Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Муттер

ModernLib.Net / Отечественная проза / Наседкин Николай / Муттер - Чтение (стр. 3)
Автор: Наседкин Николай
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Анна Николаевна. В Большой так трудно всегда было попасть...
      Гагарин. Если с собой запаски нету, считай - мандец тебе пришел...
      И так далее, и так далее.
      Но, как бы там ни было, а просуществовала странная семья Гагариных-Клушиных четыре с лишним года, пока окончательно и полностью не распалась. Анна Николаевна забрала свою исконную фамилию, дочку с сыном, два фибровых чемодана с тряпьём и - в путь. Никогда в жизни больше муженька своего бывшего она не видала, от писем и алиментов наотрез отказалась и даже вспоминала о той поре своей жизни с неохотой, досадой - скупо. И вот такой штришок: как-то, в пылу нашего с нею раздора, в грохоте словесной перепалки у матери моей вырвалось остро кольнувшее меня признание:
      - Хотела я, ох хотела тогда избавиться от тебя! Хотела... Знала уже, что не буду с Гагариным жить. Да врач не решился - поздно уже, говорит. А хотела...
      Что ж, тем более благодарен я Господу нашему, всё же даровавшему мне жизнь. Цепь случайностей замкнулась, и я появился на свет. Даже вот получается вопреки воле матери.
      Общепринято считать: ребёнок без отца - существо несчастное. Ну уж вздор так вздор! Я лично во всю мою жизнь ни разу - могу поклясться кем и чем угодно! - ни разу не пожалел о своей безотцовщине. Может, потому, что видел и наблюдал, каковы отцы у моих приятелей (то-то завидовать было нечему!); к тому ж без отца ощущал я свою свободу, свою независимость остро и сладко. Помню, смотрел я однажды в театре спектакль под названием "В графе "отец" - прочерк", где вся интрига строилась на муках парнишки, росшего без отца: вот уж я всхохотнул сначала, а потом и вовсе из зала ушел кисельная, паточная белиберда...
      А подалась из Алек-Завода Анна Николаевна в посёлок со странным экзотическим названием Калангуй - это там же, в Читинской области. Место это примечательно для меня особенно тем, что именно в Калангуе я действительно и уже полностью родился на свет. То есть впервые увидел себя в мире, мозг мой младенческий зафиксировал самое первое воспоминание. А именно с первого воспоминания и начинается гомо сапиенс, начинается его осмысленная жизнь. Приехали мы в Калангуй, когда мне стукнуло чуть более двух лет и уехали через два года. Значит, где-то в три, примерно, года и вспыхнула точка-воспоминание в моем мозгу, точка отсчёта судьбы. И помогла ей, этой точке, вспыхнуть моя сестричка Люба.
      Однажды в летний парной день - только-только смочил посёлок обильный грозовой дождь - Любка заглянула в комнату (мы обитали в длинном приземистом доме барачно-коммунального типа) и поманила меня таинственно пальцем:
      - Саса, посли, сё-то зутко интересное показу.
      Коварная сестра моя щеголяла в ту пору отсутствием передних зубов и вследствие этого шикарно шепелявила. Я, заинтригованный, поспешил за ней на мокрую вымытую улицу. Сестрёнка подвела меня к телеграфному столбу, который был прикручен к подпорке двумя жгутами проволоки. Люба глянула в самую мою замершую в ожидании чуда душу и заговорщицки прошептала:
      - Возьмись лукой за пловолоку и увидис скаску волсебную-волсебную...
      Я немедля схватился за мокрый металлический жгут и, действительно, в тот же миг увидел "скаску зутко волсебную" - меня так шандарахнуло током, что я отлетел шагов на пять, кувыркнулся и заревел благим матом. Любка струхнула, кинулась ко мне, схватила в охапку и сама заревела-занюнила, приговаривая:
      - Сто ты! Сто ты, Саса! Я зе посутила!..
