоскую крышу дома, откуда (скажу мимоходом) можно было удобно видеть двор андаруна. Он имел вид правильного четырёхугольника и был усажен розовыми кустами, жасмином и тополями, посреди возвышались подмостки из досок с навесом, на которых разостланы были тюфяки: на них, в знойные летние ночи, покоились обитательницы терема, окна которого выходили на двор. Я примечал на дворе несколько женщин; но ни одна из них не поражала меня своею красотою; а когда однажды они меня завидели, то все вдруг подняли такой шум и такими осыпали меня ругательствами, что я потерял всю охоту любопытствовать в ту сторону.

За всем тем, приготовляя для себя постель в углу крыши, я случайно, через отверстие, находившееся в стене, отделяющей её от смежной крыши терема, увидел как-то молодую женщину, которая подбирала в пучки и развешивала табачные листья. Голубое покрывало, брошенное небрежно кругом шеи, и две длинные косы волос, ниспадающие с висков и достающие до поверхности крыши, когда она наклонялась, скрывали большую часть её лица; но остальная часть его и её маленькие ручки, выкрашенные хною, белая чудесная ножка и вся её наружность показывали милое, прелестное существо. Пылая нетерпением увидеть её вполне, я шаркнул слегка по крыше, и, пока она, оглядываясь кругом себя, успела накинуть на голову покрывало, я имел время приметить ангельское, очаровательное личико, какое сам пророк представить себе не в состоянии. Пламень пробежал по всем моим жилам: в одно мгновение сердце моё возгорелось сильнейшею страстью и я почти лишился чувств. Она показывала вид, будто обижается моею наглостью, но по временам бросала украдкою взгляды на отверстие, за которым я находился. Чёрные большие глаза её, исполненные огня и неги, довершили действие первого впечатления: я влюбился без памяти. Заметив, что я пристально на неё гляжу, она сказала, не прерывая своей работы:

– Зачем вы на меня смотрите? Это харам[56]!

– Заклинаю вас именем благословенного Хусейна, не отворачивайтесь от меня! – произнёс я. – Любовь не есть, харам: ваши глаза превратили сердце моё в жаркое. Ради вашей матери, позвольте мне ещё раз взглянуть на ваше лицо!

– Зачем вы этого от меня требуете? – сказала она уже гораздо тише, чем прежде. – Вы знаете, что для женщины большой грех показывать своё лицо. Вы мне ни батюшка, ни брат, ни супруг. Я даже вас не знаю. Как вам не стыдно так говорить с девушкой?

При этих словах она как будто не нарочно уронила своё покрывало, и я увидел опять лицо, которое мне показалось ещё обворожительнее прежнего. Сурьма, покрывавшая её веки и большие, густые ресницы, дивным образом усиливали отменную черноту глаз её. Тонкие брови сходились лёгкими полукружиями над прекрасным орлиным носом, маленькие розовые уста дышали сладостью и невинностью, открывая два ряда чудесных зубов, «уподобляющихся зёрнам града»; наконец, прелестная на подбородке ямочка, тщательно разрисованная голубою краскою, усугубляла красу лица, сияющего блеском дня среди ночной темноты волос. Взглянув на неё, я увидел вдруг все гиперболы, метафоры и сравнения наших стихотворцев: тут были и полные луны, и кипарисы, и нежно-глазые газели, и сахароядные попугаи. Не владея более собою, я уже хотел перескочить через стену и прижать милую к своему сердцу, как вдруг услышал на дворе сварливый, пронзительный голос, повторительно и с нетерпением зовущий; «Зейнаб! Зейнаб!» Моя красавица мгновенно исчезла. Я остался в совершенном остолбенении. В надежде, что она возвратиться, я долго ещё сидел, как прикованный, у моего отверстия, заглядывал, подстерегал, уставлял ухо при всяком малейшем шорохе; но не слыхал ничего более, кроме того же самого тонкого, скрипучего голоса, который попеременно нападал внизу на все предметы и на всех живущих тварей и, несомненно, происходил из красноречивых уст жены мирзы Ахмака, славившейся в целом доме своим сердитым нравом и грозным обращением с главным врачом Средоточия вселенной.

