Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Обольщение. Гнев Диониса

ModernLib.Net / Сентиментальный роман / Нагродская Евдокия / Обольщение. Гнев Диониса - Чтение (стр. 8)
Автор: Нагродская Евдокия
Жанр: Сентиментальный роман

 

 


      «Господи, – думаю я, – что мне делать? Куда они убежали?»
      – Еще в С., – продолжает Сидоренко, – я просил вас позволить переговорить с вами по важному для меня делу.
      Хоть бы кто вошел! Я беспомощно оглядываюсь и говорю:
      – Пожалуйста, я к вашим услугам, но надо выбрать время, я так занята теперь.
      Он пристально смотрит на меня:
      – Татьяна Александровна, случайно это или нарочно, но мне кажется, что вы избегаете этого разговора?
      «Ой, скажет! Сейчас скажет!» – думаю я с отчаянием.
      – Если вы так думаете, Виктор Петрович, то не надо и говорить.
      Кажется, ясно? Но Сидоренко так прост, он смотрит на меня и решительно спрашивает:
      – Считаете ли вы меня за преданного вам человека?
      – Наше знакомство еще такое короткое, что я не имела права рассчитывать на вашу преданность, – я ободряюсь, я замечаю Эдди на пороге гостиной.
      – Эх, была не была! Татьяна Александровна! – встряхивает Сидоренко кудрями, – скажу я вам...
      – Таточка, милая, – спрашивает Старк, – где ты хочешь пить вино? Здесь или в столовой?
      – Здесь! Здесь! Здесь уютнее, Эдди!
      Ах он, умница моя, выручил! Мне бы раньше самой сказать что-нибудь в этом роде.
      Старк и Васенька приносят бутылки и десерт. Васенька наливает стаканы.
      Я решаюсь посмотреть в лицо Сидоренко. У него совершенно растерянный вид.
      Он залпом выпивает свой стакан и поднимается.
      – Куда вы? – любезно спрашивает Старк. – Ведь еще рано.
      – Нет, мне пора, – говорит тот дрожащим голосом.
      – Да выпейте еще стакан! – предлагает Васенька.
      – Нет, нет, я обещал... Я не могу... Простите...
      И не глядя ни на кого, он подает нам всем руку и почти бежит на террасу. Я и Старк идем его провожать.
      – Вы зайдете ко мне завтра, Виктор Петрович? – спрашиваю я.
      – Да, Татьяна Александровна, зайду... проститься – я завтра уезжаю.
      – Ваш отпуск разве кончился?
      – Нет, дело мое, за которым я приезжал сюда, не выгорело. Поеду проехаться по Европе до конца отпуска.
      – Что это? У поэта живот заболел, что он так внезапно убежал? На иных шампанское действует, как английская соль, – заключает Васенька.
      – Я тебе очень благодарна, Эдди, что ты избавил меня от объяснения.
      – Я видел, что ты приперта к стенке, и решил, что пора. Я давно хотел ему как-нибудь намекнуть, но мне было очень жаль, он так верил.
      – Ну, а я ужасно рада, что развязалась с ним! – смеюсь я. – Твои слова его словно ошпарили.
      – Нет! Это невозможно! – вдруг восклицает Старк. – Неужели у тебя нет жалости? Ведь он страдает теперь!
      – Чего ты кричишь? Это во-первых, а во-вторых, я нисколько не виновата, я его не завлекала, напротив, всячески старалась отвязаться от него.
      – Но пожалеть-то неужели нельзя? И его чувства достойны только насмешки? Это жестоко!
      – Перестань, Эдди! Это мне надоело.
      – Да, я замечаю, что тебе надоело! Я прекрасно вижу, что ты уходишь, уходишь от меня. И может быть, через несколько дней ты скажешь, что очень рада, что развязалась со мной.
      – Послушай, – говорю я взбешенная, – ты своими сценами доведешь меня до разрыва! Это невозможно: сцены, сцены ежедневно, ежечасно, из-за всякого пустяка! Васенька, проводите меня домой! С меня довольно всего этого!
      Я решительно иду к двери.
      – Не уходи, Тата, ради бога, не уходи! Я не скажу тебе больше ни слова. Но не уходи... хоть сегодня.
      Это лицо такое бледное, глаза такие странные.
      Я остаюсь, потому что, кто его знает, что он наделает без меня. Мне его жаль... Но как мне это все надоело!
      Сидоренко пришел прощаться. Он держал себя очень странно, точно в чем-то провинился.
      Наш разговор в присутствии Васеньки – самый светский разговор, да и тот не ладится.
      Он надевает пальто в передней, уже просовывает одну руку в рукав, вдруг неожиданно поворачивается ко мне.
      – Татьяна Александровна, – говорит он взволнованно, – если вам нужно будет когда-нибудь преданного искреннего друга, позовите меня... Все это, – он неопределенно махнул рукой, – кажется мне какой-то сказкой, я до сих пор не верю... Скажите, неужели эта правда? И вы не попросили Старка устроить комедию, чтобы... ну, чтобы избавиться от меня? В голосе его дрожат слезы.
      – Виктор Петрович, голубчик, что вы говорите? Неужели вам могли прийти такие мысли?
      – Конечно, конечно, но я, как утопающий, хватаюсь за соломинку. Да и почему же нет? Старк красив, но... Татьяна Александровна, я его знаю, он любить не умеет... я не потребую от вас любви... А вы... вы сгорите на этой страсти... И вот тогда... тогда дайте мне знать. Вы вдова, я холост. Прощайте.
      И он выбежал, так и не надев пальто.
 