      Я вижу, вижу: я - маленький, пухлявый, в рубашонке с горошком, в черных сатиновых трусишках, в сандалетиках, сижу в луже, размазываю грязь и слёзы по мордахе; на крыльце барака застыла моя мама, выскочившая узнать, какая там беда с сыном стряслась, а Любка улепётывает, сверкая голыми пятками, за угол, в надежде избежать трёпки за свою дурацкую и жестокую "сутку". Я вижу отчётливо того обиженного карапуза, сидящего в луже и басом апеллирующего к материнской жалости, это - я. А карапуз, тот я, не видит меня сегодняшнего сквозь страшенную толщу времени, сквозь тридцать пять бесконечных лет, и не подозревает, какие шутки жизненные придется ему ещё испытать, дабы очутиться, уже уставшим, с пробивающейся сединой, за тыщи километров от Калангуя и вспоминать тот мокрый сверкающий день лета 1956 года, того невинного смешного пацанёнка, впервые увидевшего окружающий мир, и мир этот запечатлелся в сердце, впечатался в мозг жестоким ударом тока.
      А главное, я впервые в тот миг увидел запоминающе свою мать: ей тридцать семь (сейчас, сегодня, мне уже больше!), ее, никогда не знавшее косметики, лицо ещё молодо; та толика азиатской крови, что сохранилась в ней от предков, переживших Чингисхановы и Батыевы нашествия, придаёт чертам Анны Николаевны своеобразность, восточный загадочный шарм. О фигуре мать моя ни в юности, ни в молодости, ни в старости не беспокоилась - Бог избавил её как от излишнего веса, так и от непомерной худобы. Поэтому-то, увидев её впервые 37-летней, я затем, живя всё время рядом с ней, совершенно не замечал изменений в её внешности. Анна Николаевна, на мой взгляд, не менялась с годами ни капельки. И лишь в тот самый приезд, когда побывали мы в Новом Селе с женой, а перед тем я не видал муттер почти пять лет, - я охнул при встрече, ужаснулся перемене, происшедшей с ней. И только сейчас я понимаю: в тот миг вместо 37-летней Анны Николаевны, каковая навек запечатлелась в моем сознании, я отвычным, трезвым взглядом узрел вдруг 67-летнюю женщину, старуху. Я взглянул в тот момент на мать после долгой разлуки как бы со стороны, посторонне...
      Впрочем, кому интересны сии тонкие материи.
      Если бы я точно не знал, не видел на карте, что Калангуй расположен в Забайкалье, я по воспоминаниям своим всерьёз утверждал бы - посёлок тот находится где-то в благодатной Индии. Только лето, сплошное лето, звенящее, жаркое, зелёное лето - только оно связано в моих младенческих воспоминаниях с колокольным словом "Калангуй". Вот стоит шкетик Сашка Клушин, то есть я, на крылечке родного дома-барака и, раскрыв ротишко от изумления, недоумения и тревожного страха, наблюдает, как прямёхонько на его родимый барак несется совершенно беззвучно с холма мотоцикл. Жёлто-розовая дорога - словно трещина на густо-зелёной крутой поверхности холма-арбуза. Солнце бьёт мне в глаза, и я, вглядываясь в заколдованного мотоциклиста, в смятении пытаюсь сообразить: почему не слышно стрекота, мотоциклетного рёва? Невдомёк мне, карапузу, что под уклон можно мчаться и с заглушенным мотором...
      Вот ещё кадр, опять летний. Мы возвращаемся из леса: я, Люба, мама, соседка и её дочка, моя сверстница. Возвращаемся с добычей - ходили по землянику. У взрослых - бидончики, у нас, голышей, - кружки. В моей посудине сладко-красных ягод - до половины. Я стойко стараюсь не заглядывать в дразнящее нутро кружки: в лесу земляники уже поклевали, а настоящий ягодный пир решено устроить дома - под молочко.
      Я вышагиваю по лесной тропке впереди всех, старательно отворачиваю носишко от аппетитной кружки. И вдруг - сам не знаю, как это случилось! запускаю свободную руку в запретный сосуд. Что-то живое, извивающееся скользит под пальцами. Я взглядываю в кружку и - ай! ой! мама! - отшвыриваю ее: среди влажных алых ягод ворочаются, гемизят отвратные белые черви...
      Откуда? Почему? Все заглядывают в свои кружки и бидоны: везде мерзкие, прожорливые червяки. А может, то были гусеницы? Мы дружно опрокинули бедную землянику в траву, вытряхнули на волю корчащихся тварей и заспешили домой - к пустому молоку.
