Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Тайны и трагедии великих поэтов - Гибель Николая Рубцова. «Я умру в крещенские морозы»

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Николай Коняев / Гибель Николая Рубцова. «Я умру в крещенские морозы» - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Николай Коняев
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Тайны и трагедии великих поэтов

 

 


Николай Коняев

Гибель Николая Рубцова. «Я умру в крещенские морозы»

Бог явил нам радость и чистоту в виде стихов Рубцова и взял обратно: недостойны. В ряду самых великих... Такой чистоты, такой одухотворенности, такого молитвенного отношения к миру – у кого еще искать.

Федор Абрамов

Около четырех часов ночи привезли пьяного мужика, ломившегося в двери почтового отделения.

– Я ничего! Мне письмо надо спросить! – шумел он, но потом, пригревшись, затих.

Дежуривший милиционер составил протокол и, убрав документы, зевнул. Похоже было, что больше ничего не произойдет в это дежурство, выпавшее на крещенскую ночь...

Сонной дымкой затягивало мутновато-синие стены, крашенный коричневой краской барьер...

И тут хлопнула дверь, и в белом морозном воздухе возникла в отделении женщина. Она была в валенках, на голове – туго замотанный платок.

– Арестуйте меня... – сказала она и тяжело вздохнула. – Я человека убила.

– Когда?

– Сейчас... Дома.

– Дома?!

– Да... Я жила у него...

– Т-так... – сказал милиционер. – Фамилия как?

Женщина назвала себя.

– Ясно... А убитого как звали?

– Рубцовым... Николай Михайлович Рубцов...

Милиционер, отгоняя сон, провел рукою по лицу, словно бы хотел перекреститься.

Потом взглянул на часы.

Было 5 часов утра 19 января 1971 года.

Глава первая

Аленький цветок

Рубцову было шесть лет, когда умерла мать, и родной отец сдал его в детдом.

Шестнадцать, когда он поступил кочегаром на тральщик...

Он служил в армии, вкалывал на заводе, учился...

На тридцать втором году жизни впервые получил постоянную прописку, а на тридцать четвертом – наконец-то! – и собственное жилье: крохотную однокомнатную квартирку.

Здесь, спустя два года, его и убили... Вот такая судьба.

Первую книгу он выпустил в 1965 году, а через двадцать лет его именем назвали улицу в Вологде.

Ему исполнилось бы всего пятьдесят, когда в Тотьме поставили ему памятник.

И это тоже судьба.

Как странно несхожи эти судьбы... И как невозможны они одна без другой!

1

«Николай Рубцов – поэт долгожданный. Блок и Есенин были последними, кто очаровывал читающий мир поэзией – непридуманной, органической. Полвека прошло в поиске, в изыске, в утверждении многих форм, а также – истин... Время от времени в огромном хоре советской поэзии звучали голоса яркие, неповторимые. И все же – хотелось Рубцова. Требовалось. Кислородное голодание без его стихов – надвигалось…»

«Стихи его настигают душу внезапно. Они не томятся в книгах, не ждут, когда на них задержится читающий взгляд, а, кажется, существуют в самом воздухе. Они, как ветер, как зелень и синева, возникли из неба и земли и сами стали этой вечной синевой и зеленью…»

«Стихи Рубцова выражают то, что невыразимо ни зримым образом, ни словом в его собственном значении... Образ и слово играют в поэзии Рубцова как бы вспомогательную роль, они служат чему-то третьему, возникающему из их взаимодействия…»

Эти высказывания Глеба Горбовского, Александра Романова, Вадима Кожинова – лучшее свидетельство тому, как непрост разговор о поэзии Рубцова. Стоит только исследователю попытаться выразить ее суть, как тут же, отказываясь от литературоведческой терминологии, вынужден он оперировать понятиями и категориями самой жизни.

Обманчива и простота рубцовской лирики.

Анализируя ее, легко обнаруживаешь закономерности и приемы, которыми пользуется поэт, но результат, достигаемый этими приемами, не закономерен, не достигаем данными приемами.

Судите сами...

Рубцов словно специально пользуется неточными определениями. «За расхлябанным следом», «пустынные стога», «в деревне мглистой», «распутья вещие»...

Что это? Языковая небрежность? Или поиск подлинного, соответствующего стиховой ситуации смысла, освобождение живой души слова из грамматико-лексических оков?

А вот другой пример...

Наверное, ни у кого из поэтов не найдется столь многочисленных повторов самого себя, как у Рубцова. Кажется, он забывал созданные и уже зафиксированные в стихах образы, многократно повторяя их снова и снова:

Скачут ли свадьбы в глуши потрясенного бора,

Мчатся ли птицы, поднявшие крик над селеньем,

Льется ли чудное пение детского хора, —

О, моя жизнь! На душе не проходит волненье...

(«У размытой дороги»)

Как просто в прекрасную глушь

листопада

Уводит меня полевая ограда

И детское пенье в багряном лесу...

(«Жар-птица»)

Словно слышится пение хора,

Словно скачут на тройках гонцы,

И в глуши задремавшего бора

Все звенят и звенят бубенцы...

(«Тайна»)

И пенья нет, но ясно слышу я

Незримых певчих пенье хоровое...

(«Привет, Россия...»)

Скачет ли свадьба в глуши потрясенного бора,

Или, как ласка, в минуты ненастной погоды

Где-то послышится пение детского хора, —

Так – вспоминаю – бывало и в прежние годы!

(«Скачет ли свадьба...»)

Все эти «свадьбы», эти «хоры», рассыпанные по стихам Рубцова, право же, сразу и не перечислишь...

Что это? Самоповтор? Или «причастность к тому, что, в сущности, невыразимо»? Ведь приближение потусторонних сил столь же естественно и обычно в поэзии Рубцова, как дуновение ветра или шум осеннего дождя, поэтому даже и не осознается как повтор...

Еще более загадочной выглядит взаимосвязь поэзии Рубцова и его жизни.

По стихам Николая Михайловича точнее, чем по документам и автобиографиям, прослеживается его жизненный путь. И не только тот, который уже был пройден поэтом к моменту создания стихотворения, но и события будущей жизни, о которой Рубцов мог только догадываться...

Конечно, многие настоящие поэты угадывали свою судьбу, легко заглядывали в будущее, но в Николае Рубцове провидческие способности оказались развиты с такой необыкновенной силой, что, когда читаешь написанные им незадолго до смерти стихи:

Я умру в крещенские морозы.

Я умру, когда трещат березы, —

охватывает жутковатое чувство нереальности. Невозможно видеть вперед так ясно, как видел Рубцов! Хотя – сам Рубцов говорил: «Мы сваливать не вправе вину свою на жизнь. Кто едет, тот и правит, поехал – так держись!» – отчего же невозможно? Очень даже можно, если учесть, что Рубцов и жил так, будто писал самое главное стихотворение, и, совершенно точно зная финал, ясно представляя, что ждет впереди, даже и не пытался что-либо изменить...

Потому что не прожить свою жизнь, не пройти назначенный ему Путь до конца он не мог, да и не хотел...

2

О родителях Николая Рубцова известно немного...

Отец поэта – Михаил Андрианович Рубцов родился в 1899 году в деревне Самылково на Вологодчине. Здесь он и окончил трехлетнюю сельскую школу в селе Спасском.

В 1917 году ему было всего восемнадцать лет, и когда большевики в числе других миллионов крестьянских парней мобилизовали его на Гражданскую войну, он с готовностью воспринял все, чему учили его комиссары.

Вернувшись из Красной Армии, Михаил Андрианович устроился работать председателем правления Биряковского общества потребителей.

С его фотографии, сделанной в эти годы, на нас смотрит бравый, знающий себе цену парень в белой косоворотке. Во взгляде его сквозит вера в разумность и полезность будущей жизни.

В 1921 году Михаил Андрианович женился на Александре Михайловне Рычковой.

Жили они по-прежнему в Самылкове.

Здесь, в Самылкове, появились первые дети.

Всего у Рубцовых до рождения Николая были три дочери – Рая, Надежда, Галина – и сын Альберт.

Еще до рождения Николая его старшая сестра, Рая, умерла.

Еще до рождения Николая Михаил Андрианович вступил в партию и возрос до должности начальника Отдела рабочего снабжения (ОРС) Емецкого леспромхоза.

Еще до рождения Николая Рубцовы поселились в Емецке[1], в красивом доме, развернутом фасадом к старинному – из Архангельска в Москву – тракту.

По задворкам дома текла река...

В этом доме на «рыбном тракте» и родился 3 января 1936 года Николай Михайлович Рубцов...


Отцу его тогда уже исполнилось тридцать шесть лет.

Был Михаил Андрианович, как вспоминали сослуживцы, компанейским человеком. Часто у Рубцовых, хотя и размещалась семья в двух проходных комнатках, останавливались на ночевку наезжавшие в Емецк из лесопунктов командированные. Место находилось для всех.

Михаил Андрианович любил музыку. Когда возвращался со службы, первым делом заводил патефон...

По общему коридору жили еще три семьи...

Особенно весело было в праздники...

Гуляли сообща. Вначале в одной квартире, потом переходили в другую...

Не случайно одно из первых воспоминаний Николая Рубцова как раз с застольем и связано – он ползет по длинному праздничному столу, загроможденному грязными тарелками и рюмками с недопитым вином...

Михаилу Андриановичу такая жизнь нравилась.

Он считал, что «завоевал» себе эту жизнь на Гражданской войне, заслужил ее всей своей исправной службой советской власти.

Тем более что его любовь к застольям и веселью вроде бы не мешала ни службе, ни карьере.

Вскоре после рождения Николая Михаила Андриановича назначили помощником начальника райтрансторгпита по кадрам, и семья переехала в Няндому.

И вот здесь едва не пресеклась не только карьера, но и сама жизнь Михаила Андриановича...

3

«Первое детское впечатление, – рассказывал Николай Михайлович Рубцов, – относится к тому времени, когда мне исполнился год...

Помню снег, дорога, я на руках у матери. Я прошу булку, хочу булку, мне ее дали. Потом я ее бросил в снег. Отца помню. Мать заплакала, а отец взял меня на руки, поцеловал и опять отдал матери... оказывается, это мы отца провожали…»

В этом рассказе о проводах отца – а провожали его в тюрьму! – точно переданы детские ощущения: «прошу булку, хочу булку... бросил в снег», а вся сюжетная канва – смущает нестыковка деталей! – скорее всего додумана взрослым Рубцовым.

Впрочем, вспоминая о своем отце, поэт вообще менее всего заботился о фактах... И это относится не только к его устным рассказам и стихам, но и к официальным анкетам и биографиям.

Канцелярская выверенность свидетельств в этом вопросе всегда угнетала его.

В тюрьме Михаил Андрианович провел под следствием всего год и был выпущен «подчистую», а вскоре после возвращения из тюрьмы пошел на повышение...

Семья арест Михаила Андриановича пережила труднее.

Сразу после ареста посреди зимы пришлось перебираться из хорошего дома в барак, стоящий почти вплотную к железнодорожной насыпи. Здесь и умерла старшая сестра, Надя.

Надежду Рубцов любил...

Он запомнил, как выходит она к гостям в нарядном платье, в блестящем монисто на высокой шее, чтобы показать, чему научилась в кружке пения...

«Монисто, – вспоминал Рубцов, – очень шло к ней, придавало ей еще красоты и тихо звенело во время танца. И голос ее звенел, и слова непонятной песни тоже звенели, и всю жизнь сопровождает меня, по временам возникая в душе, какой-то чудный-чудный, тихий звон, оставшийся, наверно, как память об этом пении, как золотой неотразимый отзвук ее славной души».

Живая, общительная, Надежда попала в деревню на сельхозработы, простудилась там и заболела менингитом.

Николай Рубцов часто вспоминал, как мучительно переносила сестра нестихающую боль и, когда заговаривали с ней, отворачивалась к стене...

Наде было шестнадцать, когда она умерла. Ее – Михаил Андрианович к тому времени уже был восстановлен в партии и в должности – хоронили как комсомолку...

Николай Рубцов запомнил красный гроб, множество венков, скопление народа...

На всю жизнь осталась в нем эта боль утраты, всю жизнь считал он, что, если бы Надежда не умерла так рано, не было бы в его жизни того безысходного сиротства, через которое предстояло пройти ему...

4

Как явствует из воспоминаний сестры поэта, Галины Михайловны Рубцовой[2], мать их была глубоко верующим человеком.

Александра Михайловна любила ходить в церковь и даже пела там в хоре.

Не рискуя ошибиться, можно предположить, что в Няндоме, когда арестовали мужа, Александра Михайловна молилась сама и вовлекала в эту молитву детей.

И едва ли это порадовало вернувшегося из тюрьмы супруга-коммуниста.

Как вспоминает Галина Михайловна, Михаил Андрианович избивал мать, пытаясь выбить из нее «церковную дурь», но Александра Михайловна, узревшая чудо молитвы – а чем еще, кроме ее молитвы, можно было объяснить сказочное спасение Михаила Андриановича? – сохраняла твердость в вере.

И тут вера шла на веру.

«Шибко партийный... – говорила, вспоминая Михаила Андриановича тех лет, и Надежда Михайловна Щербинина[3]. – За партию горло готов перегрызть».

Разумеется, хотя Михаила Андриановича и реабилитировали, но заключение не могло не оставить в его душе следа – год, проведенный за решеткой, – это вполне достаточный срок, чтобы избавиться от иллюзий, если они были.

Михаил Андрианович окончательно превращается после тюрьмы в маленького советского начальника, который хорошо понимает, сколь невелика в нашей стране цена человеческой, в том числе и его собственной, жизни. И он использует все, чтобы уберечь и себя, и свою семью.

«Мать на порог, – вспоминает Галина Михайловна, – а Михаил Андрианович даже ногу в двери прищемит. Мама же на своем настоит, на службу уйдет в храм!»

Самому Николаю Рубцову запомнилось, что Михаил Андрианович очень серьезно занимался воспитательной работой в семье. Будучи навеселе, он ставил на патефон пластинку с «Интернационалом», выстроив семью в шеренгу, сам становился в строй и, вытянувшись в струнку, слушал партийный гимн.

Сохранилась предвоенная фотография отца поэта...

Михаил Андрианович сидит за рабочим столом в конторе. На нем пиджак, белая рубашка, галстук... Волосы гладко зачесаны назад... Взгляд прямой, как бы пронзающий насквозь. Никакой иллюзии насчет разумности и полезности будущей жизни не обнаружить в этом взгляде, только твердость и преданность генеральной линии ВКП(б).

14 января 1941 года Михаил Андрианович Рубцов, как записано в его учетной партийной карточке, выбыл из Няндомы в Вологодский горком партии.

В Вологде Рубцовы поселились недалеко от Прилуцкого монастыря, в который еще недавно свозили со всей области раскулаченных мужиков...

Николаю было пять лет...

Он не пытался тогда разобраться во взаимоотношениях родителей, да и не сумел бы сделать это.

Из родительских разговоров ему запомнилась всего одна фраза.

– Александра, кипяточку! – кричал отец, усаживаясь за стол.

5

Много лет спустя Николай Рубцов попытается в рассказе «Дикий лук» нарисовать характер отца и атмосферу тех лет.

Рассказ этот писался уже после смерти Михаила Андриановича, и, читая его, видишь, как пересекаются в этой небольшой зарисовке два взгляда: ребенка – в еще неясное, туманное будущее, и усталого, измотанного жизнью поэта, как бы усмехающегося своему детскому неведению...

«Давно это было.

За Прилуцким монастырем на берегу реки собрались мы однажды все вместе: отец, мать, старшая сестра, брат и я, еще ничего не понимающий толком. День был ясный, солнечный и теплый. Всем было хорошо. Кто загорал, кто купался, а мы с братом на широком зеленом лугу возле реки искали в траве дикий лук и ели его. Неожиданно раздался крик: «Держите его! Держите его!» И тотчас я увидел, что мимо нас, тяжело дыша, не оглядываясь, бежит какой-то человек, а за ним бегут еще двое.

– Держите его!

Отец мой быстро выплыл из воды и в чем был тоже побежал за неизвестным. «Стой! – закричал он. – Стой! Стой!» Человек продолжал бежать. Тогда отец, хотя оружия у него никакого не было, крикнул вдруг: «Стой! Стрелять буду!»

Неизвестный, по-прежнему не оглядываясь, прекратил бег и пошел медленным шагом…»

Рассказ Рубцова написан очень просто, но при этом он поразительно точен по характерам и по психологии.

Типичный маленький начальник – отец и в рассказе Рубцова ведет себя очень типично. Не задумываясь, вылезает из реки и «в чем был» устремляется в погоню за неизвестным.

Зачем? Да затем, что годами советской службы, целым годом, проведенным в заключении, выдрессирован он на погоню. И этот: «Стой! Стрелять буду!» – подлинный, из тех лет крик.

И неважно, что оружия у преследователя нет, неважно, что в погоню он устремился голым... Социальные роли и преследователем, и преследуемым осознаются настолько отчетливо, что оружие и не требуется, они оба знают магическую силу слов:

– Стой! Стрелять буду!

Беглец вынужден покориться. Он прекратил бег, даже и не оглянувшись, чтобы проверить, насколько реальна угроза...

«Все это поразило меня... – тридцать лет спустя напишет поэт Рубцов. – И впервые на этой земле мне было не столько интересно, сколько тревожно и грустно. Но... давно это было».

Тревожно и грустно...

Эти не слишком обычные для пятилетнего мальчика чувства рождались в проснувшейся душе Рубцова отчасти в результате столкновения молитвенного покоя, которому успела мать научить его за год, проведенный отцом в заключении, с жесткостью и грубостью повседневной жизни, которую предстояло вести теперь.

Приходится только гадать, как сложилась бы судьба Николая Рубцова, не потеряй он так рано семью. Но судьба сложилась так, как она сложилась, и словно отблеск высшей справедливости, именно в селе Никола – всего-то, если считать по прямой, несколько десятков километров от Самылкова! – открылась Николаю Рубцову простая и искупающая – если постигнуть и принять ее! – все отцовские компромиссы и предательства истина:

С каждой избою и тучею,

С громом, готовым упасть,

Чувствую самую жгучую,

Самую смертную связь.

Истина, на осознание которой в нашей стране ушло два поколения, та истина, которую не уставал повторять Рубцов всю свою жизнь...

Не порвать мне мучительной связи

С долгой осенью нашей земли,

С деревцом у сырой коновязи,

С журавлями в холодной дали...

6

Когда началась война, Михаил Андрианович поменял черную вельветовую куртку на полувоенный френч и легкие хромовые сапоги и стал заправлять военторгом в Кущубе...