Я хотел удалиться к своей постели, когда около полуночи, после некоторого промежутка тишины, опять услышал тот же знакомый голос и слова: «Зейнаб! куда ты таскаешься? Зачем не ложишься спать?»

Я не мог услышать ответа Зейнаб, но вскоре вторично увидел её па крыше. Сердце во мне забилось; я непременно хотел пролезть па ту сторону; но она собрала табак в корзину и побежала вниз стрелою, сказав мне вполголоса:

– Завтра, ночью, будь здесь: я приду.

Я не буду описывать и не помню, что со мною происходило в течение всей этой ночи: влюблённые сами легко пополнят этот пропуск всеми известными мучениями страсти и порывами любовного восторга: знаю одно то, что на другой день я проснулся, когда лучи палящего солнца уже почти обожгли мне бороду.

Глава XIX

Ночное свидание. Внутренность гарема

«Итак, я влюблён! – сказал я про себя, протирая глаза. – Хорошо! Увидим, что такое любовь. Мирза Ахмак не хочет давать мне жалованья: да опустеет дом его, если я не проучу этого скряги, как должно беречь свою собственность!» В ожидании вечера я решился провести день по точному примеру любовников высшего яруса. Я оделся с большим тщанием; расчесал и покрутил кудри и усы; щёгольски подвязал пояс; надвинул шапку на ухо; потом свернул постель, снёс её вниз в поварскую и сам пошёл в баню. Тут я просидел всё утро и пел любовные стихи; затем пустился бродить по городу без цели, расхаживал по гульбищам и рощам, почивал под кипарисами, нюхал беспрестанно розу и, за неимением соловьёв, восхищался голосом воробьёв и ворон.

Я воротился домой к ужину; но хаким-баши долго не приезжал из арка. Итак, сказавшись перед людьми больным, я взял свой тюфяк под мышку и пошёл на крышу ужинать, наподобие Меджнуна, пилавом из нежных взглядов моей прелестницы. Я дожидался её очень долго, заглядывал в отверстие, кашлял, вздыхал, подслушивал; но она не появлялась. На крыше были лишь корзины с табачными листьями, разбросанные в беспорядке. «Неужели она хотела сыграть со мной шутку?» – помышлял я не раз, терзаемый страстью, нетерпением, досадою. Наконец, уже довольно поздно, шум раздался внутри терема и, постепенно усиливаясь, подобно грому, разразился на дворе с необыкновенным треском.

– О какой толкуешь ты мне работе, чёртова дочь? – вопил известный пронзительный голос. – Что ты делала целый день? Кто тебе велел ходить в баню? Какая тебе нужда таскаться по кладбищам? Надобно было прежде кончить свою работу. Так ты будешь разгуливать, а я должна быть твоею невольницей, что ли? Ступай скорее разбирать табак: не дам ни есть, ни пить, ни спать, пока всё не будет сделано. Работай хоть всю ночь; а если оставишь не окончив, то – ей-ей! – буду сечь по подошвам до тех пор, пока не сгоню ногтей с ног.

Затем я слышал ещё несколько бранных гипербол и увидел столько же вспомогательных толчков и вскоре приветствовал свою возлюбленную на крыше. Она видела меня, но не хотела примечать, доколе буря внизу не утихла совершенно и все не улеглись спать. Между тем я бросал на неё нежные взгляды, испускал чувствительные вздохи и в промежутках удивлялся изобретательности любви, которая внушила ей такое замысловатое средство к обеспечению безопасности нашего свидания. Как только тишина водворилась в доме, она подошла ко мне и в одно мгновение очутилась в моих объятиях. Луна, скользя по звёздному своду, бледными, дрожащими лучами освещала порывы пламенной любви, о которых считаю излишним здесь распространяться.