      Возвращаюсь от доктора. Взяла извозчика, ноги подкашиваются, в голове стучит, и я бессознательно твержу: «Как я об этом не подумала?»
      Вхожу в кабинет Старка, снимаю боа, шляпу, кладу муфту. И все это делаю автоматически.
      Он радуется, что я пришла так рано, усаживает меня у камина и вдруг, всмотревшись в мое лицо, с беспокойством спрашивает:
      – Что случилось, Тата?
      – Я была у доктора.
      – Он нашел у тебя какую-нибудь опасную болезнь? Говори скорей!
      – Нет, я не больна, но у меня будет ребенок. Что с ним?
      – Эдди, дорогой, что с тобой?
      Он падает у моих ног и рыдает, рыдает...
      Я хочу его поднять, но он прижался головой к моим коленям и дрожит с головы до ног. Я хочу встать, но его сильные руки сплелись так судорожно-крепко на моей талии.
      Жалость, какая-то необыкновенная жалость охватывает меня, я готова сама плакать.
      – Ну, Эдди, – говорю я со слезами, – пожалей мои нервы.
      Он поднимает голову.
      Из его глаз катятся слезы, но лицо сияет таким восторгом, таким счастьем!
      Это лицо красиво и в слезах. Вот таким, как теперь, не напишешь его. Прав Латчинов, что когда природа берется за искусство, то наше творчество – ничто перед нею.
      – Ну и нервы же у тебя, – улыбаюсь я и вытираю платком его глаза. – Отчего это тебя так взволновало?
      Он поднимается с колен и, не спуская с меня глаз, говорит почти строго:
      – Ты помнишь, я говорил тебе, что я молился? Я киваю.
      – Я молился об этом! Я просил ребенка, я знал, что этот ребенок свяжет нас навсегда. Что ты, которая не любишь меня...
      Я делаю движение.
      – Не лги, Тата, ты не любишь меня, ты любишь мое тело, но не меня самого. Не знаю, отчего у тебя загорелась страсть ко мне, но она поддерживалась только моей наружностью. Ты не любишь прозы жизни, ты нашла в моей любви поэзию. Ты всегда говорила, что моя любовь красива, ты только это и заметила в ней, а до ее глубины, искренности, преданности тебе не было дела.
      Я сидела, опустив голову, я чувствовала правду в его словах.
      – Заметь, – продолжал он, – ты даже эту страсть последнее время отдавала как будто своему Дионису, а не мне. А я? Конечно, и я в первое время чувствовал одну страсть, но потом, может быть, на почве этой страсти у меня выросла такая привязанность, такая преданность к тебе, какую ты, может быть, испытала раз в жизни... к тому человеку в Петербурге.
      Лицо его выразило такую муку, что мое сердце сжалось до боли.
      Это в первый раз за всю сказку нашей любви он упомянул про Илью.
      – Я желал, страстно желал этого ребенка. Я надеялся, что в нем ты полюбишь меня, полюбишь отца твоего дитяти! Твое искусство отнимало тебя у меня, ребенок бы сблизил нас. У нас явился бы интерес, равно дорогой для обоих. Мы бы работали для него, жили бы одной общей жизнью. И Бог услышал меня! Там не пусто, Тата, – указал он рукой вверх, – там есть тот, кто слышит нас. Я верю! И я счастлив, что я теперь верю! Моя безумная любовь к тебе – не грех, мои страстные ласки – не разврат, потому что я хотел дать жизнь существу, которое освятит нашу любовь. Желая сделать из него человека, мы должны сами работать над собой.
      Его красивый голос звучал торжественно.
      – У меня нет родины, нет религии, но я дам родину моему ребенку, я дам ему религию, пусть он верит! Он будет прекрасен, Тата, дитя такой безумной, такой нежной, такой красивой любви, как ты говоришь! – продолжал он, снова становясь на колени и сжимая мои руки. – Ты будешь любить его, Тата, я знаю это.
      – Мои дети не живут, Эдди, – говорю я тихо.
      – Нет! Этот будет жить! Ведь там нет пустоты. Бог существует и он не допустит... Я верю, я верю!
      Он прижимается головой к моим коленям. Как сильна в нем материнская кровь! Эта вера трогает и умиляет!
      Отчего у меня нет этой веры? Отчего я не чувствую счастья? Ведь мне прежде хотелось иметь ребенка. Прежде, но не теперь, тогда я еще не так всецело отдавалась искусству. Теперь ребенок возьмет меня от него.
      Бедный Эдди не мог бороться с этим соперником, но ребенок, маленький, беспомощный, слабый, он сильнее всего на свете.
      Я потеряла свободу, я связана навсегда со Старком. Навсегда!
 
