Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Каблуков

ModernLib.Net / Отечественная проза / Найман Анатолий / Каблуков - Чтение (стр. 16)
Автор: Найман Анатолий
Жанр: Отечественная проза

 

 


Не чтобы он, не дай Бог, разнюнился и стал показывать и, того хуже, распространяться про белые шрамы на обоих запястьях, замечаемые особо наблюдательными под крахмальным манжетом рубашки, а не особо - когда вместе валялись на пляже или парились. А чтобы хоть однажды сказал "херово", как в ста случаях из ста говорит "нехерово" в ответ на "как дела?". Пенковая трубка, лишь на секунду, на одну короткую затяжку прикусываемая зубами, а в остальное время выписывающая плавные параболы вместе с рукой, дирижирующей словами, - не баланс ли она в кулаке канатоходца, отбрось он который, и сорвется? А и не сама трубка - дым. Сине-серая акварель с ароматом, погружающим тебя в куда более сложный, пряный, дурманящий, духов, масел, притираний в комнате, где никогда не открывают окон, где-то в Батавии - маленький дом, на окраине в поле пустом, где китаец-слуга в двенадцать часов снимает с дверей засов. В початой пластиковой упаковке в форме кисета этот табак можно случайно добыть у какого-нибудь шалого норвежца, чудом затесавшегося в туристский автобус, нанятый жителями городка, а иногда и села, в финской глуши. Фарцуя самому или покупая у фарцовщиков, которые называли его, кто как хотел, "кептейн", "кепстейн" и "кейптаун". В остальное время "Золотое руно", табачок хороший, но на экзотику замахивающийся не далее субтропической, с запахом, проложенным холодноватыми деловыми флюидами кулуаров партсобрания в Сухуми.
      "Американы, они такие чистенькие, - сказала однажды в компании девушка Роза по кличке Розка-стрекозка. - Утром, днем и ночью - всегда из-под душа". "Вода другая", - отозвался вдруг Феликс. Она продолжила: "И румяные". "И воздух другой"... Как у Хэмфри Богарта в фильме "Касабланка": элегантный костюм тонкого сукна, гладко выбритые щеки, табачный дым вокруг головы - все у него было такое же, только воздух и вода другие. И "Касабланка" называлась в прокате "В сетях шпионажа". Нет, это "Танжер" так назвался, а "Касабланка"... А может, и не в прокате, а он смотрел ее - знакомые провели - на спецсеансе в Доме кино... И ради того, чтобы увидеть на экране ее настоящее название, а может быть, если сложится, и походить по ней; и по Танжеру, если сложится; ради табачных лавок, благоухающих турецким и вирджинским; или - что то же самое - чтобы читать стихи Серебряного века не как мальчик, которого ставят перед гостями на стул, а погрузившись в любимое кресло, себе единственному, зато Теннисона или Эмили Дикинсон гостям, соседям, бармену за стойкой; в общем, ради другой воды и другого воздуха он договаривался с Иван Петровичем-Петром Иванычем, устраивал двойную отвальную, дважды улетал с одной и той же земли, и все это - в глубине души готовый к тому, что меняет шило на мыло.
      Почему Каблуков не хотел видеть этого прежде? Ни он и, похоже, никто. Главное определение происходящего было: так. Sic. Лицо - зеркало души, поверхность - материи. Что перед тобой вывесили, какую чадру накинули, какую маску надели - так оно и есть. Какими они выглядят, такими я их принимаю. Может быть, потому, что до сих пор не было угрозы их потерять? Да нет, Валера Малышев утонул, а взгляд, отражавший все, что вокруг, всех остальных, как зеркало, не изменился. Возможно, это пришло только сейчас потому, что сделалась осуществимой невероятность, принципиально запрещенная к осуществлению: раздвой действительности, протекание судьбы одновременно по двум руслам - исчезновение бесследное, безвозвратное, но не физическое. Похороны, но не смерть. Гдетошнее присутствие, которого нельзя проверить. Советская власть не кончится никогда, это может только присниться, да и то если слишком много смотришь кино, слишком часто гаснет реальный электрический свет в помещении и зажигается нереальный на экране. Советская власть навеки, потом могила навеки, так что то, чего лишаешься, лишаешься навсегда. Но что от тебя зависит, это чего ты лишаешься: коврика с лебедями или лебедей.
