Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Каблуков

ModernLib.Net / Отечественная проза / Найман Анатолий / Каблуков - Чтение (стр. 14)
Автор: Найман Анатолий
Жанр: Отечественная проза

 

 


      В райцентре - расспросы администраторши, которые она так и не поняла, на что наводили. На открытой платформе, прицепленной к допотопному паровозику узкоколейки, - неприязненное молчание работяг, нежелание вступать в разговор и наконец прямая угроза отвести, куда следует, для проверки. Механик, по прибытии вызванный с лесопилки, изучает удостоверение и кое-как успокаивает подозрительных и бдительных. Только возчик, взявшийся довезти до деревни, сам заводит разговор, под переваливание телеги с кочки на кочку, о городских парне и девке, которых недавно доставлял туда же и забирал обратно, - но на этом сообщении и кончает.
      Еще издали они замечают Устинью, стоящую на крыльце и тревожно вглядывающуюся в их приближение. Оказывается, пропал Касьян. Как дочь с подругой уехали, целый день что-то ладил в свинарнике, отодрал доски от лошадиного стойла и там тоже возился. Назавтра разрe зал ножницами старые белые кальсоны, чернильным карандашом долго выводил на них буквы. Мелкими гвоздиками прибил к притолоке над той и другой калиткой, под каждый гвоздик латунный квадратик. Выйдете - увидите. Опять заколотил досками, уже обе. Потом две недели лежал, как обычно. Потом девчонка-почтальонша привезла на велосипеде конверт, он раскрыл, опять ушел в свинарник. Еще два дня лежал, но нет-нет и зайдет туда. А потом она утром встала, лавка пустая, а хватилась его только днем. Ружье дома. И не знает, заявлять или как.
      Корреспондент выходит из сеней под крышу двора. Над калиткой свинарника надпись "Евгения Бойко". Над загоном для лошади - "Бог", с твердым знаком на конце. Он отдирает доски. Пол свинарника вымыт, изображения на иконах, особенно уложенных вдоль стенок, отчетливы. С потолка свисает мяч, Устинья сзади замечает: "Старые вожжи разрезал". А стенки - в заметках о Бойко, с теми же, что в квартире Семеновой, фотографиями, только на газетных вырезках. Поэтому и бросается в глаза единственная настоящая - Люды над грядкой, в ситцевом платье, с черными кистями рук, с косичками. Он переходит в соседнее помещение, там темно, окошко забито. Приносит привезенный с собой электрический фонарь. Луч движется по дощатой обшивке и внезапно натыкается на повешенные примерно на высоте лошадиного роста две иконы всадников. Георгий-победоносец и Михаил-архангел, кони и верховые лицом друг к другу. Свет довольно долгое время не отрывается от них. Потом начинает шарить вверху, внизу, во все стороны: пусто. Корреспондент, опираясь на стенку, взбирается на бревно коновязи, отдирает от окошка фанеру. Пусто, сумрак, темные шершавые стены, и два невероятных в сочетании с этим, расписанных, соединенных встык прямоугольника из какого-то другого мира.
      Что-то он еще спрашивает у Устиньи, что-то, проходя по деревне, у старух, у стариков. Ему показывают руками, куда приезжавшие ходили за грибами и земляникой, куда Касьян и Люда за дикой клубникой. Он выходит на тот же луг, садится на бревна. Медленно-медленно поворачивая голову, рассматривает, что открывается взгляду. Еще луга. Даль. Опушка леса. И на ней все время ему мерещится темное пятно: в одном месте, в другом. Не то густой куст или елочка, не то высокий пень сгоревшего ствола, не то кто-то полез на дерево и уселся на нижних ветках, чтобы тоже разглядывать все, что вокруг.