В книге покойного Вячеслава Белкова[4] приведены рассказы соседей Рубцовых, вспоминавших, что Михаил Андрианович не забывал себя, распределяя продукты... «По пути из Красных казарм на вокзал заедут домой, шаранут с телеги мешок муки, крупы, бутыли со спиртом прямо в окно передадут...»

Жизнь пошла веселая, как раз такая, которая всегда нравилась Михаилу Андриановичу.

И, конечно же, появились и женщины... Семья стала тяготить Михаила Андриановича. Теперь он – вот уж воистину: кому война, а кому мать родна! – частенько не ночевал дома.

Александра Михайловна, конечно, переживала.

Часто жаловалась на сердце, которое мучило ее теперь все сильнее.

В апреле 1942 года, когда стаяли снега, дом на улице Ворошилова подтопило, и на первом этаже, где жили Рубцовы, по колено поднялась вода...

Жили прямо посреди воды...

Электричества не было, горела коптилка.

Через неделю вода ушла, но волнения, связанные с потопом, не прошли для Александры Михайловны даром...

Черный день, 26 июля 1942 года, Николаю Рубцову запомнился на всю жизнь...

Он возвращался с братом из кино, когда возле калитки ребят остановила соседка и сказала:

– А ваша мама умерла.

У нее на глазах показались слезы. Брат тоже заплакал и сказал Николаю, чтоб он шел домой.

«Я ничего не понял тогда, – вспоминал уже взрослый Рубцов, – что такое случилось...»

Сюжет рассказа «Золотой ключик», в котором описаны эти события, Рубцов полностью повторил в стихотворении «Аленький цветок»:

Домик моих родителей

Часто лишал я сна,

– Где он опять, не видели?

Мать без того больна. —

В зарослях сада нашего

Прятался я, как мог.

Там я тайком выращивал

Аленький свой цветок...

Кстати его, некстати ли,

Вырастить все же смог...

Нес я за гробом матери

Аленький свой цветок.

Рубцов потерял мать в том возрасте, когда чувство самосохранения и любовь к матери еще не разделены, когда человек ощущает мать как часть самого себя, и поэтому не надо обманываться кажущейся сентиментальностью стихотворения, написанного, кстати сказать, уже зрелым поэтом. Нет, это не слащавое сюсюканье, а точная память о душевном смятении, охватившем ребенка.

Разрастаясь, аленький цветок заполнил «красными цветами» зрелую лирику – едва ли кто из русских поэтов так много писал о матери, как Рубцов...

Но это потом, годы спустя, а тогда, в 1942 году, судьба, словно бы посчитав, что лимит семейного тепла будущим русским поэтом уже исчерпан, торопливо разрушает рубцовский дом.

7

Только похоронили мать на Введенском кладбище в Вологде, как снова приходит смерть – умирает самая младшая Рубцова – полугодовалая Надежда.

Отец – он все время проводит в разъездах – зовет свою сестру Софью Андриановну помочь в беде: надо пристроить ребят...

Мать умерла.

Отец ушел на фронт.

Соседка злая

Не дает проходу.

Я смутно помню

Утро похорон

И за окошком

Скудную природу...

В стихах чуть смещены события, но причина не в забывчивости поэта. В повествовательной логике не сходятся и не могут сойтись те беды, что обрушились в эти дни на мальчика.

Вдобавок ко всему Николай умудрился потерять хлебные карточки.

Если бы отец продолжал работать в военторге, этой потери и не заметили бы, но с Кущубой к тому времени отцу – формируется батальон народного ополчения! – пришлось расстаться. Соседи вспоминают, что Николая сильно выпороли, и он сбежал из дома[5].

И вот приезжает тетка, и в семье Рубцовых разыгрывается новая трагедия... Софья Андриановна забирает старших детей – Галину и Альберта – к себе[6], а младших – Николая и Бориса – отправляет в Красковский дошкольный детдом.

Софью Андриановну можно понять: у нее свои дети, и идет война. Она и так сделала все, что могла... Каждый ли способен взять двоих чужих детей? И наверняка взрослый Рубцов понимал это...

Но что чувствовал шестилетний ребенок?

Горе раннего сиротства, осознание собственной несчастливости захлестывали его. Ведь более легкая участь досталась другим! И тем мучительнее, тем болезненней рана, что о новой обиде приходится молчать. Если и пытался жаловаться шестилетний мальчишка, то в ответ встречал неприязненное недоумение: зависть – качество неприятное даже и в ребенке.

Молча, таясь от всех, предстояло шестилетнему Рубцову пережить эту, кажется, достойную пера Шекспира драму, когда не ты выбираешь свою несчастливую судьбу, а тебе выбирают. И оттого, что выбирают ее самые близкие, самые родные люди, – еще тягостней, еще больнее...

Тогда и наползают в душу поднимающиеся из-под земли сумерки:

Откуда только —

Как из-под земли! —

Взялись в жилье

И сумерки, и сырость...

Но вот однажды

Все переменилось,

За мной пришли,

Куда-то повезли.

12 июля Николая вместе с Борисом увезли в Красковский детдом в восемнадцати километрах от Вологды. Через несколько дней Николай сбежал из детдома, но его возвратили назад, в сиротскую жизнь...

В Краскове Николаю Рубцову предстояло пережить еще одну трагедию.

20 октября 1943 года вместе с группой детей, вышедших из дошкольного возраста, его отправляют в Никольский детский дом под Тотьмой. Младший брат остался в Краскове. Рвалась последняя ниточка, связывающая Николая с семьей, с родными...

Я смутно помню

Позднюю реку,

Огни на ней,

И скрип и плеск парома,

И крик «Скорей!»,

Потом раскаты грома

И дождь... Потом

Детдом на берегу.

Глава вторая

Детдом на берегу

Тотьма... Устье Толшмы...

Древняя, овеянная легендами русская земля...

Здесь творил чудеса святой Андрей Тотемский.

Летописи рассказывают, что, босой, он стоял возле храма в снегу и молился. И увидели его «сибирския страны варварского народа людие», и их старейшина Ажбакей, страдающий глазной болезнью, обратился к блаженному с мольбой о помощи. Андрей испугался и убежал, но Ажбакей не растерялся. Пал на колени и водой, что, натаявшая, стояла в следе святого, умыл лицо. И тут же прозрел.

Возможно, Николай Рубцов и слышал это предание от матери... Возможно, это оттуда, из глубины детской памяти, воскрешающие образы древнего предания стихи:

Я шел, свои ноги калеча,

Глаза свои мучая тьмой...

– Куда ты?

– В деревню Предтеча.

– Откуда?

– Из Тотьмы самой...

Впрочем, это неважно... Сама здешняя земля настраивает людей на один и тот же лад, независимо от того, сколько столетий разделяют умеющих вслушиваться в ее голос сограждан.

1

Сюда, в устье Толшмы, и привезли в 1943 году семилетнего Николая Рубцова...

Лошадь за детьми не прислали, и двадцать пять километров по разбитой дороге под злым осенним дождем малыши шли пешком. Когда добрались до детдома, там уже спали.

«Вдруг голоса откуда ни возьмись! Топот за окнами и хлопанье дверей... Антонина Алексеевна Алексеевская, воспитатель младшей группы, с мокрыми волосами и с крапинками дождя на плечах проталкивает вперед присмиревших гостей.

– Ребята, это ваши новые друзья. Они протопали от пристани пешком. Двадцать пять километров. Прямо с парома, без передышки...

Алексеевская держала в руках список. Вычитывала фамилии.

– Коля Рубцов! Ложись на эту кровать. Мартюков, подвинься.

Без единого слова, но со светом в глазах шел черноглазый мальчишка...»

Эти воспоминания сотрудника великоустюжской газеты «Советская мысль» Анатолия Мартюкова интересны еще и тем, что дают первый из известных нам портретов будущего поэта.

Конечно, можно усомниться, откуда – из октябрьской ночи сорок третьего года или из рубцовских стихов? – «свет в глазах»...[7]

Но есть в воспоминаниях Мартюкова и то, что невозможно придумать, – тот семилетний Рубцов, все еще по-детски доверчивый, надеющийся на ласку, на привет и вместе с тем уже настороженный, готовый к любой неожиданности.

– А тебя зовут Толей, – тихо утвердил он.

Не сказал, не усмехнулся, а именно, как бы даже безразлично, «утвердил».

В одной этой фразе – весь опыт годичного пребывания в детдоме. Рубцов еще ничего не знает о своем соседе по койке, но понимает, что надо с первых же слов заинтересовать будущего товарища, «утвердить» себя.

– А как ты узнал? – спрашивает Мартюков.

Но – снова сказался опыт детдома! – даже искуса заинтриговать будущего товарища не возникает в Рубцове.

– На дощечке написано...

Диалог очень точный и напряженный. Так может говорить человек, уже хорошо знакомый с невеселой детдомовской «наукой выживания». А сколько этой науки еще было впереди?

Как вспоминает Антонина Михайловна Жданова, воспитательница младшей группы, в которую попал Рубцов, жили тогда в детдоме очень трудно. В спальнях было холодно. Не хватало постельного белья. Спали на койках по двое. Рубцов – вместе с Анатолием Мартюковым.

Не было и обуви.

До 1946 года детдомовцы ходили в башмаках с деревянными подошвами, и весь дом был переполнен деревянным стуком, словно здесь размещалась столярная мастерская...

В обед воспитанникам полагалось пятьдесят граммов хлеба и тарелка бульона... Еды не хватало, и дети воровали турнепс – пекли его на кострах.

В детском доме было свое подсобное хозяйство. Была лошадь по кличке Охочая и у нее жеребенок Красавчик. За ними ухаживали Рубцов с братьями Горуновыми...

Работали все, в том числе и младшеклассники.

Особенно тяжело приходилось летом – заготавливали сено, поливали огород, собирали грибы, ягоды, лекарственные травы, ходили в лес за сучьями для кухни. Сучья заготавливали на всю зиму. К осени они горами возвышались возле здания детдома.

Зимой работы становилось меньше, но зато и тоскливее было. По ночам в лесу, возле деревни, выли волки... В коридоре, возле двери, стояла большая бочка с кислой капустой. Запах ее растекался по всему дому...

Дети со всем смирились...

Они ни на что, как вспоминают воспитательницы, не жаловались...

2

Когда читаешь воспоминания о Рубцове, кажется, что стихи самого поэта звучат как бы в ответ на эти воспоминания, спорят, не соглашаются с ними.

Вот, например, Евгения Буняк пишет:

«Годы были трудные, голодные, поэтому мало помнится веселого, радостного, хотя взрослые, как только могли, старались скрасить наше сиротство. Особенно запомнились дни рождений, которые отмечали раз в месяц.

Мы с Колей (Рубцовым. – Н.К.) родились оба в январе, поэтому всегда сидели за столом в этот день рядом, нас все поздравляли, а в конце угощали конфетами, горошинками драже. Как на чудо, смотрели мы на эти цветные шарики».

А вот – воспоминания самого Рубцова:

Вот говорят,

Что скуден был паек,

Что были ночи

С холодом, с тоскою, —

Я лучше помню

Ивы над рекою

И запоздалый

В поле огонек.

До слез теперь

Любимые места!

И там, в глуши,

Под крышею детдома,

Для нас звучало

Как-то незнакомо,

Нас оскорбляло

Слово «сирота».

Разница поразительная. Евгения Буняк вспоминает детдомовский нищенский быт, а для Рубцова и нищета, и голод существуют как бы на втором плане...

«Я лучше помню...» – говорит он, и это не поза.

Как видно из многочисленных воспоминаний, Николай Рубцов хотя и не замыкался в себе, но был достаточно сосредоточенным мальчиком, не избегавшим уединения.

И хотя он и не рассказывал о себе ничего, но в нем совершалась в эти годы серьезная внутренняя работа. Он существенно отличался от других детдомовцев. Ведь, кроме детдомовской нищеты и холода, Рубцову необходимо было свыкнуться с осознанием собственной неустроенности, своей несчастливой избранности.

Может быть, поэтому, едва коснувшись бытовых трудностей, он сразу начинал говорить в стихах о главном для себя...

К сожалению, стихи Рубцова очень часто толкуются в духе обычной поэтической риторики, и строки: «Нас оскорбляло слово «сирота» – выдаются порой за утверждение некоей особой, домашней атмосферы, что существовала в Никольском детдоме, атмосферы, в которой дети якобы и не ощущали себя сиротами.

Подобное толкование лишено малейших оснований.

Стихотворение «Детство», как и большинство рубцовских стихотворений, предельно конкретно, и не нужно выискивать в нем переносный, не вложенный в его строки смысл.


В Никольском детдоме жили, конечно, и сироты, но больше здесь было эвакуированных детей. Некоторые, попав в детдом, сохранили даже вещи родителей. Вещи эти они очень берегли.

Пионервожатая Екатерина Ивановна Семенихина вспоминает, что дети постоянно просили ее пустить в кладовку, где хранились «взрослые» вещи. Они объясняли, что очень надо проверить, «как они висят».

– Это моей мамы пальто... – хвастали они, попав сюда.

И неважно, что у многих уже не было в живых мам – мамино пальто как бы служило гарантией, что мама жива и с ней не случится ничего плохого.

Из педагогических соображений считалось целесообразно скрывать от детей судьбу родителей (некоторые из них, как, например, мать Геты Меньшиковой – будущей жены поэта, – находились в лагерях), и вечерами, когда старшие воспитатели и учителя расходились по домам, дети просили пионервожатую:

– Посмотрите в личном-то деле, где у меня мама?

Трудно поверить, что Николай Рубцов не участвовал в этом захлестывающем детдом мечтании о родителях.

Он знал, что отец жив, и верил – а во что еще было верить? – вот закончится война, и отец заберет его, и в домашнем тепле позабудутся тоскливые и холодные детдомовские ночи. И как же было не оскорбляться слову «сирота», если оно отнимало у ребенка последнюю надежду?

«Большинство одноклассников Коли были эвакуированные дети, – пишет в своих воспоминаниях Н.Д. Василькова. – Из Белоруссии, с Украины... Из Ленинграда блокадного тоже были... И все-таки многие верили, в том числе и Коля Рубцов, что после войны родители их вернутся и обязательно возьмут их из детдома – этой верой только и жили, тянулись со дня на день...

И действительно, в сорок пятом – сорок шестом стали приезжать в Никольский детдом родители за детьми. Помню хорошо, как за первой из нас приехал отец – за Надей Новиковой из Ленинграда. Эта девочка была привезена к нам из Красковского детдома вместе с Колей Рубцовым...

Для нас приезд отца за Надей был большим праздником, потому что каждый поверил, что и за ним могут приехать. И жизнь наша с тех пор озарилась тревожным светом надежд, ожиданий...

Коля Рубцов тоже ждал...»

Ждал... Николай Рубцов на исходе войны еще не знал, что отец давно уже демобилизовался после легкого ранения (в 1944 году Михаилу Андриановичу Рубцову исполнилось 45 лет) и устроился работать в отдел снабжения Северной железной дороги – на весьма хлебное по тем временам место...

Про сына, сданного в детдом, Михаил Андрианович так и не вспомнил. Да и зачем вспоминать, если он снова женился на молодой и красивой женщине, если уже пошли новые дети...[8]

3

В 1946 году Николай Рубцов закончил с похвальной грамотой третий класс и начал писать стихи.

Может быть, стихи и спасли его.

Таких обманутых детей, как Рубцов, в детдоме было немало. Каждый переживал свою трагедию по-своему, и далеко не все могли пережить обман...

«В Николе случилась беда. Утонул в Толшме детдомовец. Мы знали – это Вася Черемхин. В один из июльских дней, в «мертвый час», когда в спальнях царили сны, Вася вышел на улицу...

Он всплыл в омутном месте реки, под Поповым гумном. Там стояла высокая темная ель... вода была темной и неподвижной. Два дня поочередно дежурили старшие на берегу омута».

Рубцову удалось пережить горечь разочарования в своих надеждах, но и в его стихи плеснуло мертвой омутной водой:

И так в тумане омутной воды

Стояло тихо кладбище глухое,

Таким все было смертным и святым,

Что до конца не будет мне покоя...

Порою обида захлестывала Рубцова, и он сам не понимал, что делает...

«Меня одна воспитательница сильно любила... – вспоминал он. – Она потом уехала от нас. Так вот, когда она от нас уезжала, я как раз по кухне дежурил, посуду мыл. Она подошла ко мне, поцеловала в голову и обняла сзади. Я вывернулся от нее и убежал. Вот ведь дурак, даже «до свидания» не сказал…»

4

Впрочем, время было суровое, и горя тогда хватало на всех.

Чтобы понять, как же жили в те годы в тотемских деревнях, полистаем подшивку Тотемской районной газеты «Рабочий леса»...

8 февраля 1945 г.

«Нарсуд 1-го участка Тотемского района на днях заслушал дело Тугариновой Л. и Филимоновой X. из деревни Юренино Верхне-Толшменского сельсовета, уклонившихся от мобилизации в лес, и приговорил их к году исправительно-трудовых работ с вычетом 25 процентов заработка с отбытием на лесозаготовках при тех лесопунктах, куда они были мобилизованы».


26 апреля 1945 г.

ЦЕННЫЙ ПОЧИН

«Чтобы быстрее справиться с весенними полевыми работами, колхозники сельхозартели «Красная нива», Никольского сельсовета, взяли на себя обязательство провести боронование всех посевов озимых культур на коровах личного пользования».


31 мая 1945 г.

ЗАСЕВАЮТ МОПРОВСКИЕ УЧАСТКИ

«Горячий отклик среди колхозников Никольского сельсовета нашло обращение мопровцев леспромхоза об оказании помощи детям-сиротам.

Никольские колхозы засевают в фонд помощи воспитанникам детских домов 3 гектара и вызывают последовать их примеру все колхозы района».


7 июня 1945 г.

«Весенний сев в 1945 году колхозы Никольского сельсовета начали и провели более организованно, чем в прошлом...

Нельзя не отметить и большого трудового подъема в колхозной деревне. Люди работали не покладая рук. Многие перевыполнили нормы выработки. Так, пахарь колхоза «Объединение» Боря Каминский на паре лошадей вспахал 14,5 га... Четырнадцатилетний Павлин Микляев на паре бычков вспахал до 10 га...»


13 сентября 1945 г.

ЗОРКО БЕРЕГИТЕ КОЛХОЗНУЮ СОБСТВЕННОСТЬ

«... Жукова А.А. украла 3,5 кг колосьев в колхозе «1 Мая», за что осуждена нарсудом к одному году исправительно-трудовых работ».

