Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сорок третий

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Науменко Иван / Сорок третий - Чтение (стр. 19)
Автор: Науменко Иван
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      Птах, стараясь не отставать от Биркнера, ковыляет по штольне. Ступаки снял, несет в руках - в непригодной обуви можно споткнуться и разбить лоб. Степану хочется сказать, что после смены его вызывает инженер, но в то же время его сковывает какой-то страх. Штейгер все-таки немец и вдруг переменил мысли? Работа на воле, под чистым небом представляется таким большим счастьем, что Степан боится его сглазить.
      Наконец он осмеливается. Так или иначе Биркнер обо всем дознается, и лучше рассказать самому.
      - Пан, - Степан трогает штейгера за плечо, - пойду сегодня к инженеру. Я все сделал, как пан советовал...
      Лицо у немца хмурое, неприветливое. Птах не рад, что начал разговор.
      - Добжэ, - отзывается штейгер. - Рад за пана. Gluk auf*.
      _______________
      * На счастье! (нем.).
      В забое штрека мигающими светлячками поблескивают карбидные лампы. Толстый подрывник закладывает в темную стену породы взрывные патроны, замазывая отверстия глиной. Этот немец тоже давно знакомый. Степан видит, как он опускается в шахту, волоча на одном плече ящик с динамо-машиной, а на другом - деревянную коробку с патронами. Они, узники, немного даже подлизываются к подрывнику - помогают нести снаряжение, угощают сигаретами, а иной раз и тайно добытым шнапсом. Удивительного в этом ничего нет - от толстяка многое зависит. Чем больше он наделает взрывов, тем легче узникам. Меньше придется долбить кайлом, не так растянется обрыдлая десятичасовая смена.
      Подрывник наконец выскакивает из забоя. За ним, не ожидая команды, шахтеры бегут в боковой штрек.
      - Ахтунг!
      По привычке Птах закладывает пальцы в уши. Немец крутит ручку динамо-машины, и один за другим гремят Езрывы. По каске, отваливаясь от потолка, бьют мелкие кусочки породы. В штреке неприятный сладковатый запах. Он смешивается с угольной пылью и перехватывает дыхание.
      Напарник у Степана молчаливый высокий украинец лет тридцати. Он также рвется наверх. За долгие месяцы совместного обитания в подземелье мужчины поисповедовались один другому, и Птах знает о товарище все. Змитро Корниец - так зовут украинца - занимал до войны высокое положение. Был механиком, потом даже директором МТС. Так случилось, что перед приходом немцев он отправил на восток тракторы, комбайны, а сам эвакуироваться не смог. Пытался вредить немцам и попался.
      Каждая смена начинается с того, что шахтеры, разбившись на пары, волокут в забой крепежные стопки. Степан их таскает со Змитром. Корниец выше ростом, ему легче. Птах сочувствует напарнику - не мозолем жил, хорошо и так, что стоит на ногах.
      Еще перед весной Птах решился бежать. Шахта изматывает вконец, и человека хватит ненадолго. Как железнодорожник он понимает - убежать можно только в угольном полувагоне.
      - Загнусь я тут, - после третьего бревна говорит Змитро. - Ты вот хоть солнце увидишь...
      - Не распускай нюни! Если я выберусь наверх, то и ты там будешь.
      - Далекая песня...
      Тут, на чужбине, Степану легче, чем товарищу. Таких, как Корниец, который моложе его, в лагере - половина. Вывезенные из Белоруссии, Украины, России, захваченные в плен в первые месяцы войны, они на немцев глядят косо, сил не берегут. Многие увяли на глазах. Были и такие, что пытались бежать. Но немецкая клетка придумана хитро: переловили почти всех. Избитых, окровавленных, изорванных собаками, приводили обратно в лагерь - на устрашение остальным. Некоторых потом переправляли в концентрационный лагерь, где людей жгут в печах.
      Перетаскав стойки, Птах со Змитром присаживаются в темном углу. Степан снимает ступаки, вытрясает из них угольные крошки.
      - Если возьмут наверх, что-нибудь придумаю. Не вешай носа. Сухарей я припас.
