Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Коммуникативные стратегии культуры - Поэтика и семиотика русской литературы

ModernLib.Net / Культурология / Н. Е. Меднис / Поэтика и семиотика русской литературы - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 5)
Автор: Н. Е. Меднис
Жанр: Культурология
Серия: Коммуникативные стратегии культуры

 

 


Все царство вдруг: границы, грады, реки (VII, 43).

Образ границы связан в данном случае с ее первичной функцией – она от-граничивает, замыкает, образует и охраняет не только целостность, но и сущность, т. е. сам факт государственности. Здесь, на карте, обозначена граница, графически схематизированная и благодаря этому абсолютно идеальная, не-переходимая, как это и ощущает не только Феодор, но и Борис, чьи высказывания в пушкинской трагедии говорят не столько о его властолюбии, сколько о том, что он принял престол ради сохранения именно такого, нерушимого государственного статуса. Не случайно его острая реакция на сообщение Шуйского о появлении самозванца связана в первую очередь с мыслью о границе, которая, как ему кажется, и в реальности должна соответствовать картографическому идеалу:

Царь

Послушай, князь: взять меры сей же час;

Чтоб от Литвы Россия оградилась

Заставами; чтоб ни одна душа

Не перешла за эту грань; чтоб заяц

Не прибежал из Польши к нам; чтоб ворон

Не прилетел из Кракова. Ступай (VII, 47).

Эта реплика Бориса звучит все в той же сцене 10 вскоре после эпизода с картой России, и очевидно, что царь воспринимает сообщение Шуйского на фоне целостного, замкнутого границами образа страны. В итоге зона максимального натяжения возникает между эйдетической, идеальной, и референциальной границей, которая, в отличие от картографической, оказывается проницаемой и, в силу этого, не выполняющей свою охранительную функцию[46].

Возникший в сцене 10 идеальный картографический образ границы имеет в трагедии своего негативного двойника, возможность существования которого до поры совершенно заслонена в сознании Бориса представлением об абсолютной целостности государства и непроницаемости его границ, хотя в сюжетной развертке он (этот двойник) опережает образ картографический. Мы имеем в виду своего рода вербальную карту, которую в сцене 8 рисует хозяйка корчмы и которая далее служит ориентиром для Григория Отрепьева:

<…> будто в Литву нет и другого пути, как столбовая дорога! Вот хоть отсюда свороти влево, да бором иди по тропинке до часовни, что на Чеканском ручью, а там прямо через болото на Хлопино, а оттуда на Захарьево, а тут уж всякий мальчишка доведет до Луевых гор (VII, 31).

Об относительности границы в той же сцене свидетельствуют слова Варлаама: «Литва ли, Русь ли, что гудок, что гусли: все нам равно, было бы вино…» (VII, 28). Уравнивание в этой реплике своего и чужого фактически отменяет границу, лишая ее знаковости. По принципу сходства противоположностей то же самое, по сути, манифестирует и массовый переход русских бояр на сторону поляков, правда, связано это с границами иного рода – этическими. Однако и то и другое приводит к деформации внутрироссийской семиосферы, что порождает негативную цепную реакцию и образует фундамент трагедийного сюжета, имеющего финал, открытый в историю вплоть до наших дней.

У топографической границы есть свойства, роднящие ее с зеркалом: по отношению к человеку, который стоит перед границей, она, как амальгама, меняет знаки на противоположные. Если этого не происходит, значит, мы имеем дело, как минимум, с явлением нестандартным. Такого рода явлением в пушкинской трагедии оказывается Самозванец. Он, как и все самозванцы, утрачивает вместе с именем свою сущность, а узурпированное имя новой сущности не дает. В результате человек превращается в нечто вроде фантома, как это и видится Годунову:

Кто на меня? Пустое имя, тень —

Ужели тень сорвет с меня порфиру,

Иль звук лишит детей моих наследства? (VII, 49)

И Патриарх воспринимает Самозванца и связанные с ним события сходным образом:

Вот мой совет: во Кремль святые мощи

Перенести, поставить их в соборе

Архангельском; народ увидит ясно

Тогда обман безбожного злодея,

И мощь бесов исчезнет яко прах (VII, 71).

Для рассеивания бесовского наваждения Патриарх фактически предлагает заместить кажимость сущностью.