А вот подшивка газеты за тысяча девятьсот сорок седьмой, страшный и голодный на Вологодчине год...

«... кандидатом в депутаты Верховного Совета РСФСР по Тотемскому избирательному округу № 225 выдвинули верного соратника товарища Сталина Лаврентия Павловича Берия и знатную стахановку Тафтинского лесопункта Клавдию Константиновну Лосеву».


27 февраля 1947 г.

«В этом году верхушки необходимо заготовлять не только в районах, где ощущается нехватка картофеля в связи с сильной засухой прошлого года, но и в районах, где его достаточно. Это даст возможность увеличить продовольственные ресурсы и весной сверх плана посадить картофель на большей площади».

Из беседы с академиком Т.Д. Лысенко.

6 марта 1947 г.

«Колхозники сельхозартели «Искра» собрали в семенной фонд колхоза 4 центнера зерна и 3 центнера картошки из своих личных запасов.

Колхозник П.П. Гущин сдал на колхозный склад 50 кг зерна, Е.И. Гущина, А.И. Опалихин, М.А. Мизанцев – по 32 кг каждый и т.д.».


15 мая 1947 г.

ПОЧИН ПАТРИОТА

«Замечательный пример честного, сознательного отношения к артельному хозяйству показывает 80-летний колхозник сельхозартели «Маяк» Евгений Павлович Верещагин.

Для того чтобы помочь колхозу быстрее провести сев, Евгений Павлович выехал на вспашку колхозного поля на своей личной корове. За первые пять дней работы он вспахал 2,12 гектара, за вторую пятидневку – 2,5 гектара...

Почин тов. Верещагина должны подхватить все колхозники района».


24 июля 1947 г.

В РАЙПРОКУРАТУРЕ

«Е.В. Овчинникова, работая пастухом в колхозе «Победа», систематически производила дойку коров и молоко использовала для своих надобностей. 29 июня она выдоила на пастьбе четырех коров, от которых получила 5 литров молока, и была задержана на месте преступления.

За кражу колхозного молока Овчинникова арестована и предается суду по Указу Президиума Верховного Совета СССР от 4 июня 1947 года «Об уголовной ответственности за хищение государственного и общественного имущества».

Ю. Архипов, прокурор Тотемского р-на.


14 августа 1947 г.

«Для школ района нынче отпущено 135 250 штук тетрадей, 630 коробок перьев, 16 200 карандашей, 10 350 экземпляров учебников и т.д. – почти в три раза больше, чем в прошлом году. Плохо то, что учебники и ученические принадлежности многих школ лежат до сих пор в сельпо и не выкупаются».


4 сентября 1947 г.

ИЗ ЗАЛА СУДА

Опалихина Л.Е. из колхоза «Искра», несмотря на предупреждение райуполминзага от 2 июля 1947 года о добровольной уплате недоимки мяса за 1945-46 гг. и первый квартал 1947 г. в количестве 105,8 кг в десятидневный срок, недоимки не погасила. 14 авг. 1947 г. Народный суд 1-го участка Тотемского района по иску райуполминзага решил наложить на хозяйство Опалихиной Л.Е. штраф в сумме 1 058 руб. и за недоимку мяса взыскать его стоимость деньгами в сумме 2116 руб.

Овчинникова Е.В., работая пастухом, занималась дойкой колхозных коров на пастбище. Народный суд 1-го участка Тотемского района 16 августа 1947 года приговорил Овчинникову Е.В. к заключению в исправительно-трудовом лагере сроком на 10 лет. Осужденная арестована».

Генриетта Михайловна Шамахова, будущая жена Николая Михайловича Рубцова, родилась в Николе... Когда ее мать, подобно героине газетной заметки, гражданке Е.В. Овчинниковой, посадили в тюрьму, девочку никуда не повезли, просто перевели в детский дом.

«В июне 1947 года, – вспоминала она, – я сама попала в этот детский дом. Нас было там в то время 105 человек. (Помню, вышивали номер на одежде.) Меня определили в младшую группу девочек, а было мне в то время десять лет. Коля Рубцов был в старшей группе. Помню его друзей: Витя, Миша, Володя Горуновы, Саша Пятунин».

5

Через двадцать лет, вспоминая детдомовские годы, Николай Рубцов напишет:

«Это было тревожное время. По вечерам деревенские парни распевали под гармошку прощальные частушки:

Скоро, скоро мы уедем

И уедем далеко,

Где советские снаряды

Роют землю глубоко!

А мы по утрам, замерзая в своих плохоньких одеждах, пробирались сквозь мороз и сугробы к родной школе. Там нас встречала Нина Ильинична и заботилась о нас, как только могла...

Все мы тогда испытывали острый недостаток школьных принадлежностей. Даже чернил не было. Бумаги не было тоже. Нина Ильинична учила нас изготовлять чернила из сажи. А тетради для нас делала из своих книг. И мы с превеликим прилежанием выводили буквы по этим пожелтевшим страницам на уроках чистописания.

По вечерам зимой рано темнело, завывали в темноте сильные ветры. И Нина Ильинична часто провожала учеников из школы. Долго по вечерам горел в ее окне свет, горел озабоченно и трепетно, как сама ее добрая душа. И никто из нас знать не знал, что в жизни у нее случилось большое горе: погиб на фронте муж...»

Зарисовка для районной газеты «Ленинский путь» написана Рубцовым в 1964 году, почти одновременно со стихотворением «Русский огонек»... И случайно ли слова о доброй душе Нины Ильиничны почти без изменения вошли в стихотворение:

Спасибо, скромный русский огонек...

................................................

За то, что, с доброй верою дружа,

Среди тревог великих и разбоя

Горишь, горишь, как добрая душа,

Горишь во мгле, и нет тебе покоя...

Более того, читаешь сейчас «Русский огонек», и кажется, что в нем сошлись судьбы колхозников, пахавших колхозные поля на своих коровах, сдававших в трудные годы собственное зерно в колхозные закрома... За три с половиной килограмма колосьев их отправляли в заключение на год, а за пять литров молока – на десять лет, но и этот «разбой» не в силах был загасить свет в их душах...

Но так писал, так думал, так чувствовал Рубцов в 1964 году, когда давным-давно закрыли детдом на берегу, когда взгляд поэта, многое повидавшего на своем веку, легко проникал в самые сокровенные тайны русского бытия...

У десятилетнего Рубцова этого опыта и умудренности не было. Все жестокие науки человеческого общежития ему еще предстояло постигнуть.

«Целыми вечерами, – вспоминает Е.И. Семенихина, – сидели ребята в пионерской комнате и мечтали, греясь у растопленной печки. Мечтали о том, что будет время, когда все будут счастливы, не будет детдомов...»

6

Рубцов в то время был хрупким мальчиком «с черными бездонными глазами и очень располагающей к себе улыбкой». Он хорошо играл на гармошке, хорошо учился, выделялся какой-то особой непосредственностью и доверчивостью.

Между прочим, именно тогда состоялось его знакомство с будущей женой Гетой...

Генриетта Михайловна занималась в детдоме вместе с девочками акробатикой. Летом 1949 года в Тотьме состоялась олимпиада детских домов. Из Николы возили четырнадцать человек.

Ездил и Рубцов. Он играл на гармошке разные песни, сопровождал музыкой акробатические номера, которые Гета исполняла с Женей Буняк.


Учили в Никольской школе неважно.

Преподавателем русского языка и литературы, физкультуры и географии был один человек. Об особых знаниях тут говорить не приходилось...

Зато были книги.

Зато на стенах классов висели дореволюционные наглядные пособия...

Комплект таких картин, рассказывающих о промышленности русских городов, нам с сотрудницей Тотемского краеведческого музея удалось найти на чердаке старой Никольской школы. Пролежав десятки лет в опилках, они даже и не потускнели.

Мы протерли картины тряпкой, и снова заблестела прежняя, такая богатая и такая счастливая русская жизнь.

Нижний Новгород, Тверь, Самара...

Разумеется, в городских школах подобные наглядные пособия безжалостно изымались и уничтожались... В Николе их спасла бедность. Нечем было заменить старорежимные пособия, вот и оставались распахнутыми для детей окна в досоветскую, словно бы освещенную другим солнцем жизнь.

«Воскресенье... – вспоминает Анатолий Мартюков. – И мы отчасти свободные люди. Сочится влагой оранжево-глинистый высокий берег оврага, что в сторону деревни Камешкурье. Это у самого берега реки Толшмы под Николой.

Отчетливы и удивительно свежи золотые копеечки мать-мачехи. Они обозначились по всему берегу пригретого оврага. Густая синяя дымка вытекает из оврага и рдеет над рекой.

Мы – это Валя Колобков, Виля Северный, Коля Рубцов... стоим на речном мосту.

Большая страшная вода мечется под ногами.

Слева – село Никола с церковью из красного кирпича на возвышенности, справа от моста – дорога... Далекая, непонятная, по-апрельски живая, манящая»...

В детдоме все жили с повышенной – палец в рот не клади – активностью. Недаром здесь была сочинена частушка:

Мы детдомовски ребята,

Мы нигде не пропадем!

В синем море не утонем,

Бережочечком пройдем!

Но Рубцов все-таки не потерялся, сумел стать заводилой и среди детдомовцев.

Клавдия Васильевна Игошева вспоминает, как дети ходили в поход за двадцать пять километров до деревни Черепанихи. Там переехали на пароме через Сухону, развели на берегу костер. На обратном пути ночевали в Манылове, в гумне...

Всем поход очень понравился, и Рубцов предложил повторить его. Он вызвался организовать игру «Спрятанное знамя», которое должна была искать вся школа.

Николай с ребятами разработали план, ориентиры, но, к сожалению, Клавдия Васильевна так и не сумела выяснить, можно ли играть в такую игру. Не сказали воспитательнице в РОНО ни да, ни нет.

Вот так и жили тогда в далекой, затерянной посреди вологодской глуши деревне Никола...

7

12 июня 1950 года Николай Рубцов получил свидетельство об окончании семи классов и в тот же день уехал в Ригу поступать в мореходное училище.

Откуда у мальчишки, выросшего посреди полей и лесов, возникла необъяснимая любовь к морю, которого он никогда не видел? И как тут не вспомнить, что и прославленные русские адмиралы тоже выросли в глубине континента...

Впрочем, с Рубцовым тут все понятно.

В конце сороковых годов, когда наконец-то начали вспоминать имена славных российских мужей, выплыло из неразличимой тьмы «досемнадцатого» года имя Федора Кускова, основавшего столетие назад «Форт-Росс» в Калифорнии. О Кускове написали в районной газете, появился посвященный ему стенд и в Тотемском краеведческом музее...

Возможно, мореходные подвиги тотемских земляков и пробудили в юном поэте мечту о морских странствиях...

«Колю Рубцова, – пишет в своих воспоминаниях Н.Д. Василькова, – отправляли первым в Ригу... Выдали ему самодельный чемодан, который вместо замка закрывался гвоздиком. Мы, девочки, подарили Коле двенадцать носовых платков – и все обвязанные, вышитые нами».

Глава третья

Мглистый берег юности моей

Удивительное дело...

Сколько лет отделяет от нас Николая Рубцова? И ведь не в бесписьменные века он жил, а в десятилетия, когда шелестом справок сопровождался, кажется, каждый шаг советского гражданина, но – вот нате же! – жалкие крохи сведений, что удается выудить из архивов, неспособны заполнить белые пятна в биографии. И порою возникает ощущение, будто Рубцов и не был никогда нашим современником, погруженным в стихию справок и анкет, а пришел к нам из другого времени...

Можно и далее продолжать эти мистические – о, как приятны они! – рассуждения, но, перелистывая фолианты бухгалтерских и регистрационных книг, понимаешь и другое...

Всевластный и всеобъемлющий учет регистрировал каждый шаг человека, но человек этот должен был вписаться в советский социум. А тот человек, который по каким-либо причинам не смог или не захотел этого сделать, оставался неучтенным. Его надежды и страдания не учитывались, да и не могли быть учтены, потому что советский гражданин и живой человек были – увы! – не всегда совпадающими друг с другом величинами.

1

В книге учета воспитанников Никольского детдома записано, что 12 июля 1950 года Николай Рубцов уехал в Ригу, уехал поступать в училище.

В мореходке документы у Рубцова не приняли – ему не исполнилось еще пятнадцати лет.

Так ясно видишь эту сцену...

Уставший, вымотавшийся в долгой дороге подросток входит в приемную комиссию, с облегчением ставит на пол самодельный, запирающийся на гвоздик фанерный чемодан – наконец-то его путь закончен, сейчас его определят на ночлег, поставят на довольствие! – вытаскивает из кармана документы.

Человек в военной форме задает ему вопрос:

– Сколько тебе лет?

– Четырнадцать... – отвечает Рубцов и удивленно смотрит, как, нераскрытые, возвращаются назад документы.

Рубцов не может понять, что в приеме отказано решительно и бесповоротно, он пытается объяснить, что приехал издалека, что дорога у него заняла три дня, что здесь, в Риге, никого не знает, но его уже не слушают, о нем уже забыли...

И тогда Рубцов поднимает фанерный чемоданчик и выходит из училища, на улицу чужого, незнакомого города, где он не знает никого и его не знает никто...

Годы спустя Рубцов напишет «Фиалки». Это стихотворение обычно датируется 1962 годом, годом выхода самодельной книжки Николая Рубцова «Волны и скалы».

Наверняка написано стихотворение было уже после демобилизации Рубцова с флота, но непосредственные жизненные впечатления, положенные в его основу, несомненно, относятся к более раннему времени.

Судя по некоторым деталям, в «Фиалках» запечатлен приобретенный в Риге опыт первой попытки самостоятельного устройства в жизни, во взрослом мире:

Я в фуфаечке грязной

Шел по насыпи мола,

Вдруг тоскливо и страстно

Стала звать радиола:

– Купите фиалки!

Вот фиалки лесные!

Купите фиалки!

Они словно живые!

Как я рвался на море!

Бросил дом безрассудно

И в моряцкой конторе

Все просился на судно.

Умолял, караулил...

Но нетрезвые, с кренцем,

Моряки хохотнули

И назвали младенцем...

Напевная, как бы заволакивающая грустью мелодия стиха настраивает читателя на элегический лад, вызывает сопереживание.

Каждому – о, это вечное чудо поэзии! – слышится что-то свое, личное в простенькой мелодии, и поэтому диссонансом врывается в нее рвущийся крик, требующий уже не сопереживания, а сострадания:

Кроме моря и неба,

Кроме мокрого мола,

Надо хлеба мне, хлеба!

Замолчи, радиола...

Как это ни парадоксально, но точность датировки лирики Рубцова по конкретным деталям не идет ни в какое сравнение с датировкой событий в его анкетах...

Можно, например, сравнить автобиографию: «Отец ушел на фронт и погиб в том же 1941 году», где полная неправда (отец не погиб на войне) соседствует с неточностью (отца призвали не в сорок первом, а в сорок втором году), и разбираемое сейчас нами стихотворение «Фиалки»:

Вот хожу я, где ругань,

Где торговля по кругу,

Где толкают друг друга

И толкают друг другу,

Рвут за каждую гайку

Русский, немец, эстонец...

О!.. Купите фуфайку.

Я отдам за червонец...

Если вспомнить первую строку: «Я в фуфаечке грязной...» – и сопоставить ее с запрашиваемой за фуфайку ценой, легко сообразить, что имеется в виду дореформенный червонец, ставший после 1961 года рублем.

Разумеется, лирика – не самый подходящий материал для финансово-экономических изысканий, но смысл произведенной нами операции в том и состоит, чтобы пробиться к реальному, четырнадцатилетнему детдомовцу, к тому голодному мальчишке, который пытается продать на рижском рынке единственное свое достояние – грязную детдомовскую фуфайку. Едва ли в цене на том рынке были вышитые и обвязанные одноклассницами носовые платки...

2

Для четырнадцатилетнего Рубцова рижская неудача была тяжела еще и потому, что все эти годы ему внушали, в какой замечательной стране он родился.

– Конечно, – говорили учителя, – сейчас трудно, но это только сейчас. И только здесь, в глухой вологодской деревне. А вообще жить хорошо, и главное – все дороги открыты перед советскими юношами и девушками...

Нет никакого сомнения, что в этом смысле Рубцов, как и все остальные детдомовцы, был инфантильней, нежели его сверстники, выросшие в семьях...

И в Риге произошло не только крушение мечты...

В Риге вдребезги разлетелся внушенный воспитателями и педагогами миф о дорогах, которые открыты молодым.

Никому не нужный подросток оказался выброшенным в равнодушную толчею чужого города.

Смутные и невнятные, сохранились воспоминания, что якобы на обратном пути из Риги Николай Рубцов останавливался в Ленинграде и пытался поступить в художественное училище...

Но и тут ничего не получилось.

Пришлось возвращаться в Николу.

Через несколько дней после возвращения Николая вызвал директор детдома Брагин.

– Не приняли в мореходку? – спросил он.

– Нет...

– Ну, что поделаешь, Рубцов. Иди тогда в наш Тотемский лесотехнический техникум.

Как записано в книге учета воспитанников, 13 августа Николай Рубцов уехал учиться в город, в котором, тридцать пять лет спустя, ему поставят памятник.

Ну а урок, преподанный в Риге, забылся не сразу.

Словно бы подводя итоги, Рубцов напишет, анализируя образ Катерины из «Грозы» А. Островского: «... к несчастью, человек может быть «поэтически» настроен до тех пор, пока жестокие удары судьбы не развеют нелепых представлений о жизни как об источнике единственно счастья и радостей».

Пятнадцатилетнему человеку свойственно абсолютизировать собственный жизненный опыт, свои весьма туманные представления о реальной жизни, и не случайно максималистски-мрачный тезис: «Жизнь – это суровая проза, вечная борьба» – дополняется достаточно оптимистическими размышлениями о возможности «добыть себе счастье, если у него (человека. – Н.К.) для этого достаточно духа и воли...»

Добыть себе счастье Рубцову, конечно же, хотелось не меньше, чем героине пьесы А. Островского, хотя и тогда, в техникуме, да и потом, многие годы спустя, Рубцов не очень-то ясно представлял себе, что это такое – счастье...

3

В стихотворении «Подорожники», вспоминая Тотьму, Николай Рубцов скажет:

Топ да топ от кустика до кустика —

Неплохая в жизни полоса.

Пролегла дороженька до Устюга

Через город Тотьму и леса.

«Неплохая в жизни полоса» растянулась почти на два года.

Два года жизни в прекрасном русском городе...