      Никогда впоследствии не сталкивался я с подобным явлением, в каких бы местах ни собирал ягоду. Что это было? Что за предзнаменование? Может быть, так жестоко кто-то наказал меня за нарушенное слово, за то, что оскоромился я, запустив жадные пальцы тайком от всех в запретную кружку? Сколько же таинственного, необъяснимого происходит с нами в детстве!...
      Как я уже упоминал, занимали мы комнату в деревянном брусчатом бараке. Таких комнат в нем было пять или шесть. В каждой - по семье. Уж соседей я, само собой, не помню, кроме, разве, той женщины с девчонкой, которые ходили с нами в ягодный лес. Но помню, что и к нам в нашу тесноту частенько заглядывали гости, да и я порой захаживал к соседям, как принято выражаться, на огонёк.
      Один маленький эпизод. У нас сидит женщина, гостья. Они с матерью пьют чай из блюдцев, заправляя его вприкуску конфетами-подушечками - самым доступным в те годы лакомством. Здесь же пристроилась и чмокает с аппетитом Любка. Мне тоже хочется поскорее перебраться поближе к тарелочке с конфетами, но надо прежде завершить труднейшее дело - помыть ноги перед сном, пока вода горячая. Я кручусь в тазу под самыми ногами матери и её гостьи, пыхчу, тороплюсь. Но вот ведь незадача: чтобы ногу намылить, отмыть хорошо (а мать косится, инспектирует качество помывки), её надо вынуть из воды, однако ж, согнувшись, стоять на одной ноге - да хоть тресните по затылку! - невозможно. Хотя, известно, из любого тупика выход всегда есть: я, умненько сообразив, сажусь попой на край таза... Бултых! Я - на спине, таз - на мне, вода - по всему полу. Ух, как же стыдно мне перед чужой тётей (мылся я в полном-наиполнейшем неглиже и, шмякнувшись на спину, открылся чужим взорам во всей своей первозданной красоте), так стыдно, так стыдно...
      Через пяток минут я, тщательно вытертый, высушенный, прячусь под одеялом с головой и, надувшись как мышь на крупу, отбрыкиваюсь от уговоров-приглашений на чай и матери, и соседки.
      - Не хочу я вашего чая! Не хочу я ваших конфет!..
      Характер.
      Кстати, муттер со смехом вспоминала, как однажды в ту же пору особенно ярко проявился мой упрямый обидчивый характер. Как-то вечером я отправился по длинному коридору в гости к дальним соседям. Постучал. Чинно, как полагается, вошёл. Поздоровался. Естественно, ожидалось, видимо, что после этаких этикетов меня должны и обязаны пригласить к столу - угощать, развлекать и всячески выказывать восторг по поводу моего визита. А сосед, хозяин комнаты-квартиры, возьми и пошути: мол, а мы вас, молодой человек, в гости-то вроде и не ждали...
      И вот тут случился цирк, это уже сам сосед потом матери моей с восхищением живописал: я, четырехлетний пупс, горделиво выпрямился, приосанился, высокомерно глянул на дядьку и веско отчеканил:
      - А я могу и уйти!
      После чего выкарабкался в коридор и хлопнул дверью...
      Впрочем, все эти трогательные картинки заслоняют другую сторону калангуйской барачной жизни - серую, тоскливую. Мать изматывалась, выбивалась из сил. Любка ещё ничего, крепенькой девчушкой росла, а я, особенно в самые первые годы своего бытия на этом свете, дышал, как говорится, на ладан. Единственная радость матери - не плакал. Сидел больной в постели, как маленький старичок, и грустно-строго смотрел на мир. Первое время Анна Николаевна из больниц со мной и не вылазила. Люба в такие дни жила по соседям или с нянькой.
      Ох уж эти няньки - кошмарное хроническое воспоминание муттер о тех годах. Из своей нищенской зарплаты она выделяла няньке сколько могла. Но сколько она могла? Поэтому няньки попадались самые что ни на есть зачуханные. Одну нашла - девчонка ещё, без роду, без племени, - так та всю комнату тотчас же вшами обсыпала. Анна Николаевна заставляла её и в баню ходить, и дома силком тащила к тазу мыться. Бесполезно - девчонка от рождения патологически ненавидела чистоту, пришлось выставить грязнулю со всеми её паразитами. Девчонка плакала, просилась назад, уверяла, что-де "вошки у нее чистые, не кусачие..."