      ...Дрягин встал в дверях с непроницаемым лицом и не произнося ни звука. Каблуков поднял голову и опять уперся в чтение. Вдруг Дрягин сделал "гы-ы-ы" и расплылся в идиотической ухмылке. Потом еще громче и длиннее: "Гы-ы-ы-ы-ы. Я бы так не мог. Ты ведь не мог. Если бы мог, то написал бы раньше. Но, пока не написал, ты не мог. Но ведь написал! Значит, и я мог. Ну я дал! Зачем мне теперь изображать, что я киносценарист, а сам - боец невидимого фронта. К примеру говорю: боец - к примеру. Нет, я сценарист и поеду в Голливуд получать премию. Или подписывать контракт на следующую кинодраму. "Конюшня" - это вы написали? - это я написал. Снимать хочет Микеланджело Антониони, думаю ему отдать. Опупеть: человека уже зовут Микеланджело, а он еще Антониони. Каблуков, давай поговорим, как творческая личность с творческой личностью. Моя идея, конечно, была сильнее. Потому что примитивнее. Бабы лезут друг на друга. Зоопарк. Откровение Москвы. Ты ее, конечно, запорол. Сюжет вообще к старику съехал. Не поймешь, кто главней, он или она. Наш великий, могучий, правдивый и свободный русский секс или наше любимое богоискательство. Но, может, я бы и сам ее запорол. Ну лезут, ну бабы. Сейчас я это вижу, только как написано. Врач-рахитик, Касьян, слеза у той, слеза у этой. Корреспондент и есть, и отсутствует. Это кино, понял? Это и есть кино, понял? По большому счету это новое кино. Если наши поносники-авангардисты, конечно, вытянут".
      "Так что принимаете?" - сказал Каблуков. "Двумями руками". "Тогда вот что". Они прошли в комнату, он достал из стола четыре листа бумаги с напечатанным текстом. Подал первый, с тремя строчками: "Сергей Дрягин", "Конюшня", "Сценарий художественного фильма". На втором в столбик "Действующие лица. Корреспондент. Алфеев (Алик), тренер. Бойко Евгения, знаменитая волейболистка. Люда Семенова, ее молодая подруга, волейболистка. Устинья, мать Бойко. Касьян, отец Бойко. Ольга, волейболистка. Врач". Третий и четвертый - расписка, в двух экземплярах: "Я, Каблуков Н.С., получил от Союза кинематографистов пятнадцать тысяч рублей за творческие консультации по текущей работе киностудий, проводившиеся мной ежедневно в течение последних полутора лет". Число-месяц-год. Подписи: Каблуков и Секретарь Союза кинематографистов Дрягин С.Н. "Одна вам, одна мне".
      Тот положил первые два поверх рукописи сценария, поглядел оценивающе и прочитал вслух с удовольствием: "Сергей Дрягин. Конюшня, сценарий". Открыл портфель, положил на стол три пачки по пять тысяч из новеньких сотенных, затем с театральной торжественностью вынул свой лист и, как в цирковом номере чтения мыслей, эффектно обнародовал: "Мною, Каблуковым Н.С., получено от Дрягина С.Н. пятнадцать тысяч рублей за спецконсультации". "Для отчета, объяснил он. - А это лишнее". И протянул, возвращая, каблуковский вариант. "Подписываем мою", - сказал тот, не принимая. "Что так?" "Принцип. Хочу знать, откуда деньги". "Студии не при чем, полтора года и ежедневно - не при чем". "Спец не при чем: что за спецконсультации? И Дрягин. С чего вдруг? А полтора года - это восемьсот в месяц. Порядочно, но допустимо - если каждый день и творчески". Нехотя Дрягин подписал, за ним Каблуков. Взял лист, спрятал в стол; хмыкнув, сказал: "Документ". "Фальшивый". "Какой есть, а окончательный. Всё, забыли. Если поправки, переделки, ко мне не обращаться. Не говорю уже, проталкивание. Целиком ваше дело. Будем и об этом бумагу писать или на слово поверим?"
      Дрягин, немного комикуя, сунул ему ладонь уточкой, Каблуков, усмехнувшись, пожал. И Дрягин усмехнулся, но успевшей до того мгновенно помрачнеть физиономией: "Ну хоть сознайся, что это ты такой свободомыслящий и смелый, потому что под меня писал. Врач запойный, корреспондент продажный, деревня гиблая, продукты из московских распределителей. Указания режиссеру. Ладно, если приспичит, может, режиссер и исправит. Не под меня бы поосторжнее сочинил, а?" Похлопал одобрительно рукой по портфелю: сценарий. Похлопал по пачкам денег. "Ну вроде всё. Как ты говоришь? Забыли".
