Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Муттер

ModernLib.Net / Отечественная проза / Наседкин Николай / Муттер - Чтение (стр. 9)
Автор: Наседкин Николай
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Я тоже в личную жизнь сестры особо не лез, не пытал, почему она не желает выходить замуж за отца ребёнка (а он, отец, страстно того хотел, приходил к нам свататься, упрашивал и умолял): не хочет и не хочет - её дело. Хотя мне, признаться, парень этот был весьма симпатичен.
      Люба родила дочку в середине лета, чуть раньше срока. Назвали её Иринкой. Я спал на кухне, на узкой деревянной скамье, подставляя сбоку две табуретки. В комнате между двумя металлоломными кроватями втиснулась коляска и стало жить очень весело - в жуткой тесноте, но без больших обид. И это сущая правда. Ух честно если, от себя я не ожидал такого джентльменского братского поведения. По сути, я терпел все тяготы отцовства - полубессонные ночи (дверей меж комнатой и кухней не имелось), терпкое благовоние пеленок и прочие прелести, сопровождающие появление новой жизни в доме. Приходилось мне и нянчиться, качать Иринку, выгуливать её в коляске. Для большинства молодых папаш сей крест не в тягость: накачав себя отцовской спесью, надувшись мужским самодовольством, они, как правило, несут его бодро, без особого нытья. Я же тянул сию лямку на голом энтузиазме, в порядке репетиции и тренажа перед собственным в будущем семейным бытием. Может, потому так долго я и не женился - до тридцати: опыт юности охлаждал пыл, заставлял оттягивать его продолжение.
      Ну, а самое главное - всё держалось на Анне Николаевне. Даже сама молодая мать. Люба, бывало, психовала и впадала в истерики от усталости, кричала на кроху дочь. Муттер же наша, став нежданно бабушкой, безропотно и даже с заметной радостью взялась за свои новые утомительные обязанности. Одним словом, Иринке здорово повезло с семьёй.
      Самые изнурительные - первые месяцы, первый год, когда в люльке обитает ещё не гомо сапиенс, а существо, созданное матушкой-природой лишь для рёва и марания пелёнок. И так совпало, что через год, когда самый каторжный период в жизни новоявленных бабушки, мамаши и дядьки завершился, Анна Николаевна была наконец-то вознаграждена начальством и родной партийно-советской властью за многолетнюю беспорочную службу - мы получили двухкомнатную квартиру на первом этаже в новом двухэтажном доме со всеми, как их называют, удобствами. И жизнь вообще пошла расчудесная...
      Впрочем, мы однажды уже имели счастье проживать в двухкомнатных апартаментах. Целую неделю! То была пятая обитель наша в Новом Селе, перебрались мы в нее из пришкольного барака. Квартира та занимала часть брусчатого внушительного здания с колоннами на веранде, в котором вершил свои суровые дела районный народный суд. Двухкомнатный уголок суда выделили когда-то под ведомственное жилье, и вот каким-то чудом оказались здесь и мы, хотя к Фемиде ни с какого боку припёкой не приходились. Целую неделю после новоселья я как представитель другого пола в нашей матриархатной семье имел отдельную свою комнату с громадным окном и плотной дверью. Но, увы, кто-то из судейских спохватился, что-де семье из трёх человек две комнаты иметь обременительная роскошь, и мою "грановитую палату" оттяпали не по суду, но для суда. Мало того, почему-то нас же и заставили отгораживаться от народного учреждения, и я дня три, вытягивая жилы, таскал через два квартала от ближайшей стройки песок в ведре, засыпал и утрамбовывал его в дверной проём между досками перегородки, отрезая наглухо и от квартиры и от сердца мою комнату...
      Ну, а здесь, в двухэтажке нового высотного микрорайона (активно стиралась грань меж городом и селом!), квартира с обеими её комнатами, совмещенным санузлом, титаном и водопроводом, полностью и навсегда принадлежала нам. И я снова заделался владельцем отдельных покоев. Меня поначалу даже не давило, что покои мои действительно напоминают обиталище покойника - сплюснутое вытянутое пространство с напрочь отвернутым от солнца окном. Меня даже не смущал и цвет стен, до половины вымазанных зелёновато-бурой тусклой краской. Установил я у окна простецкий стол, накрыл клетчатой клеёнкой, к нему приставил табурет, вдоль одной стены определил узкую панцирную кровать (на которой через 18 лет Анна Николаевна проведёт-отмучает последние часы в своем доме), на другой повисла самодельная полка с десятком книг и запестрели томными улыбками мадамы из журналов. На двери я сразу приладил шпингалет и плюс к тому замочек, дабы и без меня в мои владения нос не совали. Анну Николаевну замочек этот поначалу корябнул по сердцу, обидел, но я страстно, неколебимо жаждал свободы, одиночества и независимости.