      - Два килограмма?
      - Ты хотел пуд? Если забьемся в уголь, то езда недолгая.
      - Еще неизвестно, куда завезут.
      - Тогда сиди тут.
      Напарник, хоть и был директором, из унылой породы. Ремесла в руках нет - наверх вряд ли выберется. На свете держит его Птах.
      Засиживаться нельзя, куча угля большая. Железная лента транспортера все время его прибавляет. Напрягшись, Птах ловко кидает уголь в вагонетку. Попадаются куски - не поднять. Такие он откидывает в сторону, разбивает кайлом. Слабость одолевает только вначале. Когда размахаешься, она проходит. Исхудал Степан, высох, как былинка. Не столько от работы, сколько от тоски. Все бы на свете отдал, чтоб вернуться домой. Тоска другой раз бывает настолько острой, что он плачет. Все плачут. Ночью, распластавшись на нарах, охваченные тревожным сном, просто воют, скрежещут зубами. Самое дорогое у человека - родина. Отнять ее - то же самое, что отнять жизнь.
      Тут, на чужбине, Птах до боли в сердце тоскует по клочку земли, на котором он жил в будке и которая так приятно пахла цветущей гречихой, скошенной травой, сырой корой кустарника. Счастье было разлито в каждой мелочи, с какой начинался и кончался день. Светило солнце, перекликались птицы, на сухом бугре стояла сосна. Проходило стадо, мычали коровы, над дорогой поднималась туча пыли - она потихоньку спадала на придорожную траву. Проносились по рельсам поезда, оглушая будку гудками, а потом снова наступала тишина. Он, должно быть, и к службе обходчика привязался потому, что любил обыденные радости, которых не замечаешь до того времени, пока они есть, как не замечает человек воздуха, которым он дышит.
      В красивом, благодатном месте он жил. Зима, лето, осень имели там свои особые цвета. Ветры гуляли свободно, то протяжно-монотонно, то тревожно и гневно шумели они в ветвях сосны. Моросили, лили дожди, снега покрывали землю белым ковром, наваливали сугробы под кустами и деревьями. Ночью небо засевали звезды, была своя красота и в том, когда небо затягивали облака, темень сгущалась так, что хоть глаз выколи, а по правую, левую стороны железной дороги мерцали огоньки местечковых хат. Птах даже зубы стискивает, когда вспоминает все это.
      Ритм работы в шахте слаженный, проверенный. За выполнение нормы, нелегкой даже для вольных шахтеров, которые живут в городе, пайковая надбавка. Немного больше хлеба, маргарина, искусственного меда или свекольного повидла. Надбавкой Птах дорожит, норму старается выжимать. Иначе от голодухи протянешь ноги.
      Неумолчно гудит транспортер, грохочут угольные куски о железную ленту, доносится глухой свист вентилятора, и как единственная отрада в подземельном однообразии - дуновение свежего воздуха, который накачивают в шахту по резиновым трубам. В канавке, пробитой сбоку, внизу штрека, неслышно течет вода. Тяжелые капли падают сверху, неприятно щекочут лицо.
      Если ничего не сорвется, то это последний день Степана в забое. Будь она проклята, эта черная дыра. Наверху, возле такого же конвейера, не легче, но там небо над головой, а внизу, под бункерами обогатительной фабрики, желанные четырехосные полувагоны. Отсюда, из Силезии, они разбегаются по всей Германии, но много угля вывозят в Польшу и даже дальше, в Россию, - немецкие поезда ходят даже за Смоленск и Харьков.
      В мыслях Птах допускает даже возможность, когда, зарывшись в уголь, он проедет по знакомой дороге мимо родной будки и сосны, а попав на свою станцию, выберется на волю. Неважно, что в местечке немцы. В родной хате и углы помогают. Место себе он найдет. Если надо, отыщет того же Ивана Гусовского, которому помогал подрывать поезд. Лишь бы жить вблизи от дома, ходить по родимой земле, видеть родных детей.
      В легкое счастье Птах не верит. Манящие надежды отметает. Попасть в вагон, выбраться за колючую проволоку - и то счастье. Силезия рядом с Польшей, а там он на воле.