      X
      Теперь можно было заняться квартирой капитально. Тем более что и нужно. Гурий вернулся на месяц раньше срока. Клялся, что жить ему есть где, великолепная дача в Ольгине, пустующая, хозяин, бывший его больной, умоляет вселиться, заодно присматривать, до города пятнадцать минут электричкой. Но что бы он ни говорил, съезжать надо было в экстренном порядке. Подвернулась шикарная жилплощадь: БэА уезжал на год на "Мосфильм", жена позвонила. Пятикомнатные хоромы на Шестой линии, между Невой и Большим, бельэтаж. Мы в них и в Ленинграде-то только с дачи наведываемся, живите на здоровье. О, Васильевский - но уже послабее "о". Дух - о! Дух того, раннего строительства, когда Амстердам был сразу за Лисьим Носом и туда гоняли на веслах. Дух энергичного прохода молодого царя с командой по этой вялой почве, которая и посейчас втягивает в себя микрон за микроном булыжники. Уж на что продувное место, а остался, зацепился за козырьки подъездов, рельефы, углы, застоялся за дверками, ведущими из подворотни на черный ход. И чего хорошего? Н-ну, не знаю, достоверно как-то. Хорошо здесь летом: прохладно, пусто, тени. Провинциальный городок, окраина, не надо дачу снимать. И осенью ничего, литография: небо - вот оно, верхний край рамки, геометрическая перспектива домов, несколько муравейных фигурок на задних лапках, одна - ты. Зимой кошмар, не будем даже говорить.
      В общем, надо решать. И опять звонок жены БэА - из Москвы: продается квартира в кооперативе киношников на Черняховского. Каблуков - одна нога здесь, другая там, осмотрел, и так захотелось ее иметь, немедленно, не обязательно эту, но эта - вот, уже, через неделю въезжай, что даже открыл рот попросить у хозяев разрешения прямо от них позвонить Тоне. Закрыл - и на почту. Какой район удобный, исключительно: почта в двух минутах, метро в одной, магазины и в той стороне, и в этой. Все это вывалил Тоне и на той же ноте: "Зелено, просторно, двор - парк. Консьержка. Да ты же помнишь: мы там у Мыльникова были на ужине торжественном, когда ему Госпремию дали. Помнишь, там еще цветы в горшках на лестничных маршах - у нас тоже". У нас - уже купил... Она говорит: "У Мыльникова? Малоприятный человек... Слушай, а зачем нам с ними всеми жить? Мало тебе студии и Союза? Как после смены в цеху красный уголок. Поспрашивай вокруг: может, есть дом каких-нибудь архитекторов или, еще лучше, строителей - они себе плохого не построят. И хорошо бы в другом районе. В Москве ведь районы все одинаковые". Он спросил растерянно: "А ты не против Москвы вообще?" "Ты же знаешь, я не против ничего - если мы не против". "Антонина, хитрюга, диктатор, злоупотребляешь мыми, не злоупотребляй", - все-таки нашелся сказать.
      Щекотливый момент был только сообщить, что отказались, жене БэА. Все-таки занимали ее квартиру, и не затем ли она звонила, чтобы не очень на их диванах рассиживались. Мнительность, конечно, но, что такое лезет в голову, показательно. Передал Тонины слова и про красный уголок, и про архитекторов, она сказала: понимаю, - и попросила к вечеру опять позвонить. И - да, выплыл подходящий вариант, горящий: деньги отдавать, вообще говоря, сегодня, крайний срок завтра утром. Архитекторы, только далековато, в Измайлове. "Но если вы хотите уединения... И потом прямо на краю леса". Утром с деньгами - три триста - приехал в мастерские Моспроекта, отдал мужику, которого за седину и изящные кисти рук, не задумываясь, взял бы на роль архитекора. Он показал план местности, проект дома. Повышенной категории, от желающих нет отбоя, это только вмешательство вашей покровительницы склонило чашу весов... Объяснил, как доехать, семь минут ходьбы от метро - "чтобы, знаете, в окна не шумело, там же оно на поверхности". Действительно, лес, ну не лес, но и не парк, а специально выведенная для городов помесь - лесопарк. Стройка, подошел, поглазел. На кране ползет вверх бетонная плита, на другом - собранный санузел в черном толе. Вон наш с Тошей поехал. Значит, плита, жаль - в Москве это главная фраза: у нас дом кирпичный, у вас какой, панельный? Хрустальный. Парень идет, похож на прораба, надо бы что-то спросить, только что?.. И обратно: прямая до площади Революции, Центральный телеграф, - возбужденный, почти восторженный отчет Тоне.
