Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сочинения

ModernLib.Net / Учебники для школы / Никитин Иван / Сочинения - Чтение (стр. 21)
Автор: Никитин Иван
Жанр: Учебники для школы

 

 


Матушка опечалена предстоящей со мною разлукою, приготовляет мне жирные пышки, сдобные сухари и разные крендели. Отъезд назначен завтра. Несмотря на скуку, которая на меня напала здесь в последние дни, я с грустью обошел знакомые поля, побывал и в лугу и в лесу и, - стыдно сказать, - проходя мимо окон черничек, остановился в раздумье... Окно было ванавешено. Калитка была заперта. А что, если бы Наталья Федоровна сидела под окном и позвала меня в свою светлую горенку, ужели бы я отказался с нею проститься?.. Признаюсь, во мне все-таки таится задняя мысль, что эти страницы могут попасть в чьи-либо руки. Я не смею высказать того, что творится теперь и что творилось прежде в моей душе... Дорого мне стоило сдержать свое честное слово, много я вынес тоски и борьбы, но - я его сдержал: я уже не видал более милой Наташи... Только уехать отсюда нужно скорее, непременно скорее, иначе силы мои упадут. Итак - в город. И потянется снова однообразная семинарская жизнь. И пойдут бесконечные уроки, замечания, выговоры и... полно заранее горевать! До свидания, родной мой уголок! Спасибо тебе за приют, за тот покой, которым ты меня окружал. Быть может, по прошествии года, снова приведет меня бог сидеть у этого, отворенного в сад, окна, смотреть на эту темную зелень и вдыхать запах росистой травы, и, быть может, снова войдет в мою комнату, как входит она теперь, наша молчаливая кухарка и молвит, почесывая по привычке спину: "Василий Иваныч! самовар подали. Иди!.."
      1 сентября
      Ну, вот мы и в городе. Стоим покамест на прежней квартире, в старом домишке сварливой, неопрятной мещанки, которая, узнав, что я не буду более ее жильцом, насчитывает на батюшку лишние два рубля. "Давай, говорит, давай. Небось не обеднеете! Вы сами дерете с живого и с мертвого..." Батюшка уже был у профессора и условился с ним в цене, но что-то хмурит брови: верно, моя новая квартира обойдется ему не дешево. Яблочкин ушел от меня недавно. Не знаю, потому ли, что я его несколько времени не видал, лицо его показалось мне страшно худо и бледно. Но как он бывает хорош, когда начинает с увлечением о чем-нибудь говорить! Голубые глаза горят, щеки покрываются яркою краскою, белокурые, вьющиеся от природы волосы закидываются назад и открывают белыйл широкий лоб. Сообразно настроению души, черты лица меняются ежеминутно. Во время разговора все члены его приходят в движение.
      - А, Белозерский! - воскликнул он, отворяя дверь в мою комнату, приехал? ну, молодец! Давай руку. Эх, дружище! Как тебя в деревне-то откормили: вот что значит батюшкин да матушкин сынок, не то что наш брат, сын пономаря и круглый сирота. Как поживаешь?
      - По-прежнему, - отвечал я.
      - С одинаковым душевным спокойствием? Ну, и прекрасно. Это в тебе наследственная добродетель. Отец твой, как ты сам не раз говорил, тоже ничем не возмущается. Главное, ты умный и добрый малый, за что я от души тебя люблю. А знаешь ли что? На днях я познакомился с одним молодым человеком, окончившим курс в Московском университете; он служит здесь чиновником. У него прекрасная библиотека. Хочешь, душа моя, читать? как сыр в масле будем кататься.
      - Еще бы не хотеть! Давай только книг получше!
      - Ох, ты! получше... вкус-то у тебя немножко испорчен. Ну, да исправится со временем, ничего.
      - Где ты провел каникулы?
