Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Зима и лето мальчика Женьки

ModernLib.Net / Наталья Ковалева / Зима и лето мальчика Женьки - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Наталья Ковалева
Жанр:

 

 


Наталья Ковалева

Зима и лето мальчика Женьки

Вместо предисловия

У памяти и боли нет срока давности.

Мне не нравится слово «прототип», но он был. Назвать его как раскрыть секрет фокуса, и я сохраню его имя в тайне, тем более что он не давал мне права писать историю его жизни. Рискнула после его смерти. Сильный, яркий, упрямый. Вечная ему память. Он ушел, не дожив до сорока. Опроверг все законы психологии детдомовцев – и ушел. Будто и приходил только затем, чтобы доказать: у нас есть все. Сила. Слабость. Вера. Все в наших душах. Только часто тело – слишком слабая защита души, и обстоятельства ломают ее, живую и хрупкую.

Я знала его парнем, я знала его мужчиной. О детстве он рассказывал мало; и моя книга – не точная биография, а попытка понять, как рождается характер, где душа берет силу и как не утратить себя, если сберечь невозможно. Я не посвящаю ему эту книгу – нет, он был бы против; я адресую ее своим сыновьям Никите и Алешке: «Растите мужчинами и берегите душу!»

Наталья Ковалева

Глава 1

Женька

Вокзал был почти пустым. Несколько человек дремало на скамейках в ожидании рейса; монотонно громыхали составы, иногда грустным деревенским быком взмыкивал локомотив – и снова все замирало. Тягучий стылый октябрь шагал по городу, серому, грязному и равнодушному. Фонари разделяли пространство на туман и сумрак, и в их люминисцентном свете редкие прохожие казались инопланетянами с мертвенно-фиолетовыми лицами. На бетонной скамейке, возле длинных рядов автоматических камер хранения, Тася покормила его последний раз. Крохотный рот ухватил сосок и мусолил долго, старательно.

– Зачем кормлю? – спросила она сына и бережно отерла со смуглой щеки молочную дорожку. – Да лопай уж, больше не будешь.

Мальчик выпростал крошечную руку из байкового одеяла и внимательно посмотрел на мать.

– Чего расхабариваешься, дурень? Успеешь намерзнуться. Во, глазищи твои черные… Как есть цыганенок! Ничего русского. Папаша и есть. Копия.

Мальчишка отвалился от груди, но взгляда не отвел.

– Ну, че зенки таращишь? – раздраженно проворчала Тася. – Спи уже.

Он все смотрел на мать, наслаждаясь вкусом, теплом и запахом. Он еще не мог разглядеть ее и запомнить, но сладковатый дух материнского молока ухватывал жадно.

– Ну, что, побайкать тебя, что ли? – Тася сняла пуховый полушалок и торопливо укутала сына поверх линялого роддомовского одеяла. «Не по-людски все. Надо хоть как-то назвать его…» – А-а-а, – завела она монотонную песню всех матерей.

Тетка учила: «Ты его не корми: привяжешься». Но Тася, повинуясь мучительному зову налитых грудей, кормила и кормила, боясь даже думать о том, что вот он, выношенный тайком ото всех, рожденный в тяжких муках, ее сын…

– Государство у нас доброе – не пропадет. Ты только отказную напиши: так, мол, и так, с общаги поперли, денег нет, работы. Отказываюсь и все тут. Чтоб по закону, значит…

Тася кивала. Но в нужный момент так и не решилась сказать врачам, что родившийся ребенок, горластый, сильный, здоровый, никому не нужен. «А имя дать надо… Может, как отца… Ромкой?»

Всколыхнулось тайное и жаркое. Тася прикрыла глаза, отгоняя непрошеные чувства.

«Метрик-то не выписала. И хорошо… Запишут как-то. А имя-то надо дать… Имя не рубль. Не обеднею. Можно Юрой назвать». В стареньком доме умершей матери портрет улыбчивого космонавта висел рядом с бабкиной иконой. Тася постаралась вспомнить улыбку Гагарина, но увидела лишь строгие глаза Богородицы и почему-то бабкин платок, стянутый под подбородком.

Сын заснул, согретый родным телом и стареньким полушалком.

– Пора.

Мальчонка посапывал, сжав крохотный, резко очерченный рот. Тасе вдруг захотелось прикоснуться к его губам… отцовским… красивым… и таким маленьким. Она испуганно прикрыла смуглое личико уголком одеяла, положила его на холодную скамью и хотела было идти, но вдруг подумала: «Замерзнет ведь до утра-то…» – и подхватила сверток.

«Плохо без имени-то, не по-людски», – снова подумалось ей.

Тася шла, не осознавая, куда идет, думая лишь о том, чтобы малыш не проснулся, и внезапно увидела ряды автоматических камер хранения. Спаянные ящики под бетонным козырьком, тяжелые открытые дверцы металлических сот.

Сталь резанула холодом. Тася поморщилась и расстегнула пальто.

– Пальто еще укрою, – успокоила она себя, провела ладонью по днищу – рука нащупала открытку.

Тася повертела ее в руке – на черно-белом снимке открыто улыбался лысоватый веселый человек.

– Леонов! – обрадовалась она. – Евгений! – И сунула спящего младенца в металлический ящик.

Потом она долго шарила по карманам в поисках карандаша – нашла наконец и написала на обороте карточки: «Его зовут Женя. Я отказываюсь от него. 4 октября. Настасья Андреева». И, перепугавшись, наглухо закрасила свое имя, бросила открытку рядом со свертком, накрутила рычажки кода, не видя, не запоминая, и захлопнула дверцу.

Внезапно стало совсем легко. Мир, размытый, как на испорченном фотоснимке, вдруг обрел четкость и глубину. Ветер ткнулся за ворот кофточки, и Тася пожалела о снятом пальто. Но прикоснуться к сыну сейчас она не смогла бы ни за что на свете. Гулко ухнул локомотив, фары окрасили тьму оранжевым. Тася поспешила уйти – за грохотом поезда она не услышала, как заплакал сначала тихо, потом все громче и громче и, наконец, отчаянно крохотный человек с красивым именем Евгений. Он кричал, кричал, кричал во всю мощь своих легких, так яростно, что даже стальной гроб камеры хранения не мог заглушить его тоски и удивительной жажды жизни.

Глава 2

Пусть всегда будет мама!

Женьке приснилась шоколадка. Нет, не крохотный батончик, который им давали вчера в честь ноябрьских праздников, а большая – «Аленка», в зеленой бумажке со смеющейся девчонкой на обложке. Он видел такую в продуктовом магазине напротив, когда однажды удрал со двора детдома, не замеченный сторожем и воспитателями. Женька почти дотянулся до нее, но тут воспитательница тряхнула его за плечо:

– Подъем, Бригунец! Подъем! На зарядку!

Женька еще какое-то время сонно протирал глаза; Анна-Ванна уже трясла его соседа, и голос ее дребезжал, как стаканы в кухне.

– Давай быстрее! Опять опоздаем, – потянул его за рукав полосатой пижамы Генка Лобов.

С Лобастиком они приехали вместе из малышового детдома и почему-то первое время спали на одной койке. Это даже удобней было: зимой не так холодно, и можно вволю поболтать под одеялом. А Генка классно страшилки рассказывал про синюю руку, мертвецов; хотя пугало только тогда, давно. Сейчас смешно просто, да и сказано-пересказано все.

Женька опустил босые пятки на холодный пол:

– Я шоколадку во сне видел.

– Ага?

– Ага.

– Съел?

– Нет… не успел.

– Настоящую бы. Старшаки каждый день лопают. Я знаю, – Генка авторитетно щелкнул по кривым зубам. – Зуб даю.

Генка всегда все знал или делал вид, что знает. Однажды рассказал, что надо кровью побрататься – тогда их ни за что по разным детдомам не раскидают, и если усыновлять будут, то непременно обоих в одну семью. Они побратались. Правда, жильную кровь пустить не вышло: очень уж больно стало, но руки ребята себе располосовали будьте-нате. Их тогда здорово взгрела фельдшерица. Дело было сделано! Теперь они с Генкой – кореши по жизни.

Женька потер тоненький шрам у запястья:

– Старшаки много чего едят. Только нам не обломится, – и встал, натягивая треники и застиранную футболку с зайцем.

Картинки уже почти не было видно, но Женька знал, что заяц смеется, а веселая пчела красит ему ухо. Еще он знал, что это картинка из какого-то мультика. Он, правда, не помнил, из какого, ему нравилось само слово «мультики». Круглое и сладкое, как «морские камушки» с изюмом, оно пахло счастьем и белой скатертью, как у тети Зои, которая раньше брала Женьку на пробу в выходные. Но чем-то он ей не приглянулся. А футболка с мультяшным зайцем осталась, и Женька любил ее. Иногда он мечтал, что тетя Зоя вернется, он покажет ей, что сберег подарок, и тогда она точно его возьмет. В мечтах Женька видел, как они сидят за белой скатертью и пьют чай с конфетами, и тетя Зоя гладит его по голове, как тогда… Странно, вкус конфет мальчик уже не помнил, а ласковое прикосновение руки ощущал до сих пор.

– Хочется, да? – участливо спросил Генка.

– Что?

– Шоколадку.

– Перехочется, – хмыкнул Женька. – Ты че копаешься? Ждешь, чтоб дежурный с тапком пришел?

– Не-е-е, – испуганно протянул Генка. – Сегодня Саня Кастаев по зарядке дежурит. У него рука – ух!..

Он дернул узкими плечами и втянул голову так, будто по его спине уже прошелся немилосердный тапок. Кастет бить умел. Его боялись сильнее, чем директора. Владлен Николаевич наорет – и все; ну, в карцер закинет – так это ерунда. Правда, приносят только кашу и чай без сахара, ну и черт с ним, со сладким, конфеты все равно Кастаевской кодле достаются. Зато в карцухе можно валяться на койке сколько хочешь, не ходить на зарядку и в комнате не подметать. Не-ет, Кастет страшнее, он все может: и побить, и космонавтом сделать (это когда под потолок подкидывают, а ловить забывают), или…

Женька вскочил торопливо:

– Кастет нам покажет шоколадку. Пошли, что ли?