      Кто его знает, кто на самом деле эти люди? Потому тот или этот гадок, что гад, зоологический класс, или потому, что с виду гадкий утенок, а в один прекрасный день обнаружит свою лебяжью стать? Как на него глядеть, как косить глазом, чтобы высмотреть что-то, что не сотрется? Что не сотрется? Какого Феликса ты не лишишься, когда он окончательно исчезнет в паспортном и таможенном лабиринтах? Праздничного или в ангине, заросшего, сутулого, на чужой кухне ставящего на газ чайник и считающего дни до возвращения из отпуска хозяев? Какого Гурия - хотя Гурий вроде бы никуда не собирается?.. Но как будто запустили цепную реакцию распада картины мира, окружавшего жизнь Каблукова в самой непосредственной близости. Успешный Гурий, Гурий, схождением звезд рассчитанный на успех, душевно и телесно безукоризненный Гурий - излучающий тонкое, за пределами видимого спектра, но из побочных проявлений улавливаемое неблагополучие. Диссертация, с блеском защищенная, воодушевление больных, когда он появляется в палате, проходит по коридору, вытянутые им безнадежные случаи, стабильная частная практика, явные признаки моды на него, интерес тех, чье занятие интересоваться, в первую очередь, женщин, знающих, как свою заинтересованность реализовать, - сквозь все это проглядывал дефект, ничтожный, но не дававший успеху превратиться в триумф: в этом не было оголтелости. Взгляд, которому надлежало гореть и обращаться только вперед, мимо остающихся по бокам деталей, постоянно сворачивал к ним, упирался, вникал, туманился, а то и вовсе становился отсутствующим. Движению по направлению к цели не хватало цельности, без цельности не получалось полноты.
      Его речь, в ранней молодости бывшая для тех, кто слышал, притчей во языцех, работавшая на эффекте чередования концентрированной краткости и пленяющего красноречия, превратилась в инструмент невыговаривания чего-то, что он то ли не хотел, то ли не мог выразить. В краткости появились двусмысленность, загадочность, в красноречивости - растущая изоляция от всего, что не узкая тема. Никогда он не казался преданным чему-то безоглядно, погруженным во что-то без остатка. Однажды, рассказывая о приглашении на месяц в известную парижскую клинику и последующий конгресс на Антибах, называя сумму гонорара, перечисляя баснословные условия содержания и в конце приводя формулировку нашего министерства, объясняющую французам, почему Гурий не может поехать, а может секретарь парткома, он стал неподвижен. И глаза остановились, и пальцы, один рот шевелился, произнося пассаж за пассажем, острые и забавные, а все остальное как будто отключилось, закоченело на минуту. "Ты чего?" - окликнула Тоня. Он вздрогнул, возвращаясь, ожил, улыбнулся: "Выход в астрал". Каблуков сказал: "Неприятности?" "Нет, нет, одни приятности. А как бы вам сказать? Ну например: они отца взяли, увели, потом выволокли, винтовку подняли, бабах в лоб, в грудь, в плексус целиакус. Уберем из рассмотрения, что горюю, уберем, что проклинаю. Что священник, что Бог, что Христос терпел и нам велел, что царство небесное. Оставляем только, что он - во как, а я, видите ли, врач, фрач, физисьен, мсье-ле-доктёр: спасибо-доктор, скажите-доктор. Несерьезно как-то. Не-со-из-ме-римо. Если бы я так врачевал, как он погиб... А за признание Парижа стараться, не говоря уж райздравотдела, - чего-то внутри тормозит. Рефлектирую". "Ты женат - в конце-то концов?" - неожиданно спросил Каблуков, и Гурий рассмеялся.