      На минуту в забой заглядывает Биркнер. Стоит, молча наблюдает за работой, затем так же молча отходит. Сегодня он не в настроении. А вообще-то человек разговорчивый.
      Норма не малая - девять вагонеток. Птах их выкатывает из штрека, мелом надписывает на бортах свой номер, на главной магистрали прицепляет к веренице других. После каждой вагонетки небольшая передышка.
      Половина нормы есть, и, усевшись на куче угля, Степан с напарником перекусывают. В свертке, который передал поляк, ломтики хлеба, намазанные смальцем, два кусочка колбасы, половина луковицы.
      В Германии - карточки на все. Частники имеют собственные лавки хлебные, мясные, молочные, но товар отпускают по карточкам. Нормы мизерные, сами немцы получают хлеба только по двести граммов в день. У крестьян, которых тут называют бауэрами, казна забирает все под метлу. Зажал Гитлер Германию.
      Какое-то просветление, конечно, есть. Хозяйчики кое-что припрятывают. Хотя черный рынок и запрещен, обмен, торговля идут. Даже у заключенных покупают их изделия. Лагерь сбывает в город деревянные ложки, кошелки, которые заключенные плетут из разноцветной проволоки, самодельные игрушки и - самое главное - уголь. Охотников на уголь - хоть отбавляй.
      После обеда медленно, тоскливо, тянется время. Наконец - четыре часа дня. Конец смены. Во всех ответвлениях штрека слышен грохот ступаков. Железная клеть стремительно летит вверх.
      Наверху узников ждут вооруженные веркшуцы. Ведут в душ, в гардеробную, где каждый берет свои обноски, а затем в бараки.
      Перед лагерем, по ту сторону проволоки, - синие вагончики на резиновых колесах. Там живут спецы, которые работают на шахте. Инженер Хазэ тоже там. У дверей барака Птаха останавливает староста блока:
      - Завтра - на бункер. Хазэ приказал.
      Степан почти задыхается от волнения. Это первый его счастливый день на чужбине. Совсем другим кажутся горы серой, вываленной породы - они кое-где дымятся, курятся, - прямоугольники бараков, мрачное здание шахтной администрации.
      Душу заливает злобно-мстительное чувство. Немцы только с виду неприступно-строгие, неподкупные. На самом деле взятки любят. Когда Птаха сажали в эшелон, заплаканная жена дала в руки завязанную в носовой платок золотую десятку. Единственное богатство это они берегли с того дня, как поженились.
      Птах доверил десятку поляку, тот сунул ее в лапу инженеру.
      II
      Скоро исполнится месяц, как Птах работает возле бункера. Змитро занемог, не дождавшись, пока Степан вызволит его из шахты.
      А новости, которые приходят с родной земли, - волнующие. Газет в лагере нет, из репродукторов, прибитых к столбам, гремят приказы, распоряжения, а во время перерыва - немецкие марши. Тем не менее о событиях на фронте, об остальном, что делается на свете, узники знают. Новости приносят рабочие, которые вольно живут в городе. Кое-что шепотом рассказывают сами немцы.
      Узники подняли голову еще зимой, когда долетела весть о Сталинграде. Теперь, летом, свобода еще ближе.
      Новый сосед Птаха тоже украинец. Перед началом работы он дергает Степана за рукав:
      - Слушай, товарищ! Весть такая, что танцуваты хочется. Наши взялы Харьков. Вид моего сэла цэ мисто за шестьдесят километров. Хоть душой не буду страдать: жинка, дети, наверно, на воле...
      Птах рассказывает о Корнийце. Занемог товарищ, связывает руки. Сосед понимает с полуслова:
      - Ты не бог, а людына и думай про сэбе. Моих двух друзив тут замордовали. Ей-богу, кинулся бы тикать, та не маю здоровья. Схоплять.
      Мало кому удалось вырваться на волю. Змитро тает на глазах. Высох как щепка, лихорадочно блестят запавшие глаза. Уже не встает. Болезнь точит его изнутри.