– Мне-то что, тебе опять достанется.

– Я крепкий, – успокоил Женька друга, но подумал, что достанется непременно: не любит его Кастет.

Утренний мороз не давал расслабиться. Неровные ряды младшаков тянулись через двор детдома; старшаки выгоняли заспанных мальчишек и девчонок; слышались вскрики и оханья зазевавшихся, звонкий шлепоток оплеух и тапок. Физрук курил в сторонке, болтая с молодой воспитательницей.

Когда все улеглось и ровный строй воспитанников был готов к утренней зарядке, Кастет прошелся вдоль него, подталкивая и подхлестывая тех, кто, как ему казалось, стоит недостаточно ровно. Женька вздрогнул, когда увесистый шлепок пришелся на спину Чухи, Олега Чухнина – мальчишка вскрикнул и тут же получил подзатыльник.

– Это тебе за голос! – хмыкнул Кастет.

Женька напрягся и постарался думать о другом: о белой скатерти и о том, что его обязательно когда-нибудь заберут. И вот когда он вырастет, то встретит и Кастета, и всю его шушеру, и обязательно…Что именно «обязательно», он додумать не успел.

– А это тебе, Цыган, слива! За просто так! – Кастет ущипнул Женьку за тонкую кожу между лопаток, да не простым щипом, а с вывертом.

Куртка не спасла; в глазах потемнело от острой боли. Женька закусил губу, он твердо знал: кричать нельзя, нельзя. В душе взвилась обида, как обычно, бессильная, и оттого еще более горькая.

– И не больно! – крикнул он Кастету.

Этого говорить тоже не следовало, но собственное упрямство не давало пацану безгласно сносить щипки и оплеухи.

– Добьешься, сука, – прошипел Кастет так, что Женьке стало страшно – да так, что терпеть этот страх не было сил.

– А не больно, курица довольна! – Мальчик высунул язык и скорчил уморительную рожицу.

– Ты кого курицей назвал, недоносок?! – Кастет рванул его за плечи.

Женька зажмурился.

– Что там у тебя, Кастаев? – рявкнул физрук.

– Товарищ учитель физкультуры! – бодро отозвался Кастет. – Младшие звенья детского дома имени Антона Семеновича Макаренко на утреннюю гимнастику построены!

– Нале-е-во! – скомандовал физрук.

Строй послушно повернулся.

– Шагом марш! Песню запе-е-вай!

Последнее относилось именно к нему, Женьке. Он начал привычно:

– Солнечный круг, небо вокруг…

– …это рисунок мальчишки, – подхватил строй.

Женька поморщился. Казалось, что песню, звонкую и яркую, разбили на сотню осколков, и теперь они перекатываются не в такт, не к месту. Он попытался вывести ее:

– Нарисовал он на листке…

Но его уже никто не слышал. И Женька обреченно забубнил вместе со всеми, хватая стылый воздух ртом:

– Пусть всегда будет мама, пусть всегда буду я…

Глава 3

Но есть душа!

Женька отчаянно торопился в детдом. Опоздает – к Алене больше не пустят. А Алена Дмитриевна – она такая, такая… ух! как в старом фильме, где у всех людей лица светлые. В пятницу оглушила Женьку неожиданным счастьем:

– Пойдешь ко мне в гости? На выходные?

Женька, ополоумевший от радости, не успел придумать достойного ответа – только закивал, как китайский болванчик. Алена рассмеялась:

– Все ясно. Собирайся.

А что собирать? Все на нем.

Перед торжественной линейкой по случаю открытия учебного года Алена впервые примерила туфли на шпильке. Очень хотелось быть особенно красивой для всех этих одинаковых и таких разных мальчишек и девчонок. Она шагала мимо длинных рядов воспитанников и воспитанниц и улыбалась, а у самого крыльца вдруг рухнула на землю, неловко подвернув ногу. Строй сдержанно хихикнул, Алена попыталась подняться, но подвели каблуки. Тогда и метнулся к ней маленький, худенький, смуглый до черноты мальчишка. Протянул руку:

– Вставайте!

Он смотрел очень серьезно, настороженно, совершенно не по-детски, точно чувствовал опасность и был готов защищаться.

– Здорово я брякнулась? – спросила девушка.

Мальчишка просиял озорной белозубой улыбкой, будто душу свою распахнул доверчиво. Так кулак разжимают, в котором жука держат: на вот тебе небо! Лети!

– Как тебя зовут?

– Женька! – выпалил мальчик, но тут же торопливо поправился: – Воспитанник Бригунец.

Алену, как впрочем, любого новичка, удивляла манера обращаться к детям: «воспитанник такой-то». Само это слово, тяжелое, неподъемное для детского языка, отделяло их от звенящего яркого детства – такого, каким оно представляется начитанным взрослым. Так межа, поросшая бурьяном, отделяет нетронутую зелень лугов от черной пахоты. Мальчик, сам того не зная, разом перемахнул эту границу, и именование себя «воспитанником» уже ничего не изменило.

– Женька, – повторила Алена и поднялась, опершись на неожиданно сильную руку.

Неделю спустя ее вызвали к директору. Владлен Николаевич возвышался над лакированной столешницей, и Алене он показался похожим на гипсовую статую Ильича – такой же массивный, неподвижный и величавый, – и девушка одернула себя, устыдившись.

– Алена Дмитриевна, Бригунец не подарок. Упрям. Наказания, даже карцер, на него никакого действия не оказывают. И если он решил, что небо красное, а земля желтая в синюю клетку, его уже никто не переубедит. Мальчишка, бесспорно, музыкально одарен. Но учится весьма средне, читать не желает, на зарядку опаздывает, на политинформации откровенно спит. Ознакомьтесь, – швырнул он на стол «Личное дело № 1335». – И мой вам совет: не выделяйте никого. Эти дети иначе понимают любовь. Наследственность, знаете ли.

Вместе с дипломом им, выпускникам педагогического института, вручили плакаты. Строгая учительница, вокруг счастливые лица ребятни, такие красивые лица! И надпись: «Всюду светлые, красивые мы сады откроем детские, чтоб веселая, счастливая детвора росла советская!»

Алена понимала, что скорее всего устаревшая наглядная агитация пылилась на складе, занимая место. Вот и нашли повод избавиться, всучив ее будущим историкам, но картинка была исполнена солнца, музыки, счастья – и девушка повесила ее над кроватью.

После разговора с Владленом Николаевичем она написала в углу: «Настоящий педагог не имеет права заводить любимчиков». Поставила восклицательный знак, подумала и добавила еще два.

Утром она улыбалась всем детям совершенно одинаково. А глазами упорно искала Женьку Бригунца.


Женька замер у освещенной витрины универмага. За стеклом застыли манекены: мужчины в костюмах с галстуками, женщины в коротких юбках и пиджаках с немыслимо широкими плечами, в широкополых шляпах. Они напоминали мальчику инопланетян: слишком чистые и красивые для темного городского ноября. Женька представил себе, как однажды он вырастет, заработает много денег и купит Алене и пиджак, и юбку, и шляпу. Наверное, она обрадуется.

– Ну что, погнали? – подмигнул он расплывчатому отражению.

Отражение подмигнуло в ответ, запустило руку за пазуху и поправило под ремнем Аленину книжку.

И когда Женька прикоснулся к гладкому переплету, ему внезапно стало стыдно. Непростой разговор у них вышел в пятницу. Всю дорогу, пока добирались на дребезжащем троллейбусе, и потом, пока шли мимо гаражей и пятиэтажек, он думал, что бы такое сказать Алене, чтоб не показаться ей совсем несмышленым малышом. У взрослых парней разговоры другие. Сказал…

– А я знаю, чего вы одна! – возвестил он, бросая в таз очищенную картофелину.

Алена отвлеклась от приготовления салата и удивленно вскинула брови:

– Ну, и почему же?

И Женька ляпнул:

– Да кто же вас трахнуть решится, вы ж такая, такая… красивая. Таких, поди, и это… нельзя.

Алена как-то сникла и растерянно опустилась на табурет.

– Это у вас «трахнуть» называется?

– Да, – серьезно подтвердил Женька. – Ну, не только так. Много там словечек разных: натянуть, загнуть.

– Загнуть?

– Поиметь, загнать, палку кинуть, – перечислял он самозабвенно.

Хлоп. Теплая ладошка, пахнущая луком, зажала рот накрепко:

– Женечка-а-а! Нельзя так про любовь! Пони-ма-ешь?!

Он вырвался из плена и усмехнулся по-взрослому, как Санька Кастет, когда про такие дела рассказывал:

– Любить? Ха! Пусть Бобик любит, когда ему Жучка не дает, – и для убедительности сплюнул.

– Жень, – робко начала Алена, но мальчика уже несло.

Он смело выкладывал ей все, что знал о любви, услышанное, подслушанное, сотни раз пересказанное старшими младшим, обросшее немыслимыми подробностями, и грязью, тяжелой, как суглинок на проселочной дороге.

– Женя! Стоп! – Алена хлопнула по столу раскрытой ладонью. – Ты не такой. Ты понимать должен. Хотя, что это я – маленький ты еще…

«Маленький?!» – Женька оторопел… Он ведь так старался! Хотел, было, сказать, что он уже сам пробовал, хотя… что врать-то!

Уставился испуганно на Алену. Сейчас она соберет его вещички и…

Девушка отобрала у него нож:

– Сядь. Ты поговорить об этом хочешь? Давай поговорим.