      Женщины мои сгрудились втроём в одной комнате, но была она значительно просторнее моей, выходила окном на тихую и солнечную сторону. И пусть титан в кухне нашей окочурился через неделю и потом торчал всё годы бесполезным памятником криворуким сельским коммунальникам, пусть сливной бачок в туалете наотрез забастовал в первые же дни и потом хронически повторял свои длительные стачки, пусть тараканы бойко заселили дом ещё прежде самых первых жильцов, пусть - бытие, повторяю, пошло в новых хоромах расчудесное. В первую очередь, конечно, у меня. Начал я наконец-то высыпаться. Но не это главное, нет. Главное: это сладкое слово - "свобода"! Это вкусное слово "одиночество"! Ведь в юношеские лета порою трудно, невозможно согласиться с безапелляционным утверждением Антуана де Сент-Экзюпери: мол, самое ценное на свете - это роскошь человеческого общения. Отнюдь нет! Куда ценнее зачастую роскошь одиночества, возможность побывать наедине с самим собой. Особенно, если условия быта такой возможности упорно не представляют.
      Так вот, теперь я мог, запершись, думать, мечтать, развалившись привольно на кровати и нещадно клубя сигаретный, никому не мешающий дым. Я мог сидеть в тишине за столом над белой заплаткой листка и всласть мучиться, подбирая рифму к слову "печаль". Я мог, уж если на то пошло, принимать гостей в своих апартаментах - приятелей, а то и дам. Да - дам-с...
      Ух и закрутилась карусель! Я наотмашь бросился в тот грязноватый бурлящий водоворот, в каковом тянет выкупаться каждого юнца, вдруг ощутившего в себе брожение томительных сил. Тем более, как это вышло у меня в тот момент, время наивных детских влюбленностей прошло, первая настоящая, подливная любовь оборвалась, оставив в сердце гноящийся шип, и наступило время цинизма, наплевательства и бравады. Конечно, совсем освинячиться я не хотел и напоказ, демонстративно свои разгулы старался не выпячивать, но, Господи, какой такой конспирации можно ждать от подвыпившего самовлюбленного поросёнка.
      Обыкновенно действо совершалось так. Поздно вечером подваливаем мы с очередной моей пассией к дверям нашей фатеры. Я оставляю её с бутылкой в подъезде и стучу. Муттер, уже задрёманная, в ночной фланелевой рубахе, отпирает, вглядывается, щурясь, убеждается, что на ногах я держусь (а бывало, ох бывало - и не держался!) и произносит для порядка:
      - Попозже не мог?
      - Сколько раз прошу - не запирай на щеколду, я бы сам открыл! огрызаюсь я как можно раздраженнее, педалируя недовольство. - Иди, иди, спи, я сам разогрею.
      Мать бредёт в туалет, потом на кухню, ставит на конфорки сковороду с картошкой, чайник, пьёт воду, шаркает наконец в свою комнату, закрывает со скрипом дверь. Я, сдерживая себя из последних сил, слоняюсь по кухне, по коридору: как бы там моя дульцинея от скуки ноги не сделала вместе с пузырём? Выждав ещё минут пять, я на цыпочках прокрадываюсь к входной двери, затаив дыхание, кручу запоры, приоткрываю и впускаю свою даму сердца, вернее - тела. Мы проскальзываем в мою келью. И - тру-ля-ля...
      Может быть, вполне может, что Анна Николаевна действительно не слышала ночного визита гостьи. Но после праздника плотской любви и опорожненной бутыли осторожность уступала место беспечности, шаткости, и когда я выталкивал сонно-капризную любезную мою из квартиры (а любезная хныкала, хихикала и сопротивлялась), наверняка муттер догадывалась о происходящем, но виду почему-то не выказывала. И лишь однажды, когда я, потеряв совершенно совесть, чувство меры и силы, оставил очередную подружку ночевать у себя, произошел спокойный инцидент.