      Птаха мучит совесть. Сам выбрался наверх, а товарища покинул в беде. Хотя другой десятки не было. Теперь ясно, что Змитро держался в шахте благодаря тому, что половину его работы брал на себя Птах. Слабый человек, не в шахте бы ему...
      Как же все-таки вырваться? Пока что нет, видимо, выхода. Убежать, запрятавшись в уголь, как думал раньше Птах, не просто. Полувагоны - под бункерами, в один из них забраться еще можно. Но углем так завалит - не продохнешь. Кусками, которые отбирает Птах, вообще может убить. Стукнет двухкилограммовая штука по голове - и амба. Без договоренности с другими людьми, которые работают на обогатительной фабрике, о побеге и думать нечего.
      С высоты надшахтной галереи близким, манящим кажется лес. Зелеными лавинами покрыты покатые склоны Судетских гор. Горы сразу не кончаются. Огромные, похожие на выпеченные пироги, пригорки, один за другим виднеются на равнине, скрываясь за небосклоном. Между ними раскиданы поселки, рощи, цепочки посадок. Тоска сжимает сердце Птаха. Непрерывно ползет лента транспортера. Крупные куски угля сортировщики выхватывают сразу, кидают в бункера, те, что помельче, идут на грохоты, а самая мелочь вместе с угольной пылью и породой - в ванну. Гремит скип - огромный железный ящик, - им уголь подымают из шахты. Скрежещут туго натянутые стальные тросы. Под бункерами обогатительной фабрики лязгают буфера поданных под погрузку полувагонов.
      Тут, наверху, все-таки легче. Хоть небо над головой и эти зовущие полувагоны внизу.
      Змитро лежит в санитарном бараке. Там - доходяги. Страшно глядеть, как с ними обходятся. Кормят одной брюквенной бурдой.
      Вечером в лагере необычное оживление. Возле бараков - группки возбужденных узников. Разговаривают, смеются, размахивают руками. Немцы ходят мрачные, как осенние тучи.
      Птах узнает, в чем причина этого: вышла из войны Италия. Итальянских рабочих, которые свободно жили в городе, загнали за проволоку. Чернявые, подвижные люди, чем-то похожие на цыган, теперь в центре внимания. Их окружают, пожимают им руки, будто они сами герои.
      Об Италии Птах не думает. В голове у него другие заботы. Вечером он сидит возле Змитра. Большие влажные глаза тозарищ уставил в потолок, тяжело, прерывисто дышит. В бараке смрад, грязь, затхлость.
      - Обо мне не думай, Степан, - слышит Птах слабый голос. - Я не встану. Давно у меня началось... Моя песня спета... Если вырвешься, напиши жене...
      Сухая горячая рука находит руку Птаха, до боли сжимает. У Степана невольно текут слезы. Он наклоняется над больным:
      - Буду с тобой! Ты поправишься...
      В бараке кругом кашляют, хрипят, стонут. Кладбище живых. Побыв тут хоть день, заболеет даже здоровый.
      Птах вынимает из кармана завернутый в масленую бумагу сверточек. Кладет на тумбочку.
      - Умру я. У меня чахотка. Спасайся, Степан. Хлеб ешь сам. Иначе пропадешь. Я уже три дня ничего не ем...
      Змитро снова хватает руку Степана и, поднеся ее к губам, лихорадочно целует. Больше Птах вытерпеть не может. Наклоняется к Змитровой груди, припадает лицом, а потом, ничего не видя от слез, выскакивает из барака.
      III
      Бежать, только бежать!..
      На утренней поверке веркшуцы поспешнее, чем обычно, пересчитывают рабочих.
      Томаш находит Птаха в раздевалке. Приняв от поляка сверток, Степан задерживает его руку в своей.
      - Поговорить надо. Знаешь, о чем...
      Лицо у Томаша становится суровым.
      - Найду пана после смены.
      Весь день Птаха трясет. О его намерении Томаш знает. Собирались бежать вместе со Змитром в угольном полувагоне. Но теперь надо искать другой выход. Один, без помощи, в уголь не заберешься. Закидает углем так, что и дышать нечем будет.