      – Он будет мальчик! – говорит мне Старк на другое утро, когда мы пьем кофе.
      – А может быть, девочка, – возражаю я.
      – Нет, мальчик. Мне хочется мальчика, Тата. Он будет похож на тебя.
      – Нет уж, пусть на тебя, – вздыхаю я.
      – Да, пожалуй, это лучше, – соглашается он серьезно, – ведь мое лицо тебе так нравится. А девочка, потом, пусть будет в тебя.
      – Какая девочка? – с изумлением спрашиваю я.
      – Второй ребенок у нас будет девочка, – говорит он спокойно.
      – А потом еще мальчик, а потом две девочки? – говорю я с горьким смехом.
      – Да почему же нет, Тата? Что может быть лучше семьи, где много детей? Они так милы!
      Я смотрю на него и иронически говорю:
      – Я пишу картину. Один лезет в краски, два дерутся, я кормлю четвертого, пятый сел на мою палитру, шестой приносит дурные баллы из гимназии, седьмой...
      – Тата! – резко прерывает он меня. – К чему эта ирония? Ты прекрасно знаешь, что ты этим делаешь мне больно.
      – Я только рисую тебе картину многочисленной семьи художницы. Нет, я не хотела бы иметь дюжину детей!
      Он молчит и берет газету. «Надулся, – думаю я с досадой. – Пусть дуется, я сейчас ухожу в мастерскую». Пока я одеваюсь, он не поднимает глаз от газеты.
      – До свидания, – целую я его в лоб.
      Он хватает мою руку и говорит умоляюще:
      – Тата, неужели ты его не будешь любить?
      – Полно, милый! Я, может быть, дурная женщина, но ребенка своего я буду любить. Ведь и собака любит свое потомство, а я еще не совсем нравственный урод.
 
      Это просто несносно: я, кажется, не имею права пошевелиться, нагнуться, повернуться!
      – Тата! Ради бога! Ты повредишь ему!
      Вчера вышла целая сцена. Я оступилась на лестнице – он побледнел как полотно и почти грубо крикнул:
      – Смотри себе под ноги! Работать не дает:
      – Тата, походи, пожалуйста, ты так долго сидела. Идем гулять:
      – Не иди скоро, не устань, не споткнись, тут ступенька, тут камень.
      – Эдди, – говорю я в отчаянии, – ты выводишь меня из терпения! Ты заботишься о моем физическом здоровье, но этот извод так действует мне на нервы, что я, кажется, заболею!
      – Ах, Таточка, милая, не волнуйся, пожалуйста, я буду молчать. Я ничего больше не скажу, ты только не иди так скоро по лестнице.
      – Отстань ты, ради всего святого!
 