Когда достаточно познакомились мы друг с другом, Зейнаб обещала рассказать мне свою историю в удобнейшее время, а на первый случай дала свободное течение негодованию своему на жену мирзы Ахмака.

– Слышал ли ты, как эта женщина меня называла? – сказала несчастная девушка, заливаясь слезами. – Она всегда так со мною обращается – бранит меня беспрестанно: я сделалась менее собаки. Всяк меня преследует; никто не хочет быть со мною; мои чрева превратились в воду, душа во мне засохла. Что ж делать? Я невольница. Но как она смеет называть меня чёртовою дочерью? Я курдянка из езидов.[57] Это правда: мы боимся чёрта – да кто ж его не боится? Всё же я не чёртова дочь! Ах, если б я встретилась с нею в наших горах, я доказала бы ей, что значит курдская девушка!

Я старался утешать её всеми мерами, но она не предвидела возможности, чтобы судьба её когда-нибудь улучшилась. В разговоре с нею я узнал множество любопытных подробностей о тайнах Ахмакова терема. Жена его, за год до теперешнего времени, была невольницею шаха, который, желая удалить её из своего гарема за какой-то неприличный поступок, приказал хакиму-баши на ней жениться. Она принесла к нему в дом всю надменность отставных любовниц Средоточия вселенной, которые мужей своих не ставят в прах, сдуваемый с туфлей, и обращаются с ними как с своими невольниками. Мирза Ахмак, происходя сам из низкого звания, присесть даже не смеет в присутствии своей супруги, пока она не прикажет. Но как ни один хаким-баши земного шара не чужд человеческих слабостей, то и наш тишком воздаёт дань природе и за свои мучения старается отплачивать гордой и сердитой жене волокитством за её невольницами, в особенности за моею Зейнаб, что, с другой стороны, иногда производит в тереме жесточайшие бури ревности, гневу, брани и башмачных ударов. Каждый взгляд, шаг, движение мужа подвергаются строжайшему следствию; соглядатаи окружают его повсюду, и когда ханум уходит со двора, то все служанки бывают распределены так, что главный врач никак не может нарушить прав своей супруги.

Желая дать мне точнейшее понятие о внутреннем устройстве порядочного гарема, Зейнаб продолжала следующим образом:

– Нас всего пять женщин, а госпожа шестая. Я занимаю должность горничной: смотрю за кальяном барыни; подаю ей кофе и блюда; хожу за ней в баню; одеваю, шью платье; сушу, крошу и вешу табак и стою перед нею.[58] Ширин, грузинская невольница, находится в должности сандукдарши, или ключницы: у неё в заведовании платье господ и слуг, серебро, фарфор и все дорогие вещи; она ходит в город за покупками, печётся о заготовлении съестных припасов и управляет кладовою. Чёрная невольница, Нур-джахан, носит звание ферраша, или постельничего: она расстилает ковры, чистит комнаты, поливает двор, употребляется для посылок барыни и её невольниц, которых, в случае нужды, она же сечёт палкою по пятам, и исправляет всю чёрную работу в доме. Фатима служит нам кухаркою, а старая Лейли есть род надзирательницы за теми из нас, которые помоложе: она бегает с поручениями барыни в другие гаремы и подстерегает все поступки барина.