Как и на Великий Устюг, на Тотьму у отцов большевистской культуры не хватило дефицитного динамита, и город сохранил свою былую красу.

Правда, некий Монашонок, вдохновленный призывами разрушить старый мир, походив с красным знаменем по округе, начал было разбирать колокольню в бывшем Спасо-Суморинском монастыре, но – есть, есть Божий суд! – сверзился вниз, сломал три ребра и отбил печенку.

Более на архитектуру старинного монастыря не покушались...

Настоятельский корпус, братские кельи, монастырскую гостиницу передали техникуму, готовившему мастеров лесовозных дорог.

Здесь, в золотом листопаде монастырских берез, и увидел впервые Сергей Багров «русоволосого, с очень живым, загорелым лицом, улыбающегося подростка, которому все кричали:

– Давай, Николай! Давай!

И подросток, подламывая локтями, рванул лежавшую на груди красномехую хромку и неожиданно резко запел:

Куда пошла, зелена рать?

Гремела рать, зелена рать.

Пошла я в лес, зелена рать.

Грибы ломать, зелена рать!

Это и был Николай Рубцов...

Подростки и есть подростки, и школу подросткового воспитания Николай Рубцов, выросший в детдоме, проходил легко.

Он вспоминал потом, как испытывали в техникуме на смелость...

Всей гурьбой шли в полуразрушенный собор, от которого остались только стены и внутренний карниз, прерванный проломом. Нужно было пройти по карнизу на головокружительной высоте и перепрыгнуть через пролом.

Коля прыгал.

Было жутковато, но почти нестрашно...

В этом рубцовском прыжке на головокружительной высоте, над темной бездной погруженного в мерзость запустения храма – очень много от предстоящей жизни, от Пути, который назначено пройти ему. В каком-то смысле этот прыжок – метафора всей его жизни и поэзии. И каждое его стихотворение повторение этого прыжка...

Лети, мой отчаянный парус!

Не знаю, насколько смогу,

Чтоб даже тяжелая старость

Меня не согнула в дугу!

Но выплывут, словно из дыма,

И станут родней и больней

Стрелой пролетевшие мимо

Картины отроческих дней...

Запомнил я снег и салазки,

Метельные взрывы снегов,

Запомнил скандальные пляски

Нарядных больших мужиков.

Запомнил суслоны пшеницы,

Запомнил, как чахла заря,

И грустные, грустные птицы

Кричали в конце сентября.

И сколько друзей настоящих,

А сколько там было чудес,

Лишь помнят сосновые чащи

Да темный еловый лес!..

Но тогда Рубцов был молод, и поэтому было нестрашно...

Однако таким – отчаянным и бесшабашным – был Рубцов днем, в шумной ватаге сверстников.

А вечером? Ночью?

Тот, кто жил в сберегаемых советской властью монастырях, знает, какая тоска обрушивалась на человека в сумерках, запекающихся в черных провалах стен, клубящихся под рухнувшими кровлями храмов...

Эта тоска хорошо была знакома и Николаю Михайловичу Рубцову...

И в последние детдомовские годы, и в техникуме Рубцов словно бы позабыл, что у него есть отец. Никто из его знакомых не запомнил, чтобы он пытался тогда восстановить связь с отцом, братом, сестрой, теткой...

Быть может, только однажды и попытался рассказать Николай «все накопившееся на душе за эти долгие годы бесконечного молчания».

Случилось это еще в детдоме, когда Рубцов писал сочинение на заданную тему «О родном уголке».

Оно сохранилось...

Поначалу это обычный пересказ экскурсоводческих баек, удручающий примитивностью мышления и абсолютным незнанием истории... Приведем лишь несколько строк из него:

«Многое изменилось благодаря Великой Октябрьской революции. Монастырь, бывший очагом насилия и грабежа, превратился в рассадник культуры и грамотности среди населения. В заново отстроенных аудиториях зашумели первые студенты. Бывший тотемский собор превратился в городской кинотеатр, откуда беспрерывно доносится веселая музыка, наполняющая радостью сердца новой молодежи!»

Но где-то к середине сочинения Рубцов вдруг оставляет тон разбитно€го экскурсовода и начинает писать о своем детстве. Вначале, сбиваясь на уже заданный тон: «Иначе и нельзя! Ведь в их среде протекало мое беззаботное, счастливое, незабываемое детство...» – но с каждым словом все искренней и откровенней:

«Хорошо в зимнее время, распахнув полы пальто, мчаться с горы навстречу обжигающему лицо ветру; хорошо в летнее время искупаться в прохладной воде, веселой при солнечном свете речки, хорошо бегать до безумия, играть, кувыркаться. А все-таки лучше всего проводить летние вечера в лесу у костра, пламя которого прорывает сгущающуюся темноту наступающего вечера, освещая черные неподвижные тени, падающие от деревьев, кажущиеся какими-то таинственными существами среди окружающей тишины и мрака...»

И чем дальше, тем несовместимее сочетание детских слов и оборотов: «играть... кувыркаться...» с точными, свидетельствующими о духовной зрелости и художническом видении мазками: «веселой при солнечном свете» речкой, «черными неподвижными тенями».

Еще удивительней, как безбоязненно открывается пятнадцатилетний подросток, описывая «темные тотемские ночи».

Как бы переходя на рассказ о друге детства, Рубцов пытается написать автопортрет:

«Обычно безудержно веселый, жизнерадостный, он становится порою непонятным для меня, сидит где-нибудь один, думает, думает и вдруг... на таких всегда веселых, полных жизнеутверждающей силы глазах показываются слезы!»[9]

А дальше в сочинении, забывая, что рассказ ведется в третьем лице, как бы о друге, Рубцов прямо пишет о том тайном, что мучило его самого детдомовскими ночами.

Страх в этом удивительном сочинении персонифицирован в медведе, превращающемся то в директора школы, – вспомните директора детдома Брагина, выбравшего Николаю Рубцову будущую профессию! – то в свирепого хищника...

«Может быть, все это покажется невероятным, но представьте себе, как часто такие истории и им подобные видел я во сне в те же темные тотемские ночи, засыпая под заунывную песню ветра, свистящего в трубе».

Пересказывая сновидение, Николай Рубцов, сам того не понимая, анализирует свои комплексы и пытается преодолеть их. Пускай во сне медведь «нисколько не испугался (хотя говорят, что медведь боится людей), а, наоборот, с каким-то диким ревом бросился навстречу...», и первым желанием было «бежать, бежать...», но все-таки страх удается преодолеть. Мальчик выхватывает «охотничий нож», который у него наяву отбирает директор школы и который так пригодился сейчас во сне, и «с криком, который по силе и ужасу не уступает реву самого медведя...» бросается навстречу опасности.

Медведь падает, сраженный ножом.

Впрочем, тут же Рубцов и закругляет повествование, выходя из области подсознательного в мир природы, в пейзаж, как это он часто делал потом в своих стихах:

«По-прежнему тихо, почти беззвучно шумели старые березы в лесу в безветренные дни, а вместе с порывами ветра громко плакали, почти стонали, как будто человеческою речью старались рассказать все накопившиеся на душе за эти долгие годы бесконечного молчания. По-прежнему с какой-то затаенной, еле заметной грустью без конца роптала одинокая осина, вероятно, жалуясь на свое одиночество... По-прежнему спокойно и плавно уносились легкие волны Сухоны в безвозвратную даль...»

Сочинение «Мой родной уголок» интересно как достоверное, из первых рук, свидетельство драматической работы, происходившей в Рубцове-подростке.

Результат этой работы известен...

С юношеской беспощадностью и благородством Николай Рубцов принимает решение жить вопреки несправедливости судьбы. Жить, как бы не замечая несправедливости. Живой отец не вспоминает своего сына, и не надо. Значит, у него нет отца.

Нанимаясь кочегаром на тральщик, Николай напишет в автобиографии: «В 1940 году переехал вместе с семьей в Вологду, где нас и застала война. Отец ушел на фронт и погиб в том же 1941 году»[10].

Ну, а в Спасо-Суморинском монастыре, превращенном в «рассадник культуры и грамотности», Рубцов провел два года.

Внешне он вел себя точно так же, как и остальные сверстники. Ничем не отличался от них. Вернее, старался не отличаться.

Жили тогда голодно все, но детдомовец Николай Рубцов особенно тяжело... Сокурсникам запомнилось его выражение: «Дай на хамок». Так Рубцов просил откусить хлеба.

Ребята в техникуме учились простые и поддерживали Николая, чем могли, всегда делились тем, что имели... Но Рубцов переживал, что ему нечем ответить им. Иногда он отказывался от еды, которую ребята приносили из дома, и убегал...

«В техникуме хорошо был развит спорт: лыжи, футбол, баскетбол, стрельба. Больше всего мы увлекались футболом, – вспоминал А. Викуловский. – Делились на команды, приглашали судей из преподавателей физкультуры или старшекурсников и шли играть на техникумовский стадион. Николай тоже играл с нами, но от недоедания и слабости иногда не мог отыграть весь матч. Он покидал поле, ложился под тополя или на скамейку, а после короткого отдыха снова включался в игру...»

4

С таким же упорством, как играя в футбол, пытался Рубцов не отстать от своих более благополучных сверстников и в других состязаниях.

«В те годы молодежь жила проще, – вспоминает Татьяна Решетова. – Работали с огоньком, но умели и веселиться от души. Принято было в Тотьме собираться на танцы в лесном техникуме у «короедов» (как мы их звали) или в педучилище у «буквоедов» (так они нас называли). Танцевали под духовой оркестр или под гармошку».

Глубокой осенью 1951 года Татьяна с подружкою пришла на танцы в лесотехникум. Народу в зале собралось много, танцевать было тесно, но девушки не замечали этого...

«На очередной танец нас пригласили двое ребят. Меня вел в вальсе улыбчивый паренек, темноволосый, небольшого роста, одет, как и большинство его ровесников, в комбинированную хлопчатобумажную куртку, черные брюки. Все было отглажено, сидело ладно. Красивое лицо с глубоко посаженными черными глазами – все это как-то привлекало мое внимание. А главное – он все время что-то говорил, улыбался и хорошо танцевал».

Это и был Николай Рубцов.

В тот вечер он пошел «провожать» Татьяну.

Позже словом «провожать» стали называть совместные гуляния парочек, но тогда, в Тотьме, это действительно было только провожание.

Решетова шла со своей подругой впереди, а за ними ребята. Девчата оглядывались на них и ничего не говорили, только шептались между собою, обсуждая кавалеров.

На следующем вечере танцев Рубцов снова попытался ухаживать за девушкой, но что-то вдруг разладилось. Татьяна, как это часто бывает с молодыми девушками, перестала «замечать» Рубцова.

В отместку – приближался Новый год! – Рубцов прислал поздравительную открытку.

Вместо письма там были стихи...

«Я поняла, что это его стихи. Но такие обидные для меня, злые! Оценивая меня, он не жалел ядовитых эпитетов. Резкие очень стихи были. Мне показалось, что он несправедлив ко мне, и в гневе тут же я порвала открытку».

Этот юношеский роман будет иметь продолжение, и не только в событиях биографии Николая Рубцова, но и в его поэзии...

Поэтому и хочется обратить внимание на странную, проявившуюся уже тут невезучесть Рубцова с женщинами. Странную, потому что, судя по воспоминаниям Татьяны Решетовой, внешне Рубцов производил вполне благоприятное впечатление... И симпатичным был, а главное – «все время что-то говорил, улыбался и хорошо танцевал». Успех вроде бы был гарантирован, однако вместо этого – «настойчиво добивался внимания, но безуспешно…»

Татьяна Решетова и сама, годы спустя, вспоминая о давних встречах, не может понять, почему не ответила взаимностью на чувство симпатичного, умного, хорошо танцевавшего кавалера.

Так, может быть, то, о чем писал Рубцов в сочинении про медведя, та зияющая глубина – знобящей тревогой, неуютом! – проступала и наяву? И женщины ощущали это и инстинктивно отодвигались от Рубцова?

Наверное, так и было...

– Возле тебя всегда такое беспокойство охватывает... – много лет спустя скажет Рубцову знакомая поэтесса. – Прямо место не нахожу себе...


Мы увидим дальше, что свой первый опыт форсирования романов Рубцов – увы! – будет повторять снова и снова. И снова вначале будет встречать заинтересованность, а дальше пойдут безуспешные попытки добиться бо€льшего внимания, пока не произойдет срыв. И обязательно появятся стихи, перечеркивающие всякие отношения уже навсегда... Своего рода алгоритм поведения, как бы и не зависящий от самого Николая Михайловича.

Но тогда, в Тотьме, Рубцов еще не знал этого.

Едва ли он придавал большое значение неудавшемуся роману. Он просто ждал. Ждал, когда станет взрослым человеком.

У Рубцова никого не было, и зимой, на каникулы, он ездил в Николу...

Летом, после первого курса, ехать стало некуда – 22 июля 1951 года Никольский детдом закрыли...

А через полгода Рубцову исполнилось шестнадцать, и, получив паспорт, он уехал в Архангельск, позабыв в общежитии техникума затрепанную тетрадку со своими стихами.

Некоторые биографы считают, что Рубцова влекла романтика. Может быть.

А может, все было гораздо проще.

«Те трудности, – считает А. Викуловский, – которые легли на четырнадцатилетнего мальчишку при отсутствии какой-либо поддержки от родных, стали основной причиной того, что Рубцов бросил техникум и поехал искать счастья по России…»

Как бы то ни было, но все произошло так, как и представлял Рубцов...

«Последний, отвальный гудок дает пароход «Чернышевский», отходя от пристани, и быстро проходит рекой, мимо маленьких деревянных старинных домиков, скрывающихся в зелени недавно распустившихся листьев берез, лип, сосен и елей, скрадывающей их заметную кособокость и уже подряхлевший за долгие годы существования вид, мимо громадных церквей, верхушки которых еще далеко будут видны, возвышаясь над городом».

Только теперь была не весна, а осень.

Дул холодный ветер, густая темнота висела над рекой, как в стихах, которые еще предстоит написать Рубцову:

Была сурова пристань в поздний час,

Искрясь, во тьме горели папиросы,

И трап стонал, и хмурые матросы

Устало поторапливали нас.

И вдруг такой повеяло с полей

Тоской любви! Тоской свиданий кратких!

Я уплывал... все дальше... без оглядки

На мглистый берег юности своей.

5

Хотя в Архангельскую мореходную школу Рубцова снова не приняли, встреча с морем, о котором так мечтал он и в детдоме на берегу Толшмы, и в полуразрушенном, превращенном в лесотехникум старинном монастыре, на этот раз все-таки состоялась...

Забрызгана крупно

и рубка, и рында,

Но час отправления дан!

И тральщик тралфлота

треста «Севрыба»

Пошел промышлять в океан...

В этих рубленых стихах, которые будут написаны десять лет спустя, энергии и пафоса больше, чем личного духовного и житейского опыта, и не случайно, как только романтический пейзаж заселяется людьми, стихотворение проваливается, строчки разбухают случайными, поддерживаемыми лишь ритмом, а не внутренней логикой словами.

Личностное, лирическое задавлено в этих стихах Рубцова мощной романтической антитезой: слабый, но бесстрашный человек и безграничное, суровое море, которое все-таки покоряется отважным морякам:

А волны,

как мускулы,

взмыленно,

рьяно,

Буграми в суровых тонах

Ходили по черной груди океана,

И чайки плескались в волнах...

Несовпадение образа лирического героя «морских» стихотворений с самим Рубцовым поразительно.

И оно многое позволяет понять в рубцовском характере.

Так беспощадно-жестоко выстраивается драматургия жизни, что говорить о самом себе Рубцов долго не решался – не хватало сил...

Как вспоминает капитан РТ-20 «Архангельск» А.П. Шильников, Рубцов был самым низкорослым в команде. Когда боцман Николай Голубин выдал ему робу – а советская швейная промышленность, как известно, шила одежду в основном на богатырей! – Рубцов буквально утонул в ней.

Хорошо, что жена механика РТ-20 пожалела Николая и ушила казенную робу, чтобы он мог носить ее...

Даже эти бытовые подробности начала морской одиссеи Николая Рубцова, мягко говоря, не вполне соответствуют облику героя морского цикла – «юного сына морских факторий», который хочет, «чтобы вечно шторм звучал»...

И здесь уместно напомнить, что физическое развитие многих русских детей, выросших в годы войны, было из-за недостатка питания настолько замедленным, что даже наше государство, которое всегда думает о живых людях в последнюю очередь, «продлило» их детство и отрочество.

В школу тогда брали с восьми лет, позднее призывали и в армию.


Сравним две даты...

12 сентября 1952 года Николай Рубцов пишет заявление на имя начальника тралфлота И.Г. Каркавцева: «Прошу Вас устроить меня на работу на тральщик в качестве угольщика».

А 23 июля 1953 года, в самый разгар навигации, Рубцов увольняется с тральщика...

В месяцы, заключенные между этими датами, вместилось и оформление на работу, и получение формы, которую надобно было ушивать, и наступившая зима... Получается, что в плаваниях Рубцов провел совсем немного времени.

Но удивляться здесь нужно не тому, что всего несколько месяцев продержался Николай Рубцов в должности «угольщика», а тому, что – вспомните его голодные полуобмороки во время игры в футбол на техникумовском стадионе! – почти год сумел выдержать на непосильной для него работе.

Вспоминая через десять лет о тральщике, Николай Рубцов напишет:

Никем по свету не гонимый,

Я в этот порт явился сам

В своей любви необъяснимой

К полночным северным судам.

Стихотворение написано с бесшабашной, характерной для Рубцова начала шестидесятых удалью. И тем не менее из морского цикла оно явно выпадает. Не тематически, а интонационно...

Кажется, впервые начинает явственно звучать здесь столь характерная для позднего Рубцова грустная самоирония:

Оставив женщин и ночлег,

иду походкой гражданина

и ртом ловлю роскошный снег. —

позволяющая, если не заговорить о главном в себе, то хотя бы приблизиться к главному...

И когда вдумываешься в слова: «Никем по свету не гонимый», понимаешь, что это не просто красивый, романтический штамп, а беспощадная истина рубцовской жизни.

Никто не гнал Рубцова, потому что неоткуда было гнать его. В том и состояла трагедия и горечь его жизни, что в огромной стране он умудрился прожить почти всю жизнь, не имея нигде собственного угла.

Поэтому «необъяснимая любовь к полночным северным судам» на самом деле понятна и объяснима. Она из тех привязанностей, что человек сам придумывает для себя. Вместо «полночных судов» могло оказаться что угодно, лишь бы при этом почувствовал себя Рубцов полноправным человеком, смог пройти независимой «походкой гражданина»...