      Васенька тоже бесит меня.
      Старк заразил его своей манией. Они по целым часам говорят об этом совершенно серьезно, а вчера увлеклись до того, что стали обсуждать, какой университет лучше в Европе для молодых людей!
      – Васенька, – говорю я ему по уходе Старка, – чего вы-то радуетесь?
      – Да я люблю ребятишек.
      – Да мало ли ребятишек на свете?
      – А это будет как бы братец или сестрица единоутробные. Ведь вы мне мамаша. – И он собирает лицо в морщинки.
      – Да ведь вы мне пророчили, что все ненадолго?
      – Ну, мамаша, теперь вы это бросьте думать, – говорит он неожиданно строго, – теперь вам хвостик пришит! Так что уж не рыпайтесь, делать нечего.
      – Сама вижу, Васенька, что делать нечего.
 
      Кончаю Диониса. Пусть там будет что будет, а Диониса я закончу. Тогда и подумаю о всей своей жизни, о том, что делать дальше.
      Написала в Петербург, что остаюсь еще на некоторое время. Задержала меня фигура сатира, которую я переделывала по совету Латчинова и Васеньки. Как я обязана тому и другому – они так много помогли мне в моей работе. Васенька мне помогал в разработке деталей: бегал по музеям, срисовывал, рылся в библиотеках, приносил выписки. Латчинов же прямо вдохновлял меня. Он сидел целыми часами около меня и рассказывал что-нибудь о культе Диониса, о его изображениях.
      – Кажется, не было культа такого распространенного, такого всеобъемлющего, как культ Диониса! Этот бог олицетворял производительные силы природы. Все растет, все цветет в его присутствии! Он и виноградарь, выжиматель, он заставляет забывать прозу жизни, уносит в другой мир, освобождает от действительности, он и освободитель – Лиэй! Дважды рожденный от Зевса, он вдвойне божественен! А знаете ли, Татьяна Александровна, что в самой глубокой древности Диониса изображали зрелым мужчиной, бородатым и тяжелым? Ведь его культ был культом полевых работ, маслоделов, земледельцев, виноградарей. Празднества его – веселые буколические празднества. Он засыпает с природой и с ней же просыпается, будя Деметру и мать Персефону. Эти празднества Галои, Линэя. Но людские понятия утончаются и, если хотите, извращаются, а культ, любимый культ светлого бога, растет. Кламис первый изображает его чудным юношей, в котором формы нежны и женственны, и во времена Праксителя никто не хочет изображать его иначе. Пракситель обвивает его какой-то мистической тайной двойственности, и вот культ становится сложной мистической религией, чувственной, таинственной, соблазнительной для человека, ищущего острых ощущений. Культ охватывает весь тогдашний цивилизованный мир! Элевсинские таинства! Темная роща Се-мелы! Ночь, факелы, бешеная пляска, свищут бичи, опускаясь на юные, прекрасные плечи, песни, страстные дифирамбы в честь юного Диониса – Вакха! Эвоэ! Эвоэ! Никто не смеет выдать тайны ночных мистерий – смерть изменнику! Но вот римский сенат выносит грозный указ: под страхом наказания запрещены эти фантастические странные богослужения. Доносчик – женщина. Если верить Ливию, то влюбленная девушка не побоялась мести служителей Диониса, да и чего побоится страстная женщина, когда теряет предмет своего обожания, а она теряла возлюбленного, увлеченного в эту бездну наслаждений и тайн!
      Я любила, когда Латчинов присутствовал при моей работе: все шло тогда гладко.
      Эдди слушал его с интересом, не кричал на меня, позировал смирно и долго.
      Латчинов, конечно, давно догадался о наших отношениях, ведь Старк ничего скрывать не умел. Он относится к нам обоим просто и тактично. Он является всегда с каким-нибудь презентом: то это конфеты или фрукты, то статуэтка, то просто журнал с забавной карикатурой.
      Он несколько раз намекал, что готов заплатить за моего Диониса какую угодно цену, но Старк решительно объявил, что картина – наша и будет висеть у нас в гостиной.
      Ну, это еще посмотрим! Я не страдаю самомнением, но думаю, что мой Дионис заслуживает лучшей участи. Может быть, я слишком переоцениваю его, но я желала бы видеть его в большой галерее, а не в буржуазной гостиной.
 