      - В деревне одного помещика. Учил его ротозея-сынишку первым четырем правилам арифметики. Ну, душа моя, помещик! Представь себе откормленного на убой быка, с черными щетинистыми усами, с угреватым расплывшимся лицом, вот его портрет. Чем, ты думаешь, он занимается? Лежит на мягком диване, в вязаной красной ермолке, в шелковом халате, в пестрых туфлях, и насвистывает разные марши. "Гришка! Подай трубку!.." Заметь: стол стоит у его изголовья, на столе табак и трубка. Чего бы, кажется, кричать? Этот Гришка до того загнан и запуган, что совсем почти потерял дар слова и движется с потупленною головою и унылым лицом, как живая кукла. Такой проклятый бык, ни одного журнала не выписывает! Дочка у него тоже замечательное в своем роде создание: раздавит кто-нибудь при ней муху - она чуть не падает в обморок; увидит на своем платье козявку - поднимает крик. Однажды вечером влетел в комнату жук. Барышня взвизгнула. Сенные девки, с вениками и с полотенцами в руках, начали метаться из угла в угол за бедным насекомым. Наконец победа была одержана: жук вылетел в окно. Барышня приняла лавровишневых капель и легла в постель. В доме все притаило дыхание; даже бык на некоторое время перестал насвистывать свои марши.
      - Ну что ж, ты не поссорился с ними?
      - Нет, выдержал. А солоно было! На первых порах барину угодно было посылать меня за водой. "Молодой человек, принесите-ка мне воды!" Я ограничивался тем, что передавал его приказания в переднюю: "Григорий! барин требует воды". Или: "Молодой человек, набейте-ка мне трубку!" Я опять отправлялся в переднюю: "Григорий! барин требует трубку". И тому подобное. С этого времени барская спесь перестала рассчитывать на мою холопскую услужливость. Однажды я читал стихотворения Шенье, Одно из них произвело на меня такое впечатление, что я позабылся и сказал вслух: "Что это за прелесть!" - "Чем вы восхищаетесь?" - спросила меня слабонервная барышня. Я показал ей прочитанные мною строки. "В самом деле очень мило". - "Переведи, Наташа, по-русски, - промычал бык, - я послушаю". Наташа попробовала перевести и не смогла. "А ну-ка вы, господин учитель". Я перевел. Бык взбесился. "Как, черт возьми! Какой-нибудь кут... (он хотел сказать: кутейник,- но поправился), какой-ни" будь молодой человек, учившийся на медные деньги, свободно владеет французским языком, а у нас пять лет жила француженка, и ты не можешь перевести стихотворения, - а?.. После этого пусть дьявол возьмет всех ваших гувернанток! Вот что!.." Барышня долго на меня дулась за то, что я будто бы хотел порисоваться перед ее папашею... Нет ли у тебя чего-нибудь покурить?
      - Ничего нет. Ты знаешьг я почти не курю.
      - Скупишься, душа моя, - это скверно!
      - Что ж делать! Батюшка и без того жалуется на большие расходы. Поздравь меня, Яблочкин; я буду жить у нашего профессора К.
      - Будто? Ты не шутишь?
      - Нисколько. Так угодно моему батюшке.
      - Жаль, верно, старик твой еще не утратил раболепного уважения к бурсе и думает, что всякий профессор есть своего рода светило - vir doctissimus.
      - Что ж ты находишь тут дурного?
      - А то, что в квартире своего наставника ты займешь должность камердинера, разумеется, если ему понравишь-CHj а не понравишься - займешь должность лакея.
      - Ну, далеко хватил! Увидим!
      - Увидишь, душа моя, увидишь! Во всем этом я вижу только одну хорошую сторону: квартира твоя как раз против моей, стало быть, ты можешь навещать меня, когда тебе вздумается. У меня теперь пропасть дела. Старушка-чиновница, у которой я живу и с сыном которой приготовляюсь вместе поступить в университет, ежедневно мне повторяет: "Трудитесь, молодой человек, трудитесь! Поедете, бог даст, с моим Сашенькою в Москву, я и там вас не забуду". Такая добрая!
      - Итак, ты наверное едешь в университет?
      - Наверное. Советую и тебе то же сделать.
      - Я бы не прочь. Батюшка не позволит. Он не хочет, чтобы я выходил из духовного звания.