      Наутро мы, помятые, злые, маялись в комнате, не зная, как и что делать. Голоса матери, сестры и Иринки раздавались по всей квартире. Я решился уже выпихнуть деваху через окно, хотя оно и выходило на оживлённую улицу, но тут Люба с дочкой отправились на променад, а в дверь моей комнаты раздался стук:
      - Александр, открой. Я знаю, что ты не один.
      На душе, похмельно-муторной, стало ещё смраднее. Я отпер. Анна Николаевна распахнула дверь настежь.
      - Девушке, думаю, лучше уйти.
      "Девушка" вприпрыжку, стуча копытами, поскакала к выходу. Муттер брезгливо молча смотрела на меня с минуту и бросила на измятую постель журнал "Здоровье".
      - На-ка, почитай. Может, поумнеешь.
      В журнале том пестрела угрозами и увещеваниями подробная статья о венерических заболеваниях.
      Наивность Анны Николаевны меня убила. Больше в дом случайных блядёшек я не водил.
      20
      Но тут затеплилось в моей судьбе странное любовное приключение, чуть не разгоревшееся в яркий костерок.
      Закончив школу, пахал я уже в РСУ плотником-бетонщиком. Строила-достраивала наша бригада двухэтажное общежитие рядом с конторой стройуправления, прямо в степи, километрах в шести от села. Сначала зашелестели слухи, а потом, ближе к новоселью, они и подтвердились: грядет на Новое Село вторая волна эмиграции. Первая волна нахлынула лет за шесть перед этим. Тогда в Новом Селе (и по всей Сибири) закишели, как тараканы, бойкие, наглые, испитые людишки обоего пола, именуемые тунеядцами. Благородная наша эсэсэсэровская столица, избавляясь от паразитов, посчитала, что самое место им обитать - у нас, в чистой промороженной Сибири. Матушка Сибирь с высоты Московского Кремля гляделась, вероятно, этакой человеческой свалкой.
      Встречались среди тунеядцев и вполне нормальные люди, работящие и спокойные, попавшие в сей разряд по недоразумению - тогдашние бомжи. Они осели в Новом Селе, прижились, заделались вполне местными, аборигенились. Но таких было мало. В массе же своей тунеядцы оказались пьянью, чумой, а вернее гонореей, воспалившей худшие стороны местной действительности до зловония. Пьянство, блядство, воровство, поножовщина - все эти лиходейские цветочки расцвели пышным цветом с приливом первой мутной волны эмиграции, с появлением же второй ожидались и ягодки.
      А волна на этот раз принесла "химиков". Так именуют в народе преступников, условно осуждённых или условно освобождённых, которых для дальнейшего исправления бросают на так называемые стройки народного хозяйства. И жизнь новосельскую опять залихорадило. Химики в отличие от тунеядцев оказались в массе своей юными, здоровыми и буйно жизнерадостными. Хотя их и держали в куче, опутывали дисциплиной, присматривали за ними два-три "мусора", - но молодость оков и границ не терпит. "Свят, свят, свят!" - крестились новосельские бабуси, глядя с лавок на шастающих по улицам чужих парней и девок, которые казались им шумнее и опаснее местных хулиганистых ребят.
      В нашу комплексную бригаду всунули трёх химичек на малярно-штукатурные работы. Я загодя решил с этими оторвами держать себя пренебрежительно. Что может быть общего между мною, свободным гордым человеком, и этими вшивыми зэчками?..
      Среди них была - Фая. Увидев её, я присвистнул и поскучнел: она принадлежала к тому типу юных женщин, перед которыми я терялся - субтильная, утончённая красавица. Она была рыжая, с веснушками, и эти лёгкие обильные веснушки в соседстве с распахнутыми зелёными глазищами на точёном нежном лице делали внешность Фаи притягательной и неповторимой. Была она тоненькая, гибкая, казалась выше своего роста, плавно-стремительная. И - весёлая, ласковая, улыбчивая. Да плюс ко всему выделялась среди товарок тем, что не курила и почти вовсе обходилась без терпких мусорных словес.
