Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сорок третий

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Науменко Иван / Сорок третий - Чтение (стр. 14)
Автор: Науменко Иван
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      Крики и стоны жертв будоражат эсэсовцев, поэтому они спешат. Вилли совсем не командует - солдаты знают свое дело лучше, чем он сам. Бегая наперегонки, они обливают бензином стены, углы, стараясь занять как можно большую площадь. Дом вспыхивает, как огромный костер. Пламя охватывает строение сразу, перекидывается на крышу. Трещат, отрываясь, носятся в воздухе пылающие куски гнилого дерева. Стоять вблизи от пекла опасно.
      Крик в охваченном огнем здании просто невыносим, он переходит в сплошной, дикий вой. Слушать его ужасно. Это выше человеческих сил. От такой музыки можно сойти с ума. Солдаты, чтоб заглушить крики людей, беспрерывно стреляют из автоматов. Вилли тоже стреляет.
      Через час все было кончено. С обеих сторон занялось огнем село. Солнца не видно. Неба не видно. Вокруг только огонь и дым. Вилли чувствует, как в его душе растет что-то дикое, звериное. Теперь совсем не страшно колоть, резать, бить, уничтожать живое. Видно, так чувствовали себя древние германцы...
      IX
      Когда из придорожных кустов совершенно неожиданно для взвода начинают сечь пулеметные очереди, Вилли охватывает отчаянный страх. Он падает на землю, как падают все, кто идет в соседнюю деревню, зеленеющую впереди. "Засада!" - мелькает в возбужденной голове Вилли.
      Нелепое положение, западня. Полчаса назад по проселку промчались мотоциклисты, проехал бронетранспортер. Партизаны их не тронули.
      Выстрелы меж тем нарастают. На дороге гремят взрывы. Бандиты забрасывают взвод гранатами.
      Вилли, прижимаясь к земле, сползает в канаву, в липкую болотную грязь. Его осыпает комьями черной земли.
      Партизаны не дают поднять головы. Вилли и стрелять нечем. Автомат вместе с фотоаппаратом пропал. Но почему другие молчат? Тридцать человек было во взводе. Натиск неожиданный, бешеный. Неужели все убиты?
      В двух шагах от него слышится чужой, возбужденный говор. Кто-то перепрыгивает через канаву. Режет слух отчаянный крик, и вслед за ним раздается выстрел. Еще несколько криков и выстрелов. "Боже, - молится Вилли. - Спаси меня. Ты видишь: чужой смерти я не хотел. Никогда не стрелял. За сегодняшнее прости - заставили. Будь справедлив, отец небесный..."
      Вилли лежит ничком. Прикидывается мертвым. Как избавление слышит несколько автоматных очередей. Стреляют из-за канавы, с болота. Но снова бухают выстрелы, рвут землю гранаты, и через несколько мгновений все стихает.
      Вилли переворачивается, открывает глаза. Над ним тихое синее небо. Плывут легкие белые облачка. В ту же минуту Вилли немеет от страха. По канаве, подкидывая зад, мчится что-то грязное, отвратительное. Вот оно добегает до Вилли, взбирается на грудь, визжит, ластится. "Моя смерть пришла", - думает Вилли, видя на себе выпачканного в грязи Питера, а над собой, по обе стороны канавы, хмурые фигуры. Партизаны в лозовых лаптях, в обычной крестьянской одежде. Держа наперевес винтовки, они молча разглядывают Вилли.
      - Вылазь, фашист! - говорит один из них, белявый, без шапки, пожалуй, одних лет с Вилли.
      Вилли выбирается из канавы. Он теперь совершенно спокоен и, понимая, что настала последняя минута его жизни, чувствует неловкость оттого, что грязный, в испачканной одежде, что вовсе не похож на солдата.
      - Был там? - парень показывает рукой на село, от которого еще поднимаются столбы сизого дыма.
      Вилли кивает головой.
      Гремит выстрел, и в последний свой миг Вилли видит зеленую равнину, окаймленную синеватым лесом, - местность, которую ему часто приходилось видеть и на родине.
      ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
      I
      День тревожный: дымы вокруг местечка поднимаются в разных направлениях. Старший лесничий Лагута по месту дымов почти зрительно видит деревни, которые горят. С северной стороны - Мохово, Пилятичи, Пажить, Литвиново, с западной - соседний с местечком лесной хутор Лубы и Нехамова Слобода, с юга - Кобылковичи, Будное.
      Настроение у Лагуты отчаянное. Старый дурак, жизнь прожил, а ума не набрался. Занять теперешнюю должность заставили обстоятельства. Но зачем он нюхался с немцами, налаживал выпивки, гулянки? Люди видели это, глаза им не завяжешь. Теперь он пропал...
      "Проклятая жизнь, - думает Лагута. - Крутит, вертит человека, как в водовороте, и, куда она повернет, не разгадаешь".
      Он сделал ставку не на ту лошадку. Никакие немцы не хозяева, ибо кто, если не совсем выжил из ума, будет так безжалостно жечь, уничтожать добро, что создавалось веками? Даже внуки, правнуки тех, кто сегодня горит в огне, не простят фашистам. Они здесь не удержатся, так как подняли руку не на партизан, которые взрывают рельсы, поезда, а на народ.
      У Лагуты вспыхивает лютая ссора с женой. Вокруг пожары, тревога, а она повесила в саду гамак, разделась чуть не догола, качается, стерва, и еще сигареткой попыхивает.
      - Дылда! - ревет разъяренный Лагута. - Нашла время нежиться! Кому свои мослы выставила? Не видишь, что делается?..
      Испуганная жена мигом вываливается из гамака, торопливо одевается.
      - Чего раскричался? Тебя же не трогают.
      - Тронут. Не эти, так другие. Ты тоже для этого постаралась. Тебе все мало. Весь свет готова заграбастать. Зачем было столько сеять? Компании тебе нужны были, гулянки? Подожди, вылезет боком!..
      - Разве тебя увольняют?
      - Дура! Орясина проклятая! Неужели ты ничего не видишь? Чтоб с завтрашнего дня прислуг в доме и духа не было. Дети тебя обсыпали, супу на две души не сваришь?
      Лагута понимает, что кричит напрасно, - больше всего виноват он сам. Жену, если б имел ум, можно было давно приструнить.
      В Крамеровом доме сходятся самые близкие люди - старший лесничий Лагута, местный лесничий Боговик, мельник Забела. Сузился круг друзей бургомистра. С того времени, когда драпанул в лес Лубан и остальные, многие из местных начальников, которые раньше набивались на дружбу, позабивались в норы. По служебным делам в кабинет приходят, морочат голову часами, но искренности в их разговоре бургомистр не чувствует. Он ничуть не удивится, если вслед за Лубаном побегут просить милости у партизан еще кое-кто.
      Внутренняя неудовлетворенность собой, всем окружающим - такой жизнью Август Эрнестович живет скоро два года - достигла особенной остроты.
      Август Эрнестович понимает, что человек в водовороте войны себе не хозяин, его бросает, носит, как сухую листву на ветру. Даже у него, бургомистра, фактически нет никакой власти. Он хотел, чтоб люди жили мирно, тихо, а льются реки крови, старался, чтоб не было голодных, разутых, раздетых, а район жгут, уничтожают все дочиста. Его друзья-приятели по несчастью, собравшиеся теперь в его доме, всего не знают, он знает больше. В районе было шестьдесят деревень и сел. Хорошо, если останется хоть несколько. За прошлый и нынешний год сожжено, расстреляно самое малое пять тысяч - четвертая часть всего населения. В одних Кобылковичах - селе, за которое он не боялся, так как оно лежало вдоль шоссе, немцы там ежедневно бывали, - сгорело вчера более тысячи... Кто и когда такое простит? Пройдет двадцать, тридцать лет, пока поднимутся сожженные села, а мертвых никто не подымет. Фамилия его, Крамера, будет висеть над здешними людьми, даже над теми, кто придет в жизнь позже, как проклятье, им будут пугать детей. А разве он виноват? Разве не просил, не уговаривал, не доказывал, что в такой страшной войне нельзя играть с огнем. Немцы, должно быть, просто зацепку ищут. Хотят уничтожить народ.