      Тоня неделю как пошла работать в "Ленэнерго", в отдел жалоб населения. Он, нельзя сказать чтоб отговаривал, но приговаривал: такая тоска и такая морока. Чего ради? А она отвечала: жалоб - понимаешь? Жалуются, и их жалко. И если есть, чем их жалеть, то в самый раз. После первого дня, неуверенно посмеиваясь, призналась, что место работы - пустые темные коридоры и комнаты, никакой энергии. Сумрачность и зябкость такие сами по себе жалобные, что брюзгливое бормотание приходящих с неправильно выписанными или неучтенными жировками - как мотивчик, висящий в воздухе и непроизвольно подхватываемый, который мурлычат, не открывая рта. Теперь она сразу поехать в Москву - разобраться на месте, где они будут жить и нет ли у нее претензий, не пришедших ему в голову, какой-нибудь особой неприязни или просто идиосинкразии, - не могла: только начав службу, отпрашиваться на день по такому ненеотложному поводу неприлично. Решила, что приедет в конце недели, а он, если не найдет ничего лучшего, пусть поживет на чердаке у отца.
      Петр Львович с остальным штабом на этот раз сидел в самой "Поляне". Сказал, что ключа не нужно, там кто-то обязательно будет, и дал адрес. Дом стоял в переулке между Сретенкой и Кировской, бесформенный, облупленный. Излучение угнетающих флюидов. Лифт шел до седьмого, потом еще два марша до площадки, на которую выходили две двери. Обе были открыты, за обеими шел ремонт - самый разворот. Не маляром, не штукатуром, не плотником - одетыми одинаково в грязные заскорузлые клифты - был расхаживающий туда-сюда и наблюдающий работу веселый длинноногий молодой человек в твидовом пиджаке. Одного роста с Каблуковым, он казался выше из-за маленькой, похожей на жирафью, головы. Первое, что он, иронически улыбаясь, сказал, было: "Это они нарочно - чтобы вызывать отвращение. Чтобы хозяин хотел как можно скорее от них избавиться". Его звали Глеб, художник. "Ху знает, монументалист", - так отрекомендовался. Пробил через Моссовет и еще ху знает через кого и ху знает за какие башли эту половину чердака, а ту, профессорскую, приводит в божеский вид заодно, по собственной инициативе: "Потому что ни самому себе, ни тем, кто будет сюда приходить, мне не объяснить, как это: мансарда, крыша, облака - и пьеса Горького "На дне", происходящая, как известно, в подвале".
      Каблуков ждал Тоню не неделю, а две, простудилась, и все это время жил по приглашению Глеба в его квартире, а Глеб на даче в Серебряном Бору. Истолковал он такое обилие площадей все с той же внятностью, но при этом так кратко, что Каблуков понял только, что это родня, разветвленная родня, такие-то, такие-то и такие-то фамилии, которые он должен был знать и, действительно, мельком слышал, и Глеб своими апартаментами располагает просто как часть родни. Некий жилищный фонд, распределяемый на столько-то членов большой семьи. Несколько раз он звонил Каблукову, и они вечером шли в ресторан, вдвоем или с Глебовой компанией, симпатичными остроумными людьми и их красивыми подругами. Наконец Тоня приехала, и они с вокзала отправились в Измайлово: с "Комсомольской" до "Курской" и пересадка. Уже перегоны до "Электрозаводской" и "Семеновской" она проезжала с тоскливым выражением лица. Когда вышли к стройке, оказалось, прежний проход, через ложбинку, перекопан: готовили площадку для еще одного дома. Отвалы сырой глины превратили низину в порядочный овраг, впрочем, выглядевший проходимым. Он пошел первым, и сразу они стали увязать, а через несколько метров вдруг провалились выше колена в какую-то жижу, о составе и происхождении которой не хотелось думать. И Тоня заплакала. Кое-как выбрались обратно, кое-как в канаве смыли грязь. Она даже не сказала ничего, а только несогласно помотала головой: нет-нет-нет - огорченно и непререкаемо. "Да и парк, представляю себе, как загажен. Набоков про такие места - берлинские - писал".