      Короче, какое уж тут пренебрежение! Была Фая всего года на два постарше меня, совсем ещё девчонка, и попала на химию, как я потом узнал, из-за любви. Мужик - взрослый, солидный, семейный - попользовался ею, шепча жаркие слова и одаривая цветами, а потом вдруг оставил, отшвырнул. И получил от ополоумевшей Фаины порцию серной кислоты в лицо. Правда, до лица, до его самодовольной ряхи, огненная жидкость не достала (думаю, таков и расчёт девчонки был), подпортила лишь пиджак с депутатским значком, однако ж, Фаю скрутили, судили и сослали с благодатной Украины в краесветную сибирскую Хакасию.
      Я, конечно, никогда бы не решился закрутить с такой гёрлой, как Фая. Да и ей на первых порах после сернокислотной истерики не мечталось о новых любовных приключениях. Но натура её жизнерадостная брала верх, но моя томительная одинокая юность подталкивала меня, щекотала, и мы с Фаей как-то незаметно, слово за слово, улыбка за улыбку, начали сближаться, сливаться, воспламеняться - гибнуть. Сердце и тело мои супротив доводов рассудка тянулись к красавице Фае. И всё же я, вероятно, так и не отчаялся бы на крайний решительный шаг, если б не пустяковина, не малюсенькая случайная искорка, взорвавшая меня, переполненного эфирными парами чувственности.
      Мы вдвоём с бригадиром в тёплый майский вечер остались на часок после работы - разгружали запоздавшую машину с бетонными блоками. Бригадир цеплял стропы в кузове, я принимал груз на земле.
      - Глянь-ка, - добродушно хохотнул бригадир, - твоя зазноба для тебя вырядилась. Ишь, вышагивает, красотка...
      Я глянул. И - обалдел. От химобщаги к конторе мимо нас шла-выступала Фаина. До этого видя её лишь в бесформенной робе, в косынке, без косметики, я даже не узнал её сперва - в лодочках, капрончике, светло-голубом платьице, с яркими губами и распущенной по плечам золотистой волной волос. Но и это ещё не всё. Когда Фая, почему-то делая вид, будто меня не замечает, отвернулась на ходу, вскинула обнаженную белую руку, приветствуя кого-то ладошкой, ветерок вдруг подхватил сильнее нужного подол её платьица - я увидел край капронового чулка и ослепительную полоску девичьего тела... Длинная горячая спица томительно медленно вонзилась в мой постящийся организм и осталась в нём, где-то в районе пупка, сладко-садняще покалывая. Я закипел, заволновался, взбудоражился и понял: я -- пропал.
      Вечером, поддав для наглости винца, я прибыл на попутке к двухэтажному общежитскому зaмку, где обитала моя принцесса-невольница. Рисковал я здорово: нейтралитет между новосельскими парнями и химиками ещё не устоялся, и я вполне мог получить в общаге по ушам. Но я - пылал. Я - таял. Я потерял последний умишко. Я боялся более другого: а ну как Фаина моя распрекрасная возьмёт да и пошлет меня куда подальше, да ещё и с громким хохотом...
      Она выскочила на крыльцо, встрёпанная, в халатике, радостно-удивлённо вскрикнула:
      - Саша? Ах, какой ты молодец! Сашенька! А я ждала... Я сейчас.
      Она мигом переоделась. И мы бродили-гуляли вокруг общежития, потом по степи, затем забрели на загромождённую территорию нашего РСУ. Мы, захлебываясь, говорили, бурно смеялись, порывом, внезапно обнялись. Поцеловались. Нас как током шибануло, опьянило. И - что уж скрывать - в эту же шальную пьяную ночь, найдя незапертый вагончик с широким дощатым столом, на котором днём работяги забивали доминошного козла, мы с Фаей познали друг друга - согрешили сладко, неистово, безрассудно, сумасшедше...
      Уже через день, в воскресенье, я привёз Фаю к нам домой, в гости. Я стеснялся: это вообще был первый случай, чтобы я приводил официально нах хаус существо женского пола, к тому ж Анна Николаевна вполне могла отождествить Фаину с прежними моими тайно-ночными визитёрками. Это -- с одной стороны. С другой - стыдно было перед Фаей за убогость нашей обстановки. Я всю жизнь из-за этого терпеть не мог гостей.
      - Вот, муттер, знакомься, - развязно проговорил я, - это Фая. Как видишь -- красавица. Вместе в одной бригаде пашем. А это, Фая, - наш дворец и его хозяйка, майне муттер.