– Чего уж, поговорим… – вяло согласился Женька, понимая и то, что свалял дурака, и то, что отступать некуда – поди, решит Алена, что он трус или так, языком молол; и уверенно продолжил:

– Че не поговорить, раз такой базар сложился. Видал я, как наши тут Катьку Гусеву из десятого класса…

– Женька! – взвилась девушка, и ее глаза, обычно безмятежные, сошлись в узкую презрительную щелку. – Не дело мужику языком трепать! Катьку, Маньку… Видел, слышал. Даже если сам, потому что и сам будешь. Все это нормально, но никогда… – ее указательный палец с розовым ноготком закачался перед глазами оторопевшего Женьки: – Ни-ко-му! Усек?

– Усек. Я ж не знал. Старшие все, кто, кого. Все говорят.

– Дураки потому что, подлецы и негодяи.

– Подлецы? – слово было непривычным, из другого, киношного мира.

– Подонки и трепачи! – отрезала Алена. И осеклась. – И я хороша. Кто им говорил-то? А мамы и папы рядом нет. Да, Жень, ты молодец, что не побоялся.

– Я ничего, я ж не знал… – бормотал мальчик, но Алена уже не слушала.

Она встала и заметалась по комнате, вскидывая руки:

– Господи! Говорить об этом надо. Кричать! Вы же другие, вас любить никто не учил. Никто! Вы же не знаете, что такое любовь! А как знать будете, если вас никто и не любил?! Пришли ненужными, живете ненужные, одинаковые. Курточки одинаковые, стригут одинаково, мыслить учат одинаково. Штампуют, без души, без сердца, только тело. А тело чаще всего грязь и похабщину знает. Но ведь есть же душа? А, Женька, есть душа?

– Есть, – согласился он, не понимая.

– Любовь… Как тебе объяснить-то. Вот ты меня любишь?

– Тебя? – Женька опешил.

Он мучительно вспоминал все, что знал про любовь. У Кольки из девятого класса с Лизкой любовь, так они по всем углам лижутся. Она вроде как залетала от него. Так говорили. Но… Алену?..

– Вас? – поправился Женька. – Нет. Вас – нельзя.

– Не о том я… Прости. Не так, хотя… ты не понимаешь, – девушка задумалась. – Вот представь, мы идем по улице – и хулиганы. Скажем, часики снять захотели…

Женька представил, как Кастет… (почему именно он?) или кто-то похожий на него схватил ее, такую…такую…

– Убью, – выдохнул.

– Видишь! – обрадовалась Алена. – Значит, я тебе небезразлична, так?

– Так!

– А почему?

– Ты добрая… Вы, – опять поправился Женька. – Не орете, к себе пригласили, и красивая… Ну, не знаю я почему… Добрая. По-настоящему. А даже если бы злая… Нет, вы злой быть не можете.

– Не могу! – кивнула девушка. – Я люблю вас. Мне хочется, чтобы вам было хорошо. А любовь – это желание сделать хорошо тому, кого любишь. И знаешь, любовь – это ведь не только поцелуи Вани и Мани. Любят детей, животных. Я вот Дуняху свою люблю, – Алена кивнула на кошку. – Когда она потерялась, я думала, с ума сойду. Все подвалы обошла. Нам в детдоме надо живой уголок.

– Что? – изумился Женька, представив себе оживший движущийся угол.

– Ну, чтоб еж какой-нибудь жил. Кошки, собаки, попугаи. Вы должны учиться любить. Если сейчас не научитесь, потом даже ребенка своего любить не сможете.

– А его всегда любишь? – спросил Женька осторожно.

– Всегда! Когда не любишь, это уже извращение какое-то. Так природой заведено, – уверенно отозвалась Алена и сбилась. – Инстинкт, понимаешь?

– А этот… инстинкт… он что, у всех бывает?

Алена глянула как-то потерянно, а потом случилось чудо. Она шагнула к Женьке и обняла его, прижавшись щекой, и Женька почувствовал, как горячая капля упала ему на макушку. И еще одна, и еще. Он замер, боясь пошевелиться.

– Жень, тебя тоже мать любила, правда, – солгала девушка.

Мальчишка отшатнулся:

– Любила? Да? Чтоб хорошо было – в камеру…

– Ты знаешь?

– А что, тайна?

– Подожди, Жень, ты ведь не знаешь, почему она так. Может, ей жить негде было, есть нечего. Когда один, можно голодать и мерзнуть. А ребенку такой жизни не хочешь. Сам бы сорок раз умер за него. Может, она и отдала тебя, потому что хотела, чтобы ты жил. Понимаешь меня?

Алена говорила так твердо, что и себя почти убедила. Многословно приводила какие-то примеры, спохватывалась: уж очень нереальная вырисовывалась картина. Дурной мамаше хоть какое-то пособие полагалось, а как одиночке, еще доплачивали бы. Рублей семьдесят пять в месяц набежало бы – Аленина зарплата немногим больше.

Но ведь Женька этого не знал. Он слушал внимательно и теребил край клеенки в белых ромашках; нарисованные цветы морщились и коробились.


Перед Женькой как будто распахнулись двери – и там, за ними, было столько солнца, столько неба! Теперь он видел мать совсем другой, не такой, как мамаши, навещавшие его приятелей.

Молодые и потасканные, красивые и не очень, в кургузых пальтишках ли, в ярких ли курточках, а то и в телогрейках, стянутых накрест пуховым платком, – все они были какими-то пришибленными. Виновато топтались в фойе детдома, оставляя мокрые, грязные следы. Женщины приходили и в ясную погоду, но почему-то казалось, что почти всегда за ними тянется цепочка следов.

Обычно Женька прятался на широком каменном подоконнике окна фойе. И мог бы не открывать тяжелых штор, пыльных и плотных – звуки говорили ему о большем, чем картинки.

Тук-тук-тук! – тяжело, с надрывом выводят дамские туфли или сапоги. Значит, на свиданку пошла. Сейчас по коридору этажа пронесется бойкий шлепот детских сандалий или тапочек. Скрипнет дверь, и слишком громко оповестит о своей радости мамаша:

– Сыночка-а-а-а-а!

Каждый раз в эту минуту Женька огорчался – приходили не к нему. Но потом армия звуков вдруг сообщала что-то совсем иное, настораживающее. Двери в гостевой комнате взвизгивали, потом доносилось церемонное:

– Чмок-чмок-чмок.

И всякий раз говорили – пылко, с киношным жаром:

– Я люблю тебя, люблю!

– Ты придешь? – осторожно.

– Приду! Приду!

Шуршал бумажный пакет, сминаемый объятьем двух родственных тел. Пакет со сладким. Карамельки в блеклых обложках, пачки вафель и печенья. Это очень важно, это как доказательство того, о чем говорилось настолько громко, чтоб слышали сотни ушей, незаметных и таких же чутких, как Женькины. Но все слушали слова, а он – звуки.

– Туки-туки-тук, – цокали каблучки, очень легко, очень торопливо. И Женька радовался, что это не его мать почти бежит в двустворчатую пасть парадного входа и пропадает в ней.

Нет, его мать должна прийти совсем иначе, и только однажды. Она войдет уверенно, крепко возьмет его за руку и уже не отпустит. И сладкого не надо, совсем не надо.


– Может, и найдет.

– Может, – согласилась Алена и вспомнила, что Владлен Николаевич строго-настрого запретил возбуждать в детях пустые надежды. Нарушая запрет, продолжила:

– Отказную она не подписала. Тебя усыновить хотели, хватились: нет отказной, написанной по форме. Не поставила мать подпись. Значит, вернуться хотела.

– Подожди! – дошло до Женьки. – Тогда, заяц этот… Значит, я тетьзое понравился, просто, бумаги нет… – он сказал это совсем взрослым тоном. – Бумаги… Я ведь думал, что-то не то сделал. А я не помню почти, маленький был.

– А сейчас ты большой? – улыбнулась Алена.

Мальчишка вскинул серьезные глаза.

– Улыбнись, а? – устало попросила девушка.

Но улыбаться Женька не мог. Он сосредоточенно вспоминал все, сказанное ему той женщиной, лица которой не помнил – только запах и белую скатерть.

– Найдет! – уже уверенно повторил он. – Димку Корчикова мать через сколько забрала? Много прошло. Она папку Димкиного топором зарубила. Ей десять лет дали. А потом вышла и приехала. Корочун же всем говорил, что она заберет, а мы смеялись. И меня заберут.

Женька посмотрел на Алену: та глядела куда-то за окно. Ну да какая разница? Что ж она, врать будет? Учителя не врут.


Перед сном Алена принесла ему книгу, тяжелый и толстый том в серой обложке:

– Мир при-клю-че-ний, – прочел мальчик по слогам (не ладилось у него с учебой). – Два ка-пи-та-на.

– Жень, здесь о любви все. О настоящей, не о такой, как ты думал. Прочти, пожалуйста!

И Женька дал себе слово, что, даже если читать будет скучно-прескучно, книгу он одолеет.

Глава 4

Я – Брига!

– Гляди-ка, у нас Цыган профессором хочет стать. Книжку читает, – Кастет перелистнул «Двух капитанов» послюнявленным пальцем. – Ой, мать моя женщина, книжка-то толстая! «Глубокоуважаемая Мария Васильевна! Спешу сообщить Вам, что Иван Львович жив и здоров. Четыре месяца тому назад я, согласно предписаниям, покинул шхуну, и со мной тринадцать человек команды», – прочитал и сплюнул. – Ну что, много букв знакомых нашел, сучонок?

– Отдай, Саня, а? Отдай! – В глаза Кастету Женька смотреть боялся.

Кинуться бы, впиться зубами в эту руку с черными полосками ногтей, сжимающую Аленин томик. Но не стал: за спиной Кастета маячили Тега и Рыжий, два рослых девятиклассника. И Женька канючил, глядя мимо них в проем окна, за которым потихоньку светало.

Мальчик и не заметил, как пролетела ночь, с головой ушел в книгу. Больше всего ему нравилось, что она написана от первого лица. И можно думать, что будто и он немножко Саня Григорьев, сильный, смелый. Очень смелый. И очень, очень сильный… Только Кастет не Ромашка – он тупее и втихушку пакостить не станет, просто на перо Женьку возьмет или что похуже придумает.