      Потом появилась толстая неулыбчивая баба, старуха уже. Эта измучила своей профессиональной хитростью: какой-то травкой опоит нас с Любой, мы весь день дрыхнем без задних ног, а как матери на пороге появиться, встряхиваемся и потом попробуй нас угомони. Мать долго не могла понять, в чём запятая, пока соседка её не надоумила.
      Ещё одна нянька воровала нагло и жадно, не стыдясь и не робея. Мы с Любанькой под её плотоядным присмотром чуть не загнулись с голоду...
      Короче, хлебнула мать наша, советская учителка с двумя малолетними детьми, калангуйского лиха.
      6
      И вновь затрубили трубы, зазвенели фанфары, забили дробь барабаны Судьбы - в путь-дорогу.
      Само время, сама атмосфера тех дней будоражила народ, окрыляла людей, делала их лёгкими на подъём, толкала на поиски счастья. Надо искать! Оказывается, мы жили совсем не так... Оказывается, мы жили как в тюрьме... Надо начинать, пока не поздно, новую жизнь... Прочь из этого ссыльного Калангуя! Прочь из омерзевшего мрачного барака! Счастье возможно только на новом месте!
      И Анна Николаевна Клушина снялась и полетела не просто подальше от Калангуя, но даже и за границу. Она покинула пределы родимой Читинской области - теперь уже навсегда - и перебралась в Бурятию, в Заиграевский аймак, то есть по-нашему - район. В Заиграеве обитал к тому времени один из её уцелевших братьев - Михаил.
      Здесь, в Заиграеве, нас поместили в избёнке на краю села, через два дома начиналась сплошностенная тайга. Правда, сам райцентр аймака, сдерживаемый лесом, кучился на пятачке, так что от нашей хатенки до школы и до любого места в посёлке было рукой подать. Избушка наша имела одно-единственное окошко на улицу. Оно на ночь глухо-наглухо закрывалось ставней, ставня же запиралась железным засовом со штырем - он насквозь пронизывал стену и, уже изнутри, намертво фиксировался клином. Этот нелепый на первый взгляд мощный запор имел весьма важное значение для обитателей низкого домишки, стоящего в глухом месте вблизи леса. Не знаю, шастал или нет в те времена по околице Заиграева косолапый хозяин тайги, но вот двуногие млеко... вернее - водкопитающиеся вполне могли заглянуть в окно одинокой женщины.
      Один случай и был, я его запомнил. Вечером, забронировавшись ставней, мы сидели в нашей конуре при свете керосиновой лампы (по случаю ветра свет вырубили), чего-то ужинали. Вдруг в ставню резко дробно постучали. Ох! Мы вздрогнули, съёжились - время для визитов позднее. Чуть погодя: бац! бац! бац! В стуке слышалось что-то зловещее, был он странен, механичен - словно бы не человек стучал.
      Видимо, это случилось в первые дни нашего обитания в Заиграеве, потому что лая собаки я не помню, а дворняги в нашем хозяйстве водились потом всегда. Мерзкий настойчивый стук не прекращался. Тогда мама взяла от печки кочергу, решительно отперла дверь и выскочила во двор, к калитке. Очень уж обозлилась, психанула. Мы с Любкой слышали, как она строгим, учительским, голосом, в котором дрожь еле угадывалась, громко спросила:
      - Кто? Кто там? Что вам нужно?
      Молчок. Муттер вернулась в избу, тщательно закупорила дверь, поставила на место кочергу. В окно снова: бац! бац! бац!..
      К стыду своему должен признаться: уже став подростком, уже живя в Новом Селе, я сам участвовал и не раз в подобных пацанских забавах. Берётся катушка ниток, иголка и картофелина. Из этих нехитрых штуковин сооружается адская машинка для сверления нервов обитателей любого дома. Инквизиторы, спрятавшись на другой стороне улицы, через дорогу, дёргают за конец нитки, а картофелина, подвешенная за иголку к верхнему карнизу окна, бахает в ставню или в стекло. На этой стороне улицы - праздник; на той - кошмар. И  --  вот опять же странности человеческой памяти - в момент, когда я 15-летним оболтусом дёргал, лыбясь и хихикая, в темноте за нитку, я напрочь не помнил, как 5-летним, за десять лет до того, уткнувшись матери в колени, плакал от страха, от ужаса перед непонятным, жестоким ночным стуком в наше окно...