      Я, конечно, избегнул слова "химия", забыв совершенно, что уже ранее рассказывал матери о странном пополнении в бригаде. Но вот чудо-то! Буквально с первой секунды Фаина и Анна Николаевна качнулись навстречу друг дружке, распахнули души. И уже через пяток минут мы втроём сидели дружно за столом (сестра с Иринкой прогуливались) и вкусно общались, чокаясь и скромно закусывая - бутылочку винца мы принесли с собой. Фая, разогревшаяся от гостеприимства и внимания, с жаром рассказывала муттер за свою жизнь, а муттер с не меньшим пылом её слушала. Анна Николаевна сердцем сразу почуяла в красивой и раскованной девчонке её простодушие, доверчивость, ласковость и, вероятно, уже выглядывала, как и положено матери, в подружке сына будущую свою невестку.
      И тут случилось непредвиденное: Фая с каждым глоточком портвейна возгоралась всё более, возбуждалась и вдруг поплыла - жесты её надломились, глаза затуманились, язык начал путаться в зубах. Я внутренне скорчился: мне и жалко стало Файку и так стыдобушно перед матерью - подумает ещё, что пьянчужку какую домой приволок. Но Анна Николаевна, продолжая меня удивлять, помогла мне доставить отяжелевшую девчонку в мою комнату, уложить в постель. Потом сбегала намочила полотенце, приложила к голове гостьи, подставила к кровати таз.
      Когда Фая, намучившись, задремала, мы сошлись с муттер на кухне.
      - Ты ей пить не давай, - заботливо посоветовала мать. - Видишь - нельзя ей. И сам поменьше бы употреблял, а?
      И вдруг перешла на взволнованный радостный шепот:
      - А как человек она - хороший. Молодец!
      - Она - молодец?
      - Ты молодец! Такую и надо для жизни - добрую, душевную. Если ты для баловства - лучше уж оставь сразу.
      Куда там оставь! Я втюрился в Фаю по самые кончики оттопыренных своих ушей. В нас с нею уже пульсировал общий кровоток.
      - Так она же зэчка, срок тянет, - подначил я.
      - Ну что ж, судьба у нее такая, - вздохнула Анна Николаевна и привычно философски резюмировала: - От сумы да от тюрьмы не зарекайся...
      Фая ночевала у нас.
      Наутро она краснела, каялась и оправдывалась. Анна Николаевна поила её крепким чаем с гренками и успокаивала. Я млел и мурлыкал. А потом мы рысью мчались на остановку рабочего автобуса, сочиняя на ходу байки для коменданта. Ничего путного нам в головы не вскочило, и Фаине моей ненаглядной вкатили строгое предупреждение за слом режима.
      Потом Фая ещё и ещё раз ночевала у нас, проводила с муттер вечера в беседах-разговорах, а ночью уносила меня на крыльях страсти в выси чувственной любви - не знаю, как я не задушил её в объятиях.
      Комендантские угрозы и предупреждения множились. А однажды моя красавица Фаина и вовсе осталась у нас жить. Анне Николаевне мы соврали, будто Фае предоставили свободный режим и разрешили жить на квартире. Вслух в доме не говорилось, но как бы само собой подразумевалось, что рано или поздно мы поженимся.
      Через недельку нас вместе с Фаей прямо с работы дёрнули к коменданту раздражительному тучному майору с седым ёжиком на голове. Он гневно взъерошил щетинистый ёжик и через мать-перемать прорычал нам свой вердикт: мол, сношаться нам он запретить не может и не запрещает, а вот ночевать условно осуждённой Фаине Алексеевой вне стен общежития он категорически запрещает и в случае неповиновения отправит её, условно осуждённую Фаину Алексееву, на возврат, то есть, попросту говоря, - за колючку, в зону...
      Угроза пугала. Мало того, что Фаю могли упечь в колонию, но ещё и весь срок ее, все три года, возобновились бы сызнова, с первого дня. Я хотел было загнуть багровому майору-кабану пару непечатных и ласковых, но Фая-Фаечка-Фаина впилась в ладонь мою своими ноготочками...
      Пришла разлука.
      Фаину перевели в другую бригаду, на другой участок. Меня майор приказал не пускать в общагу. Мы стали видеться с Фаей урывками, мимолётно. Я, не зная, как себя усмирить, унырнул опять с головою в портвейн. Но зелёно вино лишь ещё шибче взбаламучивало и без того кипящую кровь.