Мы, обыкновенно, ссоримся и бранимся весь день, тогда как две из нас попеременно стараются жить между собою как лучшие подружки, с исключением всех прочих. Теперь я в явной вражде с грузинкою, Ширин, которая, возмечтав себе, что она оставлена счастием, достала недавно талисман у одного дервиша и на следующее утро получила от нашей ханум новое платье. Это оскорбило меня чрезвычайно. Я тотчас пошла к тому же дервишу и купила себе талисман, чтоб достать хорошего мужа. В тот же вечер я увидела тебя на крыше: вообрази, душа моя, каково моё счастье! Но это именно рассорило меня окончательно с грузинкою, так, что мы теперь смертельно ненавидим друг друга. Может статься, однако ж, что внезапно мы опять будем с нею приятельницами. Между тем я состою в теснейшей дружбе с арапкою, Нур-джахан, которая, по моему внушению, доносит госпоже на других невольниц, что только мне угодно. Одна из жён шаха прислала недавно нашей ханум в подарок пахлаву и других редких сластей; большую часть этого лакомства съели крысы, а мы обвинили грузинку, которой за то порядочно досталось палками по подошвам рукою самой арапки, моей сердечной приятельницы. Мне как-то случилось разбить любимый стакан барыни; Ширин получила за него выговор и принуждена была купить другой на свои деньги. Теперь из её рук я не принимаю ни кушанья, ни воды, ни кофе, боясь быть отравленною, и она делает то же; быть может, что пока ещё она и не думает поддать мне яду, но предосторожность такого рода необходима в гаремах. Мы с ней дрались только один раз. Она взбесила меня ужасно, сказав: «Да будет чёрт проклят!» – что у нас, курдов-езидов, почитается жесточайшею бранью. Я бросилась на неё, вцепилась в волосы и вырвала почти всю косу, осыпав её ругательствами, какие только слышала на языке персидском. Старая Лейли насилу нас развела, и как она, с своей стороны, подбавила к нашей ссоре свой запас брани, то мы все трое проклинали себя взаимно, ругались и кричали до тех пор, пока в горле у нас совершенно не пересохло. С тех пор она боится меня и уже не нападет так явно: но, не менее того, старается вредить мне исподтишка и делает всевозможные неприятности.

Унылый голос муэдзинов, призывающих народ к утренней молитве, раздался с бесчисленных минаретов Тегерана и прервал нашу беседу. Расставаясь второпях, мы поклялись любить друг друга до самой смерти и иметь подобные свидания так часто, как только дозволит благоразумие. Мы условились также, что, когда Зейнаб найдёт возможность прийти ко мне на крышу, она подаст мне наперёд знак, повесив ввечеру своё покрывало на ветви дерева, возвышающегося среди двора андаруна.

Глава XX

Вторичное свидание с Зейнаб. Хаджи-Баба в гареме главного врача

В последующий вечер я взошёл на крышу, заглянул в отверстие и сел в отчаянии на своём тюфяке: покрывала не было на дереве! В андаруне господствовала тишина: даже пронзительный голос сердитой ханум соблюдал глубокое молчание. Только унылый стук по каменному полу от одинокой пары башмаков доходил по временам до моего слуха; но он, казалось, не принадлежал любезному предмету моей страсти. Просидев несколько часов на крыше, я постепенно слышал резкие звуки труб и литавров шахских музыкантов, возвещающие закат солнца; пение муэдзинов, призывающих к вечерней молитве; барабанный бой на улицах, дающий знать жителям, что пора запирать лавки; наконец, длинные клики ночной стражи, раздающиеся в известных промежутках времени с валов грозного арка. Но в андаруне мирзы Ахмака всё было спокойно.

Наконец около полуночи послышался сильный стук в двери; вслед за тем топот множества башмачков и говор нескольких женщин потрясли воздух, закупоренный в высоких стенах терема, и сварливый голос ханум отразился во всех углах здания. Свет ручных фонарей рисовал на противоположной стене тени проходящих обитательниц этого недоступного убежища, и я узнал между ними изящные черты моей возлюбленной. Спустя несколько минут она взбежала на крышу, с тем чтоб сказать мне в двух словах, с большою осторожностью, что сегодня она никак не может прийти ко мне, по той причине, что сестра госпожи умерла в высочайшем гареме скоропостижною смертью, как полагают, от яду, подмешанного в кофе одною из её соперниц; что ханум отправилась туда поутру, взяв с собою всех своих невольниц, для усиления крику, рыдания и воплей, необходимых при подобном случае; что с самого полудня все они вопили, рыдали, кричали, пока не осипли, и что там было им очень весело. Она пожала мне руку и, удаляясь, ещё примолвила, что госпожа её уже исполнила обряд рвания на себе платья, но так удачно, что, невзирая на жестокость своего отчаяния, разорвала ферязь только в нескольких местах, и то по швам, потому что эта была любимая её ферязь; что завтра будет погребение, и они, чуть свет, опять пойдут рыдать, за что она получит от госпожи чёрный платок и будет кушать сласти на кладбище. Обещав мне назначить в скором времени свидание, она исчезла.