      Простится ли мне?
      Итак, избушкой в Заиграеве нас наделили игрушечной. Не в смысле красоты, в смысле размеров. Но по сравнению с калангуйской барачной комнатой - огромный шаг вперед на пути к благосостоянию отдельно взятого советского человека. Теперь мы имели отдельные апартаменты: квадратное помещение, чудесным образом совмещавшее в себе кухню, горницу, спальню, рабочий кабинет педагога, детскую, умывальную комнату и прихожую. Удобства, правда, находились в огороде, но зато тоже отдельные от соседских удобств и раздельные с ванной, то бишь - с сельской баней, до которой ещё переть надо было пехтурой на другую околицу.
      Из мебели имели мы узкую железную кровать, деревянную скамью, кухонно-обеденно-письменный стол и одну табуретку. Больше в наши хоромы ничего бы и не втиснулось. Да, чуть не забыл упомянуть о самой роскошной вещи в доме - той самой черной тарелке на стене, которая непонятным чудесным образом приносила в нашу конурку голоса и музыку из запредельного дивного мира.
      В Заиграеве я впервые познал сладостное тревожное чувство родственности. У дяди Миши была жена - тётя Клава. У них имелась дочка Надя, моя сродная сестрёнка, годом поменьше меня. У сестры тети Клавы тоже подрастали сын и дочка, Саша и Наташа, примерно наших с Любой лет. Дядя! Тетя! Двоюродная сестра! Сродный брат!.. Какие вкусные новые слова и понятия. Родственнички - это же чудесно: с ними играть можно от пуза, в гости к ним ходить.
      В кузину Надин я даже, кажется, влюбился, то есть впервые в жизни испытал то щекочущее жаркое состояние, ту слабость и дрожь в коленках, каковые испытывает человек в присутствии другого, странно близкого, существа противоположного пола. А Надька, ух эта маленькая кокетка Надька, всей своей 4-летней женской сутью уловив мое волнение и почуяв свою неведомую власть надо мной, вполне начала меня тиранить. Что уж она там вытворяла, в подробностях сейчас и не вспомню, осталось только вот это сладостное чувство покорности её взгляду, подчинённости её капризам.
      Хотя нет, одна курьёзная сценка в памяти всё же всплывает. Мы, ребятня, всей родственной кучей дурим в комнате у дяди Миши. Разгорелись, растрепались, вдохновились - воздух наполнился какими-то токами, искрами, какими-то опьяняющими парами безграничного веселья, возбуждения. Мы играли в какую-то забаву с фантами, проигравший должен исполнять желание водившего.
      Момент случился: проигравший - я, повелевает - Надежда Михайловна. Чего она пожелает? Всё на свете исполню, всё смогу! Ах, если б она приказала поцеловать её в щёчку. Я бы отодвинул рукой её светлые кудрявые прядки, прижался бы губами к пылающему румяному лицу, к ямочке...
      - Я хочу, - сказала она, - я желаю, чтобы Саша... чтобы Саша поцеловал (по-це-ло-вал!) меня в попку...
      И вот - сцена, достойная кисти Рубенса: стоят трёх-семилетние пескари кружком и внимательно наблюдают, как свекольно-пунцовый Сашка Клушин исполняет приказ-каприз сродной сестрёнки. Но, надо признать, с моим характером я вполне мог тогда наотрез попятиться, однако ж, я, нимало не колеблясь, приблизился к своей светлокудрой дульцинее и стал в ожидании. Она грациозно развернулась к комоду, отклячила попу, бесстыдно обнажилась благо, на ней, как и на всех нас, кроме трусишек, одежды не имелось - и вывернула ждущий любопытный глаз: ну! Я встал на колено, приложился к розовому пухлому полушарию, тугому - без всяких ямочек, и чмокнул...