И все-таки, хотя вскоре и перевели Николая Рубцова из кочегаров в повара, а по совместительству в уборщики, работа на тральщике оказалась непосильной для него.

«Заявление.

Прошу вашего разрешения на выдачу мне управлением тралфлота расчета ввиду поступления на учебу.

Н. Рубцов».

– Что, – спросил Алексей Павлович Шильников, прочитав написанное на четверти тетрадного листка в косую линейку заявление. – Не нравится у нас, Коля?

– Нет... – смущаясь, ответил Рубцов. – Нравится. Только я учиться решил.

– Правильно... – сказал Шильников и, оглянув худенькую фигурку своего кочегара, подписал заявление.

Через три дня Николай уехал в Кировск. Решил поступить – вспомните: «Я везде попихаюсь…» – в горный техникум.

6

Время для поездки Рубцов выбрал не самое удачное...

27 марта 1953 года, вскоре после похорон И.В. Сталина, был опубликован Указ Президиума Верховного Совета Союза ССР об амнистии. По этому указу – амнистия 1953 года получила название бериевской – из мест заключения освобождались все лица, осужденные на срок до пяти лет.

К осужденным по статье 58-10 амнистия не применялась. Не подпадали под нее и такие матерые «преступники», как Е.В. Овчинникова, которой за хищение пяти литров колхозного молока десять лет заключения предстояло отбыть полностью...

Тем не менее амнистировано было довольно много заключенных, и летом поток уголовников хлынул из лагерей. Обстановку, царящую на Кировской железной дороге, представить нетрудно. В этом смысле Рубцову везло всю жизнь – всегда он оказывался в переломные моменты истории России именно там, где напряженность почти достигала предела, и все видел сам, все сам перечувствовал.

На вокзале Рубцова обокрали, и добираться до Кировска ему пришлось на крыше вагона. В самом вагоне ехали амнистированные уголовники.

Вероятно, за год работы на тральщике Николаю Рубцову удалось скопить какие-то необходимые на первое время деньги. Но деньги тоже исчезли вместе с самодельным, «запирающимся на гвоздик» детдомовским чемоданом...

Возможно, это ограбление и определило – у маркшейдеров стипендии были выше! – выбор Николаем Рубцовым будущей специальности.

Так или иначе, но согласно приказу № 218 от 25 августа 1953 года по Кировскому горно-химическому техникуму в списке учащихся 1-го курса, «сдавших приемные экзамены и прошедших по конкурсу с зачислением на госстипендию по специальности маркшейдерское дело», мы находим и фамилию Николая Михайловича Рубцова.


Жил Рубцов поначалу в бараке на улице имени 30-летия комсомола, упиравшейся в подножие горы Айкуайвенчорр[11], а потом в общежитии на Хибиногорской.

Рядом с общежитием был православный храм, и храм этот действовал, и хотя никто из товарищей не запомнил, чтобы Николай Михайлович ходил туда, но это ни о чем не говорит. Если и ходил Рубцов в церковь, то, конечно, не афишировал этого.

Н.Н. Шантаренков, однокурсник Рубцова, вспоминает, что хотя и старался Николай выглядеть бывалым морским волком, хотя и ходил в матросских клешах, тельняшке, бушлате и – непременно! – белом шарфике, но был стеснительным, довольно замкнутым и даже скрытным юношей.

Впрочем, другие однокурсники (Евгения Константиновна Савкина, Маргарита Анатольевна Салтан) запомнили Рубцова общительным и даже галантным кавалером.

Однажды на собрании, когда выбирали старосту группы, Рубцов предложил выбрать старостой студентку Филиппову.

– Но она же учится плохо! – возразили ему.

– Ну и что? – сказал Рубцов. – Зато танцует хорошо...

Разнобой в воспоминаниях объясняется отчасти материальным положением Рубцова. Из 280 рублей стипендии 210 рублей он платил за абонемент на трехразовое питание, 10 рублей высчитывали за общежитие, и на все остальные надобности – а сюда входила и одежда, которую все-таки надобно было покупать, и мыло – оставалось 60 рублей.

Так что вполне возможно, что порою Рубцову не на что было купить для своей подружки билет в кино или на танцы в «райсарай» – так назывался пристроенный к школе №1 Кировский районный клуб, – и он, чтобы не признаваться в своей нищете, изображал из себя равнодушного ко всем юношеским утехам бывалого морского волка, и пока однокурсники веселились, гуляя с девушками, искусно вырезал из дерева разные фигурки...

Но одновременно с этим, чисто житейским, объяснением существует и другое... Мы говорили, что Рубцов жил в Кировске рядом с действующей церковью. И хотя и не сохранилось свидетельств, что он посещал храм, но, с другой стороны, есть записки Шантаренкова, рассказывающие о том, что именно в Кировске, как вспоминают его однокурсники, полюбилась Николаю Рубцову песня «Осенние журавли» на слова Алексея Жемчужникова...

Вот под небом чужим я, как гость нежеланный,

Вновь встречаю гостей, улетающих вдаль.

Сердце бьется сильней, и как хочется плакать,

В дорогие края провожаю вас я... —

часто пел Николай Рубцов.

Вот уж близко летят, и, все громче рыдая,

Словно скорбную весть мне они принесли...

Из какого же вы неприветного края

Прилетели сюда на ночлег, журавли?..

Тут промозглый туман, тут холодная слякоть,

Вид унылых людей и унылых равнин.

Ах, как больно душе! Ах, как хочется плакать!

Перестаньте рыдать надо мной, журавли.

Песня эта, достаточно популярная в те годы, отличалась необыкновенно проникновенной мелодией, и хотя многие слова по-эстрадному приблизительны и необязательны, но Рубцов отчетливо различал в них голоса своих журавлей, которым еще предстоит заполнить его стихи...

И пение песен, свидетельствующих об особо углубленной духовной жизни, и вырезание фигурок из дерева – это достойное бывалого морского волка занятие – Николай Рубцов достаточно успешно совмещал с учебой.

Лучше он успевал по русскому языку и истории, иностранному языку и геологии, хуже – по математике, физике, химии и черчению. Здесь Николай Рубцов не выбивался из троек.

В принципе, тройка тоже удовлетворительная оценка, но тенденция обозначилась довольно четкая. Маркшейдеру, чтобы определить направление, по которому должна вестись выработка, необходимо проводить пространственно-геометрические измерения как на поверхности, так и в недрах земли, и без знания иностранного языка и истории тут обойтись можно, а вот без математики и черчения – никак.

Тем не менее первый курс, как свидетельствуют учебные ведомости, будущему маркшейдеру удалось закончить.

Согласно приказу № 149 от 1 июля 1954 года, «в связи с окончанием учебных занятий» Николаю Рубцову был предоставлен отпуск на период летних каникул до 31 августа 1954 года с выплатой стипендии за июль и август месяцы.

Во время учебного года можно было заниматься поделками – это отвлекало от невеселых мыслей о своей бесприютности и безденежье... Но начинались летние каникулы, общежитие опустело, надо было ехать куда-то и Рубцову...

И он поехал...

В Тотьму...

Здесь Рубцов попал на выпускной вечер в педучилище.

Надо сказать, что порою в юношеском романтизме Рубцова – хотя отец и бросил его, но наследственность-то осталась! – явно прорывалась отцовская сметка и хватка...

Увидев на вечере Татьяну Решетову, он не растерялся и объявил девушке, что специально приехал в Тотьму поздравить ее с окончанием техникума.

Это сразило Татьяну.

Теперь уже она не смогла отвергнуть ухаживания и после вечера пошла с Рубцовым гулять. Долго бродили по берегу Сухоны, дожидаясь ночного рейса парохода на Вологду.

У церковных берез,

почерневших от древности,

Мы прощались,

и пусть,

опьяняясь чинариком,

Кто-то в сумраке,

злой от обиды и ревности,

Все мешал нам тогда одиноким фонариком...

Это автобиографическое стихотворение...

Расставаясь, Таня обняла Николая и то ли от скорой разлуки, то ли от сознания, что и ей через несколько дней придется расстаться с беззаботной студенческой жизнью, заплакала.

И так и остался бы Рубцов и эта ночь, проведенная с ним под церковными березами на берегу реки, может быть, самым светлым воспоминанием Тани Решетовой, но Рубцов попытался развить свой успех.

В августе он неожиданно приехал в Космово, где жили Таня и ее подруга Нина Курочкина. Девушки как раз собирались в дорогу. После училища их распределили на работу – учить детей русскому языку в Азербайджане...

Решетовы встретили Рубцова хорошо. Танина мама, узнав, что Рубцов сирота, постаралась окружить его заботой.

Николай расчувствовался... Однажды он признался Тане, что хотел бы называть ее мать мамой. Сказал, что ему не хочется отсюда уезжать.

Был август, поспела малина. С деревенскими девчатами Николай ходил по ягоды в лес. Татьяна Решетова вспоминает, что для Николая интереснее была дорога в лес, чем сама малина.

– Смотри, какая красота! – то и дело восклицал он.

Часто сидел на берегу речки Шейбухты или уходил в поле, в рожь.

«Таким я его и запомнила... – вспоминает Татьяна Решетова. – Из-за чего-то мы поссорились с ним, как часто бывает с молодыми людьми в 18 – 19 лет. Компромиссов молодость не знала. Коля уехал из деревни...»

Тут первая любовь Николая Рубцова, конечно, немножко лукавит. Конечно же, о причинах ссоры она догадывалась. А если не догадывалась, то только потому, что не хотела догадываться, боялась догадываться, потому что снова тяжело колыхнулось возле нее омутное сиротство Рубцова и снова стало страшно молодой девушке...

Еще страшнее стало Тане, когда она снова увидела Рубцова.

Вместе с сокурсницами Таня ехала на работу в Азербайджан. Вначале пароходом до Вологды, а затем поездом через Москву. Каково же было ее удивление, когда в вагоне, едва только отъехали от Вологды, снова возник Рубцов с гармошкой.

«Кажется, до полуночи мы пели под гармошку наши любимые песни. Я с ним не разговаривала, побаивалась, что он поедет за мной до Баку. А ведь там и для нас с подругами были неизвестность и страх. Коля нервничал, злился. А я еще не понимала, что обманываю себя, играя в любовь. Видимо, это было очередное увлечение. Николай почувствовал это и утром в Москве сказал мне, чтоб я не волновалась, едет он в Ташкент.

Так мы расстались в Москве с нашей юностью...»

Пароход загудел,

возвещая отплытие вдаль!

Вновь прощались с тобой

у какой-то кирпичной оградины,

Не забыть, как матрос,

увеличивший нашу печаль,

– Проходите! – сказал.

– Проходите скорее, граждане!

Я прошел. И тотчас,

всколыхнувши затопленный плес,

Пароход зашумел,

напрягаясь, захлопал колесами...

Сколько лет пронеслось!

Сколько вьюг отсвистело и гроз!

Как ты, милая, там, за березами?

7

Что делал Рубцов, пересев на ташкентский поезд, известно только из его стихов:

Жизнь меня по Северу носила

И по рынкам знойного Чор-Су.

И вроде бы ничего загадочного в названии рудника, где проходили практику многие студенты Кировского горно-химического техникума, нет, но для Рубцова поездка к товарищам по общаге – это не столько возможность прибиться на лето к своим, сколько возможность исчезнуть. В эти летние месяцы Рубцов как бы растворяется в бескрайней стране и как бы перестает быть материальным телом, нуждающимся в каких-то документах.

Странно, но точно такое – неведомо куда! – исчезновение мы обнаруживаем в эти годы и в юности Василия Шукшина...

И есть, есть в этих исчезновениях великих русских писателей какая-то мистика, как и в прыжках через пролом карниза над черной бездной заброшенного храма.

Ничего не известно из летних месяцев жизни Рубцова... Только одно, только то, что и в солнечно-знойных краях не сумел отогреться поэт.

В 1954 году он написал в Ташкенте:

Да! Умру я!

И что ж такого?

Хоть сейчас из нагана

в лоб!

Может быть,

Гробовщик толковый

Смастерит мне хороший

гроб.

А на что мне

Хороший гроб-то?

Зарывайте меня хоть

как!

Жалкий след мой

Будет затоптан

Башмаками других

бродяг.

И останется все,

Как было

На Земле,

Не для всех родной...

Будет так же

Светить Светило

На заплеванный шар

земной!

Впервые в этом стихотворении обращается Рубцов к теме смерти, ставшей в дальнейшем одной из главных в его творчестве...

С годами придет в стихи всепрощающая мудрость, философская глубина, но отчаянная невозможность примириться, свыкнуться с мыслью о смерти останется неизменной. И через шестнадцать лет, стоя уже на пороге гибели, Рубцов напишет:

Село стоит

На правом берегу,

А кладбище —

На левом берегу.

И самый грустный все же

И нелепый

Вот этот путь,

Венчающий борьбу

И все на свете, —

С правого

На левый,

Среди цветов

В обыденном гробу...

Трудно не заметить внутреннего созвучия этих двух стихотворений, между которыми, как между обложками книги, вместилось все богатство рубцовской лирики.

И еще одно...

В Ташкенте, пусть и неловко, но очень отчетливо впервые сформулирована Рубцовым важная и для его поэзии, и для жизненного пути мысль – осознание, что он находится на «Земле, не для всех родной».

Как мы уже говорили, Рубцов не сразу сумел заговорить о самом главном в себе, не сразу разглядел в своей судьбе отражение судьбы всей России, не сразу сумел осознать свое высокое предназначение поэта. И чудо, что далеко от родных краев, в Ташкенте, в минуту усталости или отчаяния удалось ему на мгновение заглянуть далеко вперед, заглянуть в себя будущего...

Со стихотворением «Да! Умру я!» перекликается и другое, написанное в последний год жизни поэта стихотворение «Неизвестный».

Ситуация, в которой оказался его герой, в общем, характерна для поэзии Рубцова, почти такая же, как в «Русском огоньке» или стихотворении «На ночлеге». Но стихотворение «Неизвестный» существенно отличается властным, каким-то эгоцентрическим, все замыкающим на личности героя ритмом:

Он шел против снега во мраке,

Бездомный, голодный, больной.

Он после стучался в бараки

В какой-то деревне лесной.

И если герою стихотворения «На ночлеге» почти мгновенно удается найти контакт с хозяином избы:

Подмерзая, мерцают лужи...

«Что ж, – подумал, – зайду давай?»

Посмотрел, покурил, послушал

И ответил мне: – Ночевай! —

то «неизвестного» встречают иначе:

Его не пустили. Тупая

Какая-то бабка в упор

Сказала, к нему подступая:

– Бродяга. Наверное, вор...

На первый взгляд может показаться, что «неизвестному» просто не повезло и он напоролся на бездушных, черствых людей. Но это не так. Ведь хозяина «ночлега» немногое рознит от «тупой бабки»:

Есть у нас старики по селам,

Что утратили будто речь:

Ты с рассказом ему веселым —

Он без звука к себе на печь.

Другое дело, что «неизвестный» слишком сосредоточен, зациклен на себе и не понимает, что в неказистых с виду, угрюмых старухах и стариках живет и гордость, и благородство, – не понимает того, что открыто герою стихотворения «На ночлеге»:

Знаю, завтра разбудит только

Словом будничным, кратким столь,

Я спрошу его: – Надо сколько? —

Он ответит: – Не знаю, сколь![12]

Но ведь такие ответы, такое отношение хозяев ночлега предполагают, что их собеседник и сам погружен в стихию народной жизни, что он расслышит несказанное, не оскорбит беззащитной простоты... А когда вместо него появляется человек с психологией «сына морских факторий», когда ясно, что, кроме тупости и идиотизма, ничего не увидит он в этой почти обескровленной кремлевскими упырями жизни, этот человек рискует оказаться в пустыне своей гордыни, где и суждено завершиться избранному им пути:

Он шел. Но угрюмо и грозно

Белели снега впереди!

Он вышел на берег морозной,

Безжизненной, страшной реки!

Он вздрогнул, очнулся и снова

Забылся, качнулся вперед...

Он умер без крика, без слова,

Он знал, что в дороге умрет.

Смерть – бессмысленная и нелепая смерть бродяги...

Однако в романтической антитезе непо€нятой личности и тупой человеческой массы смерть эта приобретает почти трагедийное звучание. Тем более что согласно романтическому канону даже сама равнодушная природа не остается безучастной к гибели гордого человека: «Он умер, снегами отпетый...»

И только люди:

... вели разговор

Все тот же, узнавши об этом:

– Бродяга. Наверное, вор.

Но странно, первое чувство неприятия человеческого равнодушия, запрограммированное самой ситуацией, быстро проходит, и возникает ощущение совсем другого рода.

Умер чужой человек...

Умер гордец, не знающий смирения, а значит, и сострадания, умер нелепо, глупо, и что же еще сказать, как иначе определить отношение к чужаку людям, которые живут в рамках христианской морали и сострадания, а не в романтических антитезах?

Отношение должно быть сформулировано однозначно, ибо необходимо сразу заявить о своем неприятии произошедшего. Вот и звучит слово: «Бродяга!», а следом – уничижительное, не обвиняющее окончательно, но снимающее всякий романтический флер дополнение: «Наверное, вор».

Сказано жестко, но справедливо.

Сам по себе путь, как бы труден он ни был, не представляет нравственной ценности. Уважаем и почитаем только истинный Путь.

Зрелый Рубцов четко понимает разницу между бродягой и Путником. Отчасти понимал это, как мы видим по стихотворению «Да! Умру я!», и молодой Рубцов...

Во всяком случае, в Ташкенте он почувствовал, что превращается в не нужного никому и не несущего в себе ничего, кроме озлобления, бродягу. Он почувствовал, что выбранный им путь – не тот Путь, который назначено пройти ему.

И вот – поражает в Рубцове это мужество, эта внутренняя сила! – вскоре он круто изменит свою жизнь. Осознав гибельность избранного пути, переступив через обиду, смирив свою гордость, попытается он наладить отношения с родными.

Впрочем, произойдет это спустя полгода, когда ему придется уйти из техникума.


Второй курс, как видно из учебных ведомостей, оказался для Николая Рубцова менее удачным.

По-прежнему хорошие отметки у него по истории, по русскому и иностранному языку да еще по предмету «месторождения и минералогия». Зато по математике, геодезии и техническому черчению «сплошные двойки».

Согласно приказу № 24 от 29 января 1955 года Н.М. Рубцов был отчислен из техникума за неуспеваемость.

«Мы уговаривали его сходить пересдать, а он не захотел...» – рассказывает однокурсница Николая Рубцова Маргарита Анатольевна Салтан.