      - Врешь! Доброй воли у тебя недостает - вот и все! Проси, моли, плачь... что ж делать! *Не позволит!.. Я круглый сирота, а видишь, не вешаю головы! Горько иногда мне приходится, но когда подумаю, что я пробиваю себе дорогу без чужой помощи, один, собственными своими силами, что кусок хлеба, который я ем, добыт моим трудом, что перо, которым я пишу, куплено на мою трудовую копейку, что я никому не обязан и ни от кого не зависим, - и на глазах моих выступают радостные слезы... Разве это не отрадно?.. Однако прощай! Мне некогда.
      После этого разговора я долго сидел в раздумье и ничего не мог придумать. Я знаю, что батюшка меня не послушает. А такой непреклонной воли, такой энергии, как у Яблочкина, у меня нет. Видно, мне придется идти беспрекословно по той дороге, которою идут другие, подобные мне, труженики.
      2
      Утром, вместе с батюшкою, я был у профессора Федора Федоровича К. Признаюсь, сердце сильно забилось в моей груди от какой-то глупой робости, когда в первый раз я переступил порог его передней. О нас доложил мальчуган, одетый в нанковый с разодранными локтями, бешмет. "Пусть войдут", - послышалось за две-рью. Мы вошли. Это был кабинет профессора. Он сидел ва письменным столом и курил напиросу. На коленях его мурлыкал серый котенок. С жадным любопытством осматривал я эту комнату, это недоступное мне доселе святилище. Над диваном висели, в деревянных рамках, за стеклами, засиженными мухами, портреты неизвестных мне духовных лиц. В маленьком шкапе на одной только полке стояло несколько учебных книг; две остальные полки были пусты. На столе лежали разбросанные тетрадки и засохшие перья. Занавески на окнах потемнели от пыли. Вообще комната не отличалась особенною чистотою. "Садитесь, отец Иван, без церемонии", - сказал профессор, не трогаясь с места, не переменяя ни на волос своего покойного положения, вероятно из опасения потревожить дремавшего котенка. Батюшка, прежде нежели сел, указал на меня и поклонился в пояс профессору. "Отдаю его вам под ваше покровительство. Учите его добру и наблюдайте за его занятиями. Покорнейше вас прошу"г и опять последовал низкий поклон. "Хорошо, хорошо! Потакать не станем. Впрочем, он из лучших учеников; следовательно, при моем надзоре, вы можете быть спокойны насчет его дальнейших успехов". - "Покорнейше вас благодарю!" - отвечал батюшка и опять поклонился. Профессор встал и отворил дверь налево. "Вот комната, которую будет занимать ваш сын". Комната оказалась не более четырех квадратных аршинг с тусклым окном, выходившим на задний двор. Подле стены стояла узенькая кровать, когда-то окрашенная зеленою краскою. Своею отделкою она напоминала мне кровати нашей семинарской больницы. Под задними ножками были подложены кирпичи, потому что они были ниже передних. В углу висел медный рукомойник,- под которым на черной табуретке стоял глиняный таз, до половины налитый грязною водою. Стены были оклеены бумажками, которые во многих местах отклеились и висели клоками. "Приберется, хорошая будет комната, - сказ-ал профессор, - пусть только занимается делом. Мешать ему здесь никто не станет..." - "Это главное, это главное! - повторил батюшка, - об удобстве не беспокойтесь. Мы люди привычные ко всему". - "И прекрасно! пусть с богом переезжает". - "Когда прикажете?" - "Хоть сейчас, мне все равно. Скажите вашему сыну, чтобы он поприлежнее занимался, а голодать за моим столом он не будет: я люблю хорошо поесть. Что вы делали во время каникул?" Последние слова относились ко мне. Я покраснел. Сказать прямо, что я возил снопы, казалось мне как-то неловко. "Почти ничего", отвечал я. "Это дурно! Надо трудиться: без труда далеко не уедешь". - "И я ему то же внушаю", - сказал батюшка. "Так и следует. Вы думаете, мне вот легко досталось, что я вышел в люди? Нет, не легко! Шестнадцать лет я не разгибал спины, сидя за книгами, да никакой твари не обидел ни словом, ни делом. У нас заносчивостию не возьмешь. Это, молодой человек, вы примите себе к сведению. Иначе целый век будете перезванивать в колокола и распевать на клиросе". Во время этой речи профессор сидел и поглаживал рукою котенка. Мы почтительно стояли у порога. Батюшка тяжело вздыхал. "Прошу вас не оставить его своим вниманием". - "Хорошо, хорошо!" Затем мы поклонились и вышли.