На следующее утро я случайно взглянул на двор андаруна и удивился, увидев на дереве голубое покрывало. Прекрасная Зсйнаб, весёлая, как серна в пустыне, бегала по двору и, улыбаясь, подавала мне знак рукою, чтоб я приходил к ней поскорее. Я не знал, на что решиться: дрожь пробежала по коже при мысли, что я должен проникнуть в святилище, куда ни один посторонний мужчина не смеет войти безнаказанно. Но кто испытал силу любви, тот с первого слова догадается, чем кончилось моё недоумение: я мгновенно очутился среди двора андаруна.

– Не бойся, Хаджи, не бойся, – сказала Зейнаб, когда я спускался к ней по лестнице, – я одна дома – ты будешь другой; если наше счастие непеременчиво, то целый день будет наш.

– Это что за чудо? – вскричал я. – Где ханум? Где ваши невольницы? Как спасусь я отсюда, если мирза неожиданно завернёт к нам?

– Говорю, не бойся, – отвечала Зейнаб, – я заперла двери накрепко, и ты успеешь ускользнуть, пока я отворю. Но мирзы нечего опасаться: госпожа с невольницами ушла хоронить сестру; и как я одна оставалась дома, то она всё наперёд обдумала и приняла такие меры, что старый пёс, хаким-баши, на три часа пути не подойдёт к своему гарему. Ты сам, кажется, не веришь тому, чтобы планета нашего счастия находилась в таком восхождении: но мы, видно, познакомились с тобою в благополучный час. Всё сладилось как нельзя лучше. Моя злодейка, грузинка, присоветовала барыне взять с собою вместо меня нашу старую Лейли, потому что она умильно рыдает при погребениях, будучи с малолетства обучена этому искусству, тогда как я, воспитанная между курдами, ничего в этом не смыслю, не зная персидских обрядов; всё это для того, чтоб лишить меня чёрного платка и сластей. Я показывала, будто недовольна таким распоряжением, разбранила грузинку и, когда все уходили, не хотела пустить Лейли. Но, слава аллаху, ханум насильно приказала мне остаться – и теперь я твоя!

Зейнаб подскочила, обняла меня за шею, поцеловала и сама побежала в кухню за завтраком. Между тем мне осталось довольно времени рассмотреть в подробности внутреннее расположение гарема.

Сперва вошёл я в комнату самой ханум. Огромное окно из тёмного стекла, занимающее почти всю стену, выходило на двор, то есть в сад. В углу была софа, на которой ханум просиживала целые дни и курила кальян; она состояла из толстого войлока, сложенного вдвое, в виде подстилки, и длинной подушки, обшитой золотою парчою, с двумя золотыми кистями по углам. Вся софа была покрыта чехлом из тонкой кисеи. Возле неё лежали зеркало с прекрасно расписанною рамкою, тар, бубен и ящичек с разными женскими принадлежностями, как-то: сурьмою для украшения век; кисточкою, служащею для этой цели; парою запястий с талисманами, особенным родом диадемы, называемым тузульфэ, которая затыкается за волосы и висит на лбу; ножиком, ножницами, иголками и прочее. Постель её лежала свёрнутая, в противоположном углу комнаты, в суконной обёртке, с белыми и голубыми полосами. Несколько рисунков без рамок были приклеены к стенам, а в последнем конце комнаты стоял шкал с открытыми полками, убранный хрустальною и стеклянною посудою, серебряными подносами, чашками и рукомойниками. В том же шкапу скрывалось несколько бутылок ширазского вина, из которых одна была недавно откупорена и, по-видимому, служила к подкреплению сил опечаленной потерею сестры госпоже перед выходом её на похороны. Откупоренная бутылка удостоверила меня, что и смиренный супруг крикливой ханум, который выдаёт себя за такого строгого мусульманина, принадлежит к числу обожателей ненавистного небу напитка.