      – Тата, ты подумала о бумагах? – спрашивает Старк, отдыхая с газетой на диване.
      У нас перерыв, и я по его просьбе медленно хожу из угла в угол. Васенька только что явился и греется у камина.
      – О каких бумагах?
      – Для свадьбы.
      – Для какой свадьбы?
      – Для нашей. Что с тобой, Тата?
      – Зачем нам венчаться? – удивляюсь я.
      – Как зачем? А наш ребенок?
      – Так что же?
      – Почему же ты хочешь, чтобы он не носил имени отца?
      – Да ведь мы будем жить во Франции – запиши его на свое имя.
      – Но если мы не повенчаемся, ты останешься русской подданной, и ребенок твой будет незаконным! Ты удивляешь меня, Тата! – говорит он, спуская с дивана ноги в золотых котурнах.
      – Ах да! Ну хорошо.
      – Странный тон у тебя! Точно тебе нет дела до твоего ребенка! А я желаю, чтобы он был законный, чтобы какой-нибудь дурак не смел бросить ему прозвище «batard», чтобы он не стыдился потом своих родителей.
      – Ну хорошо, хорошо. Повенчаемся. Когда хочешь?
      – Конечно, как можно скорее. Как только ты окончишь свои дела, мы едем в Париж. Меня настоятельно туда требуют, теперь я не могу забрасывать свои денежные дела и должен усиленно работать, чтобы дитя не нуждалось. Я надеюсь, что через месяц мы будем женаты.
      – Ну ладно.
      – Мы, Татуся, повенчаемся, кроме мэрии, и в англиканской, и в православной церквях.
      – Это уж, кажется, лишнее.
      – Нет, нет, Тата, – умоляет он, – мне этого так хочется, ты меня огорчишь.
      – Ничего, ничего, мамаша, – вмешивается Васенька, – ничего, так покрепче будет.
      Я молчу. Мне все равно! Венчайте меня по православному, по-англикански, в синагоге, в пагоде... в пирамиде наконец, если вам это угодно!
      Старк ушел куда-то, и я пользуюсь случаем прочесть письмо из Петербурга. При нем я не могу читать этих писем.
      Известия меня ужасно расстроили: заболела Марья Васильевна, Катя везет ее в Петербург. Илья пишет, что у нее какая-то внутренняя болезнь и доктора в Тифлисе советуют сделать операцию. Илья опасается, что это рак, в их семье все умирают от рака. Он очень удручен, это видно по письму.
      «Я даже рад, – пишет он, – что ты останешься лишнее время в Риме, пока маме будут делать операцию». Я не нужна, не нужна ему, он не зовет меня разделить с ним горе, пережить тяжелое время вместе. Пусть, это так и надо, но мне невыносимо тяжело.
      Я приеду, буду собирать мое имущество, укладывать, разорять гнездо, к которому привыкла, в котором была счастлива, с которым так сжилась. Там я жила свободно, свободно работала...
      Зачем я об этом думаю? Это все кончено, кончено. О, как тяжело, как мне невыносимо тяжело! А слез нет...
 