      На обратном пути батюшка внимательно рассматривал огромные вывески на каменных домах, читал их и торопливо давал дорогу всякому порядочно одетому человеку. Мне кажется, он немножко как бы одичал, живя безвыездно в своей деревне. Отдохнув несколько в горенке нашей старой квартиры, где, кроме нас, не было ни одной души, он сказал мне: "Ну, Вася, тебе уже девятнадцать лет; стало быть, ты можешь понимать, что хорошо и что дурно. Учись прилежно. Старших слушай и береги деньги. Я их не жалею и помещаю тебя к профессору, желая тебе добра. Смотри же, не обмани моих надежд!" Мне было что-то очень грустно. "Батюшка, - сказал я. - Яблочкин едет в университет. Позвольте и мне с ним туда же приготовиться". - "Пусть он едет. Час ему добрый. А ты пребывай в том звании, для которого ты призван, и мечты свои оставь, если не хочешь меня обидеть". Я утер украдкою слезу и начал собираться к переезду на новую квартиру.
      8
      Вот я и на новоселье. Батюшка отправился домой но-чьюх потому что спешил к посеву ржи. Сегодня в первый раз мне пришлось обедать за одним столом с профессором. У меня недостает слов выразить, в какое затруднение поставил меня этот обед! На столе стояли два прибора, и каждый был накрыт особою салфеткою. Я решительно не знал, что мне с нею делать и куда мне ее положить. Спасибо, что профессор вывел меня из замешательства своим примером. Далее дошло дело до серебряной ложки, похожей на лодочку, тогда как я привык обходиться с деревянного, круглою. Неловко без привычки, да и только! Того и смотри, что оболью щами или скатерть, или свой атласный черный жилет. Когда мне пришлось взять на свою тарелку кусок жареного мяса и разрезывать его, я сделал-таки глупость: брызнул на белую скатерть подливкою и окончательно потерялся. Мои длинные ноги, ка-валось, стали еще длиннее. Я не знал, куда их девать. Попробовал протянуть их свободно под столом, но - увы! - толкнул ножку стола и коснулся ноги профессора. Подумал, подумал - и с величайшей осторожностию поместил их под свой стул. К счастию, в продолжение обеда профессор почти ничего не говорил, иначе как бы я мог соображать ответ и в то же время управляться с ножом и вилкою?.. Прислуживала нам старая кухарка, одетая опрятно и, как видно, хорошо энающая свое дело. Из-за стола я вышел голодным, потому что не смел дать воли своему аппетиту, не желая показаться человеком, никогда не видавшим порядочного куска. Проклятая застенчивость!..
      - Ну, Белозерский, дай-ка мне папиросу; они вон на окне лежат, сказал мне Федор Федорович, выходя из-за стола, - да, пожалуйста, будь поразвязнее и уж извини, брат, что я начинаю с тобою обращаться на ты. Смешно же нам церемониться: ты проживешь у меня не один день...
      Так, подумал я, вот и первое сближение учении с профессором. Посмотрим, что будет далее.
      - Позвольте узнать, что вы посоветуете use прочитать по части философии?
      Он рекомендовал мне следующее:
      Опыт науки философии, Надеждина;
      Опыт системы нравственной философии, Дровдова;
      Опыт философии природы, Кедрова, и несколько разных руководств по логике и психологии.
      - Все это, - сказал он, - вы можете спросить в семинарской библиотеке.
      "Ну, - подумал я, - эта песня потянется надолго. Библиотекарь, занимающий вместе с тем и должность профессора, когда попросишь у него какую-нибудь книгуз или отзывается недосугом, или тем, что ключ от библиотеки забыт им дома, или, когда бывает не в духе, просто откажет так: "Вы просите книги, а, наверное, урока не знаете... Читатели!.. Трепать берете, а не читать... ступайте, откуда пришли!.."