      Каблуков стал обзванивать всех, кого хоть как-то знал, по записной книжке. Калита сказал: "У меня директор картины этим профессионально занимается". Каблуков думал, что ища жилье для иногородних актеров, выяснилось, что куда профессиональней - параллельный бизнес. За пятьсот рублей вставлял в список строящегося кооператива, за тысячу - в уже сдаваемый под заселение. "Лично я бы с вас, Николай Сергеич, ни копейки. После "Ласточки" вы для меня небожитель. Но есть люди надо мной. И их можно понять: что в наше время ценнее квартиры? Здоровье - но и оно зависит от жилищных условий". Кооператив межминистерских АХО. Улица Короленко, от метро "Сокольники" две коротких автобусных остановки, или, как изъяснялся директор, "две сигареты". Тоня съездила одна и одобрила. Седовласый тип из Моспроекта объявил, что взнос отдадут через полгода - минимальный срок для такой банковской операции. Спросил о причине отказа... Архитекторы, а дом панельный... Голубчик, архитектор - это имя. Растрелли, слыхали? Корбюзье. А мы чертежники, шелупонь, рожа кирпича просит, ан не получает... Каблуков уплатил: тысяча плюс на этот раз четыре с половиной - дом был кирпичный. Те, конечно, отдать отдадут, но два, один за другим, щелчка пальцами, и от пятнадцати осталось шесть с копейками. В Ленинграде ждала открытка, что очередь на "Жигули" подошла, придти с квитанцией об уплате в сберкассе пяти с половиной тысяч.
      Автошкола, сдача экзаменов на права, то, се, теперь спешить уже некуда - они въехали в свою трехкомнатную квартиру на седьмом этаже через четыре месяца, в январе. Три окна выходили во двор, небольшой, окруженный старыми зданиями. По периметру несколько городских тополей, детская площадка. Одно на улицу, на маленький сквер перед пятиэтажным домом напротив, перестроенным, по-видимому, в тридцатые, из двухэтажного - граница была отчетливо видна. Летом будет достаточно зелено, но сейчас деревья стояли удручающе голые, как будто ободранные, да еще на сером, облезлом снегу. Оба смотрели на них, упираясь лбами в стекло, прикасаясь друг к другу боком, время от времени нарочно задевая головой, и не могли налюбоваться.
      XI
      Так это скручивается: крохотные хрупкие веточки кораллов соприкасаются, переплетаются, прилипают одна к другой, каменеют. Звонок жены БэА, зодчий с прической и маникюром перед чертежной доской, кабинка туалета, качающаяся в синем небе на тросе подъемного крана, прораб, который, может быть, никакой не прораб, а такой же случайный человек на стройплощадке. Ныряешь, медленно, в свое удовольствие, проплываешь мимо них. Тоня нервничает: чужое, новая, неизвестная бухта, лагуна с подозрительно ровной поверхностью и непонятно что скрывающей, возможно, коварной глубиной. Поворачивая, задеваешь плечом за торчащий отросток и даже не замечашь, такой он под водой мягкий. На берегу оказывается, расцарапал, и, что за ерунда, начинает гноиться, не заживает, врачи. Всего-то было: остаться в Ленинграде, а решили в Москву согласиться, не рассматривая, на первое, что попалось. Перекручивается стебелек, загибается лепесток, и беззаботное купание, открывающее, как представлялось, десятилетия столь же благополучного времяпрепровождения, превращаются в фатум, неотвратимость.
      Началось с такого пустяка, что раздражало единственно, что такой пустяк раздражает. Из Ленинграда стали поступать сведения о не то чьем-то, не то общем неодобрении их переезда. Нина Львовна разговаривала по телефону только с Тоней, упоминала имена Каэфов, Ильина, журналиста, поднимавшего вопросы нравственности, кого-то из знакомых ровесников. Ничего толком не говорила, а только: нечего было бросать насиженное место и мчаться, задравши хвост, я вас не гнала, я предупреждала... Предупреждала, что чтo ?.. Что там медом не намазано... Так тем более бы посочувствовать... Сочувствуют тем, кто не оставляет других нести груз, рассчитанный на всех...