А другая однокурсница, Евгения Константиновна Савкина, вспоминает, что даже в 1981 году, когда бывшие выпускники встречались на 50-летие техникума, многие и тогда не догадывались, что поэт Николай Рубцов – это Коля Рубцов из их группы...

«Теперь-то я понимаю, – говорит Евгения Константиновна, – что Николай Рубцов по жизни был не на три года старше меня, а на порядок выше по развитию. Запомнился он в белом кашне с грустными, всегда грустными глазами».

В январе 1955 года и завершается хибинский период жизни Николая Рубцова.

Рубцов уехал из Кировска, не догадываясь, что одновременно с ним в этом городе жил другой его сверстник – будущий знаменитый писатель Венедикт Ерофеев.

Взрослые жизни их совершались как бы в различных измерениях, но тогда, в юности, сходства в их коротких жизнях было больше, чем отличий.

Как и Рубцов, Венедикт Ерофеев родился и вырос на Севере – на станции Чупа в Карелии.

Как и у Рубцова, отца Венедикта Ерофеева арестовали, но не выпустили, и на свободу он вышел много лет спустя.

Как и Рубцов, Венедикт Ерофеев воспитывался в детдоме...

Наверняка они – Венедикт Ерофеев учился в эти годы в старших классах школы № 1 – встречались друг с другом, хотя бы в том же «райсарае», который был пристроен к школе №1, но не узнали друг друга.

Впрочем, Рубцов и вообще, кажется, так и не узнал о писателе Венедикте Ерофееве. Знаменитая поэма «Москва – Петушки» В. Ерофеева была написана «на кабельных работах в Шереметьеве осенью 69 года», а в печати появилась, когда Рубцов был уже убит...[13]

И все-таки нечто большее, чем просто казус, чудится нам в этой «невстрече» в небольшом городке двух молодых людей, которым предстоит стать гордостью русской литературы.

Есть что-то очень символичное в этом неузнавании великими русскими писателями друг друга, что-то очень важное для понимания устройства всей русской жизни...

В марте 1955 года Николай Рубцов приехал в Вологду и разыскал здесь отца.

Отец подарил ему свое фото.

На фотокарточке была надпись: «На долгую память дорогому сыночку Коле. Твой папка. 4/III – 55. М. Рубцов».

Как проходила первая встреча с отцом, Николай Рубцов никому не рассказывал.

Он вообще мало рассказывал о своей жизни.

И не из-за замкнутости или необщительности, а просто трудно было говорить об этом...

Глава четвертая

Любовь и море

Про встречу Рубцова с отцом мне рассказала много лет спустя в Невской Дубровке Валентина Алексеевна Рубцова – жена Альберта, старшего брата Николая Михайловича...

С Альбертом Валентина Алексеевна познакомилась в 1954 году в Сестрорецке, там они и расписались.

Валентина работала на заводе имени Семена Воскова, а Альберт – на телефонной станции. Несколько месяцев жили в комнате на почте, но пришел новый начальник, и комнату отобрали. Жить стало негде. Родители Валентины Алексеевны тоже не имели тогда своего угла, они еще только устраивались под Ленинградом, в поселке Приютино...

Все эти подробности важны, потому что они и определят дальнейшую географию юности Николая Рубцова.

В 1955 году в Сестрорецк приезжал Михаил Андрианович.

Посмотрел, как мыкается по чужим квартирам сын, пожалел молодых и пригласил переехать к себе, в Вологду.

Трудно сказать, чем руководствовался Михаил Андрианович, делая свое предложение. Незадолго до этого его вышибли с хлопотливой, но весьма хлебной должности в ОРСе.

История случилась темная – пропал вагон с яблоками...

До суда над растратчиком, который «за партию горло был готов перегрызть», дело не дошло, но со снабженческой работой Михаилу Андриановичу пришлось расстаться теперь уже навсегда.

Поначалу Михаила Андриановича пристроили командовать транспортом на пивзаводе, потом заведовать пекарней, но и тут он залетел. 18 марта 1953 года ему объявили строгий партийный выговор за выпивку в рабочее время и низвергли в плотники.

Так что, возможно, теперь, когда на сытой, привольной жизни оказался поставлен крест, Михаил Андрианович вспомнил, как хорошо жили в прежние времена большими семьями, сообща огоревывая свалившуюся беду.

И позабыл, позабыл Михаил Андрианович, что и время стало другим, да и сам он тоже изменился.

– У меня совсем ума не было, так поехали... – вздыхала, вспоминая об этой авантюре, Валентина Алексеевна.

Забегая вперед, скажем, что ничего хорошего из этого не получилось, и через пару месяцев Альберт Михайлович и Валентина Алексеевна ушли из отцовского дома на частную квартиру, а потом и вообще уехали из Вологды, прожив там чуть больше года...

Но еще до этого Валентина Алексеевна стала свидетелем встречи Николая Рубцова с отцом, с братом...

1

Зима 1955 года выдалась холодная.

Вот уже и март наступил, а морозы не ослабевали...

Только что спровадила Валентина Алексеевна цыган, выпрашивавших сахар, – сахара тогда совсем не стало в Вологде, – как снова заскрипел снег под окнами.

Валентина быстро выскочила на крылечко. У калитки стоял черненький, худенький парнишка в осеннем пальто, в ботинках.

– Чего? – спросила Валентина. – От своих отстал?

– Не отстал... – засмеялся парнишка. – Я вообще не цыган. Я брата разыскиваю. А вы... – Он постучал нога об ногу, пытаясь согреться. – Вы не жена Альберта будете?

– Жена! – сказала Валентина. – А ты откуда знаешь?

– Я в справке адрес сестры спрашивал, Галины... А мне сказали, что только Валентина Рубцова есть. И адрес этот дали. А здесь у меня отец живет.

– Михаил Андрианович?

– Ага...

– А чего же тогда в дом не заходишь?

– А можно?

– Заходи. А то я замерзла с тобой.

– А эта... Жена его... Она дома?

– Сейчас должна прийти, в магазин пошла.

– Я тогда посижу немного, погреюсь, – сказал Николай. – Ты, Валя, когда Альберт придет, покажи мне... Я ведь и не помню его...

Пока говорили, пока отогревался в домашнем тепле Николай, вернулась мачеха – высокая, светлоглазая женщина. Только взглянула на Николая и даже раздеваться не стала – вышла, хлопнув дверью.

– Куда это она?! – удивилась Валентина.

– Отца предупреждать, чтобы не оставлял меня здесь.

– А ты откуда знаешь?

– Знаю... Ты мне подмигни, Валентина, когда Альберт придет... Я боюсь, что и не узнаю его...

«И вот пришел отец, – вспоминала Валентина Алексеевна. – И ведь не обнялись даже.

Сел на лавку, и сидят, разговаривают с Николаем, ну так, будто вчера расстались.

Альберт только к пяти часам пришел...

Николай-то попросил меня подмигнуть, а только я и сообразить ничего не успела, они уже обнимаются»...

– Николай!

– Олег!

На следующий день утром Михаил Андрианович подошел к Валентине Алексеевне и сказал:

– Ты скажи Николаю, чтобы не задерживался. Пускай уезжает.

– А почему я должна ему это говорить?!

– Да потому... – ответил Михаил Андрианович, – что отец я. Мне неудобно. А тебе-то чего? Скажи...

Когда проснулся Николай, Валентина Алексеевна передала ему просьбу отца.

Думала, что рассердится, но Николай спокойно выслушал все, а потом сказал:

– Ты, Валентина, не беспокойся. Я все знаю. Я брата нашел и уеду теперь, не буду стеснять никого. А на отца ты не обижайся. Он всю жизнь на легкой работе был, а теперь старый, больной, с ломом ходит... А я уеду. Я брата нашел, теперь не потеряю его.

«Вот ведь, – утирая платком слезы, рассказывала Валентина Алексеевна, – моих годов был, а уже такой умный. Не стал никого осуждать. Серьезно так рассудил. Я уже после подумала, какой он молодец, что не дал мне разругаться. Дала ему мамин адрес в Приютино. Какие у меня копейки были, отдала, и он уехал. А мы потом с Альбертом тоже ушли на частную квартиру...»


О взаимоотношениях братьев Рубцовых разговор впереди, а пока вернемся в 1955 год, к Николаю Михайловичу Рубцову, разыскавшему наконец и отца, и брата...

Подросток с чуть оттопыривавшимися ушами, с густыми и широкими, но короткими бровями – таким Рубцов запечатлен на фотографии в паспорте – настороженно смотрел на незнакомого, возбужденно-веселого мужчину, который был его отцом.

Михаил Андрианович, должно быть, не очень-то уютно чувствовал себя под острым, напряженным взглядом сына.

В прежние времена он занимал разные должности, знал, как надо поставить себя, как говорить с начальством и подчиненными, но этих знаний не хватало для того, чтобы понять, как вести себя в разговоре с преданным им сыном.

К тому же то и дело заглядывала в комнату Женя.

Неприязненно смотрела на пасынка – вздыхала тяжело.

И вот вроде бы и дом у Михаила Андриановича был свой, но Рубцову места в нем не нашлось. Светлоглазая мачеха не собиралась принимать пасынка.

– Я твоих всех обстирывать не собираюсь! Не для этого я выходила замуж за тебя... – предупредила она Михаила Андриановича, когда вела его домой со станции.

Она хотела добавить еще, что и не за разнорабочего выходила она замуж, а за начальника ОРСа, но только взглянула на понурившегося мужа и поняла, что этого не надо говорить, что об этом Михаил Андрианович и думает сейчас.

– В общем так... – смягчилась она. – До утра пусть ночует у нас, но утром ты ему скажи: до свидания... А не захочет уходить, я ему сама скажу все, что про вас думаю...

Однако до скандала, как мы знаем из рассказа Валентины Алексеевны, дело не дошло.

Выручил отца сам Рубцов.

Он ушел из дома, в котором уже во второй раз не нашлось ему места. Николай, как свидетельствует Валентина Рубцова, все понимал.

Но понимать и прощать – разные вещи...

Простить отца Рубцов не мог, и поэтому в 1957 году в стихотворении «Березы» он снова «похоронит» его:

На войне отца убила пуля,

А у нас в деревне у оград

С ветром и с дождем шумел, как улей,

Вот такой же желтый листопад...

И тем не менее ташкентский порыв, смирение и великодушие, проявленные Рубцовым при встрече с отцом, не пропали даром.

Сработал принцип, который еще предстоит сформулировать ему: «За все добро расплатимся добром, за всю любовь расплатимся любовью».

Не сумев сблизиться с отцом, Николай подружился с Альбертом.

Тот и помог на первое время младшему брату хоть как-то устроиться на этой «не для всех родной» земле.

2

Если сосчитать, где и сколько жил Рубцов, получится, что в деревне в общей сложности поэт провел не более десяти лет, считая и детдомовские годы.

Три года прожиты в Ленинграде, два – в Москве, пять – в Вологде. Всего на большие города падает десять лет. Плюс пять лет службы на флоте и работы на тральщике...

Оставшиеся двенадцать лет – самый долгий срок – пришлись на небольшие города и поселки...

И в этом тоже судьба Рубцова перекликается с событиями, происходившими в стране.

На протяжении всех лет советской власти планомерно уничтожалась, сводилась на нет корневая, деревенская Россия.

Сталинские этапы раскулаченных мужиков и эшелоны спецпереселенцев в хрущевско-брежневские десятилетия сменились еще более мощными потоками мигрантов из деревень. Вчерашние хлеборобы пополняли в больших городах армии лимитчиков, заселяли разбухающие от великих строек городки и поселки.

В таком поселке под Ленинградом и обосновались родители Валентины. Сюда, в Приютино, перебралась с Альбертом и сама Валентина, когда выяснилось, что со свекром и его молодой супругой ей не ужиться.

Альберт устроился слесарем на артиллерийский полигон, а жить его определили в семейное общежитие, размещавшееся в старинном барском доме...

Это была знаменитая усадьба Алексея Николаевича Оленина, первого директора Императорской Публичной библиотеки, президента Академии художеств, секретаря Государственного совета...

Здесь гостили Александр Пушкин и Карл Брюллов, Михаил Глинка и Иван Мартос, Адам Мицкевич и Федор Толстой...

Но все это было давно... Давно пришел в запустение прекрасный английский парк, давно заросла камышами речка Лубья... Над усадьбой и над поселком в пятидесятые годы распростер свои крылья испытательный артиллерийский полигон. Все строения оленинской усадьбы – господские дома, людская, кухня-прачечная – принадлежали ему.

Во флигеле, напротив бывшего барского дома, было еще одно общежитие: в большой – 96 квадратных метров – комнате, перегороженной шкафами и занавесками, разместились двенадцать человек. Двое – с семьями. Здесь, в этой комнате, поселили и Николая Рубцова. Он тоже устроился на полигон слесарем-сборщиком. Произошло это, если судить по «Личному листку по учету кадров СП СССР», в марте 1955 года...

Когда я первый раз приехал в Приютино, старого (1955 года) поселка уже не существовало. Давно были выселены прежние жители, но – странно! – самые близкие Николаю Рубцову все еще жили в Приютине...

Уточняя, где находится дом номер два, Николай Тамби, мой товарищ, с которым мы приехали в Приютино, обратился к парню, возившемуся во дворе другого, запущенного, но еще не взятого в капитальный ремонт флигеля.

– А вы подождите немного... – ответил тот. – Сейчас Николай приедет. Вроде он жил в том доме...

– Ему не Беляков фамилия? – спросил я.

– Беляков... – ответил парень и удивленно посмотрел на меня. – А вы откуда его знаете?!

О Николае Белякове я знал из книг Николая Рубцова, из его стихотворения, написанного в Приютине в 1957 году:

Не подберу сейчас такого слова,

Чтоб стало ясным все в один момент.

Но не забуду Кольку Белякова

И Колькин музыкальный инструмент...

– А-а... – сказал парень. – Вон там Колькина мать сидит. Поговорите, если желание имеется.

Действительно, в глубине двора грелась на солнце древняя старушка, а у ног ее, теребя сползшие чулки, крутился толстый, похожий на мячик щенок.

– Колюшка-то? Рубцов-то? – переспросила старушка, когда нам удалось докричаться до нее. – Как же, как же не помнить... А где он сейчас-то? Я уже давно его не встречала чего-то...

Мы не стали рассказывать, что – увы! – уже давно умер Николай Рубцов и его именем названа улица в Вологде... Бронзовый, сидит сейчас Николай Михайлович на берегу холодной реки...

Восьмидесятичетырехлетняя старушка уже неспособна была постигнуть такое. Она вообще лучше помнила, что было в 1955 году, чем то, что случилось вчера.

Она и нас, похоже, приняла за приятелей Рубцова.

– Дружил Рубцов с Колькой моим... – сказала она. – Такой паренек хороший...


Зато Николай Васильевич Беляков разговорился не сразу. Жизнь у него сложилась нелегко, да и не очень-то он готов был к разговору...

Хотя и слышал Николай Васильевич о Рубцове по радио, но настоящая слава поэта в конце восьмидесятых годов, похоже, еще не докатилась до Приютина.

Разговорился Николай Васильевич в парке, когда вспомнил вдруг – слышанное еще тогда, в пятьдесят пятом году – рубцовское четверостишие:

И дубы вековые над нами

Оживленно листвою трясли.

И со струн под твоими руками

Улетали на юг журавли...

– Ну, как жили? – рассказывал он. – Бродили, колобродили, по ночам не спали. Рубцов много рассказывал, стихи читал, вспоминал детство свое, какое оно у него было плохое – рано остался без родителей. У них было два брата: он и Олег...

– Альберт... – поправил я.

– Олег, по-моему... – сказал Беляков. – Он уже женат был, жил тут, в господском доме, у них там типа комнаты было... А Николай в нашем доме поселился, в общежитии. Я ему понравился, он мне понравился, в общем, подружились. Другие-то на Николая не обращали внимания, потому что он привязчивый был, все старался свои стихи прочесть... А у людей свои заботы... Ну, а нашел меня, так мы с ним частенько в этом парке сидели, разговаривали...

Часто Рубцов читал Белякову свои новые стихи.

Потом обязательно спрашивал: нравится?

– Нравится, – отвечал Беляков. – Нормально, конечно...

– Пойдем тогда, – говорил Рубцов. – Я еще тебе почитаю.

– Так и ходим всю ночь с ним... – рассказывал Беляков. – Можно сказать, частенько ходили... Поэму свою читал. В ней все с самого малого детства, как он из детдома. Про себя и про брата. Они как раз вместе и росли там. Кормиться было трудно, так они убегали с братом. В общем, читал там о каждой корочке хлеба. Рассказывал эту поэму очень долго... А вообще нормальный парень был. Дружбу любил настоящую. Не любил, когда изменяют ему... Он верил в человека...

Этот бесхитростный рассказ Николая Васильевича Белякова я записал на магнитофон, и только дома, перенося на бумагу, услышал громкие, порою заглушающие нашу беседу голоса птиц.

Такие же птицы пели здесь, наверное, и Николаю Рубцову...

3

В Государственном архиве Вологодской области, в фонде Рубцова, хранятся фотографии Таи Смирновой – красивой девушки, которые Рубцов сберег в своих бесконечных странствиях.

История этого юношеского романа Рубцова обыкновенна, почти банальна...

– Рубцов веселый был, – рассказывала Таисия Александровна, ставшая в замужестве Голубевой. – Такой веселый, ой! Выйдешь, бывало, на крыльцо, а он уже на гармошке играет. И на танцах играл. Тут парк такой хороший был, так народ к нам даже из города приезжал. Это сейчас он заросший. Но как-то у нас ничего серьезного и не было... Почему-то не нравился мне Рубцов... Девчонка была, чего понимала? Мы же не знали тогда, что он такой знаменитый станет. Ничего у нас с ним не было. В армию проводила, и все... А потом? Потом я встретилась с одним человеком...

Но это было потом, а перед уходом в армию Николай Рубцов подарил Тае две фотографии...

В «москвичке», с белым воротником, перепоясанный ремнем с неуклюжей, бросающейся в глаза пряжкой, девятнадцатилетний Рубцов крутит в руках травинку и смотрит прямо в объектив фотоаппарата.

Через несколько дней ему идти в армию. Но это не пугает его. Растерянности нет в его взгляде. Здесь, в Приютине, его будут ждать родные, друзья, любимая девушка...

На другой фотографии Рубцов все в той же куртке-москвичке с белым воротником, с густыми еще, зачесанными набок волосами лежит перед кустом в траве и чуть усмехается. На обороте его рукой написано:

«Мы с тобою не дружили,

Не встречались по весне,

Но того, что рядом жили,

Нам достаточно вполне!