      "Вот именно, что в конце концов. В конце одних концов - нет. В конце других - да. Но, по-моему, дело не во мне конкретно. Что-то надо с этим вообще делать, как-то менять. Точнее, отменять. Верность и эрос - ну не сходятся. Не у вас, не у вас! Вы как Адам и Ева, которым не из кого больше было выбирать. Хотя Адам, говорят, успел - еще когда был со всеми ребрами упасть на какую-то кошмарную Лилит. Вы исключение. Но остальное-то множество особей, у которых восторг сладострастья, приносимый именно этой невестой, именно этим женихом, доходит до пределов, когда и ему, и ей все равно кем! Пусть только на миг, но в этот миг - о какой верности речь? Отдельно огонь, отдельно прибитая над койкой инструкция - совместное хозяйство, взаимопомощь, крепкий союз. Но ведь это уже не супружество, а товарищество. Товарищей много, потому что оно то вдохновляет, то угнетает, то захватывает, то надоедает. А супружество не отчуждается от сладострастья. Ни от взаимопроникающего резонанса, ни от попадания в унисон - ни от борьбы и насилия. Ни от пресыщения. Короче, отменять надо не одно или другое, а и то, и то. Не у вас, не у вас! У нас. У меня. У того, кто это про себя знает. Хотя бы затем, чтобы после не уводить из дому, не выволакивать в темноту и холод и не застреливать, как пса". Он стал обводить глазами комнату и шевелить пальцами, как будто что-то в них разминая. "Может быть, соотношением возрастов заняться? В мировом масштабе. Как проектом атомной бомбы. Убухать миллиарды долларов и представить человечество как систему брачующихся. По составу крови, лимфы, темпераменту, цвету кожи, племенному, классовому и семейному происхождению, по расположению небесных тел и розе ветров, по, по, по, по - вычислять для каждого дату рождения избранника. Как цыганки нагадывают. Дальше пусть сам решает... Тогда бы я знал, на ком жениться. Если, конечно, мне не выпадет какая-нибудь, что уже умерла или еще не родилась".
      Гурий замечательный, но не счастливый - глядел на него сейчас Каблуков. Еще оставалось, что пить, но не осталось, за что. Может быть, все замечательное несчастливо? Надо бы проверить. Потом. Да нет, без проверки видно, что зарапортовался. Просто что на вид беленькое, под тем окажется черненькое. Если вглядеться. Как деятели "Натуральной русской школы". И второй, и первой. А наоборот: под черненьким беленькое? Под... - кто у нас черненький? Ну пусть Изольда - чтобы далеко не ходить. Она такая, она сякая, со всеми спала, Валеру истерзала. Предположим, Изольда уезжает. Нормально: ничего известного прежде в ней по-новому не предстает, ничего незамечавшегося не открывается. Нечего ей менять здешнее худшее на тамошнее лучшее. Потому что у нее худшее и есть лучшее. Уже. И навеки. Предположим, она умирает. Вон какая худая и вся... смоляная: осмолилась изнутри. Скорбь, тоска и жалость упомянутые захлестнут, конечно, горло, когда узнбешь, но через пять минут отпустят. Потому что скорбь, тоска и жалость всегда ее сопровождали. Ничего другого она не вызывала. Правда, еще странное, на уровне инстинкта уважение, которое, уходя от логики, пробуждала ее самоотрешенность. Черненького в ней было в аккурат столько, сколько его в жизни, не снаружи, а по всей толще. Ни под, ни за ничего и нет, кроме черненького: оно же, стало быть, и беленькое.
      История людей - история их жестокости: эссеист без имени, Феликс, Гурий, я, сто из ста, десять тысяч из десяти тысяч ловчат, будучи ими, не войти в их число. На лишний миг, на лишний миллиметр отодвинуться от ее пасти, смягчить, приладиться к ней - не теряя при этом лица. Напряжение не по силам, оно раскалывает нас. А в Изольде высматривать одно и другое, вертеть ее наподобие медали, сравнивая лицевую сторону с оборотной, чтобы свести воедино - как нас, - не требуется. Только у считанных, без выгоды для себя, без притворства, а в сплошной себе ущерб попавших точно в окрас жизни, выходит это цельно - и во всей полноте. Вне самих категорий скорби, тоски и жалости, попросту не нуждаясь в них. Потому что они наша принадлежность, наши качества, раздвоенных, расколотых. А Изольда, куда ни переедет, хоть в Новый Свет, хоть в Тот, она его часть, и того, и другого.