      Галиматья. Петр Львович так и сказал: "Сестрица дурью набита по макушку, даром что может когда и дельное брякнуть. А этим всем Богом обиженным только бы друг дружке в унисон подвыть о своей исторической миссии". Каблуков сердился, что Тоня придает дамской болтовне внимание, от телефона отходит расстроенная и потом необычно сосредоточена, и вдруг тень ложится на лицо. Хмыкнуть, забыть и не думать - я же забыл! В начале весны он поехал в Ленинград поглядеть отца и мать, которые никак не могли выбраться навестить их на новом месте - в чем Тоня усматривала опять-таки знак того же неодобрения. После Пушкина - где обнаружил обычную отцовскую правилами ограниченную строгость и материну сконцентрированность на том, чтобы примириться с ней, - потолкался, остановившись у Феликса, несколько дней в Питере. В первый же пришел с тортом и цветами к "тетушке". И метнулось сердце: туда - и оттуда. Начало: он, "Каблуков", здесь начался. "В начале сотворил" - вот оно, полное токов и соков долгой стремительной недели творения. То самое, какое было тогда, те самые обои, кушетки, кресла, два огромных и все равно темных окна, которые весной мыл, ставя на высокий подоконник табуретку с тазом воды, потом забираясь на него. Чем крепче рука сжимает раму, тем ярче воображаемая картина падения. Оно-то оно, но уже и бутафория. Покинутые формы, на которых еще можно сидеть, спать, разговаривать, расположить вазу с цветами, но словно внутренность выедена жучком, жучком, разве не бывает такого?
      Встретила - само радушие. Расспросы - о том, что, в общем, ей уже было известно. Забавные сплетни, из памяти вытащенные истории, очаровательные, яркая речь - ни секунды остановки. Пока он не сказал - чуть не посередине ее фразы: "Нина Львовна!" "Да?" "В чем там дело?" Ах, дело? И почти как Дрягин: для тех, кто спрашивает, дe ла, возможно, никакого и нет. Но есть крошечное извинение - для тех, кто не ленинградец. Слово за слово, выходило складно и претендовало на внушительность. Город, предопределенный разрушению, вымыванию, умиранию. Постоянной медленной катастрофе, сопровождаемой мгновенными бедствиями. Речь прежде всего о внутренней, одухотворенной жизни города - природные стихии только ее метафора. Самые сокрушительные удары революция и блокада. Революции уже исполнилось полвека, она меняет вид, но продолжается. Блокаду же немцы сняли, но большевики нашли оптимальной формой существования города и подхватили.
      Человек - вообще цитата блокады. То, что король Лир говорит про Эдгара. Все свое, ничего чужого. Ни шелка, ни чьей-то кожи поверх своей, ни шерсти, ни одеколона. Остальные поддельные, он настоящий. Неприкрашенный, именно это бедное, голое двуногое животное - и больше ничего. Долой, долой с себя все лишнее. Человек - кто сейчас, когда про ту блокаду вспоминают только по праздникам, идет с ведрами, с санками, с муляжем трупа на фанере, пусть даже надувным. Во всяком случае, есть в Ленинграде - круг не круг, скорее россыпь людей, знающих друг друга или по крайней мере друг о друге. Которые, какой бы образ жизни ни вели, постоянно видят и такую свою ипостась. Оставаться в ней живым - их гражданская миссия. Это требует постоянного усилия - если угодно, служения - от всех, кто рассыпан. Как припечатала ваша Ахматова неизвестно, в трезвом уме или в очередном вакхическом трансе, - я была тогда с моим народом, там, где мой народ, к несчастью, был. В отказавшегося, в перебравшегося ближе к столу раздачи пайков, не говоря уже, к пирогу, никто камня не бросит. Но и восторгов испытывать не станет. Ваши родители, кажется, до сих пор у вас не были?.. Отца не отпускают ни на день... Ваши родители - люди безупречного нравственного чутья и неколеблемой нравственной позиции.