Мальчик дернул плечами: в спальне было холодно, а одеяло Кастет скинул на пол, и Женька сидел перед ним в трусах и в майке. «Бороться и искать, найти и не сдаваться», – не вовремя всплыло в памяти. Что искать? Что найти? И как бороться? Кастет ему с одного удара дух вышибет. Оставалось «не сдаваться». Только это тоже получалось не очень. Женька просто терпел и молчал.

Молчание Кастет ненавидел еще больше, чем попытки дать отпор. В морду заехать – невеликий труд; но как заставить Цыганенка голосить? И не то чтобы Саньке это было очень нужно; но было в Цыгане что-то непонятное. Кастет знал: даже сейчас, канюча, Женька его втайне презирает и главенства не признает. Хотя конфеты отдает безропотно. Сам приносит, с таким видом, будто сладкое ему даром не нужно. Остальные все жмутся, ждут пока он, Саня Кастет, подойдет по-барски, вразвалочку – а куда спешить, – и надеются, что забудет или мимо пройдет. А этот просто отодвигает свою порцию сладкого подальше от миски, равнодушно так. А потом так же спокойно отдает. И улыбается. Улыбается, сука. Так, будто ему, Кастету, одолжение делает: на, мол, возьми, раз уж тебе так надо.

– Фи-у! – книга с размаху улетела в потолок и, упав, распласталась на полу. Обложка – отдельно, остальное – само по себе. Кастет поддел томик носком ботинка, отпечатал след на развороте.

– Ой, простите-извините, – промурлыкал дурашливо. – Замаралась вроде.

Цыган вздрогнул.

– А фонарик у него классный, – подал голос обычно немногословный Тега, разбивая полумрак комнаты ярким лучом.

Три десятка молчаливых свидетелей сжались под байковыми одеялами и, казалось, перестали дышать… Мертвая тишина, тяжелая, до духоты, висела в спальне. Луч метался от одной кровати к другой. Пацаны только крепче зажмуривались. О, если бы они не боялись выдать себя, то, верно, и уши бы заткнули. Генкина койка – рядом; мальчик дрожит под одеялом, обливается липким потом и молчит, молчит.

Женька вдруг вывернулся, рванул на себя ногу Кастета. Тот охнул и свалился всей тяжестью на мальчишку. Женька вырвался – и к книге. Удар под дых остановил его на полдороге. Легкие словно в узел завязались, слезы брызнули из глаз. Женька согнулся пополам, пытаясь хотя бы выдохнуть.

Кастет поднялся не спеша, забрал фонарь. Луч вновь прогулялся по кроватям. Тишина.

– Классный, – поток света Женьке в лицо. – Слышь, урод, это не тот фонарь, что сторож потерял?

– Тот, – хмыкнул Тега. – Не мама же ему привезла.

– Ты что не знаешь, чужое брать нельзя? Бо-бо может быть. А, парни? Бо-бо делать будем?

– Будем! – охотно согласился Рыжий.

– А нафига? – пожал Тега плечами. – Увел – его вещь.

– Хоцца мне так… – Рыжий щелкнул переключателем. Свет стал ярче. – За него можно чирик слупить. Фонарик-то фарцовый. Штатовский. Видишь, вот написано…

Три головы – к металлическому цилиндрику… Женька воспользовался передышкой, схватил «Двух капитанов» – хотел откинуть в сторону, но не успел.

– Сука! Урою, – зашипел Кастет, хватая Женьку.

– Урой… – прохрипел тот в ответ.

Свет резанул по глазам. Ослепленный, Женька не успел закрыться от удара и свалился Кастету под ноги. Тот для надежности заломил мальчику руку, заставил подняться. Женька закусил губу: не кричать, не кричать, не кричать…

– Ты по лицу не бей. Следы останутся, – посоветовал Рыжий.

– Да, хватит уже с него, – Тега поднял растерзанных «Капитанов». – «Далась же она ему! Не рыпался бы», – подумал и отвернулся, чтобы не видеть лица пацана.

По всему выходило, что не по делу к нему Кастет прицепился. Косяков за ним нет.

– Песню запе-вай… – протянул Кастет.

Рыжий заржал так, что фонарик заплясал в его руках, рассекая белесоватую тьму на сотни осколков.

– Ну что, запевала, слова забыл? – Кастет свободной рукой ущипнул Женьку. – Солнечный круг, небо вокруг. Ну…

На минуту повисла тишина. Мучители ждали.

– Сам… пой… сука, – выдохнул Женька, глотая непослушные слезы.

– Дурак! – вырвалось у Теги неожиданно для него самого.

Но Тега тоже бы петь не стал. Он в детдом уже с третьим юношеским разрядом по боксу попал, а это – плюс при любом раскладе.

– Женечка петь не хочет. А что хочет? А?

– Любви и ласки, – ввернул Рыжий.

– Лю-у-у-убви-и-и… – протянул Кастет. – Хочешь, мальчик, я из тебя девочку сделаю?

Тега уставился на Кастета: «На понт берет? Или в самом деле? Дебил, это же…» – он и сам не понимал, противно ему или страшно до тошноты. Он с ними? Или… против них?

– Нет! – рванулся Женька, захлебываясь ужасом. – Не надо! Кастет! Не надо! – Он всхлипнул, срываясь на стон.

Женька слишком ясно понимал: после всего, что произойдет сейчас, не будет его прежнего. Кто-то другой будет, кого даже жалеть никто не решится. Ему казалось, что уши заложило, как под водой. И ничего нет, есть только вода и он. Толща воды, многие метры, не подняться, не выплыть, не выжить…

В полумраке он не видел лица Кастета – если б Рыжий хоть фонарь включил.

– Кастет…

– Кому Кастет, а кому Александр Петрович, – хмыкнул тот довольно. – Давай, Женечка, повторяй: Александр Петрович, я, козел и фраер дешевый, тебя умоляю…

«Повторяй, идиот», – взмолился про себя Тега.

– Александр Петрович, – начал Женька.

Тега выдохнул: прокатит. Но мальчишка замолчал.

– Ну! – толкнул Кастет.

Теге захотелось заорать: «Не дури, пацан, опустят же!» – но он смолчал: тут либо с Кастетом, либо под ним. «Что делает-то, что делает…» – безнадежно мелькнуло в голове, Тега шагнул назад, оперся о спинку соседней кровати… «Глаза бы закрыть. Или бежать на фиг… Или… Да что с Кастетом сделаешь? Не молчи, пацан, не молчи!»

Кастет резко и незаметно для постороннего взгляда ткнул мальчишку под коленку – и Женька рухнул на четвереньки, упершись руками в шершавый пол.

– Опять слова забыл? Я – козел и фраер дешевый…

– Козел и фраер дешевый, – прошептал Тега.

Рыжий включил фонарик. Женька вскинулся, глядя на своего мучителя. Кастет усмехался, оглаживая пуговицы на ширинке. Неторопливо расстегивал и снова застегивал. Его рука двигалась словно сама по себе, уверенная такая, в его, Женькиной, слабости уверенная… Странная и страшная волна поднялась вдруг, сметая и мальчишеский ужас, и боль, и предательское молчание спальни. Ненависть. Ненависть. Ненависть. К кому сильнее, к ним? Или к себе, жалкому, убогому?..

– Иди ты! – отчаянно завопил Женька, вскакивая на ноги.

На миг Кастет застыл. Он всего ожидал, всего, но что сейчас этот салага посмеет его, Кастета, послать?!

– На! – и он с размаху въехал кулаком в упрямые губы.

Во рту у Женьки стало солоно от крови.

– Зуб, падла! – вскрикнул он.

– Падла, тварюга, на троих распялим!

Женька сжал крохотные кулаки.

– Хлебало ему подушкой закрой, – рявкнул Кастет Теге, толкнул Женьку на кровать, стянул с него сатиновые трусы.

– Охренел, Кастет? – Тега дернул приятеля за плечо.

Тот обернулся, отшвырнул руку.

– Это ж Колыма, нафиг, – пробормотал Тега.

– На! – Рыжий сунул ему в руки подушку.

Тега растерялся. Чего бы проще – швырнуть ее на затылок и мордой мальчишку в матрас вдавить; а руки не слушались.

– Не трожь ты его, – почти шепнул Тега. Никто его не услышал.

– Че замер? – Рыжий вырвал подушку – как тонну груза снял, – придавил Женьку к кровати.

Мальчишка взбрыкнул, пытаясь ударить вслепую. Может, начни он сейчас просить, умолять, Кастет бы и сжалился, но Женька молчал, вырываясь, захлебываясь болью и страхом, молчал, молчал. Бился отчаянно, в липкой тишине, и все не верил, что они сделают с ним это, с ним, Женькой Бригунцом.

Возня эта, видимо, прискучила Кастету, он сильнее надавил на подушку. Женьке на миг показалось, что ему в горло кто-то вколачивает тяжелый, острый кусок льда. Лед пополз к сжавшимся в комок легким, разрывая грудь, а потом не стало ничего. Женька не почувствовал, как ослабили подушку, как Кастет шлепнул его по ягодицам, как прошептал даже ласково:

– Тебе понравится, Женечка.

– Почему он не орет? – вырвалось у Теги.

Кастет застыл на долю секунды, охнул испуганно, рывком перевернул мальчика. Тело покорно распласталось на кровати, раскинув ватные руки.

– В туалет его тащи, – просипел Кастет.

Вода… вода… вода… Женька разлепил тяжелые веки.

– Жив, сука! – рявкнул Рыжий и подавился воплем: пятерня Кастета с хода запечатала ему рот.

Женька мотнул головой, отгоняя бордовый туман. Кастет почти миролюбиво фыркнул:

– Оклемался?