      В продолжение этого дня у Федора Федоровича не мало перебывало лиц нашего духовного сословия. Он принимал их не одинаково. Одних приглашал в гостиную и указывал на стул, говоря: "Садитесь без церемонии. Ну, что у вас нового? Каково уродился хлеб?" (последний вопрос он предлагает почти всем; желал бы я знать, что ему за дело до урожая?) Другие останавливались на пороге гостиной в объясняли ему свои нужды в таких робких выражениях, сопровождая их такими глубокими поклонами, принимали на себя такой уничиженный, раболепный вид, что мне вчуже становилось досадно и горько. Федор Федорович ходил по комнате, играя махрами своего шелкового пояса (вероятно, он никогда не снимает в комнате своего халата), некоторым обещал свое покровительство; некоторым говорил: "Не могу, не могу! Тут не поможет мое ходатайство". Остальных выслушивал в передней и, бросив быстрый взгляд на какое-нибудь замасленное, потертое полукафтанье, отрывисто восклицал: "Некогда! приходи в другое время!" Наконец за одним дьячком просто захлопнул дверь, сердито сказав: "Надоели! всякая дрянь лезет!.." Заглянув случайно в кабинет, я увидел под письменным столом несколько бутылок рому, голову сахару, а на столе два фунта чаю. Кстати о чае. После вечерни, когда был подан самовар, Федор Федорович послал меня за табаком. "Вот говорит, тридцать копеек серебром; возьми четвертку второго сорта турецкого, только смотри - среднего, а не крепкого". Табаку я купил, но возвратился промокшим до костей, потому что дождь поливал, как из ведра.
      - Ну, что, - сказал он, - промок?
      - Ничего, - отвечал я.
      - Выпей вот чашку чаю.
      Чай был уже холоден и так жидок, что походил на мутную воду; однако ж я не смел отказаться, выпил и опрокинул чашку. "Не хочешь ли еще?" Я поблагодарил и отказался. Федор Федорович положил в жестяную сахарницу возвращенный ему мною кусочек сахару, замкнул ее и приказал мальчику прибрать самовар.
      После ужина, за которым я сидел уже несколько смелее, Федор Федорович вышел в переднюю, остановил маятник стенных часов, чтобы он не беспокоил его ночью своим стуком, и дал мне медный подсвечник и сальную свечу. "Если нужно, можешь зажечь". Тут он заметил дремавшего на стуле мальчугана, которого зовет Гришкою, и дернул его за вихор. "Пошел, чертенок, в кухню. Видишь, нашел место, где спать!" Комната моя, при месячном свете сквозь тусклые стекла, показалась мне пустым, заброшенным чуланом. Я попробовал отворить окно: с заднего двора пахнуло навозом, и я с досадою его закрыл. Лег на свою жесткую кровать, но заснуть не мог: воображение мое работало неутомимо. Мне вспомнились наши знакомые поля, покрытые желтою рожью, моя светлая, уютная горенка и темный кудрявый сад. И вот яснее и яснее возник передо мною образ улыбающейся женщины, забелелось ее открытое плечо, и я почувствовал крепкое пожатие нежной руки. "Что со мною", - подумал я и приложил руку ко лбу; лоб горел, как в огне. "Неужели я простудился? Нечего сказать, не весело мое новоселье". И медленно и тихо поднялся я с кровати, чтобы не разбудить спавшего профессора, зажег свечу и написал эти строки.