Тае от Коли.

29/VIII – 55 г. Приютино»

В ответ Тая на следующий день подарила Рубцову свою фотографию, ту самую, которую он сумел сохранить в своих странствиях по свету и которая хранится сейчас в ГАВО в рубцовском фонде. На ее обороте надпись:

«На долгую и вечную память Коле от Таи.

30/08 – 55 г.

Красоты Приютино здесь нет,

она не всем дается,

зато душа проста

и сердце просто бьется».

С этой фотографией и ушел Николай Рубцов в армию. Остальные его фотографии присланы уже с Северного флота.

На одной – снова стихи:

«Не стоит ни на грош

Сия открытка...

Все ж,

Как память

встреч случайных,

Забытых нами встреч,

На случай грусти тайной

Сумей ее сберечь.

1/I – 1956 г.

Тае от Коли».

И не случайно, что на побывку в 1957 году Рубцов поехал в Приютино, как некогда ездил на каникулы в Николу...

Соловьи, соловьи заливались, а ты

Заливалась слезами в ту ночь;

Закатился закат – закричал паровоз,

Это он на меня закричал!..

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Да, я знаю, у многих проходит любовь,

Все проходит, проходит и жизнь,

Но не думал тогда и подумать не мог,

Что и наша любовь позади.

А когда, отслужив, воротился домой,

Безнадежно себя ощутил

Человеком, которого смыло за борт:

«Знаешь, Тайка встречалась с другим!»

Разумеется, в лирическом стихотворении свои законы отражения действительности. Поэт изменяет, деформирует на свой лад реальные события, как того требует драматургия стиха, но живая, не стихающая боль оживает в душе и, сминая напевно-лирический настрой, взрывается криком: «Знаешь, Тайка встречалась с другим!»

Кто знает, любила ли Тая Рубцова... Скорее всего, любила... И, изменив, боялась.

Этот страх Таисия Александровна запомнила навсегда:

«С армии-то когда пришел Рубцов, так он идет по дороге с чемоданом, а я убежала из дома – спряталась».

А может быть, все было, как в стихах Рубцова:

Закатился закат. Задремало село.

Ты пришла и сказала: «Прости».

Но простить я не мог, потому что всегда

Слишком сильно я верил тебе!

Ты сказала еще: – Посмотри на меня!

Посмотри – мол, и мне нелегко.

Я ответил, что лучше на звезды смотреть,

Надоело смотреть на тебя!

Соловьи, соловьи заливались, а ты

Все твердила, что любишь меня.

И, угрюмо смеясь, я не верил тебе.

Так у многих проходит любовь...

В трудный час, когда ветер полощет зарю

В темных струях нагретых озер,

Птичьи гнезда ищу, раздвигая ивняк,

Сам не знаю, зачем их ищу.

Это правда иль нет, соловьи, соловьи,

Это правда иль нет, тополя,

Что любовь не вернуть, как нельзя отыскать

Отвихрившийся след корабля?

Эти риторические, обращенные то к соловьям, то к тополям вопросы совсем не риторичны для Рубцова, который ощущает себя человеком, «которого смыло за борт».

Нетрудно заметить, что история приютинской любви Рубцова, по сути дела, во многих деталях повторяет рисунок юношеского романа с Татьяной Решетовой...

Увы... Детдомовское детство было тяжело еще и тем, что даже элементарного представления об азбуке человеческих отношений выходящему в самостоятельную жизнь воспитаннику не давало.

Для молодого Рубцова характерно суровое неприятие даже малейших компромиссов, полное отсутствие умения подлаживаться под характер другого человека. Разумеется, качества, может быть, и не самые плохие, но доставляющие обладателю их массу хлопот. Тем более такому ласковому и влюбчивому, каким был Рубцов.

Бушующая в душе любовь не способна смягчить его. Наоборот, Рубцов словно бы упивается своей горечью.

Стихотворение «Соловьи» написано в 1962 году, когда время все-таки смягчило боль разрыва, а в 1957 году свой гнев Рубцов выплеснул в есенинском дольнике. Над стихами стоит посвящение – «Т.С.» – Таисии Александровне, носившей в девичестве фамилию Смирнова.

Хочешь, стих сочиню сейчас?

Не жаль, что уйдешь в обиде...

Много видел бесстыжих глаз,

А вот таких не видел!

Душа у тебя – я знаю теперь —

Пуста и темна, как сени...

«Много в жизни смешных потерь», —

Верно сказал Есенин[14].

Не лучший, конечно, избрал путь Николай Рубцов, чтобы вернуть расположение возлюбленной...

4

Невеселым оказался отпуск матроса Рубцова в 1957 году...

Разрыв с Таей он переживал так тяжело еще, может быть, и потому, что все рушилось, ничего не оставалось от жизни, которую он сам для себя придумал:

Когда-то я мечтал под темным дубом,

Что невеселым мыслям есть конец,

Что я не буду с девушками грубым

И пьянствовать не стану, как отец.

Мечты, мечты... А в жизни все иначе.

Нельзя никак прожить без кабаков.

И если я спрошу: «Что это значит?» —

Мне даст ответ лишь Колька Беляков.

Но – увы – и с другом было не посоветоваться, друг тянул свой срок в лагерях.

Да и брату, Альберту, который с каждым годом все сильнее ощущал, что вся жизнь у него «в тумане», тоже было не до Николая.

Ты говорил, что покидаешь дом,

Что жизнь у тебя в тумане,

Словно о прошлом, играл потом

«Вальс цветов» на баяне...

«Словно о прошлом» нужно было научиться и Рубцову думать о Приютине, которое уже привык он считать родным. Еще одна местность могла стать его домом и не стала им, еще один вариант благополучной жизни был перечеркнут безжалостной судьбой.

Я люблю, когда шумят березы,

Когда листья падают с берез.

Слушаю – и набегают слезы

На глаза, отвыкшие от слез...

Альберт исполнил свое обещание. Перебрался в поселок Невская Дубровка...

А Николай Рубцов хотя и приезжал после пятьдесят седьмого года в Приютино, но только в гости.

Об этом и думал я, разговаривая с Таисией Александровной Голубевой.

– А больше, после того, вы его не видели?

– Нет... – вздыхая, ответила она. – Больше не приезжал сюда...

Не приезжал...

Зато сколько раз вспоминал о Приютине, сколько раз переносился душой в эти места, которые могли стать его домом. И разве не о старинном приютинском парке вспоминал Рубцов за три года до смерти, когда писал:

Песчаный путь

В еловый темный лес.

В зеленый пруд

Упавшие деревья.

И бирюза,

И огненные перья

Ночной грозою

Вымытых небес!

5

В рубцовском фонде в Государственном архиве Вологодской области хранится снимок: мельтешащие над морем чайки, а вдалеке – крохотное, как эти чайки, суденышко.

На обороте фотографии рукой Рубцова написано:

Море черного цвета,

Снег на горах.

Это начало лета

В наших местах!

г. Североморск.

В Североморске, визирщиком на эскадренном миноносце «Острый», и проходила флотская служба Николая Михайловича Рубцова...

Флотская служба была суровой, суровыми были и края, где приходилось служить, но – странно! – такое веселое лицо у Рубцова только на флотских фотографиях.

Об этом же и воспоминания людей, знавших Николая Рубцова в те годы...

«Думаю, что время службы на флоте, – пишет Борис Романов, – было для него самым благополучным – в бытовом отношении – за всю-то его несладкую жизнь...»

Психологически объяснимо, почему именно в эти годы Рубцову удалось преодолеть комплекс «несчастливости».

На флоте он впервые оказался в равном положении со своими сверстниками. Годы детдома – там равенство было заведомо ущербным – не в счет... А здесь, на службе, хотя и имели товарищи Рубцова свой дом, любящих родителей, но это не создавало им никаких преимуществ по сравнению с Рубцовым. Конечно, они грустили, тосковали о близких, но грустить было не заказано и Рубцову. Более того, погружаясь мечтами в выдуманную жизнь, он грустил еще слаще:

Как живешь, моя добрая мать?

Что есть нового в нашем селенье?

Мне сегодня приснился опять

Дом пустой, сад с густою сиренью.

Ни в коей мере не идеализируя ранние стихотворные опыты Рубцова, все же надо сказать, что до армии он писал иначе.

Может быть, корявее, но честнее...

Самообман, опасный для любого человека, для такого поэта, как Рубцов, был опасен вдвойне.

Конечно, Рубцов играл...

Хотя бы в стихах, хотя бы в словах пытался примерить на себя облик человека, у которого есть мать, семья... Но в том-то и беда, что в этой игре легко перескользнуть через запретную черту.

Даже родной язык начинает изменять Рубцову, и нечто немецкое – «что есть нового?» – появляется в его стихотворных конструкциях.

Понятно, что так играть нельзя.

Игра эта опасна прежде всего для собственной души, и – случайно ли? – флотские стихи Рубцова поражают своей внутренней пустотой:

Улыбку смахнул

командир с лица:

Эсминец в атаку брошен.

Все наше искусство

и все сердца

В атаку брошены тоже.

Чужие слова, отработанные, ставшие штампами, мертвые схемы полностью вытесняют из стихов голос самого Рубцова, превращают стихи в графоманские опусы:

Я труду научился на флоте,

И теперь на любом берегу

Без большого размаха в работе

Я, наверное, жить не смогу...

Кощунственно говорить такое о Рубцове, но мы пытаемся проследить, насколько это возможно, подлинный Путь поэта.

А идти по этому Пути было трудно...

И – увы – часто сворачивал Рубцов на уводящие вбок кривые тропинки, и только чудом – вот оно, истинное Чудо! – удавалось ему вернуться назад.

Здесь, наверное, позволительно будет небольшое отступление.

У нас сложился своеобразный жанр воспоминаний-биографий, где в лучших традициях житийной литературы рисуется облик этакого ортодоксально-советского, благостно-русского человека.

Традиция, в принципе заслуживающая внимания, но такие фигуры, как Рубцов, невзирая на все потуги его фанатов, в подобные схемы не вмещаются.

И прежде всего потому, что в биографии Рубцова при всем желании невозможно обнаружить благостного единения поэта с народом...

Напротив, отслеживая его контакты не с приятелями, не со знакомыми, а с народом вообще, обнаруживаешь, что всегда в такие минуты Рубцов чувствовал себя неуютно...

Но кто решил, будто народ врачует душу художника, утешает его?

Представление это тем более неверное, что понятие «вечный народ» (тот народ, который был, есть и будет) наши идеологи склонны порою зауживать.

Народом они называют лишь современников поэта.

А этот, нынешний, сиюминутный народ не бережет и не может сберечь художника. Современникам не хватает дистанции времени, чтобы по достоинству оценить его.

И надо сказать, что это «небрежение» необходимо и самому художнику, ведь не в приятственно-маниловском диалоге прозревает душа, а в столкновении, в жесткой и беспощадной ломке судьбы.

Разумеется, у девятнадцатилетнего Рубцова не было бесстрашия, необходимого для решительного выбора единственного Пути. Это мужество появится позднее, в 1964 году, а пока... Пока он просто стремится быть таким же, как все.

Но в армии как раз и требуют, чтобы ты был таким, как все.

Так что гармония получалась полная – внутренний настрой сливался с требованиями действительности... Поэтому-то, наверное, и чувствовал себя Рубцов все годы службы счастливым...

Рубцов отличался на флоте веселостью и общительностью.

Смело вступал в любой разговор о литературе, о поэзии... И замыкался, только когда начинали расспрашивать его о семье, о родителях.

Однажды Рубцов спросил у Валентина Сафонова:

– У тебя они живы?

– Живы.

– Отец воевал?

Сафонов молча кивнул, испытывая, как он вспоминает, странное стеснение и не решаясь рассказать, что не только отец – вся семья у них, включая и его, и брата Эрика, прошла через войну начиная с самого первого дня. И пережили многое... И за колючей проволокой им довелось посидеть, и в партизанском отряде побывать...

– Ты счастливый: отец и мать есть – не пропадешь! – сказал Николай. – А я вот всю жизнь один. И всю жизнь боюсь затеряться. В детдоме боялся... И потом, когда бродяжил, менял адреса и работу. И в учебке тоже, когда выдернули из привычной одежки...

Зато самой службы Рубцов не боялся. Благодаря детдомовскому опыту к флотской жизни он был подготовлен лучше других.

Московский прозаик Евгений Чернов, человек весьма наблюдательный, запомнил драку в общежитии Литинститута, в которой участвовал и Николай Рубцов... Более всего поразило Чернова, как тщедушный Рубцов «держал удар». То есть ни на мгновение не терялся от боли и по мере своих сил наносил удары более мускулистым противникам.

Что и говорить, «держать удары» жизнь научила Рубцова, и суровость флотской службы не пугала его...

Тем более что складывалась она вполне благополучно.

Адмирал Иван Матвеевич Капитанец, командовавший в 1958 году эсминцем «Острый», хорошо запомнил старшину 2-й статьи Рубцова.

«Среднего роста, худощавый, подтянутый, скромный и вежливый, готовый всегда выполнить приказ. Он был душою коллектива в кубрике, к нему тянулись моряки, он им читал стихи. Рубцов был очень собран и организован, флотскую службу любил, особенно дальние походы...

Он любил море».

Таким же запомнил его и Валентин Сафонов.

«Рука небольшая, аккуратная, и пальцы сухие, тонкие, а рукопожатие сильное. Роста морячок невыдающегося, но скроен крепко, влито лежат на плечах погончики с литерами «СФ». Пышные усы, лоб с изрядными залысинами, бережная – волос к волосу – прическа. И внимательный, цепкий взгляд».

Очень скоро, как отличник боевой и политической подготовки, старшина Рубцов получил право посещать занятия литературного объединения при газете «На страже Заполярья».

6

Чему учили на занятиях литобъединения, видно из заметки, напечатанной в газете:

«У ФЛОТСКИХ ПОЭТОВ И ПРОЗАИКОВ

В минувшее воскресенье члены литературного объединения при газете «На страже Заполярья» собрались на очередное занятие...

С поэтами беседовал Зелик Яковлевич Штейман, уже знакомый членам литобъединения по встрече в прошлом году. Он конкретно разобрал некоторые произведения старшего матроса Николая Рубцова... Речь шла о поэтическом мастерстве, о борьбе за образность и действенность стихов, о точности словоупотребления, о необходимости высокого душевного накала при создании каждого произведения и большей требовательности к себе – требовательности в свете решений Коммунистической партии».

Стоит ли удивляться, что Рубцов – этот тончайший лирик, лирик по самой природе своей, писал тогда:

От имени жизни,

идущей

в зенит

Расцвета, —

в заветное

завтра,

Это же

сила

мира

гремит

В наших

учебных

залпах.

Впрочем, в газете «На страже Заполярья» публиковались и не такие шедевры Николая Рубцова. Политуправление постоянно поручало кружковцам подготовку различных «политических» листовок, и Рубцов отличился и на этой стезе.

3 апреля 1959 года вместе с капитаном В. Лешкиновым, старшиной второй статьи Р. Валеевым, матросом К. Орловым Рубцов напишет «Открытое письмо начальнику штаба ВМС США адмиралу Арлейгу Бэрку»:

Известно всем – СССР

Ракетами силен.

И можем мы, почтенный сэр,

Любой достать район.

Трудно поверить, что они принадлежат перу тончайшего русского лирика, лирика по самой природе своей. Такое ощущение, что автор полностью освободился от ненужного груза человеческих чувств и ощущений...

Но вместе с тем, когда рассеивался морок политбесед, и во время службы на флоте в стихах Рубцова прорывалась порою пророческая пронзительность, так характерная для его зрелого творчества...

Но очнусь, и выйду за порог.

И пойду на ветер, на откос

О печали пройденных дорог

Шелестеть остатками волос...

Другое дело, что для окружающих смысл внутренней работы, происходившей в Рубцове, был непонятен, и неудивительно, что, судя по воспоминаниям, процитированные нами стихи были восприняты товарищами по литобъединению как шутка.

«Очень уж не вязалась печальная наполненность этих строк с обликом автора – жизнерадостного морячка, – вспоминает Валентин Сафонов. – Впрочем, даже не то что не вязалась – противоречила ему. Был Николай ростом невысок, некрепок. Пышные усы носил – они ему довольно задиристый, этакий петушковатый вид придавали. Короткую, по уставу, прическу, в которой если и содержался намек на будущую лысину, то весьма незначительный. Аккуратен, подтянут – флотская форма очень шла ему...»

Впрочем, и стихи, написанные в 1957 году в Приютине, тоже не очень-то вяжутся с обликом «жизнерадостного морячка»...

7

Удивительно, как меняется лицо Николая Рубцова за годы службы...

Бесследно исчезает мальчишка в бескозырке, что запечатлен на фотографии «Привет из Североморска»... Вместо него незнакомый нам человек со значком отличника ВМФ на суконке...

И все-таки, понимая, что во время службы на флоте Рубцов почти вплотную подошел к границе, за которой начинался уже совсем другой человек, не имеющий никакого отношения к Рубцову, которого мы знаем, что-то удерживает назвать его флотские годы потерянными для русской литературы.

Нет... Здесь, на флоте, Рубцов впервые в жизни почувствовал, что он может преодолеть собственную несчастливость, впервые почувствовал в себе силу, позволяющую перешагнуть через детдомовские комплексы и стать хозяином собственной жизни.

«О себе писать ничего пока не стану, – сообщает он Валентину Сафонову. – Скажу только, что все чаще (до ДМБ-то недалеко!) задумываюсь, каким делом заняться в жизни. Ни черта не могу придумать! Неужели всю жизнь придется делать то, что подскажет обстановка? Но ведь только дохлая рыба (так гласит народная мудрость) плывет по течению!»

За несколько месяцев до «дембеля» Рубцов «некстати» (так он выразился в стихотворении «Сестра») угодил в госпиталь.

Разлучив «с просторами синих волн и скал», его увезли в Мурманск на операцию. Что именно резали Рубцову, неизвестно. На все расспросы о болезни он отвечал, что все это ерунда и операция была легкой...

«Дня три-четыре мучился, – сообщает он в письме, – потом столько же наслаждался тишиной и полным бездействием, на корабль не очень-то хочется, но и здесь чувствуешь себя не лучше, чем собака на цепи, которой приходится тявкать на кошку или на луну...

Ночами часто предаюсь воспоминаниям. И очень в такие минуты хочется вырваться наконец на простор, поехать куда-нибудь, посмотреть на давно знакомые памятные места, послоняться по голубичным болотам да по земляничным полянам или посидеть ночью в лесу у костра и наблюдать, как черные тени, падающие от деревьев, передвигаются вокруг костра, словно какие-то таинственные существа.