      В сей пикантный и зрелищный момент объявились непредвиденные зрители. Заинтригованные вдруг наступившей тишиной, в комнату заглянули моя мать и тётя Клава. Как говорится - финал, занавес и аплодисменты. О том гомерическом хохоте взрослых, который сотрясал в тот вечер дом дяди Миши, мне и вспоминать не хочется. Уж хоть бы мама-то не смеялась! Он убил, он оплевал, этот смех, моё первое чуть ещё только проклюнувшееся чувство. В тот вечер я разлюбил Надьку.
      Вместе с нею и с Сашкой, и с Любой я впервые попал в коллективную жизнь - в детский сад. Новый, неведомый и потому изначально таящий угрозу мир вызывал опасение, и как здорово было вступать в него не одному, а с тем же Сашкой. Сашка - моторный, заводной, подбивала, каких ещё поискать; я тихоня, молчун и задумщик (от слова "задумываться"), я еле поспевал за ним во всех его начинаниях.
      Однажды он подбил меня на побег. Детский сад, надо сказать, этот светлый ребячий мир отгородился от всей остальной вселенной высоченным глухим забором из горбылей и чуть ли не с колючей проволокой поверху. И вот мы, два "политкаторжанина", выбрали удобный момент, юркнули за большую, похожую на сарай, уборную и принялись за дело. Ковыряли и колупали железным прутом, и вскоре низ одной из досок оторвался от перекладины, образовалась соблазнительная дырка. Забор выходил на стадион: и как же мы мчались через зелёное футбольное поле прочь и подальше от детсадовских казематов.
      Сашка был мастак на выдумки, но организаторский его талант имел сбои: когда часа через три, насытившись свободой, мы услыхали урчание в своих животах и ощутили волчий голод, Сашка ничего более умного не придумал, как нагрянуть к тете Клаве и попросить скромненько по куску хлеба с маслом. Я от усталости и голода тоже отупев, поплелся следом.
      Тетя Клава мгновенно захватила нас в плен. Вскоре прибежала зарёванная Сашкина мать, за ней следом встревоженная, сердитая моя муттер, а затем прискакала и встрепанная молодая нянька из детсада. Ахи, охи, крики, затрещины и угрозы, но и - вкуснейший борщ со сметаной и по кружке молока. А на сладкое по два часа отстояли мы с Сашкой в скучных детсадовских углах.
      Помню ещё: замороженное утро, на улицах почему-то ни души, лишь собаки неохотно взбрехивают по дворам, да в окнах затепливается там и сям свет. Мы с Любой, укутанные в платки и шали, рысью семеним в детсад. С недавнего времени мать решилась отпускать нас одних - детский сад находится в стороне от школы. Что ж такое? Куда весь народ заиграевский подевался?
      Мы упираемся в детсадовские мощные ворота и вообще перестаём что-либо понимать: они заперты. Такого ещё никогда не бывало. Мы пытаемся стучать, да какой от нас стук? Кричим: "Эй! Эй! Мы пришли!" Тишина. Люба с испугом взглядывает на меня, она уже готова заплакать. Вот и занюнила. Я ещё креплюсь - мужичок, но под пальтецом, под курткой, под рубашонкой и майкой возникает сосущая боль страха: что случилось, что происходит? Почему весь мир вымер? А главное, мы уже перемёрзли, нас бьёт колотун.
      И тут сзади, с улицы раздаётся вскрик:
      - Люба! Саша!
      Мы глядим - мама. Она, в своем длиннющем пальто, в подшитых тяжёлых валенках, бежит к нам, тянет руки.
      - Люба! Саша! Ах, какая я дура!
      Она сгребает нас в охапку, прижимает к себе, почему-то плачет.
      - Замёрзли? Замёрзли, родненькие? Ах я дура! Бегом, бегом домой!..
      Ничего колдовского в сей странной истории не оказалось: было обыкновенное воскресенье, выходной день. Говорят, психиатры проверяют первым делом, помнит ли пациент число и день недели. Если б такой психдоктор узнал, что Анна Николаевна Клушина в воскресенье затемно выгнала детишек своих в детсад, а сама примчалась с тетрадями к запертым дверям школы, то-то щурился бы этот психспециалист, то-то всматривался бы под черепную коробку измотанной женщины...