Даже губы растянул в улыбочке. Женька молчал; рука повисла плетью. Попробовал двинуться, но плечо свело, мальчик взвыл. Босой, голый – это он? Он, Женька Бригунец? И тут же жарко и горько, до бешенства долбанул стыд, бессильный, а оттого еще более жгучий. Мальчик хотел закричать: «Да пошел ты!» – но вышел то ли клекот, то ли бульканье.

Женька сполз на мокрые каменные плиты пола. Его не держали, стояли вокруг. Кастет даже папиросу достал, закурил. Женька натянул майку на коленки, сжался – не от страха, от гадливости, от омерзения к самому себе. «Я, козел и фраер дешевый», – отдалось в голове.

– Не вышло любви у нас Женечка-а-а, – протянул Кастет, ткнув мальчика ногой в бок. – Не плачь, милая-я-я, еще успеем. – И заржал громко, вольно.

«Нельзя сидеть, плакать нельзя», – скомандовал себе Женька.

Он поднялся – хотелось гордо, а вышло совсем плохо – пошатнулся, схватился за раковину и закричал от боли, и не смог сдержать слез. Кастет игриво шлепнул мальчика по ягодицам:

– Не скучай, Женечка…

И накатило страшное, непонятное, чего не было отродясь и чему Женька еще не знал имени, ненависть, как она есть, вперемешку со стыдом, страхом, бессилием. Мальчик скатал во рту комок слюны с кровью пополам и харкнул в смеющуюся рожу.


В коридоре было тихо. Тега прислонил пацана к стенке – тот сполз. Тега присел на корточки, прислушался – дышит.

Защищать пацана было бессмысленно. Кастет его все равно отымеет, если захочет, Теге вмешиваться не с руки. А он встрял, оторвал Кастета от избитого, полуживого Женьки. Зачем? И что теперь с ним делать? Не дай Боже воспетка пойдет, встрянет же. Черт. Ну, да не бросать же здесь. Хоть в комнату закинуть. Утром будет видно, что к чему, главное, чтоб пацан молчал.

Брига очнулся от дикого крика Генки. Тот бессмысленно вопил, стоя во весь рост на кровати: «А-а-а-а-а-а!»

Крик захлебнулся, зажатый ладонью Теги. Но на первом этаже уже зашевелились воспитатели.

Тега метнулся к дверям:

– Молчи, Женечка, а то вон, его распялим, – кивнул на Генку.

Женька лихорадочно попробовал натянуть трусы, боль свела левую руку и часть спины, мальчик застонал, рванул неподдающуюся одежду.

В комнате зашевелились, ожили. Солдатиком вскочил на койке Олежка Чухнин, точно нехотя вылез из под одеяла Санька Солдатов, оперся на руку Мишка Рузанов, вытянул тощую шею Карим Радаев – один за одним, мальчишки выныривали наружу. Они уставились на измочаленного Женьку так, что тому не спрятаться было от этих взглядов. Смотрели то ли с жалостью, то ли с омерзением – Женька чувствовал себя отравленным и грязным.

– Ну, что шары выкатили? – крикнул он зло.

Ему не ответили. Женька заозирался, догадываясь, о чем они сейчас думают. Но еще надеялся, что, может, ему показалось, ведь ничего же не было. Но Карим уронил осторожно:

– Ты это спи… а?

Остальные будто только этого и ждали.

– Же-е-ень, – протянул Генка. – Ты не сдавай их. Они же меня, как тебя.

– Что меня? – озлился Женька. – Ну, что меня?

– Сам знаешь. Ты не думай Жень, мы никому…

Загудели, придвинулись ближе, разглядывали, как диковинную зверушку, пристально, точно перед ними уже был не Женька Бригунец, а кто-то совсем другой и незнакомый, и как обращаться с этим новым существом мальчишки пока не знали. Но прикасались опасливо, точно замараться боялись:

– А сильно больно? – в упор спросил Карим вдруг, с любопытством спросил, острым, назойливым.

Ровный гул утих.

Женька не ответил. Карим шмыгнул носом и настойчиво переспросил:

– Ну, скажи, там же теперь порвано, да? А, Женьк?


Родное имя остро ударило. Женя, Женечкаа-а-а. Он не Женька, он Женечка-а-а! Сотни раз слышанное, единственное, что передала ему мать, поскупившаяся на все остальное. Красивое, сильное мужское имя – Евгений, Женька, – кровавой слизью сворачивалось на губах, жгло каждую клеточку изломанного тела, рвалось с серых скомканных простыней, кричало предательским молчанием друзей, всех, кому доверял, и кто так легко позволил его сломать. Имя само стало злом и болью, липким страхом и унижением. И не сдерживаясь, во всю силу здоровой руки, ударил в остренькое лицо Карима.

– Я не Жень, – сначала тихо, а потом во всю мощь легких рявкнул мальчишка: – Я не Женька!

И ждал уже, что сейчас навалятся, но от него отшатнулись растерянно, даже Карим не ответил. А Женьке вроде и хотелось, чтоб кинулись, чтоб попробовали сейчас, и тогда, тогда он доказал бы, доказал бы, что не было ни черта, что не так-то просто его опустить…

– Слышали все? Я не Женя!

– А кто ты? – только и спросили.

– Я? – мальчик лихорадочно перебрал в памяти все слышанные чужие имена, потому что своего у него уже не было. Только фамилия, вписанная в свидетельство случайно, просто потому что ее носил нашедший его в свинцовом гробу камеры. Звучная фамилия – Бригунец. Как всплеск воды на перекате, как звон серебряных звезд, как бряцанье рыцарских шпор.

– Я – Бригунец. Я – Брига!

Брига. Бригантина. Синее море смеется под солнцем, и у горизонта паруса, белые, как надежды. И нет уже кораблю хода в узенькую, темную бухту, пусть шторм, пусть ветер, пусть хлещет в паруса шалый ливень. Но теперь – нет, бригантине нет хода назад. Бригантина. Брига.

И пацан почти пропел, точно примеряя новое имя, и вдруг захохотал истерически, на надрыве: «Брига! Суки, съели? Я Брига. Брига. Не Женечка-а-а!»

Не было в нем в тот момент ни боли, ни страха, ни жалости к самому себе. Было только решение, простое и страшное: он убьет Кастета. Как он это сделает, Брига еще не решил. На миг прислушался к себе и удивился тоже на миг: он совсем не боялся Кастета, в нем умер тот молчаливый пацаненок, страшащийся подать голос. Нет. Он теперь Брига! Другой. Веселый и смелый.


Генка глянул на кровать, на простынь, щедро измазанную кровью, и вдруг всхлипнул раз, другой…

– Не сдавай, а? – прижался мокрым от слез лицом к руке друга.

Брига вдруг сообразил, что Генка все еще сидит на полу, и потянул мальчика вверх.

– Встань, Генка, хватит. Не сдам. А ты не бойся, не надо бояться.

Ему стало остро жалко их, запуганных и маленьких. Брига не осознавал, что ростом он ниже многих и младше доброй половины. Но зато твердо знал, что теперь он не боится. И еще то, что выхода у него теперь нет. Или он Кастета, или, или…

– Я убью его, – тихо сказал Женька.

Услышал только Генка и испуганно уставился на друга.

– Да как же?.. Он же…

– Кащей Бессмертный! – хохотнул Брига. – Слово. Убью.

– Кого? – устало бросил Олег.

– Кастета.

Короткий смешок прокатился по спальне.

– Валяй, – согласились вяло.

И потянулись по кроватям, будто и не было ничего.

Глава 5

Две правды

«Мы не должны допустить, чтобы этот случай стал достоянием гласности, – негромко повторил Владлен Николаевич. – Однако мы должны разобраться, как такое случилось, что нашего воспитанника…» Директор пожевал нечто незримое, и последнее слово скользнуло под ноги. Никто его не услышал. Но все поняли, о чем речь. Месяц коллектив лихорадило от министерской проверки. Люди в кашемировых пиджаках уже начали улыбаться, принимать нехитрые знаки внимания. И статус школы образцового порядка был совсем уже близок. Давно были закуплены продукты к итоговому банкету. Но если только…

Это «только» зависло над длинным столом директора, как облако серого дыма. Оно разъедало глаза и пугало близостью огня.

Педагоги не рисковали переговариваться, и тщательно отводили глаза.

Завуч монотонно катала по столу импортную ручку. Ушла в непомерно большой ворот пушистого свитера худенькая учительница биологии. На рыхлых щеках старшего воспитателя расцветали алыми маками яркие пятна.

– Анна Егоровна, что вы имеете сообщить по поводу инцидента? – Голос директора был строгим и суровым, и, пожалуй, даже чересчур грозным.

– Я? – старший воспитатель испуганно захлопала ресницами. – Тогда Ольга Станиславовна дежурила. Добросовестный педагог. Не было нареканий… Ничего не слышала… кто же знал?.. – говорила она все тише и тише и под конец перешла на еле слышный шепот. – Мы ж не знали, что его…ну… попытаются… – пятна проступили ярче.

Директор пожал плечами:

– А вы должны были знать! Вы воспитатели. Вы в детских душах обязаны читать, как в открытой книге. Лариса Сергеевна!

– Я! – чертиком из табакерки выскочила завуч.

Директор поморщился досадливо:

– Излагайте!

– Я думаю, что все… несколько преувеличено. Сам факт не был подтвержден официальной медициной. Возможно, Нине Афанасьевне показалось. Я думаю, товарищи, надо занести в протокол, что имели место побои.

– Какой протокол-то? – опешила секретарь Катенька. – Сказали же: ничего не писать! Я и не пишу.

Директор впервые улыбнулся. Катенька у всех вызывала улыбку, круглолицая, румяная, как матрешка. Августовское яблоко, полное сладкого сока.

– Все правильно, Катень… Катерина Андреевна. Протокола не надо. Сейчас любой слух может бросить… – Он на миг замешкался, соображая, говорил ли уже про тень и семью, но закончил: – Способен бросить тень на доброе имя дружной семьи.