      5
      Теперь снова за труд. Все начинает входить в свою обыкновенную колею. Сегодня поутру в нашей семинарской церкви был торжественный молебен, на котором присутствовали профессора и почти все ученики. После того как дьякон провозгласил многолетие всем учащим и учащимся, хор певчих привел в восторг большую часть слушателей своим чуть не сверхъестественным криком; в особенности отличались басы. Из церкви ученики разошлись по классам. Вслед за толпою моих товарищей вошел и я в наш философский класс, дверь которого отпер нам седой сторон:, отставной солдат, с лицом, изрытым оспою. Эти каменные, громадной толщины стешо, покрытые веленою краскою, эти белые, местами растрескавшиеся своды потолка, эта высокая печь, никогда не затапливаемая в зимнее время и существующая неизвестно для какой цели, эти окна с железными решетками, эти черные, изрезанные перочинными ножами столы с обтертыми скамьями и широкая черная доска, утвержденная отлого на трех ножках, - все это показалось мне так знакомо, будто я был здесь назад тому не более двух дней. Воздух сырой, как в подвале, и все вокруг покрыто слоями густой пыли. На доске кому-то вздумалось вывести пальцем: терпение великая добродетель, и слова эти вышли чрезвычайно отчетливо. В классе начались, по обыкновению, толкотня, пересаживание с места на место, прыганье через столы, ходьба по ним и смутный, бестолковый шум. В одном конце какая-то забубённая голова напевала вполголоса: "Я не думала ни о чем в свете тужить", в другом кто-то выводил густым басом: "Многая лета! мно-га-я ле-е-та!" - "Куда ты к черту лезешь? - раздается громкий крик, ногу отдавил!" - "А ты не расставляй их", - отвечал сиплый голос. Я занял свое четвертое место на скамье первого стола. "Слышишь, Краснопольский! сказал ученик, перегнувшись через мою спину. - Ты, брат, зачем же увез в деревню моего Поль-да-Кока?" - "Забыл отдать, ей-богу забыл!" - отвечал Краснопольский, торопливо доедая мучную булку. "Дай-ка, брат, мне булки-то немножко. Есть, что ли?" - "На вот". - "А стоишь на прежней квартире?" "Нет, хозяйка отказала". - "Отчего отказала?" - "У меня, говорит, теперь дочь на возрасте". Ученики захохотали. Краснопольский обратился ко мне: "Ты куда пойдешь после класса?" - "На квартиру", - сказал я. "Пойдем-ка лучше в трактир чай пить, вот что за нашею семинариею, там мало бывает народу". "Нет, не пойду", - отвечал я. - "Ну, как хочешь. Ты где стоишь?" - "У нашего профессора". Краснопольский вытаращил на меня глаза. "У Федора Федоровича?" - "Да". Товарищ мой почесал за ухом и молчаливо отвернулся в сторону. Странно! вот что значит покровительство наставника... Этак, пожалуй, и все станут посматривать на меня недоверчиво... "Тесс... по местам!" - сказал кто-то. И вдруг все пришло в порядок. Дверь отворилась, и Федор Федорович вошел. Один из учеников, среди глубокого молчания, прочитал "Царю небесный", после чего наш наставник кивнул слегка на все стороны головою: "Садитесь!" Смотря на выражение его лица, на его манеры и поступь, я никак не мог понять, откуда явилась в нем эта перемена. Федор Федорович дома и здесь - это две совершенно противоположные личности. Там он и говорит просто, и ходит как мы все ходим, и на лице его нет чувства собственного достоинства, а в классе и лицо у него другое, и манеры другие, и поступь другая, и даже голос - решительно не его голос. Сию минуту видишь, что это профессор, а не простой человек, Федор Федорович. И вот, подняв голову и помахивая правою рукою, в которой держал шляпу, он прошелся взад и вперед по классу, взъерошил свои волосы: все тотчас сметили, что будет сказана речь, и встали. Он начал: "Господа! я не буду говорить вам об отеческой заботливости и неусыпном попечении вашего начальства, благодаря которым вы так долго отдыхали после учебных занятий. Равным образом я не буду говорить о той важной обязанности, которая ожидает вас впереди и к которой может привести вас одно только безукоризненное поведение, неразрывно соединенное с постоянным трудом. Все это вам самим должно быть известно. Скажу одно: силы ваши теперь освежились. Итак - вам предстоит с новым рвением взяться за труд, ожидающий вас на широком поле науки. Что касается меня, я употреблю все зависящие от меня средства, чтобы не пропало даром то время, которое вы проведете со мною в этих стенах..." И он торжественно указал левою рукою на стены. "Садитесь!" Мы сели. Сел и Федор Федорович к