      Там же, в детском саду, я провалил одно из самых важных испытаний в жизни мужчины - уступил в первой судьбоносной (вот привязалось затёртое словцо!) драке. Игра, веселье, общие игрушки, улыбки сотоварищей по песочнице... Вдруг: резкий вскок, злые глаза, перекошенный рот, сжатые кулаки - и всё это на меня. Я растерялся, дрогнул, отступил.
      - Иди, иди отсюда! - победно поддал жару нежданный мой противник, ткнул меня ладошкой в грудь.
      Я попятился, запнулся о барьер песочницы, жёстко сел копчиком на землю. И постыдные кипятковые слёзы из глаз, и позорные всхлипы...
      Первая драка, как и первая физическая близость с женщиной, - долго ещё аукаются в судьбе мужчины, определяют его характер и поведение. То поражение в первой драке злосчастным рефлексом вошло в мою кровь, втиснулось в мои гены, и потом долго ещё я при всякой нежданной агрессии, направленной против меня, впадал в оцепенение, терял себя, не давал отпора, отступал. Хотя, как знать, может быть, это и спасало меня от более тяжких ударов Судьбы: лучше уж отступить, сохраняя внешнее достоинство, чем быть избитым, искалеченным или - того хуже и гаже - чем самому бить другого человека по лицу, увечить его. То первое поражение навсегда избавило меня от вкуса, от интереса к драке. И - слава Богу!
      С ужасом гляжу я на одного моего знакомого, писателя, пишущего тонкие психологические рассказы и повести в духе Чехова. Главный герой всех его произведений - Доброта. Он уверяет и убеждает читателей своим творчеством: Доброта спасет мир! Сам он скромный, улыбчивый, интеллигентный. Но, Боже ж ты мой, как преображается этот человек, выпив много вина. Глаза его мутнеют, наливаются злобой. Волосы на голове, на руках встают дыбом, взъерошиваются, и он, этот гуманный тихий писатель, инженер человеческих душ, начинает страстно приставать ко всякой встречной душе мужского пола, задираться, наскакивать. И с каким же садистским наслаждением, когда драка наконец вспыхивает, принимается он гвоздить человека по лицу, по почкам, ниже пояса; с каким мазохистским наслаждением смачивает потом под краном собственные синяки и шишки...
      Нет, прав классик: Бог с Дьяволом борются, а поле битвы - сердце человека.
      Впрочем, и я решился-таки однажды подраться всерьёз - надоело отступать и тушеваться. В 7-м классе уже, на перемене, я психанул, не поддался Витьке Коневу, ярому любителю помахать кулаками - он между делом, по привычке подставил мне, спешащему, подножку. Я чуть не кувыркнулся, но не смолчал, как обычно, а в ответ пнул его по ноге и как сумел набычился. Конь от неожиданности промедлил, не наскочил на меня, не ткнул в нос, а лишь тявкнул: мол, ты чего? Я, в свою очередь: а ты чего? Собрались зрители. Дело приняло не сиюминутный, не пустяковый оборот и начало развиваться уже по классической "дуэльной" схеме: решено было после уроков встретиться и разобраться до конца.
      Весь оставшийся урок я сидел потный и красный, сердце тукало с перебоями, я всячески себя взбадривал, но, признаться, пыла геройского в себе не находил. И вот в окружении возбуждённых болельщиков-секундантов мы Витька Конь впереди, уверенный, деловитый, с уже сжатыми кулаками, я, на пластилиновых ногах, с пересохшим ртом, за ним - завернули за угол школы, в скверик. Я плелся и молил Боженьку, чтобы он как-нибудь отложил эту драку, отодвинул: потом, после, хоть завтра я готов, а сейчас... Но ничего не случалось.
      Я ещё надеялся, что мы с противником вперёд поговорим, начнём со словесной перепалки, и я, может, распалюсь, опять психану и уж тогда решусь его ударить по щеке или в грудь. Однако ж, только мы бросили портфели под куст и встали друг против дружки, вернее, враг против вражки, в кругу оживлённо-кровожадных однокашников, Конь быстро и молча, зло прикусив губу, шарахнул меня кулаком в нос. Ах! В глазах - туман, в ушах - звон. Я замахал руками, но тут же получил хлёсткий тычок прямо в глаз: вспыхнул фейерверк, и я шмякнулся на лопатки...