Пушкин формирует сюжет таким образом, что все события, связанные с появлением Самозванца, вершатся в трагедии (в отличие от «Истории государства Российского») руками людей, его окружающих, а не им самим. Самозванец лишь подстрекает, провоцирует, то есть делает то, что только и способен делать фантом. Именно фантасмагоричность Лжедимитрия стирает в его сознании ценностные различия разделенных границей пространств. Граница оказывается значимой для него как спасительный рубеж лишь до того момента, пока он оставался беглым монахом Григорием Отрепьевым, т. е. вплоть до сцены 8 – «Корчма на литовской границе».

Однако данная сцена, по принципу зеркальной симметрии, соотносится со сценой 14 – «Граница литовская», где Самозванец вместе с польским войском пересекает пределы России. Сцена эта очень важна, поскольку именно в ней Пушкин расставляет ценностные знаки, связанные с границей. Происходит это во многом благодаря нарушению персонажной иерархии. В начальной ремарке данной сцены герои представлены так, что главным действующим лицом временно становится не Самозванец, а Курбский.

Текст этой ремарки таков: «Князь Курбский и Самозванец, оба верьхами. Поляки приближаются к границе» (VII, 66). Как известно, в «Истории государства Российского» сын князя Курбского не упомянут в числе приспешников Лжедимитрия и вообще не упомянут в связи с этими историческими событиями. Очевидно, что если Пушкин, в событийном плане следующий за Карамзиным, вводит эту фигуру, стало быть, она необходима ему для обозначения какой-то сильной позиции в сюжете. Между тем в развитии событий Курбский ничего не определяет, и это означает, что в структуре трагедии он функционально ориентирован на другое. Вопрос «на что именно?» возвращает нас к территориально-культурной границе. Действительно, в сцене 14 рядом с Самозванцем оказывается вымышленный, но не фантомный персонаж, в сознании которого знаки границы сохраняют свою зеркальную логику, связанную с оборотностью своего и чужого. Стоя перед русской границей в литовских пределах, князь Курбский ясно ощущает ценностные различия посю– и потустороннего:

Курбский

(прискакав первый)

Вот, вот она! вот русская граница!

Святая Русь, Отечество! я твой!

Чужбины прах с презреньем отряхаю

С моих одежд – пью жадно воздух новый:

Он мне родной!.. (VII, 66)

При этом необходимо подчеркнуть, что два героя, на минуту остановившиеся перед границей, даются на фоне польского войска, но крупным планом, и потому они рельефно выделяются среди прочих и даже отделяются от них, что говорит о важности для Пушкина и данной сюжетной ситуации, и такого соположения персонажей.

Завершается сцена 14 очень сильной в семиотическом отношении ремаркой: «Скачут. Полки переходят через границу» (VII, 67). Далее упоминаний о русско-литовской границе в тексте трагедии нет, но фоново сохраняется единожды заданное по отношению к ней противопоставление Самозванца и князя Курбского.

Внешнее сходство путей, которыми идут эти герои при абсолютной разности мотивации, делает князя Курбского фигурой, по степени трагизма сопоставимой с Борисом Годуновым. Искренне верящий в царственность Лжедимитрия, Курбский дважды нарушает границу: входя в пределы российские с польским войском и поднимая меч против соотечественников. И Борис, и Курбский, как им кажется, переступают грань возможного ради утверждения государственного блага, но при этом для обоих граница сохраняет свою традиционную знаковость[47].

Для всех остальных героев трагедии, кроме детей Бориса и юродивого, граница становится понятием смещенным или условным, что и порождает упомянутые ранее деформации. Причем условность эта по отношению к границам земным присуща даже Пимену, который в тексте трагедии заместил «злого монаха», Чернеца: именно он, Пимен, в своей отрешенности от земного, сам того не ведая, подсказывает Григорию мысль о возможности самозванства: «<…> он был бы твой ровесник…», – говорит Пимен. Изъяв следовавшую за сценой «Ночь. Келья в Чудовом монастыре» сцену «Ограда монастырская», где Чернец открыто предлагает Отрепьеву объявить себя чудесно уцелевшим царевичем Димитрием, Пушкин, при всей своей симпатии к Пимену, объективно, в структуре текста, делает его если не ответственным за последующие события, то причастным к ним.

Примечания

1

Корман Б. О. О целостности литературного произведения // ИАН СЛЯ. 1977. № 6. С. 511.