– Семьи! – усмехнулась Алена.

С той самой минуты, как Женьку перевели в лазарет, она пыталась узнать, что произошло, но никто ничего не знал или не хотел говорить. Алена видела мальчика мельком, через стеклянную дверь, успела разглядеть разбитые губы и поначалу не понимала, почему ее не пускают к ребенку. Драки в детдоме – дело обычное. Потом поползли страшные слухи. Кто первым сказал жуткое слово «изнасиловали», Алена уже не помнила; а может, и не говорил никто, сама свела в одно целое мозаику детдомовских сплетен.

Старенький фельдшер Нина Афанасьевна нашла ее в кабинете истории только нынче утром и, пряча глаза, сказала:

– Я продержу его недели две в лазарете, а потом добивайтесь перевода в областной детдом.

– Почему в область? – удивилась Алена.

Нина Афанасьевна посмотрела на нее, как на несмышленыша, и очень четко выговорила:

– Педерастия, девочка, – а воспитанники воспринимают произошедшее именно так, – особый случай. Слухи о таком разносятся быстро. Куда бы Бригунец ни прибыл у нас в районе, о нем сразу все все узнают. Детдом, милая, та же зона: здесь выживает сильнейший. Слабого просто забьют.

Алену как черной пеленой накрыло. Жуткое слово «педерастия» никак не вязалось ни с детьми, ни тем более с ее Женькой. Она впервые не могла сообразить, что делать, и почему-то тупо накручивала на карандаш и без того размочаленные углы карты шведской войны. По зеленому полю в густом мареве слез расползались синие и красные стрелки.

– Пойдемте, я дам вам корвалол, – сказала фельдшер. – Возьмите себя в руки. Необходимо защитить пацана.

– Может, вы ошиблись? – без особой надежды прошептала девушка, сжимая лекарство с удушливо-мятным запахом.

– Характерных травм заднего прохода я не обнаружила. Самого факта насилия, скорее всего, не было. Но кто ему поверит? Я могу прилепить справку об этом Бригунцу на лоб, но сути уже не поменяешь. Очень трудно переубедить детей. Очень. Ваш Женька скоро будет есть в углу и спать в коридоре. Да, вероятно, мальчик отбивался, я не могу объяснить, что им помешало. Мальчика надо в провинцию. Подальше отсюда. Сейчас тут будут изо всех сил заметать следы. Признать, что ему нужна помощь – значит признать, что произошло чепэ. Два года назад такое было в Барковском детском доме, но, к счастью, мальчика очень быстро усыновили.

– А если этих… насильников… найти, как-то изолировать? Это же кто-то из старших.

– Вы думаете, этим защитите пацана? – усмехнулась Нина Афанасьевна.

Алена мотнула головой.

– Да и не назовет он никого, и никто не назовет. Страх закрывает рты надежнее любого замка, – Нина Афанасьевна мягко сжала руки Алены:

– Пейте лекарство. Я вправила ему вывих предплечья – мне пришлось, хирургу его показывать было нельзя. Недельки через две парень физически будет здоров. Но психика непредсказуема. Как она отреагирует, никто не знает. Хотите к нему?

– Нет! – испуганно вскрикнула Алена.

Она понимала, что сейчас нужна Женьке как никто другой, точнее, никто, кроме нее, ему и не нужен. Но не представляла себе, как войдет к нему и, главное, о чем будет говорить.

Нина Афанасьевна покачала головой:

– Мне казалось, он вам дорог.

И открыла дверь, давая понять, что разговор окончен.

– Что? – переспросил директор. – Вы что-то хотите сказать?

Вот уже два часа он ждал от учительницы взрыва эмоций, слез, обвинений, но та не сказала ни слова. И даже позы не сменила, точно окаменев на стуле. Алена поднялась и, впервые за долгий педсовет, обвела взглядом коллег.

– В доброй семье, Владлен Николаевич, детей не насилуют, – произнесла она негромко, но очень внятно.

Владлен оглянулся, будто кто-то посторонний мог услышать ее слова, но за спиной никого не было.

– Прекратите, Алена Дмитриевна, насилия не было, – приглушил густой бас директор. – Я прощаю вашу несдержанность, прекрасно понимая Ваше особенное отношение к Бригунцу. Что, кстати, непозволительно для педагога. Я делаю скидку на возраст, эмоциональность и…

Алена договорить не дала:

– Особое отношение непозволительно? Ему сейчас нужно это «особое отношение»! Он ребенок! Насилие даже для взрослого тяжело. А ребенку оно калечит психику. Не-о-бра-ти-мо! Послушайте, нам читали лекции по психологии. Я знаю…

– Что-о-о?! – поднялся из-за большого стола директор и привычно глянул вниз, на свое отражение в полированной столешнице. – Бригунец забудет все, едва заживут его болячки!

– Болячки! – Алена сжала руки в кулаки. – Они не заживут, когда вот так… Вы что, не понимаете?! Правда, не понимаете?! Мне Михеич рассказывал…

– О да! Сторож – большой специалист в педагогике, – проронила завуч Лариса Сергеевна.

Педсовет забурлил. Всем давно было ясно: эти реплики, про семью, про доброе имя – красивая форма простых и жутких для каждого слов. Их положение – под угрозой. Пусть места лишатся не они, а директор. Но ведь сработались уже. Новый начальник – новые проблемы. Нельзя же ради одного мальчишки ставить под угрозу благополучие всего коллектива!

Алена поправила очки. Ей надо было собраться с духом, надо было сказать главное. И она почти закричала через этот гвалт:

– Конечно, сторож не специалист в педагогике, но он знает, что происходит после того, как человека опустят.

Да, Михеич так и сказал. Никогда ранее Алена не слышала этого слова, а ведь оно было очень точным: опустят на самое дно, в самую мерзость и зловонную жижу человеческих помоев макнут.

– Оставьте жаргон! – рявкнул директор. – Я не вижу причин для паники!

Он торопливо дернул ящик стола и швырнул с глухим стуком увесистый альбом, в солидном кожаном переплете.

– Вот смотрите, тут наша история. Детдому имени Макаренко 30 лет. И за это время ни одного чепэ. Ни одного! Чего вы хотите? Скандала? Или вы о директорском кресле мечтаете?

Алена мечтала не о директорском кресле. Она мечтала пробиться к Женьке. И ненавидела себя за минутную слабость. Еще хотела, чтобы они поняли: Бригунец не один, у него есть она, Алена. Ну и пусть все остальные против, пусть и самой ей страшно вот так стоять сейчас, глядя в эти пустые лица. Пусть! Алена вцепилась руками в край стола, точно гладкая крышка на четырех массивных ножках была единственным другом.

– Я не могу без жаргона, это ведь из зоны пришло, – попыталась она еще что-то втолковать, достучаться хоть до одной души.

– При чем тут зона? Это разовый случай! – не выдержала завуч, непривычно быстро выкатывая гладкие фразы. – Они советские дети. Их воспитало наше государство. А советская система воспитания…

– Но зэков тоже когда-то воспитывали в нашем государстве! – закричала Алена.

– До сих пор устои советской педагогики не вызвали сомнений ни у кого… – вопросительно взглянула на директора Лариса Сергеевна.

Директор послушно подхватил:

– Мы добивались права носить имя Антона Семеновича Макаренко, потому что понимаем: есть коллектив, и его интересы – единственное, что имеет значение. Если каждый начнет ставить свои интересы превыше общественных… – Владлен Николаевич многозначительно замолчал.

Алена хотела сказать что-то очень правильное, верное, но слова крошились, как отсыревший мел:

– Женька же человек! Человек! И если они, ублюдки, попытались, то мы-то почему так? Мы же взрослые, мы сильнее, мы можем сделать что-то… что-то…

– Ублюдки? Вы сказали – ублюдки? А мне казалось, что вы любите детей, – усмехнулся директор. – Вашей любви только на Бригунца хватает? Даже пугает такая пристрастная любовь. Мне страшно подумать, что было бы, если бы ему было лет шестнадцать…

Алена не сразу поняла, в чем ее обвинили. Только когда схлынул одобряющий гул, она осознала: ее в лицо обвинили в непотребстве.

– Вы что?! Вы считаете?.. Да нет же, нет! Женя, он, просто… Я… Я люблю его… То есть тут другое… Просто…

– Просто, Алена Дмитриевна, вы завели любимчика. Причем противоположного пола, – вставила Лариса Сергеевна.

– Да! И это уже повод для дисциплинарного взыскания. Сложившиеся устои и правила поведения педагогов запрещают выделять кого-либо. Вас, кажется, я предупреждал, – директор победно глянул на девушку.

– Я думаю, Алена Дмитриевна все поняла, – Лариса Сергеевна излишне бережно обняла девушку за плечи и попыталась усадить на стул.

Алена скинула холодные руки:

– Я не буду молчать! Не буду!

И опрометью кинулась из кабинета. Дверь, подхваченная сквозняком, оглушительно хлопнула.

Владлен Николаевич догнал девушку в гардеробной:

– Алена Дмитриевна, я хочу услышать ваши условия.

– Условия? – спросила Алена, путаясь в рукавах пальто.

– Я прагматичный человек и понимаю: мальчик вам очень дорог. И чтобы все это осталось между нами…

Пока он подбирал слова, Алена представила, с какой скоростью одолел два лестничных пролета этот прагматичный увесистый человек. По круглому лицу директора, по широким порам лба сползали капельки пота. Он выдернул из кармана серого пиджака аккуратно сложенный платок и протер лоб, но под глазами осталось влажно, и казалось, что директор плачет.

– Я хочу, чтобы наказали виновных.

– Да молчит ваш Бригунец! Молчит! Он даже на имя свое не отзывается.

– На имя? Почему?

– Очередная блажь. Придумал себе кличку, – пожал плечами Владлен Николаевич. – Давайте поговорим где-нибудь в другом месте. Хоть в спортзале.