      Наконец она могла замолчать. Каблуков сказал: "Почему вы так Ахматову не любите? Вы объясняли, я помню. Что путаная и капризная. Это чепуха, ее уже нет, а вы всё не любите. Вы говорили, она вам ни к чему. То есть вы ее не любите идейно. Для вас идея важнее непосредственного эстетического укола. Сильнее сиюминутной реакции на живое существо и живое слово. Поэтому всё у вас люди, льюди, человеки какие-то. Не Тоня, а человек, не я и она, а люди. Родители - люди. Не Анна, не Андревна - вы же были с ней знакомы, - а такой особый людь". "Вы тоже, кажется, видели ее в натуральном виде? Тоня говорила. И как вам?" "Тоша предательница... Я никому, кроме нее, не рассказал. Именно потому, к а к мне это было.
      А было так, что я вошел и времени оказалось минута. Минуту я еще был вошедшим. Меня Бродский привел, немножко даже наседал, дескать, тебе непременно надо... С чего вдруг?.. Придешь - поймешь... Огляделся, какая-то кровать тяжелая, спинка могучая красного дерева, чуть не под балдахином и вид продавленной. Продавленное ложе. Царская ложа, из которой смотрят сны. Какой-то сундук, столик, за ним опять столик, не то комод, не то бюро. Все это вдоль стен, так что комната как будто вытянута к окну. Стулья - вроде такие, как и кровать, а вроде и из домоуправления. И на одном сидит за столиком - имени нет. Понятно, что Ахматова. Но не называть же это по фамилии или именем-отчеством. И всё, минута кончилась. Меня от меня, кто я там к этому моменту был, некий Каблуков, чьей-то семьи часть, компании, улицы, всемирной истории, прочитавший, услыхавший, подумавший, сказавший, только что оглядывавшийся, отключило. Ничего сверхъестественного, наоборот, кровать из какой-то стала совершенно понятной кроватью, и сундук, и столики. И та, что сидела, стала Ахматовой, Анной Андреевной, ровно такой, какой она нам и прочему миру дадена. Только находились мы, и комната, и прочий мир в единственно необходимом для всего месте. В том, где каждое существо, душа и предмет принимаются без сомнений и подозрений, что что-то в них есть еще неуловимое или чего-то в них нет необходимого. У меня в сознании мелькнуло даже, чтo это за место, но такая дурость, что я непроизвольно фыркнул смешком и наехавшую на физиономию улыбку отворотил конфузом в сторону. Она гуднула, вполне доброжелательно: "Вы чему улыбнулись?" Я: "Да подумал, что, предположим, у платоновских идей есть материальное место - тогда, может быть, вот такое? Ну это", - и поднятым пальцем коротенько обвел нас и вещи.
      Тут Бродский вопит: "Вы не думайте, он не дурак. Он, хотя и баскетболист, но понимает. Он инженер, но не итээр, поверьте мне. Он пишет сценарии, но это ничего не значит, он не киношник. Он кое-что ухватывает". И мы с ней уже оба смеемся. А дальше я молчу. Они что-то говорят, иногда и ко мне обращаются, я отвечаю, но и, когда отвечаю, все во мне молчит. Потому что а) не о чем говорить и б) всё при этом в порядке. Никаких конфликтов не существует как понятия. На свете. Потому что вообще не существует мелкого. Никакого этого Ленинграда, властей и блокадного режима. Никакой россыпи несущих миссию внутри инертной массы. Нет особости, нет единомышленников. Удовлетворенности и недовольства. Уехал ты или остался - вообще непонятно, что значит, потому что одно и то же. Есть трагедия. Есть стратегия поведения - диктуемая ею. Остальное - смешное. Или скучное. Есть место, воздух, освещенность и температура - за неимением лучшего будем говорить платоновских идей. А не хотите, то как у нее: ведь где-то есть другая жизнь и свет. Прозрачный, теплый и веселый. Там с девушкой через забор сосед. Беседует, и слышат только пчелы. Нежнейшую из всех бесед. Там есть кто? Ну Гоголь. Который каждого видит насквозь, как рентген, а хочет видеть, как Бог. И потому всем внушает: я такой, я избранник, орудие в руках провидения, делайте, что я скажу. И звучит нормально. В этом месте".
      Он помолчал. "Теперь вы опишите, какая она была". "А почему вы не хотите никому это рассказывать?" "Неужели непонятно? Чтобы не стало мемуаром".