2

Мандельштам О. О поэзии. Л., 1928. С. 21.

3

Цитировано по статье В. А. Мамонтова «Ранняя лирика М. А. Волошина» // Вопросы русской, советской и зарубежной литературы. Хабаровск, 1972. С. 116.

4

Этот тип отношений в звене «автор – читатель» справедливо исключается Ю. М. Лотманом из собственно литературоведческого рассмотрения. См.: Лотман Ю. М. Анализ поэтического текста. Л., 1972. С. 5.

5

Гинзбург Л. Я. О лирике. Л., 1974. С. 177.

6

Прозоров В. В. Читатель и литературный процесс. Сараев, 1975. С. 34.

7

Проблемы современной филологии: Сб. статей к 70-летию акад. В. В. Виноградова. М., 1965. С. 465.

8

Пушкин А. С. Собр. соч.: В 10 т. Т. 10. С. 81.

9

Минц З. Г. Функция реминисценций в поэтике А. Блока // Труды по знаковым системам. Вып. VI. Тарту, 1973.

10

Виноградов В. В. Стиль Пушкина. М., 1941. С. 374.

11

Там же. С. 482.

12

Там же. С. 484.

13

Макогоненко Г. П. Творчество А. С. Пушкина в 30-е годы. Л., 1974. С. 137. Подобная мысль высказывалась еще М. Гершензоном, который писал: «Иное произведение Пушкина похоже на те загадочные картинки для детей, когда нарисован лес, а под ним напечатано: “Где тигр?” Очертания ветвей образуют фигуру тигра; однажды разглядев ее, потом видишь ее уже сразу и дивишься, как другие не видят. Дети любят такие картинки; признаюсь, и мне было весело увидеть зверя в простодушном рассказе Белкина». См.: Гершензон М. Мудрость Пушкина. М., 1919. С. 122.

14

Подробнее об этом см.: Винокур Г. О. Биография и культура. М., 1927; Гинзбург Л. О психологической прозе. Л., 1971; Гинзбург Л. О литературном герое. Л., 1979; Макогоненко Г. П. Творчество А. С. Пушкина в 30-е годы. Л., 1974.

15

Батюшков К. Н. Опыты в стихах и прозе. М., 1977. С. 22.

16

Тынянов Ю. Н. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977. С. 66.

17

Пушкин А. С. Собр. соч.: В 10 т. М., 1964. Т. 5. С. 49. Далее все ссылки даются на это издание.

18

Гершензон М. Мудрость Пушкина. М., 1919. С. 122.

19

Чичерин А. В. Очерки по истории русского литературного стиля. М., 1977. С. 347.

20

См.: Слобин Д., Грин Дж. Психолингвистика. М., 1976. С. 63—73.

21

Лотман Ю. М. Структура художественного текста. М., 1970. С. 31.

22

См.: Аникин А. И. Вставные единицы в речи // Русская речь. 1972. № 1; Он же. Формы косвенных падежей в роли вставок // Русский язык в школе. 1974. № 2; Ефимов А. И. Стилистика художественной речи. М., 1961; Мыльцева Л. А. Вводные предложения в составе основного предложения в современном русском литературном языке (на материале произведений М. А. Шолохова и К. Г. Паустовского) // Сб.: Труды по русскому языку. Л., 1969; Щеболева И. И. Общая характеристика вставочных конструкций в современном русском литературном языке // Учен. зап. Ростовского-на-Дону гос. пед. ин-та. Кафедра русского и общего языкознания. Вып. 4 (14). 1955; Она же. Структурные типы вставных конструкций в современном русском языке // Вопросы синтаксиса русского языка. Ростов-на-Дону, 1971; другие работы.

23

Пушкин А. С. Собр. соч.: В 10 т. М.: Наука, 1966. Т. 10. С. 147—148. Далее ссылки на это издание даются в тексте.

24

Минц З. Г. Функция реминисценции в поэтике А. Блока // Труды по знаковым системам. Вып. 6. Тарту, 1973.

25

Quine W. Word and Object. Harvard Univ. Press, 1960.

26

Лотман Ю. М. Роман в стихах Пушкина «Евгений Онегин». Спецкурс. Вводные лекции в изучение текста. Тарту, 1975. С. 41.

27

Там же. С. 92.