      В условленное время Томаш не приходит. Ночью Птах не спит. Не знает, что думать. Может, испугался поляк? Продавать ложки - не то что содействовать побегу.
      На утренней поверке Птаха не вызывают. Что это значит? Вторая смена, в которую надо заступать, кончается ночью.
      Птах распихивает по карманам сухари, за пазуху кладет фляжку с водой.
      Время на работе тянется томительно долго. Гремит транспортер, с грохотом сыплется в вагоны уголь, из цементных ванн-ям, где мелкую крошку отделяют от породы, несет едким, удушливым запахом. Птах сам не свой. Чувствуя, что погибнет от отчаяния, он наконец принимает решение. Если не придет поляк, он бросится в бункер. Откладывать дальше нельзя. Надо только рассчитать, чтоб вагон был засыпан больше чем наполовину. Когда вагоны потянут, он выберется ближе к поверхности.
      Начинает темнеть. Птаха трясет как в лихорадке. Как затравленный волк, он следит за мастером. Тот наконец исчезает с площадки. Самое время ринуться в черную бездну бункера. Одно мгновение отделяет Птаха от безрассудного, отчаянного шага. Он не делает его. Что-то удерживает. За короткий миг перед его внутренним взором с бешеной скоростью пролетают прожитые годы. Он никогда не порол горячки. Горячка - смерть. В молодости пьяный соседский парень ударил его колом по плечу, перебил ключицу. Боль была страшной. У Птаха в руках был железный шкворень. Но он сдержался. Потом благодарил судьбу, что не поднял руку на дурака, - убил бы наповал...
      Запыхавшийся Гуща выныривает из темноты:
      - Пошли!..
      Мужчины по ступенькам спускаются с помоста галереи обогатительной фабрики во двор шахты. Веркшуцев нет. Они появляются перед концом смены.
      Посреди двора - кирпичное здание. Там раздевалка, душевые.
      Томаш толкает Птаха в отделение польских рабочих. Оно занимает левый угол закопченного зала, отгороженного от потолка до пола проволочной сеткой. Тускло блестит на длинном шнуре электрическая лампочка.
      Томаш открывает шкаф, показывает рукой на штатский костюм.
      - По сторонам не оглядывайся. Одежда - на твой рост. Аусвайс - в верхнем кармане.
      Странно - Птах не волнуется. Снимает робу, ступаки, прячет в нижнее отделение шкафа. Томаш дает ему в руки мочалку, мыло, они идут в душевую. Поляк запирает дверь на задвижку, шепчет:
      - Подождем, пока придут наши... Тогда помоемся...
      Мужчины, не пуская воды, стоят голые, молчат, и от этого немного неловко. У Томаша на правой половине груди большой синий рубец.
      - Валька, - объясняет Томаш. - По-русски - война. Подарок от германа.
      Проходит еще несколько томительных минут. Наконец в помещение валом валят шахтеры. Пускают воду, пар шугает под самый потолок. Хохот, возбужденные выкрики заполняют душевую.
      Томаш со Степаном помылись, но из кабины не выходят. Выскакивают после того, как из душевой исчезает последний человек.
      Томаш ведет Птаха в раздевалку, обняв за плечи и что-то насвистывая. Одеваются не спеша. У Птаха дрожат руки. Одежда чужая, непривычная. Кое-как натянул рубашку, влез в чужие штаны, пиджак надел легче. Томаш кивком головы показывает на галстук и шляпу, что висят отдельно на гвозде. Птах никогда не носил таких нарядов, поэтому галстук едва приладил. Ботинки немного тесноваты. Птах замечает, как, повернувшись спиной к сетке и присев, Томаш протягивает руку к рабочей одежде, быстро перекладывает в карман пиджака небольшой пистолет. Вот, значит, как...
      Пять или шесть поляков задерживаются на дворе. Томаш с Птахом присоединяются к ним, идут к проходной. Все держат наготове аусвайсы. Степан свой достает тоже.
      Вот и все. Они за проволокой. Поляки идут своей дорогой, Томаш с Птахом отстают, сворачивают в узкую пещеру-проход между отвалов породы. Над головой висит полкраюха месяца. Только теперь Птах по-настоящему волнуется. Ему кажется, что веркшуцы вот-вот поймут ошибку, кинутся вдогонку.