Алена, не дожидаясь приглашения, устроилась на груде матов. Директор тяжело опустился рядом:

– Алена, вы не сможете его усыновить. Но забрать на все лето – пожалуйста. Прямо сейчас. Мы переведем его в 4 класс. К сентябрю все забудется, как страшный сон.

– Это на всю жизнь. Его в область переводить надо, чтоб ни одна живая душа не узнала.

Владлен Николаевич вздохнул: если бы все было так просто! В городе-то с переводом намучаешься. Нужны веские основания. Очень веские. На последнем совещании в гороно просили уплотнить комнаты. Как уплотнять? У него по тридцать человек в спальнях! Все мыслимые и немыслимые нормы уже нарушены, благо СЭС глаза закрывает. А детей не убывает. Мир рехнулся. Бабы спятили: рожают, бросают. Перевести! Куда?

– В школу дураков… – хмыкнул он вслух невеселым мыслям.

– Что?

– Я говорю, осуществить перевод можно только в школу для умственно отсталых детей. Обычные детдома переполнены. Здания строились еще в пятидесятых, тогда не предполагали такого наплыва отказников. Иные и вовсе размещены в приспособленных помещениях. Государство, конечно, делает все возможное, но построить новые пока не в силах.

– Женю? В спецшколу?! – Алена не верила своим ушам.

– Да. Подготовим документы. Оценки у него далеки от отличных. Поведение опять же… Медицинская комиссия особо не приглядывается. Достаточно наших справок. Так что считайте, мы договорились. Если вас устраивает такой вариант, ради Бога – с сентября ваш Бригунец будет учиться в другом месте. Возможно, там мальчику будет лучше.

– Он же нормальный!

– Вы утверждаете или спрашиваете? Если спрашиваете, я отвечу. Их нормальность, равно, как и ненормальность, весьма относительна. Это в войну в детдом попадали сироты из семей с прекрасной наследственностью. Сейчас, извините, контингент другой. Вы бы отказались от ребенка?

– Нет, – Алена еще не понимала, куда он клонит.

– Вот! Потому что вы нормальный, ответственный гражданин нашего общества. Ваш ребенок будет полноценным. А отказники – это мина замедленного действия. Наследственность. Пьяное зачатие. Случайные связи. Наше воспитание не восполняет в полном объеме то, что дается ребенку в семье. Отсюда и подобные инциденты. В конце концов, они всего лишь стая, которую мы приводим в более или менее цивилизованное состояние. В Союзе шестнадцать процентов бездетных пар. Но очереди на усыновление я не вижу. А когда находятся желающие, они копаются в детях, как в овощах на рынке. Из пяти принятых в семьи одного непременно вернут. Алена Дмитриевна, не идеализируйте Бригунца! Поверьте, когда вырастет, он станет вторым Кастаевым. Мальчишка достаточно упрям, дерзок и независим для этого.

– Кастаевым? – Алена опешила. Сколько раз она собиралась рассказать директору о том, что происходит за завтраком, на зарядке, а он, оказывается, все знал. Но если знал, то почему?..

– Вы хотите спросить, почему я до сих пор не принял никаких мер по отношению к Кастаеву? Да не смотрите вы так! – Владлен Николаевич говорил уверенно и вместе с тем проникновенно, ему самому нравился взятый тон. – Кастаев вечен! У меня шестьсот воспитанников. И двадцать четыре педагога. По три десятка душ на каждого. Если уделять хотя бы по полчаса одному, получается, что пятнадцать часов в сутки мы должны находиться здесь. Но что такое полчаса? И без внутренней иерархии, а она складывается в каждом подобном воспитательном учреждении, мы бы просто не справились. Дисциплина держится на Кастаевых. А мы уже руководим ими. Система отлажена. Хотя сбои и бывают. Наказать его можно, но как это сделать, чтобы не нарушить иерархии? Слабого вожака стая не признает. Заметьте, Алена, я с вами откровенен.

Девушка качнулась вперед и по-детски обхватила коленки.

– И жду того же от вас, – продолжил директор. – Чего вы хотите? Добавить часы? Прекрасно! С сентября вы будете работать на полторы ставки. Выделить квартиру? Я поставлю вопрос в горсовете. У вас, кажется, диплом с отличием? Значит, свободное распределение? И детдом наш вы выбрали сами. Надо ценить, – директор усмехнулся. – Души прекрасные порывы… Не молчите, моя милая.

Владлен чиркнул зажигалкой и затянулся:

– С вашего позволения.

А чего хотела Алена?

Она хотела, чтоб директор замолчал. И еще встать и выйти. Но продолжала сидеть на жестких брезентовых матах, обхватив колени. Наверное, Владлен Николаевич говорил верные слова, и здешние дети не были ангелочками с крыльями. Только каждый из них – немножко Женька. Разве мог он быть волчонком, миной замедленного действия, дикарем, из которого нельзя вырастить человека, можно лишь придать цивилизованный вид? Да даже Кастет – наверняка и у него в душе было что-то светлое, только никто не потрудился это найти, а сейчас было уже поздно.

– Так что мы решим, Алена Дмитриевна?

– Я хочу, чтобы его перевели в другой детдом, – упрямо повторила девушка.

– Опять двадцать пять. Я не знаю, как бороться с вашим упорством. Понимаю, юношеский максимализм. Я сам таким был четверть века назад. Я тоже спасал мир и каждого обездоленного ребенка.

– Вы?! – усмехнулась Алена.

– Я. Потом сел в это кресло. – Владлен привычно хлопнул по подлокотникам, и рука глухо шлепнула по матам.

Ему стало досадно: где-то в пяти кварталах отсюда был дом, ужин, горячий душ, а он сидел чуть ли не на полу и доказывал капризной девчонке очевидные вещи. Он не мог думать о каждом воспитаннике, физически не мог. И можно ли вообще быть хорошим для всех? Сама система воспитания изначально не была гуманной: эти общие спальни, эта полная изолированность от нормальной жизни. Когда-то Владлен Николаевич предлагал создать на базе их детдома иную модель воспитания. Он даже пытался найти братьев и сестер своих воспитанников, чтобы объединить их под одной крышей. Тогда у детей была бы хотя бы иллюзия семьи. Идею зарубили, а она была хороша: комнаты на шестерых воспитанников, естественная забота старших о младших, сохранение внутрисемейных связей, дополнительные часы по ведению домашнего хозяйства, приусадебный комплекс, возможность трудового воспитания… Ах, какая была идея!.. Ее посчитали бредовой. Владлен и сейчас помнит строки приказа: «Объявить выговор за недоверие к системе государственного воспитания».

– Ах! – он махнул рукой. – Хотел бы я вернуться к этому разговору через двадцать лет. Так что вам надо? Я еще не услышал от вас, чем я могу вам помочь. И выслушайте один совет: Кастаев заканчивает обучение. Здесь пробудет до сентября – и в училище. Кто там придет за ним? Скорее всего Тюгаев, возможно, Вольский. Хотя, хотя… Ладно. С ними я поговорю, они не допустят травли. Вы же этого боитесь? Ну?

– Да, – проронила Алена.

– Так вот завтра вы можете забрать своего Бригунца на все лето. Полгода достаточный срок, чтобы все забылось. А на следующий год возьмете руководство в его классе. Будет у вас на глазах. Выходные и праздники тоже в Вашем распоряжении. Ради Бога, играйтесь!

– Я не играюсь, – возразила девушка.

– Конечно, конечно, – поспешно согласился директор. – Полторы ставки и квартира, как я сказал, но Бригунец останется здесь. И сор из избы мы выметать не будем. В конце концов, этим вы себе же и навредите. Скандалистов нигде не любят, Алена Дмитриевна. Так что?

– Мне нужно направление в секцию бокса и музыкальную школу.

– О, Боже мой! Детдомовских детей не любят в городских секциях. Я попробую договориться. Что-то еще?

– Не надо квартиры и дополнительных часов.

– Алена Дмитриевна! Я-то вас взрослым человеком считал. Но как хотите. Вы арендуете жилье? И за сколько, если не секрет?

– Двадцать пять рублей плюс квартплата.

– И получаете сто десять. На что живете? Одним словом, милая, потом пеняйте на себя. У нас в городе очередь на жилье тянется десятилетиями. Завтра забирайте своего драгоценного Бригунца, если Нина Афанасьевна позволит.

Владлен направился к выходу:

– Подождите! – окликнула Алена.

– Да?

– Мы должны принять его кличку или что он там придумал. Это важно. Новое имя – новая жизнь.

– Новая жизнь? Вы еще и суеверны! – директор поддел носком начищенных туфель старый лыжный ботинок и откинул его в угол спортзала. – Я скажу, чтоб к нему обращались по фамилии. На нее он откликается. А вам замуж надо и своих нарожать. Чужие дети – это чужие дети. Будете уходить – выключите свет.

Алена кивнула. Ее душило тихое отчаянье, хотелось плакать. Но она почему-то подобрала лыжный ботинок, небрежно откинутый директором, и занесла в раздевалку. И обрадовалась, когда на полке, с рядом изношенной обувью нашла ему пару. Она старательно протерла ботинки ладонью, поставила особняком, в стороне от других:

– Так-то лучше, – сказала им, разбитым.

Ботинки промолчали в ответ.

Глава 6

И каменеет душа

В лазарете остро пахло валерьянкой и хлоркой. Ядовитый запах пропитал здесь все: и кабинет врача, и маленькую палату на две кровати. Здесь редко кто лежал так долго, как Брига – обычно не больше трех дней. Для внезапных вспышек чесотки или ветрянки в детдоме был изолятор. В лазарете же сидели простудившиеся или те, кто пережидал выходные, чтобы в понедельник отправиться в городскую больницу. Впрочем, Брига и не лежал. Он ходил из угла в угол. Плечо уже не болело. У него вообще ничего не болело, только там, где под рубашкой колотилось сердце, засел тягучий комок. Но он уйдет, как только… Брига опять зашагал из угла в угол. Он даже рад был своему одиночеству и тому, что Нина Афанасьевна не дежурит, как положено, у постели больного. Он не нуждался в няньках. Ему нужно было время подумать. И Брига думал. Его мысли складывались в голове в черно-белые картинки, похожие на кадры кинохроники. Он очень четко представлял себе, как в упор стреляет в Кастета или всаживает нож ему под ребро, но потом внезапно осознавал, что ни ножа, ни пистолета в детдоме не достанет. Это приводило мальчика в отчаянье. Он понимал, что Кастет должен заплатить по полной программе, а если счета меж ними не будет, то прохода не дадут.