      Старк сегодня очень весел. Я ему сказала, что он позирует в последний раз, и это привело его в восторг.
      Он шалит, смеется, уверяя, что ему надо размяться, схватывает рапиру и начинает гоняться за Васенькой. Они прыгают через стулья, роняют подрамники.
      Входит Латчинов.
      Он, как всегда, спокоен и шутливо изящен. Он подносит мне букет орхидей и, обращаясь к Старку, говорит:
      – Конечно, когда вы существовали в отдаленные века, вам приносили в жертву гранатные яблоки, розы, белых козлят, а теперь при вашем втором воплощении, в наш век прозы, вот вам сигары. Попробуйте, я достал их случайно, кажется, недурны.
      Он передает Старку коробку и прибавляет шутливо:
      – Сегодня против обыкновения Дионис, кажется, не гневается?
      – Да уж лучше бы сидел сычом, как всегда, – говорит Васенька, выходя из алькова, куда Старк загнал его, – а то расшалился, сладу нет, чуть мне глаза не повыколол.
      – Вербер! Я хочу научить вас фехтовать! – говорит Старк. – Ну, голубчик, ну возьмите рапиру, встаньте вот так! Раз!
      Держа рапиру в одной руке, другой он берет ее за конец, слегка откинувшись назад, улыбается. Как в эту минуту он красив!
      Лицо его горит от недавней возни, грудь высоко поднимается.
      – Два! – он неожиданно делает выпад. – Ну вот вы опять в угол!
      – Дайте-ка мне рапиру, – просит Латчинов, – я когда-то недурно фехтовал.
      Они нашли маски, но нагрудников и перчаток у меня нет. Старк ужасно огорчился.
      – Приходите ко мне, у меня все это есть, и мы посмотрим, могу ли я постоять за себя на случай дуэли, – улыбается Латчинов. – А с вами случалась такая неприятность?
      – О нет, я кроткое существо! – отвечает Старк, делая наивную физиономию.
      – Не верьте ему, Александр Викентьевич, он самый несносный бретёр, – вмешиваюсь я. – Смотрите на руку, у плеча след от пули, здесь шрам от шпаги, еще бы на два сантиметра и прямо в сердце! Хорошо, что я поторопилась написать его, а то через несколько лет, если его не убьют, вся модель будет в изъянах!
      – Нет, Тата, – хватает он меня за руку, – разве теперь я стану рисковать жизнью по пустякам, как прежде? Теперь моя жизнь нужна, она мне дорога, ты сама понимаешь это.
      – У меня, – говорит Латчинов, – чуть не вышло дуэли из-за карт.
      – Вы разве игрок?
      – Я никогда не играл, но единственный раз, что я сел играть, я поссорился с моим партнером, и дуэль не состоялась только потому, что мой противник умер накануне от разрыва сердца. Я ужасно жалел, что не я убил его.
      – Фу, Александр Викентьевич, – возмущаюсь я, – неужели вам было бы приятно убить человека?
      – Я знаю! Это было год назад, здесь, в Риме, – неожиданно восклицает Васенька. – Все много об этом говорили, вы должны были драться с бароном Z.
      – С бароном Z.? – спрашиваем я и Старк одновременно.
      – А ты, Тата, откуда знаешь про него?
      – Мне рассказывал Сидоренко! – смеюсь я.
      – Ах болтун, – тоже смеется Старк. – Вот сплетник-то! Так Z. умер! Я тебе, Тата, расскажу потом ужасно смешную историю про него.
      И вдруг Старк заливается неудержимым хохотом и валится на диван.
      – Чего вас проняло-то? – удивляется Васенька. – Ой, уймитесь вы, а то Татьяна Александровна еще после «Гнева»-то «Смех Диониса» для пандану захочет написать. Сами тогда ругаться будете.
      В самом деле, как всякое его движение просится на картину! Каждая поза, которую он принимает на диване, грациозна. Но отчего во мне нет прежней страсти? Или я сгорела на этой любви?
      Бабочка потеряла радужные крылья, розы осыпались, фейерверк потух!
      Старк, немного успокоившись, взглядывает в лицо Васеньки и опять валится на диван в порыве неудержимого смеха.
      – Ну, Дионисий, вы лопнете этак-то! – говорит тот. – Хорошо, что у вас жиру мало, а то бы вас кондрашка хватил! Да перестаньте вы, ну вас! Вспомните хоть то, что вы без брюк, а здесь дама. Старк поспешно вскакивает с дивана и обдергивает свою шкуру пантеры с таким испугом, что я, взглянув в его растерянное лицо, сама начинаю хохотать, но смех мой замирает, когда я случайно оборачиваюсь к Латчинову.
      На его всегда спокойном лице застыло выражение страха и скорби. Отчего это?
      – Ну, Эдди, – говорю я, – довольно, иди-ка позировать, а то я на завтра назначу еще сеанс.
      – Ой! Нет, нет! – пугается он. – Невольники! Где мой тирс! За мной, менады! Эвоэ! – кричит он, бросается к подиуму и одним прыжком вскакивает на него.
 