      Сорочка у Птаха сделалась мокрой, пот заливает глаза. Томаш шагает быстро. Степан за ним едва поспевает. Наконец показались купы деревьев. Под ними невысокие кирпичные домики.
      Томаш заводит Птаха в узкий дворик. Рядом с приземистым строением покатая гора породы. На ней даже выросли деревья; дворик, домик - внизу.
      Достав ключ, Томаш отпирает дверь. В лицо ударяет затхлой сыростью.
      - Посидишь тут. Не бойся. Я живу близко. Два-три дня, а затем - на потенг. Лагерь близко, никто не будет искать тебя тут...
      IV
      Эшелон стоит. Сверху Птаху видно высокое звездное небо, темные здания, редкие огоньки стрелок. Логовище подходящее. Полувагон загружен готовыми, сбитыми на фабрике частями дзотов. Немцы, скорее всего, везут их на фронт.
      Птах примостился в деревянном желобе, напоминающем корыто. Он спит и не спит. Накрыться нечем, а ночью холодновато. Да, наверное, и отоспался за три дня. В полутемной баньке, куда его привел Томаш, стоял верстак, на полу валялись стружки. Спрятавшись в них, он спал как убитый. Странное иногда происходит с человеком. Немцы его искали, он был от них близко и тем не менее спал как убитый. Если б кто другой сказал Птаху, что так может быть, он ни за что не поверил бы.
      Смоляной запах стружек и теперь щекочет в носу. Может, это доски так пахнут.
      На третий день Томаш принес Птаху старую железнодорожную одежду, бритву. Когда Степан переоделся, кое-как побрился, они вышли из баньки. Даже на трамвае ехали. Шахтерский город раскиданный, длинный. Он, как змея, обвивает подножье поросшей лесом горы, на которую Птах всегда смотрел из лагеря. Война, а у немцев даже нет маскировки. Всюду светятся окна. На другие города налетают английские самолеты, бомбят, а этот живет как у бога за пазухой. Узники ждали налетов, только не дождались.
      После полуночи Томаш с Птахом добрались до другой, удаленной от шахты станции, тоже принадлежащей этому городу. На прощанье поцеловались, и дальше Степан действовал самостоятельно. Выдавая себя за железнодорожника, не обращая внимания на патрулей, он долго бродил меж эшелонов. Угольные обходил. Неизвестно, куда немцы их погонят. В конце концов взобрался на этот состав.
      Эшелон тронулся утром, и до самого вечера Птах дрожал, боясь, что едет не туда, куда надо. Но на станции, где менялись паровозы, он услышал польскую речь. За Польшей - Россия.
      Две ночи эшелон стоит, два дня - в движении. Вольным Птах себя не чувствует. Тяжесть с души не спала. Вольным он будет тогда, когда ступит на родную землю. Там он не боится. Второй раз немцам не дастся в руки.
      Начинает светать, и станция заметно оживает. Бегут, звякая ведрами, немцы, гергечат, кричат. Где-то близко водонапорная колонка - слышен плеск воды и хохот солдатни. Птаха мучает жажда. Не в силах преодолеть ее, он достает из-за пазухи баклагу, отвинчивает крышку, отпивает немного тепловатой жидкости. Воду надо беречь - дорога дальняя. Птах чутко ловит звуки, какими объята неизвестная станция. Война всюду дает о себе знать. Солдаты заполнили весь свет.
      Соседний эшелон трогается. Птах осторожно надвигает на себя такой же, в каком лежит, желоб, оставляя небольшую щель для притока воздуха. Переворачивается на другой бок. Тело от долгого лежания одеревенело. Если бы пришлось бежать, то он, наверное, и шагу не сделал бы. Ноги как резиновые.
      Откуда-то сбоку доносится металлический лязг, пронзительно звенит циркулярка. Пыхая паром, проносится маневровый паровоз. Ловя звуки чугунки, станции, Птах с нетерпением ждет, когда вдоль эшелона пойдут осмотрщики вагонов. После них состав долго не задерживается.