своему четырехугольному столику и вынул из бокового кармана своего сюртука небольшую тетрадку. Это были его собственные или, лучше сказать, академические записки о психологии, по которым когда-то учился он сам и которые переделывает и сокращает теперь для нас. Последовало медленное чтение. Федор Федорович взвешивал каждое слово, как иной купец взвешивает на руке червонец, пробуя, не попался ли ему фальшивый. "Самонаблюдение, какого требует психология, по-видимому, не представляет собою занятия трудного, потому что предмет самонаблюдения для каждого человека есть он сам. Но то самое обстоятельство, от которого зависит, по-видимому, легкость психологических исследований, что каждый человек есть сам для себя и предмет и содержание психологических наблюдений, составляет одну из главнейших трудностей в деле самонаблюдения, потому что человек меньше всего знает то, что он есть. Чтобы наша йуша могла наблюдать саму себя, для этого ее мысль, ее сознание должны быть обращены на нее же саму, между тем: А) познание, приобретаемое нами таким образом 6 нашей душе, совсем не так ясно, как познание о внешнем мире и других предметах. Познание об этих предметах может быть нам ясным оттого, что они противопоставляются нашей душе как отличное от нее; но наше я не может противопоставить самого себя себе, как внешний предмет. Правда, что при самонаблюдении возможно раздвоение некоторым образом и самопротивопоставление нашего сознания, потому что, кроме акта наблюдения, должны также продолжаться действия наблюдаемые; но при таком разделении сознания обыкновенно ослаблйется сила и живость наблюдаемых им психологических явлений. Тогда как во внешнем мире предметы представляются нам в раздельности, мир внутренний является пред внутренним оком в совершенном смешении..."
      Я привожу здесь этот отрывок из лекции с тою це-лию, чтобы он поглубже, так сказать, засел в мою голову. Объяснение раздвоения нашего сознания и самопротивопоставления нашего я, к сожалению, прервалось громким смехом одного ученика, который не сумел удержаться, слушая какой-то уморительный анекдот потешавшего его товарища. Федор Федорович встал, исследовал сущность дела до мельчайших подробностей, виновных поставил к порогу на колени, и казалось, все кончено. Напротив. Началось бесконечное рассуждение об обязанностях воспитанников вообще, воспитанников духовного сословия в особенности. Половина слушателей зевала, другая слушала своего наставника по привычке его слушать. Стоявшие на коленях ученики, едва он оборачивал к ним свою спину, или показывали ему кулак, или дразнили его языком. Раздался звонок - и у всех просияли лица. Федор Федорович указал в тетрадке на место, до которого нужно было выучить к следующему дню урок, и класс окончился. Это свободное и не нужное ни на что время, от десяти до одиннадцати часов, покуда явится новый профессор, - у нас в некотором роде антракт. Ученики выходят в коридор, толкаются в классе, словом происходит обычная неурядица. О профессоре истории, класс которого начался в одиннадцать часов, я скажу после. Нельзя же вдруг: хорошенького понемножку. В коридоре я встретил Яблочкина. Он сердится, что я давно к нему не захожу.
      6
      Квартира Яблочкина не велика, но такая уютная и чистенькая, что прелесть! Стулья обиты новым ситцем. Столик полированный. В простенке зеркало. На окнах расставлены цветы, которые, по словам Яблочкина, старушка-хозяйка любит до страсти. Когда я вошел в переднюю, крепостной человек этой старушки снял с меня шинель. Предупредительность его так меня смутила, что я покраснел до ушей. Мне никогда не случалось пользоваться чужими услугами. Яблочкин что-то переводил из Горация.
      - Здравствуй, Вася! - сказал он, пожимая мне руку, - насилу обо мне вспомнил. - И бросил в сторону книгу. Лицо его, что случается редко, было такое веселое и светлое, что я не мог удержаться и спросил, что это значит. - Да так, душа моя, ничего нет особенного. День ясный, кругом тихо. В комнате пахнет цветами. На ногах у меня, видишь (он поднял со смехом одну ногу), - новые сапоги. Задачку я написал в один присест. Стал переводить Горация - переводится без труда: вот я и рад. Так-то, приятель! - Яблочкин обнял меня и ударил ладонью по плечу. - Ну, каково поживаешь на новой квартире?
      - Так себе, - сказал я, - ни хорошо, ни дурно. Дурно то, что некоторые товарищи, благодаря моей новой квартире, посматривают на меня косо.