      Вы бывали за границей? Я бывал. Я был в Болгарии, на кинофестивале "Златни Пясци". Летал туда. Из Ленинграда в Москву, из Москвы в Софию, из Софии в Бургас. "Пулково" как аэродром - козий выпас по сравнению с "Шереметьевым", поверьте бывалому летуну. А в Софии объявили посадку на Бейрут, и пошли белые бурнусы, непонятно, сколько человек под каждым. Потом во Франкфурт: выстроилась немчура, загорелая, как вареные раки. Потом на Афины. София-то оказалась помеждународнее "Шереметьева". Во Франкфурте же, я слышал, самолет взлетает каждые пять минут. А в Нью-Йорке, в час пик, два в минуту. Что слышал, за то продаю. То есть выстреливают, и шансы равные: удержишься ты и приземлишься, как Мюнхгаузен, на посю- или, как Юрий Гагарин в тренировочном "МИГе", на поту-стороннюю посадочную дорожку. Так в конце концов запулили и Феликса. Потому что, хотя из "Шереметьева" рейс на Запад на настоящий, а не болгарский, - случается раз в четыре или сколько там часов, но принцип тот же. Алюминиевый ящик перемещается на аэродромы все более и более скорострельные, пока не диссоциируется в вакууме, где материя распыляется до состояния атомной трухи. Единственное, что до нас о нем дошло, - это что долетел, однако никто не мог сказать определенно, куда именно.
      Отлету предшествовали московские проводы. От ленинградских отличались полным отсутствием надрыва, большей вольностью и чинами. Ну летит и пусть летит - мало ли кто, куда и зачем летит. Провожавшие евреи были уже завмаги и членкоры. Были синхронные переводчики, работающие для ЮНЕСКО. Были имеющие квартиру на Горького, на Кутузовском, на Ленинском. Был живущий в особняке на Арбате. Было несколько человек с суровыми и несколько с веселыми лицами, как-то связанные друг с другом. Был Дрягин. И Артем Калита, который сказал ему, что жаль, жаль, мимо носа прошел сценарий, а такой мог бы сложиться у них творческий союз. На что Дрягин бровью не шевельнул, а только поиграл пальцами по столу. Был Шахов - вполголоса произнес, наклонившись к Каблукову: "В последний раз дал слабину". Пояснил, что имеет в виду съемки, профессионально удовлетворен, но сильное давление со всех сторон, начиная с автора сценария. Не того он, Шахов, хотел. Да и вряд ли вообще кино может дать, чего он хочет. "Так что кончу фильм, - он сделал паузу, подчеркивая значительность сообщения, - и приму сан, окончательно решил".
      XV
      Не бывает так, чтобы в замкнутой системе изменилось что-то одно-единственное. Чтобы Каблуков написал сценарий для Дрягина, а внутреннее равновесие не потревожилось, настроение сохранялось ровно приподнятым, отношения с Тоней оставались привычным, само собой разумеющимся источником воодушевления. Нет, все сколько-то расстроилось. Как сказал Лавуазье на бытовом языке Ломоносова: чего где прибавится, в другом месте столько же отнимется. Ну что ж, любить безмятежно "в радости и в горе", читай "в горе как в радости", - не фокус. Тут то и другое полноценно, то и другое одинаково намагничивает обоих любящих. И настолько то и другое в каждом самодостаточно, что вроде бы можно ждать друг от друга отталкивания. В такой момент это естественно, логично, это напрашивается. Эгоистически естественно: мол, и без тебя во мне полнота радости. Горя. Что немедленно вызывает инстинктивное - от любви (ПОТОМУ ЧТО ЛЮБОВЬ - ИНСТИНКТ, они с Тоней уже несколько лет знали) - встречное усилие: этому воспротивиться, друг к другу прильнуть. Смешать радости, как благодать возблагодать. Утешить горе другого собственным. (Согласно аксиоме: отталкивание любящих, от чего бы оно ни возникло и чем бы ни было оправдано, всегда эквивалент измены.)