      Наконец отчетливо слышен стук молотков по колесам и осям. Птах даже разбирает отдельные слова, которыми перебрасываются поляки-осмотрщики.
      Еще через полчаса - далекий, в голове эшелона, гудок, рывок паровоза, скрежет тормозов, грохот колес, который, нарастая, переходит в равномерное тахканье.
      Птах сдвигает с себя желоб. Лицо приятно обвевает легкий холодок. Ветер несет с собой мелкие пылинки сожженного угля, что вылетают вместе с дымом из паровозной трубы. Немецкие паровозы все такие, коптят страшно.
      Птаха охватывает возбуждение. Польша не бесконечна. Может, даже сегодня он услышит родную речь. Тогда он - на родине и знает, что делать. Его не пугает, что эшелон переедет границу где-нибудь на Украине, откуда до родного местечка - длинная дорога. На своей земле он на карачках доползет до дома. Лишь бы скорее, лишь бы скорее...
      Птах проваливается в сон, тяжелый, тревожный. Одно лагерное зрелище сменяется другим. Птах видит себя в темном подземелье шахты, штейгер Биркнер шепчет на ухо, что в его матраце найдены сухари. Надо бежать, а бежать он не может - нет Змитра. Птах хочет крикнуть, позвать Змитра, но голос пропал. Из горла вырывается бессильное сипение.
      На короткий миг Степан просыпается, старается отогнать навязчивую бредь, но она вновь возвращается то видом серого майдана, на котором проводится поверка, то ощущением беспомощности, которое до боли сдавливает грудь, потому что он вдруг видит себя в тесной клети, зависшей между ярусами шахты...
      Так продолжается весь день. Покачивание полувагона уколыхивает изнуренное тело, встревоженное сознание ищет покоя в сне, но полного забытья сон не приносит. Ежеминутные воспоминания о лагере, шахте, неволе, которые возникают сами собой, держат Птаха как в клещах. Ощущения мучительны - обессиливают. Птах никогда не думал, что таким трудным будет побег. Первый и второй день езды в противном корыте, которое напоминает гроб, он еще выдерживал, но больше нет сил.
      В лагере рядом был Змитро, Томаш, другие люди, тут он один. Целую неделю один, если учесть и сидение в затхлой баньке, под носом у немцев...
      К вечеру начинает моросить дождь. Эшелон, сбавляя ход, долго грохочет по крестовинам стрелок. Поезд еще не успел остановиться, как Птах встрепенулся от смутного, неясного, но радостного предчувствия. Еще через несколько минут до его слуха доносится сказанное на родном языке слово, и он, не в силах сдержаться, обхватив черными от угольной пыли руками заросшее щетиной лицо, плачет...
      ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
      I
      В штабе - новости. За столом один унылый Дорошка.
      - Следственная комиссия работает, - сообщает он Бондарю как бы даже со страхом. - По делу Лавриновича. Ищут виноватых. Одного расстреляли будто специально был подослан полицией...
      Кровь ударила Бондарю в виски, но он сдерживается.
      Услышанная новость, затаенный смысл ее означает что-то несовместимое с бодрым духом уверенности, с которым он приехал из Припятской зоны. Там многие люди, чужеземцы, о которых раньше никто не слышал и не знал, присоединились к партизанам и их приняли с открытой душой. Тут будто кто-то сознательно запутывает ясное для всех дело.
      Чтобы успокоиться, Бондарь отходит от штабной землянки, бредет по тропке. О гибели Лавриновича следствие вел штаб, в Центр были посланы соответствующие материалы. Если дело снова всплыло, это может означать одно - штабу партизанского руководства не доверяют.
      Бондарю обидно. Но чем дальше он рассуждает, перебирает в памяти обстоятельства весеннего налета на железную дорогу, который закончился трагично, тем больше трезвеет. Лавринович был проницательным человеком, он чувствовал, что в лице командира соединения партизанская масса хочет видеть героя. Он пошел навстречу этому, пускай невысказанному, неосознанному ее желанию. Понимал - в случае захвата эшелона авторитет его возрастет. Был горяч, нетерпелив. Рассчитывал одним махом разрубить все узлы и противоречия.