28

Пользуемся удачным сравнением Ю. М. Лотмана, не связанным с романом «Евгений Онегин» (см.: Лотман Ю. М. Структура художественного текста. С. 33). В нашей статье это сравнение указывает не на механическую, а на иерархическую организацию романа.

29

Федотов Г. П. Мать-земля (К религиозной космологии русского народа) // Судьба и грехи России. СПб., 1992. T. 2.

30

Юнг К. Г. Архетип и символ. М., 1991. С. 121.

31

Топоров В. Н. Тяга к бездне // Топоров В. Н. Петербургский текст русской литературы. Избранные труды. СПб., 2001. С. 599.

32

Ронен Омри. Цельность // Звезда. 2006. № 3. С. 48.

33

По доброй воле, без давления закона – из «Метаморфоз» Овидия.

34

Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. М.: Наука, 1964. Здесь и далее ссылки на это издание даются в тексте статьи с указанием тома и страницы.

35

За исключением сугубо количественных значений – «<…> бездну стихов Языкова» (письмо И. В. Киреевскому от 4 февраля 1832 года).

36

Гаспаров М. Л. «Из Ксенофана Колофонского» Пушкина. От поэтики к мировоззрению // Гаспаров М. Л. О русской поэзии. Анализы. Интерпретации. Характеристики. М., 2001. С. 75—90.

37

Григорьева Е. Проблема границы в различных видах искусства // Studia russica Helsingiensia et Tartuensia. Вып. 6: Проблемы границы в искусстве. Тарту, 1998. С. 43.

38

О месте пушкинской трагедии «Борис Годунов» в контексте европейской литературы см.: Алексеев М. П. Борис Годунов и Димитрий Самозванец в западноевропейской драме // «Борис Годунов» А. С. Пушкина. Л., 1936; Балашов Н. И. Испанская классическая драма в сравнительно-литературном и текстологическом аспектах. М., 1975 и др. О модификациях темы русской смуты и самозванства в западноевропейской литературе см. также: Лазуткина М. О русской смуте по-французски и по-английски // Русская смута. М., 2006.

39

О трагедии «Борис Годунов» в контексте русской литературы см.: Гуковский Г. А. Пушкин и проблемы реалистического стиля. М., 1957; Гозенпуд А. А. Из истории литературно-общественной борьбы 20—30-х годов XIX века: («Борис Годунов» и «Димитрий Самозванец») // Пушкин: Исследования и материалы. Т. 6: Реализм Пушкина и литература его времени. Л., 1969; Серман И. З. Пушкин и русская историческая драма 1830-х годов // Там же.

40

Курсив во всех цитатах из текста трагедии наш. – Н. М.

41

Карамзин Н. М. История государства Российского: В 4 кн. М., 2001. Кн. 4. С. 232—233. Курсив наш. – Н. М.

42

«История Пугачева», «Капитанская дочка», «История Петра».

43

Карамзин Н. М. История государства Российского. С. 235—236.

44

Эйзенштейн С. М. Монтаж. М., 1998. С. 85—96.

45

О композиции сюжета в «Борисе Годунове» см.: Ронен И. Смысловой строй трагедии Пушкина «Борис Годунов». М., 1997.

46

Более того, признаки проницаемости границ, обнаруживающиеся еще в пределах России, связаны не только с контрастом двух образов границы, столкнувшихся в сознании Бориса, но и с обозначившимся в сцене 5 намерением Григория Отрепьева объявить себя счастливо спасшимся царевичем Димитрием и, как результат, с нарушением им другой – сакральной – границы, которая пространственно манифестируется в трагедии как ограда монастыря, что особенно рельефно было обозначено в исключенной из печатной редакции сцене, так и названной Пушкиным – «Ограда монастырская». Действие в ней, так же как в сцене «Корчма на литовской границе», происходит в пограничье, но только во внутрироссийском, монастырском, и по расстановке акцентов обе эти сцены напоминают друг друга.

47

Попутно заметим, что фигура Курбского, причем нельзя с определенностью сказать – отца или сына, продолжала интересовать Пушкина и после завершения работы над трагедией «Борис Годунов». Это имя стоит последним в списке драматических замыслов поэта, составленном примерно в 1827 году Задуманная, но не написанная трагедия «Курбский» следует в этом списке за трагедией «Димитрий и Марина», и это дает основания предполагать, что героем ее мог стать уже представший в «Борисе Годунове» Курбский-сын.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5