      Так-то любить - это одно. А посмотрим, как "ни в радости, ни в горе", а вот при стеснении. Таком, какое Каблукова обжало. В общем-то, признаться, невеликом. Но совсем избавиться от сознания того, что сделал "неправильно", не удавалось. Оказалось, что он попал в постоянно, а не временно двусмысленное положение. Например, то, что вынужден был просить за Феликса, что вляпался в кооператив сотрудников КГБ, только высвечивало это. И так будет всякий раз, когда такое будет случаться, а почему бы подобным вещам не случаться? И не только подобным, а всяким, которые, будь он Каблуковым до истории с "Конюшней", требовали бы от него прямого подхода и больше ничего. Элементарного взвешивания "за" и "против". Без учета "за" и "против" того, как это выявляет его зависимость от "содеянного". От получения денег, от согласия на обман. И не надо притворяться, будто не знаешь, на обман кого и для чего. От вранья как такового, от вступления в связь с теми, с кем, как сказал невинно отец, отнюдь не имевший в виду размол ими страны в костную муку, надо держаться подальше. От всего, что говорит об этом как о "темном деле".
      Теперь он должен был продумывать оба варианта поведения: прямой, независимый, то есть как он действовал бы до сделки с Дрягиным. Как действовала, скажем, Ахматова, никогда не вступавшая ни в какие сделки. И "наоборотный", вычисляемый от противного тому, как если бы он оказался, скажем, завербован. То есть каждый раз прикидывать, не выглядит ли в результате того или иного поступка и слова сексотом и стукачом. Он сделался предусмотрительнее, стал анализировать возможные последствия, принимал предупредительные меры на случай неблагоприятного их расклада. Выяснилось, можно прожить и так - если а) ничего не подписал и б) заставил себя действительно плевать, как заявил он Нине Львовне, на то, что "подумают". Вдвойне труднее, но вовсе не невозможно. Самое противное, что, поставив себя в эти условия, занимаясь этим, он не всегда мог с уверенностью сказать, где его выводы - воображение того, что реально может случиться, и где паранойя.
      Он написал дополнительный эпизод - для "Конюшни". Уже снималась, и никто его не просил, и никому не показал, а положил в стол - чтобы было наготове. Корреспонденту предлагают поехать со сборной в турне по Европе. Он в воодушевлении, все документы собраны, характеристики подписаны, приносит начальнику команды, который не что иное как представитель Комитета и не очень это и скрывает. Он просит корреспондента подписать бумагу о согласии во время поездки наблюдать за игроками и информировать об их моральном духе. Корреспондент, сперва с помощью демагогических уловок ("да я в таких делах лопух", "не по моим силам ответственность"), потом решительно отказывается. Тем не менее в турне его берут. Но по возвращении вызывают на Лубянку и угрожают, если он не пойдет на сотрудничество сейчас, пустить слух, основательно и убедительно разработанный, о его уже состоявшемся доносительстве как цене выезда за границу. На это он показывает сделанное непосредственно после тогдашнего разговора с начальником команды описание неудавшейся его вербовки и намекает о возможной, от него не зависящей утечке этих сведений в самиздат. Ему открыто говорят: вы понимаете, что мы можем вас и ликвидировать? Он достает из внутреннего кармана еще одну страничку предупреждение, что любой несчастный случай, который с ним произойдет, следует расценивать как расправу за отказ стать осведомителем. С припиской от руки: "Опубликовать в случае смерти или исчезновения". Прибавляет: а это, я уверен, уже находится - тоже, естественно, без моего ведома - в тамиздате, а они, я слышал, хранят такие вещи надежно.
      Эпизод выглядел не очень правдоподобно, но в случае шантажа со стороны Дрягина и тех, кто за ним, мог быть им предъявлен и, по замыслу Каблукова, должен был показать, что у него есть неплохая контригра. Никаких признаков, однако, такого рода намерений с их стороны не было. Скорей с его были признаки перегревшегося воображения. Не то научно-фантастическое, не то учебное кино на материале "Хроники текущих событий": как обезопаситься от дезинформации органов. Теперь, когда он держал это в ящике стола, на душе было еще более скверно. Его кислое настроение и беспокойство передавалось Тоне. Ему в голову приходили образы вроде: он еще ухаживает за Тоней, как до женитьбы, они все время гуляют, он ступает в жижу и, хотя оттирает башмак об траву и носовым платком, который потом выбросывает в урну, и газетой, которую из нее вынимает, ощущение замаранности и запаха преследует. Вполне вероятно, его одного, Тоня этого не замечает, но ухаживать в таком состоянии невозможно, и это в нем она замечает. Или: они вместе попадают в эту жижу, проваливаются, как тогда на стройке кооператива в Измайлове, и гадко на душе, как тогда, и, как тогда, вина его.