      Немцы проиграют войну. Теперь он, Крамер, в их победу не верит. Да и какой мир построят они, если даже удастся одолеть русских? Они хвалятся, что Россия отстала от Германии на сто лет, приводят в пример здешнее бездорожье, деревянные хаты, плохую одежду. Он лично считает, что Германия отстала в чем-то другом, более важном, чем дороги и хаты. Жечь детей, женщин, стариков русские ни при каких условиях - даже если бы летело в пропасть их государство - не будут. Он может подтвердить это под присягой. Каменная, застроенная заводами, городами Германия потеряла уважение к человеку. Но когда немцы будут отступать, он уйдет с ними. Другого выбора у него нет. Он - немец, над ним, как надо всеми немцами, висит проклятье...
      Те, что собрались в Крамеровом доме, никогда не забудут взгляда, каким окидывает их в этот страшный день хозяин. Это глаза человека, который прощается с жизнью. Крамерово лицо смягчилось, на нем как бы лежит печать покоя, всепрощения, понимания всего, что происходит в безумном, охваченном войной мире. Запавшие от бессонницы глаза излучают доброту и в то же время светится в них неизмеримая тоска.
      Бургомистр достает из шкафа графин с настойкой, приносит стаканы, вилки, тарелку с мелко нарезанными кусочками сухой колбасы.
      - Выпьем, господа. Может, не так много времени нам осталось собираться. - Крамер наливает каждому по половине стакана, пьет сам, вытирает тыльной стороной ладони губы. - Простите мне, если что не так. Корабль, которым без моего согласия поставили меня управлять, идет ко дну. Теперь никакой я не капитан...
      Взволнованные необычностью момента и самим тоном речи бургомистра присутствующие затаенно молчат.
      - Района нет, - продолжает бургомистр. - Нет больше деревень, лесничеств, мельниц, волостей, школ. Некем руководить. Восстанавливать тут все будем не мы, а другие люди. Нас они обвинят. Они взрывали поезда, вредили немцам, а мы помогали их врагам.
      Всеобщее унылое молчание нарушает Забела:
      - Как же так можно, Август Эрнестович? Разве народ не понимает добра? Власть меняется, а люди остаются. Пусть у того язык отвалится, кто скажет про вас плохое слово.
      - Подождите, Панас Денисович. Дайте закончить мне. Когда покатятся отсюда немцы, власть будет слушать не нас с вами, а партизан. Они, если хотите знать, заслужили, чтоб их слушали. Раньше я их не понимал, а теперь понимаю. Партизаны ненавидят немцев и не могут сдержать своей ненависти. Как разъяренный до беспамятства человек не может не ударить другого человека. Вот и вся мудрость. Раньше я так думал: тут мирное население, фронт далеко, если партизаны такие смелые, пускай пробиваются на фронт. Но так не может быть. Никогда партизаны от деревень своих, семей не пойдут. Теперь район спалили, уничтожили, но все равно они будут действовать.
      Лесничий Лагута, Боговик растеряны. Будто сам бургомистр призывает их уходить в лес. Столько кричал, угрожал партизанам расправами, а теперь дает задний ход. Немного опамятовавшись, Лагута спрашивает:
      - Что, Август Эрнестович, и нам поступить, как Лубан?
      - Что вы, Петр Петрович? Я не о том. Сам в партизана не перекрещусь и вам не советую. Я о войне. Она не может быть на свете вечно. В войну люди делаются безумными. Перестают быть людьми. Вы кровью рук не запачкали, вас большевики, может, не обвинят. А моя песня спета. Мне сожжения деревень, уничтожения людей не простят, так как бургомистр в ответе за все. Я только об одном прошу: если будут обо мне спрашивать, скажите, что Крамер хотел, чтоб и в войну люди оставались людьми. Ошибался, думал, делал не так, как надо, но совестью не кривил. Люди опьянены войной, своими обидами, потерями, и это не скоро поймут. Но когда-нибудь поймут. Не может быть, чтобы обвиняли человека за то, что среди сплошной грязи, крови, свинства он хотел оставаться человеком и, чем мог, помогал другим.