      Письмо от Жени, со множеством марок – целая рукопись.
      «Милая сестричка, я писала это бесконечное письмо три дня, но вы уж соберитесь с духом и прочтите все до конца...»
      Это целая поэма. Чистая, светлая поэма чистой любви.
      «Он еще молод, всего четыре года как окончил университет, но уже написал историческое исследование, которое заметила критика...» Следуют вырезки из газет.
      Он ей был представлен подругой в концерте, но оказалось, что они были знакомы еще детьми на Кавказе. «Мы слушали вместе симфонию Бетховена...»
      Она хотела мне уже давно написать об этом, но не совсем была уверена в своем чувстве. Теперь же уверилась и решила, что я первая должна узнать об этом.
      «И представьте, Татуся, он с бородкой! Мне кажется, что так и надо, хотя он сбрил бы ее непременно, если бы я попросила...»
      Свадьба отложена, потому что теперь не до того. Марья Васильевна приехала с Катей. Операция назначена через неделю в одной из лечебниц, куда ее уже поместили.
      Я читаю, слезы не текут из моих глаз, а остановились в горле и душат меня. Я не нужна, меня не зовут. Но ведь я по доброй воле ушла оттуда и готовлю им всем удар. Да, может, это и не удар совсем! Тем лучше. Прежде в такие минуты я бежала к Старку и все забывала, а теперь мне нет забвения в его объятиях.
      Да и он, как Иосиф Прекрасный, убегает, когда страсть начинает охватывать его.
      – Я такой несдержанный, Таточка, я могу нечаянно сделать тебе больно, слишком крепко обнять!
      По ночам он вскакивает с постели и умоляет:
      – Не целуй меня, милая, ты знаешь, что я теряю рассудок от твоих поцелуев, не говори... Слова твои кружат голову, я теряю с тобой память, а надо помнить о нем!
      Он меня постоянно упрекает в недостатке любви к будущему ребенку.
      Неправда! Я уже люблю его, отдаю ему свою свободу, родину, привычки, может быть, искусство – и не проклинаю его.
      Я его уже люблю. Бедная крошка!
      Но почему он бедный? У него будут все удобства жизни, хороший уход, обожающий отец, любящая мать... И все же мне его ужасно жалко.
 
      «Дионис» окончен.
      Все знакомые и даже незнакомые перебывали у меня в мастерской. Я слышу столько похвал и от таких знатоков, что должна бы быть счастлива.
      Но когда я положила последний мазок и отошла от картины, мои личные ощущения так властно захватили меня, что я поняла, что теперь надо вернуться в мир, к людям, к своим горестям и заботам.
      Может быть, и чувство – какое-то странное чувство, что я не напишу ничего лучше этого, – щемит мое сердце.
 