      "А я ее видела несколько раз - в гостях у общих знакомых, и когда она выступала, и просто на улице. Откровенность за откровенность: я ее видела на улице, здрасьте - здрасьте, и мы проходили мимо друг друга или даже на другой стороне, и каждый раз удар был как от ее выступления, как от сидения с ней за одним столом. Я всегда останавливалась и смотрела вслед. А самая замечательная встреча: я и двое из Каэфов приехали на дачу... неважно, к кому. Действительно, неважно. Он жил у своего друга, академика. Тот в двухэтажном доме, а он в хозяйственной пристройке - в Малом Трианоне, такая у нас была принята шутка. Как фигура в науке - вровень хозяину, если не талантливее. Каэфы обсуждали с ним издание перевода: одна перевела, другую назначили редактором. Я с боку припека. И вдруг заявляется она. К академику, что-то узнать, была рядом. Домработница объявляет: они после обеда отдыхают, встанут через полчаса... Подожду... Приглашаем к нам, садится, мы говорим, внимательно слушает, сама ни звука. И как-то так заворчивается говорение, что Клара произносит: "Чего я им не могу простить..." - имеется в виду, большевикам. И вдруг Ахматова: "И не надо! прощать!" - в два такта. А та по инерции еще продолжает, и что-то крайне легкомысленное, в манере нашего салонного юмора: "... это что они сделали у двойки и четырнадцатого одинаковые огни". Или что больше нет в кондитерских пти-фуров, или переименовали Николаевский мост в Лейтенанта Шмидта - не помню... И не надо! прощать!"
      Посидели в тишине, поглядывали друг на друга, улыбались. "Так что мне плевать, что мы с Тошей им не нравимся. Абсолютная лажа". "Ну и правильно. Только бы не проплеваться, голубчик". Нейтрально.
      XII
      "Лажа" сорвалась с языка из-за Феликса. Вот кто оголял фронт противостояния отечественному образцу Мирового Зла! Старик, сказал он, едва Каблуков переступил порог его комнаты, уставленной коробками и ящиками, сваливаю. Полная лажа, сил больше нет. Че-то трахеями рычат, носом и ротом хлюпают. А ты знаешь, что такое речь? Это не элоквенции адвокатов здешней старой школы. Они просто уничтожали язык, заменяли его словами. Я уже не понимаю - Гурий, лучший наш речевик, он пробивается речью, как шпагой, или качается на ней, как на волнах? Лажа какая-то, ухо не воспринимает разницы. А я тебе скажу, где мое ухо - как кот перед прыжком, и весь говорильный аппарат - как золотая рыбка перед тем, как произнести слово. Это инглиш! Я на нем говорю, как белый человек Киплинга, у меня самые последние конджакшн и партикл ангельчиками на губах пляшут. Прочесть тебе наизусть шесть первых строф из "Кораблекрушения "Германии"" Джерарда Мэнли Хопкинса? Я хочу туда, где только на нем и можно понять, как жить. Потому что мне нравится, как там живут: разнообразно. Во всяком случае, как про это говорят. В общем, сил нет, а выход появился. Как всегда, евреи. По старой тропке через Красное море. А у меня сейчас временная подруга жизни как раз из этой нации.
      В ящиках и коробках была сложена его коллекция. Отберут и отберут: всё ведь и так не его, приплыло в руки - может и уплыть. А что удастся провезти - на стенку квартирки в штате Алабама. А? Оклахома. Колорадо. Неплохо? Шучу, шучу - только Нью-Йорк и только Манхэттен.
      Это в корне меняло положение вещей, состав жизни, мир. Как великие географические открытия. Ойкумена уже не ограничивалась Средиземным морем с центром в Москве, западом в Таллине и югом в Сухуми. Оказалось, что можно выехать поездом с Киевского вокзала как бы в Переделкино, но если там не сойти, а потом и Киев пропустить и Львов, забиться в купе и не вылезать, то можно доехать и до Вены. И до Рима. То есть представьте себе: земля еще не шар, плоская лепешка, вместо глобуса лист бумажной карты, на нее нанесены разные названия: страна людей с песьими головами, степь китовраса, Гиперборейское море, и над всем, на всей ее площади - четыре буквы, по растяженности не сцепляющиеся одна с другой: С, С, С, Р.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31