      Нескладная, длинная фигура Крамера, его опущенные плечи, осунувшееся лицо тем не менее дышат какой-то внутренней силой, готовностью перенести самое худшее, и, почувствовав это, присутствующие сами немного успокаиваются.
      Чему быть, того не миновать...
      II
      Август Эрнестович теперь не боится бессонницы. Ночь - как раз та желанная пора, когда он остается наедине с собой и как бы еще раз, вспоминая каждую мелочь, бродит по пройденным дорогам.
      Залитый солнцем день. Они с отцом идут косить. Хотя отец механик (на заводике, где работает, отливают тротуарные плиты, чугунные печки, сковородки), но корову держит. Их домик в предместье, сюда со станции доносятся гудки паровозов, но больше всего слышно, как кудахчут куры, хрюкают свиньи, как по утрам и вечерам мычат коровы.
      Отец берет отпуск на самый жаркий летний месяц. Лес - недалеко. Но дорога к нему - каких-нибудь три версты - нелегкая для Августа Эрнестовича. Его, шестнадцатилетнего парня, когда он идет к лесу, охватывает какая-то необычная истома. Придорожные кусты, мягкая зеленая трава завлекают в свою заманчивую тень. Лечь бы на землю, закрыть глаза, хоть минутку полежать.
      Отец сочувствует сыну, но даже короткой передышки не дает.
      - Никогда не потакай первому желанию, - поучает он. - Полежишь минуту, а пропадет день. Сила вернется в работе.
      Отец говорит правду. Трудны только первые прокосы. Потом тело наливается упругостью, слабость исчезает, можно махать и махать косой без конца. В сто раз приятней отдых после напряженного дня, когда гудят от усталости руки, ноги, но такая светлая и ясная голова.
      В дни ярмарок на базарной площади как грибы вырастают балаганы. Фокусники в высоких колпаках, пестрых одеждах, с размалеванными лицами глотают огонь, едят стекло, вытаскивая потом изо рта длинные разноцветные ленты. Морская свинка, похожая на большую белую мышь, раздает билетики на счастье, брось только в жестянку, которую держит хозяин, пятак. Растрепанная, босая цыганка по картам и по руке предсказывает судьбу - не пожалей пятачка. За пятак можно три раза выстрелить в размалеванного красно-черного турка, который лихорадочно вертится по кругу, и, если попадешь, выигрыш в десять раз больше, чем затрата.
      - Глупость, - говорит отец. - Не верь шарлатанам. Если они такие умные, пускай угадают, где закопан клад, откопают и купят себе новые штаны...
      У отца есть брат, он хочет приобрести новый домик. И в старом можно жить, но хозяин нового переезжает в другое место и потому очень дешево продает. У отца на черный день кое-что припрятано. Брат просит денег...
      - Дадим взаймы? - нерешительно спрашивает мать.
      Отец возражает:
      - Не разводи меня с братом. Он зарабатывает только на пропитание, долга не вернет. Давай просто дадим ему...
      Каждого человека можно понять, поставив себя на его место. Почему он так долго не понимал партизан и тех, кто даже в местечке вредит немцам? Потому что сам немец. Какого-то винтика в душе не хватает. У местного люда живет чувство Родины. Оно могучее, всевластное, если способно повести на такие огромные жертвы. Какой у людей высокий, несгибаемый дух! Партизаны рвут рельсы, сбрасывают под откос поезда, убивают немцев, но они же бросают вызов самому дьяволу. Мстя, немцы наносят раны в сто раз больнее. Опустошенная земля, тысячи загубленных жизней... Какой другой народ способен на такую жертву? Кто другой отважится заплатить по такому высокому счету?..
      От рассуждений, касающихся нынешнего положения, Август Эрнестович переносится мыслями в первый год войны, когда ему без особого труда удалось рассеять оставленный Советами партизанский отряд. Тех первых партизан подбирали по спискам, по анкетам, чувство мести у них еще не созрело. Да и по анкете никогда нельзя распознать человека. Тут они дали маху. Из района забрали тракторы, машины. Коней, коров колхозы угнали на восток. Однако хлеб себе крестьяне вырастили. Лопатами копают землю, а ни одного клочка не пустует.