      (Возможно, мультипликация. Две фигурки: пара влюбленных. Брусок магнита, раскрашенный пополам красным и синим, наводит в обоих разом то положительный заряд, то отрицательный. "Плюс" - радость, "минус" - горе. Набрав максимум интенсивности того или другого, фигурки начинают друг от друга отталкиваться. Но любовь - влечение, поэтому если до сих пор они только держались за руки, то сейчас изо всех сил стараются притянуть один другого.)
      XVI
      На ленинградских проводах Феликса Калерия Филипповна, когда Каблуков с ней поздоровался, пригласила его в гости, подчеркнуто: сказала, что имеет кое о чем с ним поговорить. И лучше без Тоши, поскольку предмет потребует той прямоты высказываний, которая наиболее удобна в разговоре наедине.
      Едва он уселся на диване против нее в кресле, она задала вопрос: "Какого вы мнения о Мише Климове?" Без приготовлений: очевидно, беря намеченного ею быка за рога. Климов был прозаик, возраста Каблукова, не очень его интересовавший. Дубликат Ларичева, более удачливый. Вернее было бы сказать, что Каблукова не очень интересовала проза вообще. Кроме той, которая действовала на него, - и тогда это действие было сильным. Или какого-то случайного рассказика, на который он натыкался, когда брал книгу просто так, как любую другую, и читал ее насквозь, удивляясь умению, но оставаясь нетронут. За Климовым утвердилась репутация именно прозаика, не писателя. Певца деталей, мелочей. Интеллигенция видела в этом вызов советскому курсу на грандиозность и всячески его возвышала - под сурдинку, естественно. О нем заговорили - тоже приглушенно - как о наследнике Михаила Кузмина, а о Кузмине как о вершине Серебряного века, противопоставляя неким тем, кто, не ведая, что творит, подготовил своим творчеством - стихами, философией, стилисткой, политически и идейно расплывчатыми - приход революции. Услышав это, Каблуков и Тоня уставились друг на друга и развели руками - по поводу не революции, а сопоставления с Кузминым. Тот был прелестен свободой обращения с мелочами больше, чем ими самими, Климов же строго соблюдал логику: вот деталь, за точность отвечаю, на большее не претендуем, потому что мы люди маленькие. Отдавало не без жеманства двусмысленным "гм-гм". Каблуков откуда-то знал, что Калерия сильно способствовала выходу двух подряд сборников Климова и написала о нем хвалебную, насколько это было возможно, статью. Поэтому он ответил уклончиво: "Я читал его недостаточно, чтобы судить как следует, но это интересно", - ровно наоборот тому, что думал.
      "А мою статью о нем?" "К сожалению, нет. Но Тоня мне подробно пересказывала". Опять: ничего не пересказывала, мельком упомянула. "Подробно" - классическая инерция вранья. Но почему-то хотелось ему ее не то пожалеть, не то задобрить. "Если и пересказывала, то со слов своей тети Нины. Потому что в отличие от вас Тоша говорит правду и мне успела исповедаться, что статью до сих пор не прочла. Не в этом дело... Она написана в определенном смысле против вас. Против таких, как вы. Я пишу о Климове как о центральной линии литературы. Доказываю это в духе Белинского, когда он бредил гегелевским "все действительное разумно". Реальность Климова состоит из неопровергаемых элементов. Мелких, иногда даже мелочных - в статье этого, понятно, нет, это я конкретно вас просвещаю, - потому и бесспорных. Обошлось Гегелем, но если бы понадобился Маркс, подтянула бы Маркса. Климов - не крупная фигура. Но из молодых единственная". "Бродский?" - полуспросил Каблуков.