      Мы вытерпели две недели. Раз Фая, на обеде в рабочей столовой, на бегу, сунула мне записку в руку. Я бросил недоеденную котлету, выскочил на ветер. Листок в клеточку перечёркивали лихорадочные строчки почти без знаков препинания, как в телеграмме, лишь восклицательные знаки топорщились колючками:
      "Саша здравствуй!
      Сашенька милый люблю и не могу без тебя! У меня в душе страшная без тебя пустота! Ну почему я такая несчастная! Полюбила первый раз по-настоящему а судьба нас разлучает! Я всё равно не выдержу и приеду к тебе в воскресенье! Жди! Я приеду! Иначе - хоть в петлю головой!
      Сашенька соскучилась ужасно!
      Целую! Целую! Целую!
      Фая"
      И уже после имени, после подписи - совсем неожиданное и детское: "Мой большой-большой привет Анне Николаевне Любе и Иринке!"
      Была пятница. День получки. В душе наступил просвет (воскресенье!), но пасмурность ещё преобладала. Когда бригадир предложил: "Ну что, Сашок, с нами или отколешься?", - я сунул до кучи свою пятёрку.
      В пивнушке, которую сами мужики не без юмора именовали - "Бабьи слёзы", колыхалась, гомонила толпа. Тетя Люся, бессменная буфетчица, в грязном маскхалате, с багровой от выпитого физией, полоскала захватанные банки в ведре с мутной водой и крыла хриплым матом дебоширов. Один из посетителей уже храпел на заплеванном полу, другой клиент ещё только пристраивался подремать в уголочке. Хлипкий мужичонка в разодранной телогрейке всё пытался сплясать цыганочку, но не хватало места, и он умоляюще пристанывал:
      - Ну, ироды, дайте же сбацаю!
      Переборщивший алкаш у входа тыкался мордой в липкий стол и страшно, натужно икал. Всё плотнее сгущался слоистый туман из табачного дыма, паров пива, бормотухи и водяры.
      Мы своей бригадой вшестером заняли столик у окна. Мигом он оказался сервирован: распочатые бутылки водки, на куски растерзанная мокрая колбаса с рыбным запахом, раскромсанная буханка хлеба, вспоротая банка килек в томате и жидкое пиво без пены в пол-литровых банках. Тёплая водка, к которой я ещё не приучился, в смеси с пивом жидким свинцом оседала в желудке и в мозгах. Обстановка давила. Я тупел и мрачнел всё больше. Хотелось жалиться и плакаться в жилетку, но -- где найти человека в жилетке?..
      Домой я приплёлся в развинченном состоянии. Натикало уже без малого девять, надвигалась ноябрьская глухая ночь. Я сел в кухне на табурет и стиснул ладонями трещавшую по всем швам башку. Мутило. В мозгах пульсировало: "Воскресенье - послезавтра - воскресенье - послезавтра..." Я выудил из стола бутылку благородной "Варны", припасенную к 7-му ноября, распечатал, хлобыстнул стакан - вроде уравновесился.
      Вошла муттер, поставила на плиту чайник, воспитательно-едко хмыкнула:
      - Правильно. Наклюкаться и - никаких проблем.
      - Тебе привет от Фаи, - уныло сказал я. Ссориться не хотелось.
      - Спасибо! Видел ее? - живо откликнулась мать и неосторожно, не подумав, добавила: - Что же ты на ней не женишься? Девушка она добрая, даром что красивая... Женись да и всё. Сколько ж будешь перебирать невест?..
      Муттер ещё что-то говорила и говорила, а я про себя ахнул: как же это мне в голову не приходило? Жениться на Файке немедленно! Быть всегда - и днём и ночью - вместе, плевать на всяких там майоров и дурацкие режимы!..
      Мать пыталась меня остановить, но я, хватив ещё стакан "Варны", галопом помчался в ночную степь. Попутки не случилось, и я всё километры отмахал, переходя с бега на шаг и с шага на бег.
      Знакомый химик вызвал Фаю. Мы чуть не задохнулись от поцелуев. Фая плакала и смеялась. Я лепетал ей что-то про счастливую семейную жизнь...