Эти мысли Брига не шокировали. Он даже понять не мог, насколько дикими и противоестественными они были для одиннадцатилетнего мальчика. В другой, не в этой, жизни, где белые скатерти, добрые родители, чаи по вечерам, поцелуй на ночь, пацаны мечтают о велосипеде и о том, чтобы лето никогда не кончалось. Брига так не жил никогда и поэтому мечтал только о том, чтобы увидеть, как заплещется страх в ненавистных глазах, и о том, как нажмет на спусковой крючок. Красиво, как в фильме про ковбоев. Хотя понятно, что пистолета ему не видать. Вот если украсть на кухне нож! Или гвоздь заточить…

Когда в замочной скважине повернулся ключ, Брига метнулся на кровать и отвернулся к стене. Видеть он никого не хотел. К нему многие приходили за эти пять дней. Был директор. Он долго откашливался, как перед микрофоном на торжественных линейках, а потом выдавил только:

– Как здоровье, Женя?

Мальчик оборвал его:

– Я не Женя, я Брига…

На этом разговор и кончился. Директор еще какое-то время посидел на краю его кровати, попытался что-то сказать, но Брига молчал, внимательно изучая стену. Местами краска отстала, и из-под ядовитой зелени выглядывала известь. Брига еще в первый вечер пребывания здесь придумал себе забаву: он отковыривал краску, превращая белые «лужицы» в «озера и моря». И пока Владлен Николаевич выталкивал неловкие фразы, Брига настойчиво ковырял ногтем стену. Директор ушел, пожав плечами.

Затем заглянула завуч Лариса Сергеевна с редким лакомством – апельсинами. Они пахли так, что еще несколько дней назад Брига схватил бы оранжевое чудо с жадностью, а сейчас равнодушно смахнул в ящик тумбочки. Кажется, даже вечно каменная Лариса удивилась.

– Ты что же, не хочешь апельсинов? – спросила она и так резко поправила на носу очки, что они вжались в переносицу.

– Нет, – просто ответил он.

– Тебя хорошо кормят?

Брига задумался – он и не замечал, что ел в эти дни, – и согласно кивнул.

– Сладкое дают?

– Дают, – соврал Брига.

– Если скучно, я распоряжусь, завтра сюда телевизор перенесут из учительской.

Лариса сидела на стуле прямая, как палка.

– Не скучно.

– Я хочу узнать… – завуч покашляла в кулак. – Кто это сделал?

– Сам упал.

– Я не про руку.

– А про что? – Брига простодушно распахнул глаза.

Лариса взгляда не выдержала.

– Бедный мальчик, – пробормотала она и отвернулась.

Брига с облегчением вздохнул, когда завуч ушла, осторожно прикрыв за собой дверь. Порой он прислушивался к себе и удивлялся странной пустоте, такой беспросветной, такой бесчувственной. Иногда, правда, просыпалось что-то неясное, заставляющее душу болеть тупо, как заживающий синяк. В такие минуты он старательно, как ученик, решающий сложную задачу, начинал думать о том, что нож можно стырить на кухне, а можно и у Михеича из сторожки. В конце концов, увел же он фонарик! С ножом, конечно, труднее будет: фонарик-то у Михеича на виду был, а лезвие придется поискать.

Бриге было хорошо в своем одиночестве, он никого не хотел видеть, никого… Но ключ повернулся.

– Алена! – радостно ахнула детская еще душа из-под равнодушия, опустошенности и ровной безнадеги. Даже руки радостно взмыли – обнять, прижаться…

– Женечка! – сорвалось с губ Алены.

Радость погасла в темных глазах мальчишки стремительно, как зимний закат. Выцветала открытая щербатая улыбка, уступая место каменному спокойствию. Не знай Алена Женьки раньше, она бы решила то же самое, что и все, кто видел его в эти дни, и также многозначительно покрутила бы пальцем у виска. Взгляд мальчика, обычно живой, озорной и внимательный, замер неподвижно, точно за плечом девушки была не белая дверь в кабинет медика, а безоглядная степь, и смотрел Женька, не видя, за что зацепиться в пустоте. Так старательно смотрел, что даже рот приоткрыл.

– Женя! – испуганно окликнула девушка.

Бриге впервые за эти дни захотелось спрятаться под одеяло. Алена смотрела на него с таким неприкрытым страхом и сочувствием, что где-то внизу живота сладко и болезненно заворочалась слабость, поднялась к самому горлу, и в носу предательски защипало. Брига не выдержал и зарылся лицом в серую наволочку с черным клеймом. Он не будет больше плакать. Не бу-дет!

– Хороший мой! – теплая Аленина ладошка опустилась на стриженный затылок. – Хороший… Сволочи! Господи, какие же они сволочи!

Руки ее побежали нежно по голове, по худым плечам, опять метнулись к голове, родные, добрые.

– Я заберу тебя сегодня, сегодня. Это все пройдет. Вот увидишь, увидишь.

Она и сама уже плакала.

– Заберешь? – Брига скинул кроткие руки и сел в кровати. – Заберешь?

– Да, – кивнула она головой. – На все лето. Поедем в деревню, там мама у меня…

– Нет! – рявкнул Брига. – Нет!

– Что?! – Алена растерялась.

Она почему-то даже не сомневалась, что Женя непременно обрадуется. Но он сидел перед ней, глядя мимо, и упрямо повторял:

– Нет! Нет! Нет!

– Женя, почему? Там хорошо! Там забудешь все.

– Потому, – усмехнулся мальчишка.

Что он мог ответить? Что уезжать ему нельзя, потому что он должен убить Кастета? Что все забыть не выйдет и что он слово дал? И если окажется треплом, ему тогда тот же Генка сможет в миску плюнуть, и он, Брига, это съест. Потому надо или молчать, или делать, что сказал. Разве можно было такое знать Алене? Разве можно так ее пугать?

Услужливое воображение нарисовало Женьке, как бледнеет милое Аленино лицо, опускаются плечи в полосатой кофточке, она плачет, плачет… и что тогда делать? Накатило знакомое отчаянье. Женьке ужасно хотелось встать и оставить этот чертов детдом, – и уехать на все лето с Аленой. Видеть, говорить, смеяться, книги читать – как хорошо, как просто! Только потом все равно возвращаться.

– Да пошла ты… – Брига заорал так резко, что сам испугался собственного голоса, осипшего, жестяного, срывающегося на визг. – Все! Все! Все! Пошли. С жалостью своей. Добрые! Да? Пожалели, да?

Алена отшатнулась. А Брига кричал, не выбирая слов, матерясь нещадно и неумело.

– Женя… Женя… – попыталась она успокоить его.

– Что – Женя?! Я не Женя! Пошла ты… Пошла…

– Алена Дмитриевна! – в дверной проем вломился перепуганный Владлен Николаевич. – Оставьте его. Не дай Бог!

Бриге показалось, что директор даже перекрестился. Он слышал, как удаляются звуки: тяжелые шаги директора и перестук Алениных каблуков, – и вспомнил, какая радость захлестывала его на уроках, когда по коридору звонко цокали эти каблучки. Его Алена… Теперь она уже никогда… Женька со всей силы долбанул кулаком по зеленой стене. Слез не было. Привычная пустота сковала душу. Брига вытянулся на кровати, слизывая кровь с разбитых костяшек.

В учительской, на первом этаже, навзрыд плакала Алена, все повторяя и повторяя:

– Ему плохо! Понимаете? Плохо! Ему очень плохо!.. Я его по имени назвала. А он не принимает имени. Ему очень важно, чтобы имя его забыли.

Владлен Николаевич подносил к ее глазам синий клетчатый платок и гудел:

– Если мы скатимся до кличек, Алена Дмитриевна, детдом превратится в зону. Нам же надо сохранять принятые правила… Непреложный устав человеческих отношений… Дружная семья.

Круглые слова ударялись в стену и отскакивали, никого не задевая.

Глава 7

Ночка темная, финский нож

Нож – самодельный, с хлипкой рукояткой – Брига добыл неожиданно легко. Укрепил его куском изоленты, заточил – и оружие вышло хоть куда. «Хрясь!» – звучно входил он в картошку, украденную на кухне. Проникнуть туда было несложно: замок гвоздем вскрыл – и айда. А картоха – вот она, в ящике, а в баке еще и чищенная на утро. Но зачем Бриге чищеная? И конфеты ему ни к чему, хотя хотелось, ой как хотелось. Но это было уже воровство. А картошка – это не кража совсем, это для дела. «Хрясь!» – ножик в глазастый клубень. «Хрясь!» А перед глазами лицо Кастетово, с узким, щелочкой, ртом и глазами, перепуганными насмерть. Хрясь! – под ребро или в горло. Приговорил его Брига. Все. Мысль эта кружила голову горячим и сладким хмелем. И в кухню забираться было забавно и страшно – ах, хорошо!

Главное теперь было не показывать виду до времени. Пусть глаза отводят, пусть шепчутся за спиной. Вон, Пусть Генка с соседней койки ушел, и все-то бочком, бочком мимо. И кодла кастетовская вдогонку ржет. Пу-у-усть.

– Хрясь! – нож в картошку. Белеет Кастет – и на пол. Молчит обалдевший Рыжий. Тишина. Тишина. Это вам за Женечку. За Женечку. А так что ж, все как всегда. И на зарядке голосок к небу:

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3