      - А ты этого не предвидел? Разумеется, с этого времени тебя будут бояться, как пересказчика, доносчика и тому подобное. Впрочем, это вздор!.. Что ж, ты просился у своего отца в университет?
      - Просился. Я наперед тебе говорил, что он откажет.
      - Вот, ей-богу, народ! Видит пробитую дорогу и думает, что лучше этой дороги и нет и не должно быть... А все-таки у тебя нет воли; ну, отчего бы не сделать по-своему?
      - Это дело решенное, - отвечал я. - Поговорим о другом.
      - То есть о семинарии? Изволь. Вчера, в начале класса, было обращено к нам вступительное слово такого рода: "Теперь мы снова приступаем к занятиям. На экзамене перед каникулами отцу ректору угодно было заметить, что некоторые из вас отвечали ему вяло. На будущее время я требую, чтобы каждый, кого я ни спрошу, читал мне лекцию без запинки. А кто во время чтения будет посматривать на потолок да выделывать эти: гм... гм... того, хотя бы он стоял в первом десятке, я сопхну в третий разряд. Вот вам и все!.." Что ты на это скажешь?
      - Уж мы не раз это слышали. Приказано - стало быть, нужно исполнять.
      - Ну, нет, душа моя! Зубрить я не стану. И если бы в самом деле пришлось мне во время ответа взглянуть на потолок или в сторону преступление было бы не важное. Экая бурса! Попала на одну ступень и окаменела: ни молодеет, ни стареется...
      В эту минуту с журналом в руке вошел в комнату гимназист, сын старушки. Яблочкин отрекомендовал ему меня как своего лучшего товарища. При постороннем человеке мне тотчас сделалось неловко, и я ломал свою голову из-за пустейшего вздора: опять ли сесть мне на прежнее место или приличнее будет постоять. Гимназист обратился к Яблочкину:
      - Алексей Сергеич! Я прочитал вот в этом номере "Отечественных записок" одну из статей: разбор сочинений Пушкина. Что за язык! Что за энергия! Только, знаете ли, я не доверяю похвалам, которые рассыпаются здесь его антологическим стихотворениям. Они мне не нравятся. Я люблю более всего то, что берется прямо из окружающей нас жизни.
      - В вас мало поэтического чутья. Что ж такое! Вам не нравится и "Каменный гость" Пушкина.
      Тут у них начался спор о художественном воспроизведении действительности в поэзии, об образности, о пластике. Из слов их я понимал немногое, не хочу таиться: самолюбие мое сильно страдало. Наконец старушка зачем-то кликнула своего сына, и он ушел.
      - Этот господин, верно, хорошо развит, - заметил я Яблочкину.
      - Ничего. Он отличный малый. Трудится много, читает с толком. Развитием своим обязан, конечно, не гимназии, от которой пахнет мертвечиною, а самому себе.
      - Нет ли у тебя чего-нибудь почитать? Дай, пожалуйста - сказал я.
      - Насилу ты надумался. Бери, душа моя, книг достанет. Вот "Мертвые души" Гоголя, не читал?
      - Нет.
      - Ну, возьми.
      7
      Скоро будет полночь. На дворе шумит дождь. За стеною храпит Федор Федорович, и где-то изредка чирикает сверчок. Я только что дочитал "Мертвые души" и спешу сказать о них несколько слов под влиянием свежего впечатления. Я взялся за книгу еще с утра. Нечего говорить, что я читал ее с увлечением. Время, проведенное мною за обедом, казалось мне бесконечно длинным, и я вертелся на стуле, придумывая, под каким бы предлогом выйти из-за стола, чтобы снова приняться за чтение. "Или ты нездоров?" - сказал мне Федор Федорович. "Нет, ничего". - "Что ж ты вертишься"? - "Так. Есть что-то не хочется". - "Ну, выходи. Кто ж мешает?" И я вышел. Так вот кто этот Гоголь!.. И об этом-то Гоголе одному из наших наставников угодно было выразиться, что произведения его пахнут кухнею и конюшнею, что им выведены на сцену какие-то обжоры и разная сволочь, что все это уродливо и безобразно.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38