      Со здешним крестьянством немцы повели себя гадко и этим себе навредили. Сколько он, Крамер, доказывал тупоголовым немцам-агрономам, что поставки надо уменьшить, что деревня обессилела и легко может вспыхнуть недовольство! Когда крестьянин прежде сдавал хлеб, так хоть знал, что там, в другом месте, строятся города, заводы, учатся его дети, которые будут жить легче и лучше, чем он. А теперь что? Умники, даже начальные школы боятся открывать. Гнали девчат, парней, кончивших десятилетку, в Германию, к бауэру. Открыли дверь в жизнь. Узколобость, глупость, дикость!..
      Август Эрнестович как бы наяву видит деревни, села, от которых не осталось даже названия. За время службы в леспромхозе объездил их, ночевал, угощался, вел с людьми задушевные разговоры. Хороший в тех деревнях жил народ. Машина по бездорожью буксует, по самый дифер влезает в грязь, - хоть ночью кому-нибудь постучи в окно - выйдет, поможет. Как ныне те, кто остался жив, вспоминают его, леспромхозовского приемщика?..
      Когда совсем не спится, Август Эрнестович выходит во двор, усаживается на скамеечке. Подолгу сидит, думает. Время от времени то в местечке, то на железной дороге стреляют, пускают в небо ракеты. На земле беспокойно, повсюду грязь, кровь, а небо тихое, вечное. Блестят на нем большие и малые звезды, и через весь темно-синий купол пролегает серебристая дорога. Млечный Путь... Август Эрнестович знает, что каждая звезда - особое солнце, а вокруг него кружатся потухшие, меньшие солнца, похожие на Землю. Такое необъятное, огромное небо, и так тесно, неуютно людям на малой Земле...
      III
      Четыре дня подряд видно, как над окружающими местечко лесами вздымаются дымы. Небо чистое, светлое, и дымы издали напоминают облака. Только стоят эти облака неподвижно, возникая в новых и новых местах.
      В местечко, а чаще всего в государственное имение Росицу - так называют теперь совхоз - эсэсовцы-обозники пригоняют стада коров, вереницы свиней. О населении ничего не слышно. Дороги закрыты, и даже полицаи не высовывают носа из местечка.
      Из одной только деревни - она называется Лес и находится в соседнем районе, по правую сторону от железнодорожной однопутки на Хвойное, пригнали на станцию запыленных, изможденных сельчан. Тут они семьями мужчины, женщины, старики, дети. Изгнанников с чайниками, узлами грузят в эшелон.
      В пустом доме Николая Николаевича живет пилятичский бургомистр Спаткай. Он, вероятно, нигде не работает, так как целый день слоняется по двору. Есть у бургомистра сын (служит в полиции), такой же высокий, немного сутулый. Молодой Спаткай недавно женился, привел в дом чернявую, довольно видную девушку. Видимо, молодая жена считает, что за мужем-полицаем она как за каменной стеной! Чем же другим объяснить, что она просит эсэсовца покатать ее на мотоцикле. Тот соглашается, скаля зубы, подмигивает друзьям. Цепь мотоциклистов - их больше десяти - с улицы мчится за околицу. Домой бургомистрова невестка приползает на карачках...
      Митя по-прежнему живет у соседки. Мать приносит еду, о квартирантах плохого не говорит. Она как бы даже довольна, что ее постояльцы жечь деревни не поехали.
      На следующее утро мать прибегает с побледневшим лицом. Рассказывает, а сама дрожит:
      - Они баб постреляли. Привезли вчера вечером из Кавенек. Полный кузов. Бабы в серых свитках, в домотканых. Еще приоделись, бедные, думали - их просто забрали. Ночью эсэсовцы встали, взяли ружья. На рассвете приносят охапку свиток...
      Митя знает - тех, кого привозят из деревень, расстреливают около мыловарни. Стоит вблизи кладбища невзрачное, с забитыми окнами строение, которое охраняют полицаи. Для крестьян даже каталажки жалеют - пихают туда. Расстреливают эсэсовцы ночью, трупы скидывают в котлован.
      На рассвете Марья будит Митю.