Я посетил также комнаты служанок, но не нашёл в них ничего достопримечательного. Между тем Зейнаб принесла на огромном подносе превосходный завтрак, который состоял из белого, как снег, рису, приготовленного в виде пилава: жаркого, изрезанного мелкими кусками и завёрнутого в большой лист хлеба; исфаганской дыни; нескольких груш и абрикосов; яичницы, сыру, луку-порею, кислого молока, шербета двух различных сортов и свежей патоки.

– Откуда взяла ты все это, ради твоей матери? – спросил я, посматривая с удовольствием на это множество отменных блюд и покручивая усы. – В один миг ты состряпала завтрак, достойный самого шаха!

– Не беспокойся о том, откуда я его взяла, а кушай на здоровье, – отвечала она. – Госпожа моя велела готовить всё это для себя; но потом раздумала и решилась завтракать в городе, у одной своей родственницы. Садись и наслаждайся кейфом; аллах велик!

Мы уселись на софе сердитой ханум и в несколько минут очистили все блюда: за этим помыли руки, поставили перед собою бутылку вина и, испивая первый стакан заветной влаги, поклялись бородою пророка, что во всём мире нет существ счастливее нас двоих. В пылу любовного восторгу, я взял в руки тар и пропел моей возлюбленной песню из Хафиза, которой выучился, прислуживая некогда в бане.

Зейнаб была в восхищении: она, с тех пор как родилась на свет, не слыхала ничего подобного. Так, забывая взаимно, что мы злосчастные создания аллаха – она невольница, а я слуга без жалованья, – мы веселились и пировали, как будто всё, что нас окружало, было собственность наша; как будто вино и наша любовь будут продолжаться вечно.

Я пропел ей ещё несколько песен и выпил столько же стаканов вина. Наконец, видя, что и вино, и моя поэзия совершенно исчерпались, я обратился к Зейнаб и просил её рассказать, как она прежде обещала, историю её жизни.

– На мой глаз и мою голову! – сказала она весело и начала следующими словами.

Глава XXI

История курдской невольницы

– Мой отец, Окуз-ага, начальствовал над одним курдским поколением и своими подвигами прославился во всём Курдистане. Матушки я никогда не видала, потому что, как сказывали домашние, родилась на свет от таинственных обрядов, совершаемых без свечей,[59] в селении Керенде. Я воспитывалась вместе с жеребёнком, мать которого – благороднейшей арабской породы – содержалась в самом гареме нашем, занимала в нём лучшее и теплейшее место и удостаивалась со стороны моего родителя большего попечения и внимания, нежели его жёны. Когда эта кобыла умерла, плач и стоны раздавались в целом улусе. Впоследствии жеребёнок заступил её место в сердце моего отца, и он берёг его себе для верховой езды; эта лошадь слывёт первым бегуном в Курдской степи. Увы! Страсть наша к этим животным была причиной всех наших несчастий.

Поколение наше с давнего времени жило в той стране Курдистана, которая принадлежит Турции и составляет часть Багдадского пашалыка. Мы считали себя независимыми; но как пасли стада свои на турецкой земле, то и должны были участвовать во всех военных предприятиях местного паши, которому в подобных случаях выставляли сильный отряд конницы, известной в целом мире быстротою своих коней и редкою ловкостью всадников. Отец мой, мужчина исполинского росту, с длинными на пядень усами, севши на своего аргамака, уподоблялся огромному дубу, распространяющему ветки свои над мелким кустарником. Когда, бывало, насунет он на лоб свой чёрный бараний башлык, то нам самим страшно было на него глядеть. Но я никогда не забуду того великолепного зрелища, когда увидела его в кольчуге и блестящих латах, с остроконечным шлемом на голове, украшенном павлиньими перьями, скачущего на бодром коне, среди тысячи столь же прекрасно вооружённых воинов из нашего поколения, отправлявшихся под его предводительством в помощь паше против ваххабитов. На зыблющемся копье его, сделанном из огромной трости, развевалась кисть волос – лестное доказательство храбрости: это украшение получил он, по определению всего улуса, за убиение собственною рукою нескольких человек неприятелей. Он был в ту минуту предметом удивления смотрящих и оправдывал собою то отличное внимание, которое правитель Багдада, умевший ценить воинские его доблести, оказывал ему во всех случаях.