      Скорей всего на том бы всё и закончилось - вставать мне не хотелось, а лежачего не бьют. Как вдруг Судьба меня добила: на позор мне раздался родной кричащий голос:
      - Что ты делаешь?! Не смей его бить! Сильный бьёт слабого, а вы всё смотрите!..
      Я приоткрыл один целый, а второй уже заплывающий глаза и увидел бегущую к нам Анну Николаевну. Я вскочил, но вместо того, чтобы в порыве благодарности кинуться к матери под крыло, затопал ногами, завизжал:
      - Уйди ты! Чего вмешиваешься! Не твоё дело! Уйди-и-и!
      И горько-горько завыл.
      7
      Кроме родственников, появились у нас с Любой в Заиграеве и приятели-друзья.
      В детстве, кстати, у нас всегда имелось в достатке товарищей ещё и потому, что хибарка наша, где бы мы ни жили, становилась своеобразным детским клубом. Мать наша, Анна Николаевна, очень и даже чересчур благожелательно относилась к нашим приятелям, умела их привлечь, развлечь и угостить чем Бог послал, вернее - чем Советская власть послала. В Заиграеве напротив нашей избушки высился красивый терем о пяти окнах по фасаду, жили-проживали в нём большие заиграевские люди, но вот детки их - это я помню отлично - целыми днями гостевали у нас, в жуткой теснотище, угощались с аппетитом бутербродами с маргарином и подушечными конфетами.
      Но всегда в кругу наших маленьких знакомых попадались и особи, находящиеся ещё ниже нас в табели о рангах. Была одна такая подруженция у Любы и в Заиграеве. Не девчонка - оторва. Жила её семья просто кошмарно: в каком-то сарае кучилось их человек семь-восемь в одной комнате-кухне грязь, вонь, лохмотья. Уж как наша робкая, с большими кротко-доверчивыми телячьими глазами Люба подружилась с этой шустрой девахой, невозможно и представить, однако ж -- подружилась. Вроде бы мать девчонки работала в школе техничкой - да, да! Тогда, конечно же, наша Анна Николаевна притартала как-нибудь в гости бедную девочку горемычной уборщицы.
      Но странное приятельство продолжалось недолго - уж больно разные характеры имели мы с сестрой и та девчонка, несовместимые характеры. Мне было-то лет шесть, и то иные выходки нашей дикой подружки просто-напросто, выражаясь взрослым языком, шокировали меня. Раз пришли мы к ней домой (Тонькой её звали, что ли?), и вот сцена: мы с Любой жмёмся у порога, за голым, без клеёнки, столом у окна сгрудились взрослые, что-то жуют и пьют. На коленях одной из женщин зашёлся в плаче ребёнок, она то и дело рычит на него, встряхивает. Дышать нечем - смрад.
      Тонька наша обделала свои делишки, вроде бы пятак у матери на кино выклянчила, и мы, с облегчением переведя дух, уже собрались ретироваться, как Тонька спохватилась:
      - Стойте-ка, поссать ещё надо.
      У печки стоял жестяной таз с мутно-жёлтой жидкостью на дне. Тонька, встав над тазом, расщеперилась, задрала подол, оттянула от ляжки край трусов и пустила звонкую струю. Я старательно увернул голову, уткнулся взглядом в обшарпанную дверь. За столом одобрительно всхохотнули, посыпались шуточки. Тонька звучно щёлкнула резинкой трусов, циркнула сквозь зуб слюной и кинула какое-то словцо - таких слов я тогда ещё не знал. Мать Тонькина заругалась, припечатала ей затрещину, мужики за столом аппетитно реготали, похваливали маленькую архаровку. Тонька невозмутимо отмахнулась и прикрикнула на нас с Любой:
      - Вы-то ссать будете?
      Мы с сестрёнкой как ошпаренные метнулись за дверь...
      И как мать наша ни старалась сохранить диковинную дружбу, как ни убеждала нас с Любой, что-де Тоня девочка бедная, несчастная, её жалеть надо - приятельским отношениям наступил-таки однажды конец. Как сейчас вижу: мы с сестрёнкой улепетываем со всех ног прочь, а "бедная" и "несчастная" Тонька швыряет вслед нам обломки кирпичей и злобно рычит:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9