      "Вот! Есть талантливее Мишеньки, есть масштабнее, безудержнее, мятежнее. Есть, как любит говорить Ильин и, подозреваю, вы тоже, интереснее. Но все они почти целиком смещены в область поэзии. И как жанра, и как отношения к действительности. А есть действительность - только уже не с прозреваемыми в ней согласно "философии права" чертами абсолюта, а действительность власти. Кровавой - которую можно расшатать зубоврачебными щипчиками Климова и для этого объявить его Шиллером. Если можно опутать шелковыми ниточками, как Гулливера, и представить Мишеньку Свифтом, я сделаю это не задумываясь. Поэзия тоже расшатывает, не надо мне объяснять, но занимается этим так свысока, так небрежно, так вся, как ребенок, сосредоточена на самой себе, что Бог с ней, с поэзией, пусть играет в свои цацки. В молодости все пишут стихи. Один Мишенька прозу. Ну не один, пускай не один. Но Аксенов - это ведь юмор и манера, молодежный стиль. Терпеть не могу молодежный стиль. Битов - психология. Не перевариваю. Как будто сто лет назад не наигрались". "Они не прозу пишут, - вставил Каблуков, потому что об этом уже думал, - они просто пишут. Хотят назвать вещь. Есть вещь, есть для нее название, иногда одно слово, иногда абзац, иногда целая страница сколько потребует точность. Иногда для названия нужна юмористическая точность, иногда психологическая". "Чушь. Это и есть проза". "Проза - это фраза. Климов пишет фразу. Ее время кончилось. Кончается. Писать надо не как, а куда. Из точки А в точку Б". "Чушь. Писать надо что. А фраза, если уж на то пошло, - это именно поэзия. Сказал - и нет с тебя спросу. Бродский пусть раскладывает пасьянсы своей самодельной метафизики, Горбовский топчется в жмурки с "проклятыми поэтами", московский Крысолов Красовицкий свистит флейтой. Вы слышали, что столичная звезда Ахмадулина сказала Бирману? Гэдээровец, который сочиняет песни в стиле Брехта: его таскают в Штази, подсылают хулиганов, разбивают гитару. Она: что это вы нам поете про какого-то Вальтера Ульбрихта? Ульбрихт - муравей, застрявший в янтаре вечности... Ненавижу - это уже я говорю, а не она: не-на-ви-жу! Метафизиком был Введенский в "Большой элегии", флейтистом Мандельштам, проклят был Блок! Они убили их. Как говорит в "Портрете художника" отец: "Парнелл - они разодрали на куски его белое тело, как крысы в клоаке!" Я думала: что еще они могут придумать? После НКВД, лагерей, поруганий, растления оставленных в живых? Ваше поколение - вот что. Индифферентных, нон-шалантных молодых людей. Придающих социализму "человеческое лицо". Делающих власть приемлемой.
      Я читала в "Искусстве кино" вашего "Замполита Отелло", я смотрела вашу "Ласточку". Климов слабенько, но эту полосатую будку с жандармом раскачивает - вы делаете косметический ремонт. Как вы могли, как вы смели кланяться в ноги БэА, брать у него рекомендацию! Предавшего принципы, которые разделял с друзьями, неизмеримо лучшими, чем он, и бессовестно продавшего их. Поэтому и герой у вас - замполит: я должна сопереживать замполиту. Еще бы он Бэашу и супруге его в бриллиантах, скупленных в войну, не понравился. То же и ваша кондукторша - трогательно, трогательно. Но ведь не живая девица, забитая или, простите меня, ссученная этой жизнью, как все такие, а символ. "Утепленный" разными душевными штучками, это вы умеете. Однако ласточка, ах-ах, с открытым клювиком, безумная, метафорическая. Расшибающаяся об грудь главного негодяя из игривой компашки, которая ее соблазняет. Вот они-то, золотая молодежь, сняты со знанием дела. И с сочувствием!