Ваххабиты быстро приближались к Багдаду, и отец мой, по просьбе паши, выступил против них со своею конницей. Он обошёл горами, ударил на неприятеля сбоку в ночное время и нанёс ему величайший урон. Убив собственною рукою вождя их, сына самого их шейха, он снял с него богатые латы и увёл с собою его кобылу, которую тишком отправил в улус, опасаясь возбудить в турецком военачальнике жадность к такой драгоценной добыче. Но мой отец напрасно старался утаить свой подвиг: в стане пронеслась молва, что кобыла ваххабитского вождя досталась Окуз-аге, который опрокинул и умертвил его. Вскоре после этого события ваххабиты удалились в пустыню, и наши воины возвратились в своё кочевье.

Спустя несколько месяцев после войны пастухи донесли батюшке, что небольшой отряд турецких ратников подвигается оврагом к нашему улусу. У него на уме была всегда ваххабитская кобыла, как главное сокровище: итак, он приказал старшему своему сыну, из предосторожности, немедленно переправиться с нею через поток, на берегу которого были расположены наши юрты в один длинный ряд, и спрятать её в горах, в узком, глухом ущелье. Едва это было исполнено, как мирахор багдадского паши, в сопровождении десяти человек турецких телохранителей, одетых и вооружённых великолепно, въехали на наш двор, сошли с коней и привязали их к торчащим из земли кольям, к которым прикрепляются верёвки, удерживающие шатёр, или юрту. Батюшка принял гостей с обыкновенными изъявлениями дружбы и преданности и для их угощения велел женщинам изготовить большой котёл пилаву и пару жареных ягнят; сверх того, мы напекли для них кипы тонких листов хлеба, а мальчики подкинули лошадям свежей травы. Введённые в мужскую юрту с бесконечными доказательствами учтивости и почтения, турки важно заняли в ней места по чинам. Мирахор с двумя его товарищами уселись на тюфяке; прочие стали у входа в юрту, опираясь на свои сабли. Батюшка сел на ковре в некотором от них расстоянии, поджал под себя ноги и с должным уважением положил руки на коленах. Женская юрта, в которой заключался отцовский гарем, стояла непосредственно возле мужской, и мы, пробив пальцами дырки в войлоках, покрывавших юрту, удобно могли видеть и слышать всё, что в ней происходило.

«Добро пожаловать! Вы принесли нам свежее счастие», – сказал отец мой гостям.

«Да будет благополучно! Давно не видались: все ли в весёлом духе?» – отвечал мирахор.

То же самое приветствие поочерёдно повторили прочие турки и замолкли. Набив потом трубки, они начали курить и курили в совершенном безмолвии до тех пор, пока юрта не наполнилась густым, непроницаемым дымом, в котором исчезли все собеседники.

«Его присутствие, паша, наш эфенди, прислал нас с миром и здоровьем, – сказал наконец мирахор. – Он любит вас, как своего брата, и говорит, что у него нет друга искреннее и храбрее вас. Машаллах! Вы прекрасный человек, ага: все курды прекрасные люди. Они друзья нашим друзьям и враги нашим врагам».

Старый, седобородый турок, стоявший у входа вместе с другими, заворчал грубым голосом в подтверждение такой лестной речи, на которую батюшка дал следующий ответ:

«Я раб паши – я ваш раб, эфенди мой! Слава аллаху, под сенью покровительства паши, нашего благодетеля, мы покойно едим хлеб и носим шапки набекрень. Да наделит его аллах изобилием!»


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30