      - Того немца, что давал радио слушать, убитого привезли. На дворе переодели, в гроб положили. Мундир новый достали из чемодана. Тот, что на нем, весь в грязи. Теперь в Артемовой хате никого нет. Наверное, хоронить поехали, чтоб они ездили на животах!
      Перебежать огород, отделяющий Марьин и братов двор, - одна минута. В хате действительно разгром - все раскидано, разбросано. Возле кровати, на которой спал немец, стоит табуретка, на ней - стопка газет, журналов, под ними что-то наподобие планшета, только без ремешка. Планшет Митя сунул за пазуху, взял два журнала. Неужели те, что остались в живых, будут подсчитывать вещи покойника?..
      IV
      Домачевцы спасовали. После неожиданно удачной засады, которую провели Домачевский и Батьковичский отряды, уничтожив взвод эсэсовцев (в устном рапорте об этом докладывалось как о разгроме роты), можно было надеяться на лучшее. Была возможность, укрепив свои позиции на окраине леса близ Разводов, задержать эсэсовцев до ночи.
      Но повторилось то же, что было под Ольховом. Партизанам не хватило выдержки. Увидев на Лужинецком большаке танкетки, бронетранспортеры, услышав свист, разрывы мин, войско Вакуленки кинулось в чащу. Кое-кто по разу выстрелил, большинство даже выстрелить не успели - летели сломя голову, вытаращив от страха глаза. Напрасно носился на гнедом, взмыленном коне Вакуленка, держа в вытянутой руке наган, кричал, угрожал - никто его не слушал.
      Но поспешный отход домачевских отрядов оказал и положительное влияние на результат боя, который вечером того же дня разгорелся возле Лужинца. Эсэсовский полк, развернувший в Разводах боевые порядки и видя бегство партизан, бдительность, осторожность ослабил. Выслав дозоры, он продвигался дальше по Лужинецкому большаку обычной колонной.
      Гомельчане и горбылевцы оборону под Лужинцом организовали грамотно.
      Перед селом лес словно бы расступился, образуя открытый простор. Середину этого поля вдоль большака партизаны оставили эсэсовцам: пусть лезут, наступают. Свои роты, отряды разместили извилистым полукругом по краям. На удобных пригорках Бондарь расположил пулеметчиков, выделил подвижные группы со связками гранат, толовыми снарядами для уничтожения бронетранспортеров и танкеток.
      Первыми по большаку промчались мотоциклисты-дозорные. Партизаны ни единым выстрелом не обнаружили себя. Солнце клонилось к закату. Тихо было вокруг. Поле, поросшее высокой рожью, будто вымерло.
      Когда эсэсовская колонна достигла середины поля, по ней с трех сторон ударили пулеметы. Густыми, беспорядочными винтовочными залпами загрохотали замаскированные партизанские цепи.
      Понеся потери, эсэсовцы начали разбегаться по ржи. Через несколько минут они обрушили на партизан шквал огня. В один сплошной гул слились треск автоматов, взрывы мин, очереди крупнокалиберных пулеметов. Но огонь эсэсовцев был неприцельным, вреда партизанам не принес.
      Тем временем начинало темнеть. Эсэсовцы залегли. Одна из танкеток они, будто кроты, притаились во ржи - вдруг окуталась черным дымом. Лубан постарался - подсунул фугас. Две другие дали задний ход. Возможно, эсэсовцы подумали, что у партизан есть артилч лерия. Пускай думают.
      Пулеметными очередями подожжены две крайние хаты в Лужинце. Зрелище зловещее: темный лес, темное поле и освещенная пламенем пустая улица...
      Эсэсовцы отступили. В полночь подошел с отрядами Вакуленка. Под пологом темноты закипела лихорадочная работа. Подпиленные, подрубленные, ложились на большак высоченные сосны. Мины ставили где только можно. Минеры закапывали толовые свертки даже во ржи.
      Новый бой начался во второй половине дня. Собрав в кулак все, что было в окрестных гарнизонах, эсэсовцы набрасываются с большими силами. Снова до ночи гремит бой...
      План удался. Эсэсовцы на приманку клюнули.
      Ночью, забрав убитых и раненых, партизаны отошли.