      Вскоре мы вышагивали по пустынному тракту к Новому Селу. Моросило и подмораживало. Я укутал Фаину в свою куртку, крепко прижимал к себе, но она всё равно дрожала. Смеялась и дрожала. Редкие машины, не задерживаясь, обгоняли нас, уносились равнодушно прочь.
      - Ничего, ничего, - припевал я, обнимая пожарче свою юную жену-невесту, - теперь будет всё о'кей и гут морген...
      Догнавшая нас очередная машина тормознула сама. Воспрянув, я подскочил к уазику, распахнул дверцу, близоруко прищурился.
      - В село подбросите?
      И - охнул. Рядом с сержантом-водителем раскорячился на переднем сиденье мордатый майор...
      21
      Я встряхиваю головой, полностью возвращаясь в действительность, в сегодняшний день. Вернее - ночь.
      Окно проступило уже чётким сиренево-голубым прямоугольником, в комнату вползал неохотно мартовский мёртвый рассвет. Язычки двух, оплывших до основания, свечей потускнели, поблёкли. Лицо Анны Николаевны, потемневшее в смерти, затуманилось в предрассветных сумерках, ушло в глубь гроба.
      Люба где-то там, на кухне, уже позвякивает, погромыхивает посудой, готовясь к поминкам. Она уже и наплакалась вдосталь, сидя вместе со мной у гроба матери почти до утра. И вот я уже долгое время сижу один, перебирая в памяти эпизоды из жизни и судьбы матери моей, Анны Николаевны Клушиной.
      Да, жила-существовала она страшно - совсем не так, как могла и должна была жить по умственному своему развитию. Последние лет десять и вовсе вот эта комната, где стоит сейчас, гроб с её телом, стала для муттер подлинной усыпальницей. Сперва, выйдя на пенсию, она ещё хорохорилась: мол, отдохнёт годок-другой и снова вернётся к активной, как она по-газетному выражалась, жизни - пойдёт учить немецкому диалекту новые поколения новосельских оболтусов. Но шли-растворялись год за годом, Анна Николаевна уже не вспоминала о своих трудовых порывах, всё реже и реже выходила из дома, углубившись в свой искусственный мир книг, телевизора, радио, отрываясь от них только ради внучек и готовки картофельного супа.
      За неделю до смерти в своем последнем письме ко мне она писала о том, что особенно жгуче её сейчас волнует:
      "...Была недавно передача по телевизору о Микеланджело Буонарроти и всего - 30 минут. А ведь он был скульптор, архитектор, художник, поэт! Нет, о титанах надо говорить много. Ещё в 1988 году отмечали 175 лет со дня рождения чудесного композитора Джузеппе Верди. У него - 35 опер. На этом материале можно было строить программы телевечеров 2-3 года, до сего дня. У него чудо музыка - арии, хоры. Всю оперу сразу не надо показывать, непривычный человек быстро утомится. Сначала надо кратко познакомить слушателей с биографией Верди и исполнить самые красивые арии из его опер, два-три хора. Во 2-й беседе уже рассказать содержание, например, оперы "Риголетто" и показать лучшие фрагменты из неё. И так сделать со всеми операми, и появилось бы у нас много любителей музыки Верди..."
      Хочется и плакать и смеяться!
      Сестра рассказывала, как буквально за день до своей смертельной хвори, накануне улёта Любы в злосчастную Алма-Ату, наша Анна Николаевна, совершая моцион (она каждый день вышагивала по комнате 5-6 тысяч шагов), вдруг выдохнула убежденно:
      - Любка, вот я умру, а ты увидишь и поймешь когда-нибудь, что кругом одно вредительство. Весь этот кавардак вокруг - не случаен...
      Еще походила-помаячила по комнате и добавила:
      - А всё равно жить хочется! Как я не хочу лежать в гробу - как жутко!..
      И вот мать, наша муттер, наша Анна Николаевна, лежит в гробу в той самой комнате, где совершала моцион, и на её уставшем тёмном лице печать ужаса и жути не проглядывает. Я склоняюсь над ней, всматриваюсь напоследок в родные черты навек исчезающего облика, удерживаю последние, невидимые миру, слёзы...
      И ещё не знаю, что пройдёт совсем немного времени, и я, покупая как-то в магазине буханку чёрного хлеба за 25 рублей, вдруг уловлю в мозгу кощунственную мысль:
      "Как вовремя, муттер, ты умерла..."
      Да простит мне Господь!
      1992 г.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9