      Васенька зато счастлив за меня. Он даже расчесал свои длинные косицы и рано утром сбегал к Старку за модным галстуком. Он принимает посетителей с важным видом и от волнения уничтожает десятую бутылку сельтерской.
      Вечером, когда все уходят, является Старк, счастливый и сияющий, с коробкой, перевязанной голубой лентой.
      – Это тебе мой подарок, Татуся, – говорит он.
      В коробке – великолепное старинное венецианское кружево.
      – Ты с ума сошел! – восклицаю я. – Сколько ты денег бросил на эти кружева?!
      – Это не просто кружева, Тата, – говорит он нежно, – это твой подвенечный вуаль.
      «Не нанял ли ты еще оркестр?» – хочется мне сказать, но я чувствую, что это жестоко, и ласково благодарю.
      – Неужели ты хочешь делать свадьбу с помпой? – спрашиваю я через несколько минут.
      – Никакой особой помпы не будет. Но и прятаться я не хочу. Я горжусь тобой! Ты – моя жена, мать моего ребенка...
      – Вот в том-то и дело: мне придется венчаться, когда все уже будет заметно, и торжественность выйдет довольно комичной.
      – Ничего не будет заметно. Мы едем в Париж через три дня. Я получил телеграмму и не могу ни минуты дольше оставлять мое дело. Если я опоздаю, то теряю очень много, если не все.
      – Но ты забыл, что мне нужно ехать в Петербург! – говорю я с досадой.
      – Как? Ты все-таки едешь туда?
      – Да, это необходимо.
      – Ты не поедешь! – бледнеет он.
      – Ты прекрасно знаешь, что я должна ехать.
      – Ты можешь написать.
      – Писать надо было два с половиной месяца назад, а теперь это будет величайшая... бестактность... Наконец, у меня там картины, этюды.
      – Их может привезти Вербер.
      – Не могу, – говорит Васенька. – Во-первых, у меня пятнадцать лет не плачено за паспорт, а во-вторых, я запутан в политическую историю, и меня туда не пустят.
      – В политическую историю? Вы, Васенька?
      – Да вот, я!
      – Как же вы запутались, сидя здесь?
      – Я от здешних анархистов что-то пересылал своим прежним товарищам. Меня тут потом таскали в посольство, спрашивали, что я посылал, а я почем знаю? Что-то писаное. Верно, те там вляпались.
      – Не знала, Васенька, что вы у нас политикой занимаетесь да еще с анархистами дружите, – смеюсь я.
      – Какая дружба! Я с ними у тетки Зои макароны ел – вот и вся дружба. А они были ребята ничего себе.
      – Я, Тата, не хочу, чтобы ты ехала, – прерывает Васеньку Старк.
      – Я должна ехать и поеду! Наконец, ты сам говорил, что для брака во Франции требуются все бумаги, а у меня здесь один паспорт.
      – Когда же ты едешь? – спрашивает он с испугом.
      – Послезавтра!
      – Я еду с тобой! Пусть все пропадает. Я не могу отпустить тебя одну.
 
      Едва уговорила Старка отпустить меня в Петербург одну. Ему самому необходимо ехать в Париж, не терять же ему из-за меня чуть не все свои деньги. Чего он боится? Неужели ему приходит в голову, что я могу остаться там? Я ему это высказала.
      – Ты бы простил меня, если бы я явилась к тебе с чужим ребенком?
      – С ребенком? Нет! Никогда! Но... но тебя одну... Не знаю... Не знаю... Ты едешь, я тоже должен ехать, но не медли там; помни, Тата, что каждая минута в разлуке с тобой для меня невыразимая мука... Тата! Жена моя, счастье мое, жизнь моя!
 
      Я приехала домой.
      Домой! Нет! Нет, это уже не мой дом. Я не даю себе отчета, как Илья и Женя встретили меня...
      Как увидала Илью, все во мне упало. Я бросилась к нему, прижалась к его груди и плакала... плакала.
      Они, увидав мое лицо, сразу решили, что я больна. Женя в карете болтала о посторонних вещах, а Илья молча обнял меня.
      Я жалась к нему и думала: в последний раз! Вот через час, через два ты оттолкнешь меня, и мы будем чужие. Мы – чужие. Такие родные и близкие до сих пор. И это милое юное существо, сидящее напротив, отвернется от меня с презрением.
      – Все это как-то навалилось сразу, – говорит Илья. – И мама заболела, и Катю арестовали.
      – Как Катю? За что?
      – Ты знаешь, сама она никакой политикой не занималась, но одни из ее друзей на Кавказе попались в чем-то очень серьезном. Ты не волнуйся, мы хлопотали, и для Кати все кончится высылкой за границу. Я даже думаю, что через несколько лет она сможет вернуться к нам. Зато вот Женя...
      Он ей улыбается.
      – Знаю! Знаю! Поздравляю тебя от всей души, деточка моя! – Я протягиваю ей руки.
      Она бросается ко мне и душит поцелуями. Поцелуешь ли ты меня завтра?
 
      За обедом я ничего не ем.
      Как я ему скажу? Все посыпалось на него сразу, и еще я держу под полой на его голову камень.
      Но есть еще нечто, самое ужасное, самое страшное. Один взгляд на Илью – и я поняла, что никогда не переставала его любить... Я никогда бы сама не решилась оставить его и, если бы не этот ребенок, готова сделать подлость – все скрыть и красть счастье, остаться здесь, около него!
      Около него я опять воскресла бы для искусства. Он не был знатоком и помощником мне, но он никогда не мешал, не ревновал меня, он понимал, что это мое призвание, и мирился с этим.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13