      За Лужинцом до самой Березины - сплошные леса. Селений мало. Целую неделю продолжаются схватки с врагом. Партизаны наскакивают ночью, обстреливают дозоры, нападают на обозы. Втянувшись в бесцельную погоню за партизанами, эсэсовский полк теряет время. А половина Литвиновщины колыбель местной партизанщины - целая. Совхозный же поселок Литвиново, деревни Пажить, Зеленую Буду и ряд других эсэсовцы успели сжечь...
      V
      Придорожные сосны будто прячут под задумчивыми шатрами память о кровавых былях.
      Изничтоженный край. Земля-страдалица. Кто ее не топтал, кто не разрушал ее городов, деревень, селений, шествуя по зеленой равнине кровавым шагом завоевателя...
      Неподвижные дымы в небе перемещаются за Припять. На Литвиновщине спокойно. В Моховском, Разводовском, Лужинецком, Зеленобудском сельсоветах - ни одной уцелевшей хаты.
      Там, где были Пилятичи, печально глядят в летнее небо закопченные трубы, колодезные журавли. Листья на деревьях свернулись, черные.
      На пепелищах копаются сельчане. Кто найдет топор, кто чугун, покореженный огнем чайник, кто - гвоздь.
      Лето стоит хорошее. Дни ясные, полные тепла, ласки. Время от времени льют дожди - после них текут ручьи, в колдобинах собирается вода. Озимые, яровые растут, будто землю рвут. Такой урожай был в тот год, когда началась война.
      Ночи - звездные, тихие. В лесу поют петухи, лают собаки. Жизнь теперь - в лесу.
      С болотцев наплывают на лес туманы. Густые, плотные - не увидишь огонька возле соседнего шалаша. Звенят комары. В шалашах надрывно кашляют дети. Труднее, чем кому-либо в эти проклятые дни, - женщинам и детям.
      Пусть не забудется доброе человеческое слово. Оно одно держит на свете. Не только политруки, комиссары выступают перед погорельцами, но все, кто носит за плечами винтовку.
      Вакуленка охрип - собирает митинги в каждом лесном селении.
      - Бабы, не горюйте!.. Самое страшное - позади. С голоду не умрем. Собрать урожай поможем мы, партизаны. Фронт стоит надежно. Советская власть вернется, и будут у нас новые хаты. Главное - в живых остались...
      Некоторые из женщин вытирают уголками платков предательскую слезу.
      VI
      Небо высокое, синее, редкие белые облачка на нем - будто стая диких гусей. Трава по пояс. Без конца-края вокруг колышется травяное поле. Тут и там вылетит чибис, блеснет на солнце рдяным черно-белым крылом, тревожно кигикнет. Окутанные маревом дрожащей дымки, виднеются вдали купы лозняков, приземистые стожки прошлогоднего сена.
      Тихо, пусто на Литвиновских болотах. Только с правой стороны, где едва заметно сереют на горизонте соломенные крыши Лозовицы, кто-то вроде шевелится. Мелькнут и сразу исчезнут два или три белых женских платка.
      Евтушик косит. Винтовку, торбочку с ломтем хлеба, бутылку молока укрыл в траве, снял верхнюю рубашку. Трава густая, сеянка - косу не вобьешь. Но Евтушик начал с росой, успел войти во вкус. Легкий ветер приятно обдувает лицо. Жик-жах, жик-жах! Ноги широко расставлены, если оглянуться назад, видны две ровные вытоптанные полосы.
      Еще с вечера отпросился Евтушик у Якубовского. Косу отбил, брусок взял с собой, хоть он и сточился - наждачной приварки всего на мизинец. На всякий случай захватил еще и брусок, которым точит топор.
      Второй год пошел, как тоскует Евтушик по работе. Покосить, походить за плугом, подержать цеп выпадает редко. Работа как заячий сон под кустом - один глаз прикрыт, другой смотрит.