      Виновных в его смерти нет. Косвенно виноват, конечно, Михновец. Пальцем не пошевелил, чтоб выиграть бой. Даже разведки не провел.
      А Волах? Неужели, сея недоверие, подозрительность, хочет укрепить свое положение? Опыт войны научил Бондаря: подозрительность только вредит. Много писали, говорили о шпионах до войны, а когда она началась, это лишь усилило панику. Из-за преувеличенных слухов о немецких ракетчиках, диверсантах, парашютистах сбивались с толку целые части.
      Командир должен верить подчиненным, а они ему. Иначе боя не выиграешь. В партизанской войне тем более. Народ, который пришел в лес, варился в семи водах, увидел такое, что другому кабинетному начальнику даже не снилось. Он, Бондарь, скажет об этом Волаху прямо в глаза. Это его долг...
      Принятое решение как бы возвращает Бондарю равновесие, и он идет назад, в штабную землянку. А за дощатым столом уже не один Дорошка. Взлохматив поседевшую копну волос, сидит хмурый Вакуленка, склонился над картой Большаков, рядом с ним Якубовский. Высокий, по-военному стройный Гуликовский похаживает вокруг стола.
      "Обмозговывает разгром Росицы", - догадывается Бондарь, и догадка эта отзывается холодной, неприятной болью. После командира соединения старший по званию он, однако Волах поручил командовать операцией батальонному комиссару Гуликовскому. Идея Вакуленки, Бондаря, а командовать будет другой. Выходит, с самого начала не доверяет ему Волах.
      Бондарь подходит к столу, сдержанно здоровается. Гуликовский встречает его, не скрывая радости.
      - Ты извини, что начали без тебя. Со вчерашнего дня потеем. У него сидели, - он показывает на Большакова. - Дознались, что ты приехал, - и сюда. Выступаем послезавтра.
      - Почему послезавтра? Впереди еще целая неделя.
      - Ты в своей Припятской зоне закис, мхом оброс. Ничего не знаешь. Через неделю будет другое. Все партизаны выходят на железную дорогу. Рвать рельсы. В одну ночь по всей Беларуси. Приказ Пономаренко, Начинается, брат, рельсовая война.
      Так вот какие печки-лавочки!
      Сразу же, забыв об обиде, Бондарь прикидывает варианты операции. Задумано с размахом. И в военном и во всех прочих смыслах. Армия наступает, самое время ударить немцев с тыла.
      - Толу хватит, - как бы разгадав мысли Бондаря, продолжает Гуликовский. - За ночь прилетает по два самолета. Дождались праздничка!..
      Задуманный разгром Росицы теперь кажется Бондарю мелким, незначительным по сравнению с тем, что начнется через неделю. Он присаживается к столу, пододвигает к себе карту. Нападение на Росицу предусмотрено осуществить с севера, со стороны осушенного болота, которое начинается от Дубровицы. С юга, в обход совхозного поселка, дорогу на Батьковичи перекрывает отряд Якубовского. Скотину погонят по болоту на Дубровицу. Чтобы немцы не перехватили стада, еще один заслон будет поставлен возле Кавенек, под самым местечком. Что ж, операция задумана грамотно. Именно так ему самому хотелось ее провести.
      Прибегает запыхавшийся радист, кладет перед Бондарем листок бумаги. На листке, поверх зачеркнутых карандашом цифр шифра, торопливые строчки: "Полковнику Бондарю, комбригу Вакуленке. С получением сего приказываю немедленно вылететь в Москву, в распоряжение ЦК КП(б)Б. Секретарь ЦК КП(б)Б и начальник Белорусского штаба партизанского движения П. З. Калинин".
      Бондарь читает радиограмму молча, протягивает Вакуленке. Стучит сердце: тревога была не напрасной. Его партизанская песенка спета. "А может, так лучше, - шевелится мысль. - Не надо ломать себя..."
      До Вакуленки смысл телеграммы доходит не сразу. Разобравшись, что к чему, он чешет затылок:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24