      Понимаете, вы не по мне, категорически. Не лично - как явление. Кроме высказанного, есть еще упрек, и вместе они для меня перечеркивают вас как писателя. Климов, какой ни есть прозаик, маленький, или вяленький, или удаленький, он таким родился. Как рождаются поэтом. А вы, если перевести ваши сочинения в систему поэзии, ну как, скажем, в математике переводят из десятиричной в двоичную, поэтом - становитесь. Встречаетесь с другими пишущими, читаете, что они пишут, что до них написали, встраиваетесь в этот процесс, получаете развитие. Может быть, от рождения вы этого про себя просто не знали - не задумывались. Может быть, в вашем деле это в себе находят, открывают. Что ж, в таком случае это означает только, что в вашем деле нет поэзии. Не стишков, а непременного элемента жизни. Витамина - в отсутствии которого умирают. Как жена Герцена.
      Я вам скажу, зачем все это сейчас выкладываю. Затем, чтобы иметь право отныне про это говорить открыто всем, а не как будто у вас за спиной. Я люблю Нину, а Тоша вообще полумой ребенок. Но вы не по мне".
      Пока она говорила, он раз-другой хотел несколько слов по ходу вставить. Даже как бы и прошептывал - не открывая рта. Про то, что был на той вечеринке, где Бирман пел, и так как пел по-немецки, а языка Каблуков не знал, то слова Ахмадулиной отложились у него в сознании не только ее откликом на пение - столь разозлившим Калерию, а его, честно сказать, тогда повеселившим, - но также и содержанием того, что тот поет. Про то, что это фильм Калиты и ласточка - Калиты, а его, каблуковское, "Ниоткуда никуда", название и идея, но кино делается сотней людей, каждый гребет своим веслом, все знают общее направление, однако курс - у сценариста такой, у оператора не совсем такой, у режиссера совсем не такой, не говоря о постах наблюдения и впуска в гавань. Что к БэА он пришел не нравиться, а получить рекомендацию; не досье его изучив, а поглядев две-три картины; не к частному лицу, а к официальному. Все это не меняло сути происходящего: ее вызова его к себе, ее оценки его, подаваемой в форме общественного заявления, ее желания оповестить его о своей и своего круга непримиримости и намерении противодействовать тому, что он собою представляет. То есть конкретно ему. И, наконец, ее обозначения своей позиции, хотя это не было целью, а лишь вытекало из происходящего. Возражать или что-то объяснять означало бы сбивать происходящее с прицела, мутить чистоту и ясность факта.
      Так что он дождался конца, помолчал и спросил: "Солженицын - не хотите ли вы сказать о Солженицыне? Едва ли еще будет такая минута, а я хотел бы знать ваше мнение о нем. Мне кажется, он не вполне вписывается в картину, которую вы рисуете". Теперь она - подавшись к нему и впившись в него взглядом, - как будто что-то говорила, что-то, даже казалось, неистовое, хотя губы были, наоборот, крепко сжаты. Потом отклонилась удобно на спинку кресла, словно успокоившись, и произнесла: "Нет, я не хочу говорить о нем. Но раз вы просите и после того, что выслушали, а главное, как безропотно, то есть мужественно, слушали, думаю, вы заслужили. Александр Исаевич не бог. Но герой. Гектор. Дело давно проиграно, много раз - когда Трою подставили, когда боги ее сдали, когда все это поняли, когда конь уже у ворот. А он не боится. Но мы навидались героев. Революции, гражданской войны, Днепрогэса, Великой Отечественной, космоса, спорта, Советского Союза. Он - все это с частицей "не", но он герой. Он - большевик с частицей "не". За то, что "не", я становлюсь перед ним на колени, но нам бы чего-нибудь поменьше. У них - у тех, кто устраивает нашу жизнь по своему плану, у нынешних - нет героев, кроме ими же назначаемых. А реальных нет. И нам надо так. Они заинтересованы, чтобы мы делали ставку на героев. Поражу пастыря - и рассеется стадо. А вот когда все более или менее на одно лицо - как они, непонятно, кого поражать. Нет-нет, пусть шашка ходит вперед только на одну клетку, но у них и у нас одинаково. Солженицын - большой человек, такие, как он, много дров наламывают. А лес и так вон какой разреженный".

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31