      В колхозе Евтушик должностей не занимал, делал, что приказывали. Колхоз держался на мужской силе. Косить выходило тридцать мужчин. Он любил косьбу за гомон, многолюдье, острый, пьянящий запах привядшей травы, который всю короткую ночь дурманит голову. Неплохо зажила деревня при колхозе. Может, не так сытно, как весело. Хлеба на трудодни приходилось мало, зато привозили во дворы огромные возы картошки. Пудов по триста. Деньги зарабатывали зимой, трелюя лес. Платил леспромхоз. Выгонишь, бывало, за месяц пятьсот чистых, колхозу только за лошадей отчисляли.
      Евтушику была по душе колхозная жизнь, рождавшая в людях чувство единения, сплоченности. Страха за завтрашний день не было. А как село отмечало праздники! Три дня Май, три - Октябрь, пробный выезд в поле, первая борозда, Красный обоз, выставка в районе. Да и старых праздников не забывали. Богатства не копили, жили как люди. Лозовица просто звенела от песен. Да и зачем оно, богатство, если семья обеспечена, дети ходят в школу. Сам, если есть охота, можешь подаваться в город, можешь - на железную дорогу. Ни в город, ни на железную дорогу Евтушик не хотел. Вообще в Лозовице было мало отходников. Какой дурак променяет сельскую жизнь на беготню на службу по часам? Деревня - шестьдесят дворов, как кто работает слепому видно, мужчины - как дубы. Год от года шло к лучшему. Вот это болото, где росла одна осока, а в трясину по грудь проваливались, осушили. Двадцать колхозов вышли на осушку. Дорогу до Литвинова насыпали, радио в хатах заговорило. Еще б и электричество провели, если б не война.
      Евтушик останавливается, вытирает рукавом потное лицо. Добрый кусок отмахал. Начал от первого коллектора и скоро дойдет до второго. Можно считать, полклетки выкосил. Если вырвется еще на день, сена корове на зиму хватит. Какого черта теперь сидеть в отряде? Но некоторым нравится цыганская жизнь. Едят несоленое мясо, отираются около чужих баб. Разбалуется за войну народ.
      Евтушик оттачивает косу, острит ее бруском, воткнув рукоятку в податливый торфяной грунт, затем, прыгая через прокосы, идет к канаве. Вода в коллекторе - на самом дне, напиться не так просто. Раскорячившись, держась за берег руками, Евтушик носком лаптя выбивает на стенках канавы лунки, затем ставит в них ноги. Упадет на дно комок торфа, и напьешься не воды, а чаю.
      Коллектор оползает, зарастает травой. Если еще год-два не чистить каналы, снова подступит болото.
      Нагнувшись, Евтушик видит в темном зеркале воды свое заросшее лицо, косматую голову. Надо было бы побриться, постричься, да все некогда. Черпая пригоршнями воду, косец жадно пьет. Крупные капли падают на дно, звенят, как стеклянные. Вода сразу мутнеет.
      Не только напился, но и руки вымыл. Легко зажил дядько Панас, мозолей - ни одной. Были ладони задубелые, твердые, как лошадиные копыта, теперь - мягкие. Панская жизнь. От винтовки мозолей не будет. Если походить с нею еще год, можно и от работы отвыкнуть.
      Евтушик обедает, укрывшись в траве, положив рядом винтовку, немного вздремнул.
      Даже короткий дневной сон плох, он размагничивает, портит настроение. Евтушик, снова взявшись за косу, мысленно возвращается к войне. Села выжжены, уничтожены, когда их поднимешь? Хату нелегко поставить, а то столько сел. Коней нет, коров, свиней становится все меньше. Где их возьмешь, когда немцев прогонят?
      Его сторона уцелела. В Рогалях, Лозовице, Буйках, Прудке, Озерцах эсэсовцев не было. Кинулись догонять партизан в Лужинецкие леса, а оттуда, по большаку, подались дальше. В новых местах жгут. Где стояли Ковпак и Сабуров.
      Евтушик думает о том, что надо, пока нажнут нового хлеба, достать хоть пуд муки, отдать хромому Амельке телячью шкуру - пускай выделает, сводить корову к быку. Корова яловая, вот-вот поднимется. Завтра он еще покосит...
      Домой он возвращается затемно. Заброшенный двор: стреха в хлеву провалилась; ворота, ведущие со двора в огород, осели, не закрываются. Изгородь жена понемногу разбирает на дрова, так как в дровянике - ни полена.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24