Ужасно люблю такие вещи.

С особенным удовольствием теперь слушаю хорошую музыку, приставив динамик к самому уху, и иногда в такие минуты просто становлюсь ребенком, освобождая душу от всякой скверны, накопленной годами...»

Любопытно тут, как – почти цитатно – перекликается это письмо, отправленное из мурманского госпиталя, с сочинением «О родном уголке», написанном еще в тотемском техникуме.

Совсем немного и потребовалось покоя и уединения, чтобы зашевелилась, ожила душа Рубцова, отозвалась грустью на воспоминания о родном, зазвенела, словно струна...

И одновременно с этими щемяще-сладкими видениями зашевелились, ожили в душе прежние детские страхи...

Осенью 1959 года Николай Рубцов демобилизовался.

Перед отъездом он заезжал в Североморск к Валентину Сафонову попрощаться.

– Куда проездной выписываешь? – спросил тот.

– Еще не думал... – грустно ответил Рубцов. – Может, в Вологду, в деревню подамся, а может, в Ленинград. Там у меня родственник на заводе работает. Приютит на первый случай. Ты все-таки питерский адрес запиши – оно вернее...

И с той же грустью добавил:

– Четыре года старшина голову ломал, как меня одеть-обуть и накормить... Теперь самому ломать придется... Да не о том печаль. Ждал я этого дня, понимаешь! Долго ждал. Думал, радостным будет. А вот грызет душу тоска. С чего бы?

«Я проводил его к причалу... – вспоминает Сафонов. – Мы стояли на берегу. Был час прилива. Тугая волна медленно наступала на берег, закрывая отмели, тинистое дно, весь тот травяной, древесный и прочий хлам, который годами скапливался в море...»

– Ты долго на Севере задержишься? – спросил Рубцов.

– Не знаю... – пожал плечами Сафонов. – Учиться нам надо.

– Надо, еще как надо! Только получится ли сразу?.. Все думаю, к какому берегу волна меня прибьет... Ну, будь...

– Будь...

Глава пятая

На Кировском заводе

Рубцов не сразу решил, где ему осесть и чем заниматься на «гражданке».

– Может быть, в деревню подамся... – прощаясь, сказал он Валентину Сафонову.

Трудно судить, насколько серьезными были эти слова, но, как вариант, обдумывал Рубцов и такую перспективу. В деревне он не был уже более восьми лет, и сейчас, после всех преобразований Никиты Сергеевича Хрущева, ему могло казаться, что жизнь там стала получше.

Демобилизовался Николай Рубцов двадцатого октября, а в ЖКО Кировского завода устроился только 30 ноября 1959 года. Почти полтора месяца он «осматривался» – гостил у брата в Невской Дубровке, у друзей в Приютине.

Еще, по-видимому, побывал в Николе...

Косвенно свидетельствует об этом стихотворение Рубцова «Загородил мою дорогу», написанное тогда же, в 1959 году.

1

Готовя это стихотворение к публикации в «Юности» в 1964 году, Николай Рубцов – то ли по настоянию редакции, то ли по собственной воле – до неузнаваемости переработал текст. В первоначальном варианте стихотворение звучало иначе:

Загородил мою дорогу

Грузовика широкий зад.

И я подумал: слава Богу, —

село не то, что год назад!

Теперь в полях везде машины

И не видать худых кобыл.

Один лишь древний дух крушины

все так же горек, как и был.

Да, я подумал: «Слава Богу!»

Но Бог-то тут при чем опять?

Уж нам пора бы понемногу

От мистицизма отвыкать.

Давно в гробу цари и боги,

И дело в том – наверняка, —

что с треском нынче демагоги

летят из Главков и ЦэКа!

По сравнению с тем, что печатал Рубцов на страницах «На страже Заполярья», поэтом сделан шаг вперед. В полном соответствии с требованиями модной эстрадной поэзии голос его легко возвышается до самых верхних этажей власти и с безбожной, эстрадной легкостью смахивает всю нечисть, скопившуюся там.

Вопрос в другом – в какую сторону сделан этот шаг?

Напомним, что уже год миновал со времени выхода секретного постановления ЦК КПСС, предписывавшего развернуть наступление на «религиозные пережитки».

Во главе наступления тогда был поставлен советский «философ» Леонид Федорович Ильичев, который разработал план агитационной подготовки, отличавшийся от антиправославных проектов Ильича №1, пожалуй, только особым цинизмом. Многие тайные сотрудники КГБ, работавшие внутри Русской православной церкви, получили тогда указание открыто порвать с церковью и публично выступить с «саморазоблачениями». Эти провокации и стали стержнем агитационной кампании, имевшей необыкновенно сильное воздействие на недостаточно полно воцерковленных прихожан.

Стихотворение демобилизовавшегося Рубцова – «давно в гробу цари и боги» – безусловно, можно отнести к свидетельствам, подтверждающим успех этой кампании. И вместе с тем мы видим, что стихотворение словно бы разрывают две противоборствующие силы.

«Древний дух крушины», горько растекающийся над полями, не только не вяжется с призывом «от мистицизма отвыкать», явно заимствованным у новоявленных эстрадных политруков, но и разрушает, сводит на нет картину положительных перемен, что якобы произошли в деревне.

Кстати сказать, в 1964 году Рубцов попытался переработать стихотворение и, безжалостно жертвуя эффектной концовкой, изъял эстрадно-атеистические строки, но стихотворение (тем более что в редакции заменили «худых кобыл» на «плохих», а строку «село не то, что год назад» – на оптимистическое заверение, дескать, «дела в селе идут на лад») лучше не стало, оно поблекло, превратилось в малозначащую пейзажную зарисовку...

Причина неудачи понятна.

Хотя и отвратительна была для зрелого Рубцова эйфория атеистического, шестидесятнического пафоса, но ведь именно это он и чувствовал, именно так и думал, демобилизовавшись с флота. А изымать самого себя из стихов – занятие заведомо бесперспективное.

2

Что же думал, что чувствовал Рубцов в 1959 году – на вершине хрущевского десятилетия?

Два года назад отшумел в Москве фестиваль, когда словно бы распахнулись окна во все концы света. Еще два года, и этот необыкновенный подъем завершится триумфом – полетом в космос Юрия Гагарина.

Ощущение свободы, предчувствие перемен захлестывали тогда страну, и как же остро должен был ощущать это Рубцов после тесноты корабельных помещений и свинцовой тяжести политбесед...

Сугубо личные ощущения опять совпали с доминантой времени, и, быть может, если бы из Североморска Рубцов сразу поехал в Ленинград, он бы и не уловил никакого противоречия, смело двинулся бы по эстрадному пути, и кто знает, какая судьба ожидала бы его...

Наверное, в личностном плане более счастливая, более благополучная, ибо труден Путь человека, который идет не так, как все, а так, как определено ему.

Но Николаю Рубцову «не повезло».

Из Североморска он поехал не в Ленинград, а в деревню, за счет окончательного разорения которой и оплачивались блистательные триумфы хрущевского десятилетия. Те первые реформы, что вызывали надежды на улучшение деревенской жизни, уже давно были обесценены кукурузными аферами Никиты Сергеевича, а широкомасштабное движение страны к коммунизму, начавшееся с разорения личных хозяйств и приусадебных участков колхозников, вообще отбросило деревню к временам коллективизации. Прилежный воспитанник Иосифа Джугашвили, Хрущев планомерно продолжал политику геноцида русского народа.

Конечно, сразу понять это человеку, которому четыре года вдалбливали на политзанятиях мысль о правильности и разумности политики партии, невозможно... Вот Рубцов и замечает обнадеживающие перемены, надеется, что в скором времени, когда выгонят из главков и ЦК еще несколько десятков демагогов, будет еще лучше, почти совсем хорошо...

Только вот никак не отвязаться от всепроникающей горечи крушины, которой пропиталась вся здешняя жизнь, но, может, просто кажется, просто мерещится этот «древний дух»?

Наверное, с этими мыслями и уехал Рубцов из деревни...

И снова, как и в годы юности, едет Рубцов к брату Альберту, который обосновался теперь в поселке Невская Дубровка...

Здесь провел Рубцов несколько недель, побывал в Приютине, зашел в районную газету «Трудовая слава» и записался там в литобъединение...

1 ноября 1959 года «Трудовая слава» опубликовала первое стихотворение Рубцова. Называлось оно «Быстрее мечты» и рассказывало о том, как «с земли, быстрей, чем ураган», понес поэта «ракетоплан».

Как школьный глобус, надо мной

В кольце туманов и ветров

Вращался древний шар земной,

Светясь огнями городов.

Пропала вдруг пределов власть.

Лишь мрак. И звездные костры.

Ошеломленно сторонясь,

Мне уступали путь миры.

Хотелось крикнуть им, что я

Посланец русских нив и рек,

Влюбленный в труд, в свои края,

Земной, советский человек!

Но еще до публикации этого «шедевра» Рубцов поселился по лимитной прописке в Ленинграде.

Он устроился кочегаром на Кировский завод...

И хотя и перебрался наконец «посланец русских нив и рек» в большой город, где совсем не слышно было горечи деревенской жизни, трещинка в его вере в благотворность хрущевских перемен никуда не исчезла.

3

Трещинка эта пугала Рубцова.

Очень хотелось позабыть увиденное в вологодской деревне и в Невской Дубровке... Словно стремясь вернуться в прежнюю, флотскую простоту и ясность жизни, он пишет:

И с таким работал жаром,

Будто отдан был приказ

Стать хорошим кочегаром

Мне, ушедшему в запас!

Приказ такой отдавал себе сам Рубцов, но сам же и не подчинялся ему, не мог подчиниться. И такие стихи, как «В кочегарке», не только не проясняли жизнь, но вызывали еще большую неудовлетворенность собой. Не подвластные самому Рубцову процессы шли в нем, и духовное прозрение совершалось как бы против его воли...

О все нарастающем чувстве неудовлетворенности свидетельствует письмо Валентину Сафонову, отправленное Рубцовым в июле 1960 года:

«Хочется кому-то чего-то доказать, а что доказывать – не знаю. А вот мне сама жизнь давненько уже доказала необходимость иметь большую цель, к которой надо стремиться».

Сходные мысли звучат и в стихотворении о детстве, когда

...мечтали лежа,

о чем-то очень большом и смелом,

смотрели в небо, и небо тоже

глазами звезд на нас смотрело...

Но и обращение к детству – эта спасительная для многих палочка-выручалочка – не помогает Рубцову преодолеть неудовлетворенность. Ловко подогнанные друг к другу строчки:

Я рос на этих берегах!

И пусть паром – не паровоз.

Как паровоз на всех парах,

Меня он в детство перевез... —

не способны удержать образы реальной жизни.

В результате стихи Рубцова этих месяцев все более заполняются словесной эквилибристикой:

Буду я жить сто лет,

и без тебя – сто лет.

Сердце не стонет, нет,

Нет, сто «нет»!

В своей антологии новейшей русской поэзии «У Голубой лагуны» Константин Кузьминский сообщает, что именно в 1961 году Рубцов увлекся перевертышами:

«Интерес к вывескам наблюдался у поэта Коли Рубцова, который писал мне в 1961 году, что ходит по городу и читает вывески задом наперед. Элемент прикладного абсурда, о котором, в приложении к Рубцову, ни один из его биографов не сообщает. Тем не менее это литературный факт. Письмо я натурально потерял. В письме еще были стихи, но они где-то приводятся по памяти».

Наверное, эту словесную эквилибристику конца пятидесятых – начала шестидесятых годов можно объяснить данью моде[15].

Напомним, что тогда (еще одно следствие фестиваля) в столицах начало входить в советский быт слово «стиляга». Узкие брюки сделались знамением времени. Одни утверждали с их помощью свою свободу, свое право на собственное, отличное от общественного мнение; другие восприняли невинные отклонения в одежде как угрозу всей советской морали. На улицах городов появились комсомольские патрули, вылавливающие стиляг...

Появились и музыкальные «стиляги».

В 1956 году Борис Тайгин (тот самый, который «издаст» потом первую книжку Николая Рубцова) «схлопотал», например, пять лет за «музыку на ребрах». Кто-то придумал записывать музыку на старых рентгеновских снимках, и Ленинград заполонили самодельные пластинки, на которых можно было разглядеть изображение человеческих костей. Музыка тоже была похожей на рентгеновские снимки:

Зиганшин – буги!

Зиганшин – рок!

Зиганшин съел

Второй сапог![16]

Такое это было время, когда Николай Рубцов поступил в девятый класс вечерней школы № 120 рабочей молодежи.

Кочегаром он работал недолго.

В мае 1961 года перешел шихтовщиком в копровый цех и поселился в заводском общежитии на Севастопольской улице.

– Везучий я в морской жизни... – шутил он. – Служил на Баренцевом море, а живу на Севастопольской...

В молодости общежитский неуют переносится легче, но не таким уж молодым был Рубцов, да и все двадцать пять скитальческих лет, оставшихся за спиной, тоже брали свое, и временами в стихах прорывалась горечь:

Что делать? —

ведь ножик в себя не вонжу,

и жизнь продолжается, значит.

На памятник Газа в окно гляжу:

железный! А все-таки... плачет.

4

В таком большом городе, как Ленинград, даже узкий круг пишущих людей весьма велик и неоднороден.

Первое время Николай Рубцов активно посещал здесь литературный кружок при многотиражке «Кировец» и занятия литературного объединения «Нарвская застава».

Руководитель «Нарвской заставы» поэт Игорь Михайлов вспоминал:

«Странно сейчас перебирать пожелтевшие листки со стихами Коли Рубцова – те экземпляры, которые давались на обсуждение в «лито». Вот шесть стихотворений, украшенных решительным минусом его оппонента: «На родине», «Фиалки», «Соловьи», «Видения в долине», «Левитан» и «Старый конь». Может быть, иногда чрезмерно суровы и требовательны к молодому поэту были его друзья, но отчетливо видишь, что в своих оценках они редко ошибались...»

Зато: «Очень понравился «литовцам» своеобразный юмор Рубцова. И характерно, что именно здесь впервые на ура были приняты те его стихи («В океане», «Я весь в мазуте, весь в тавоте, зато работаю в тралфлоте»), которые стали его первыми публикациями и сразу составили ему добрую репутацию... И уж совершенный восторг вызвало у товарищей Рубцова одно из самых улыбчивых его стихотворений – «Утро перед экзаменом»: для ошалевшего школяра скалы стоят «перпендикулярно к плоскости залива», «стороны зари равны попарно», облако несется «знаком бесконечности» и даже «чья-то равнобедренная дочка» двигается, «как радиус в кругу»...

Обсуждение стихов Николая Рубцова прошло 14 декабря 1960 года.

Игорь Михайлов писал, что «товарищи по «лито» четко «засекли» тот момент, когда из-под пера Рубцова стали появляться зрелые художественно совершенные стихи».

Вывод неожиданный...

Ведь отвергнутыми, как мы видим, оказались – обсуждение прошло 14 декабря 1960 года – лучшие стихи Рубцова, а «принятыми на ура» – случайные, к зрелому Рубцову не имеющие никакого отношения.

Увы... И сейчас для многих профессиональных литераторов Рубцов остается всего лишь автором забавных стишков о «равнобедренной дочке», и эти люди искренне недоумевают, почему вдруг Рубцова объявили классиком...

Подобный «Нарвской заставе» круг общения если и устраивал Рубцова, то только на первых порах. Очень скоро он начал тяготиться им...

Впрочем, справедливости ради отметим, что и в «Нарвской заставе» не особенно-то дорожили Николаем Рубцовым.

И тут не так уж и важно, что «Нарвская застава» не являлась объединением заводских поэтов и что время шестидесятых годов существенно отличалось от эпохи рабфаков и пролеткульта...

Санкт-петербургский критик и переводчик Виктор Топоров в книге «Двойное дно. Признания скандалиста» вспоминает о «странноватой и жутковатой компании поэтов, крутившихся в кафе «Электрон» при заводе «Электросила»...

«В отличие от знаменитого Кафе поэтов на Полтавской это было захолустье, и собиралась там заводская, если не просто дворовая команда. В «шестерках» у этих бездарей почему-то ходил великолепный поэт Николай Рубцов»...

Сказано, конечно, зло, с гротескным преувеличением, но ничуть не противоречит той «чрезмерной суровости и требовательности к молодому поэту», о которой писал Игорь Михайлов...

Если эти малоталантливые стихотворцы с рабочей окраины украшали «решительным минусом» лучшие стихи Николая Рубцова, то могли ведь и за водкой его посылать, утверждаясь таким образом в собственных глазах.


В рубцовском фонде в Государственном архиве Вологодской области сохранилась записная книжка поэта, растрепанная и прошитая суровой ниткой – косо, но прочно. Верой и правдой – почти двадцать лет – служила она Николаю Михайловичу, была единственным свидетелем многих дней его жизни.

Страницы, аккуратно заполненные красивым рубцовским почерком, залиты вином, многие записи расплылись, новые адреса зачастую записаны поверх старых – толкучка и мешанина фамилий, городов, телефонов такая же невообразимая, как и в самой жизни поэта.

Есть здесь и литературные записи...

Смешные диалоги...

То ли придуманные самим Рубцовым, то ли услышанные где-то сентенции: «Жизнь хороша. Нельзя ее компрометировать»...

Записи для памяти: «Купить трубку»...

На семнадцатой странице начало какой-то прозы:

«Он сильнее всего на свете любил слушать, как поют соловьи. Часто среди ночи он поднимал меня с койки и говорил: «Давай бери гитару – и пойдем будить соловьев. Пусть они попоют. Ночью они умеют здорово это делать...»

Запись обрывается, восемнадцатой страницы в книжке нет (нумеровал сам Рубцов), и не узнать, разбудил ли Рубцов соловьев, как никогда не узнать и много другого из его жизни.

Но главное в этой книжке – фамилии...

Саша Кузнецова, Надя Виноградова, Нина Токарева, Надя Жукова, В.В. Васильев, Жора (в скобочках – друг В. Максимова), Борис Новиков, В. Гариков, Зоя, А-р Кушнер, Н.О. Грудинина, К. Кузьминский, И. Сергеева, Бахтин, Ю. Федоров, М.Л. Ленская, С. Орлов, Д. Гаврилов, Вильнер, Люся Б., Петя, Бродский, Г. Семенов, Зина, Ю. Логинов, Кривулин, Катя...

Список можно продолжать, но и перечисленных фамилий вполне достаточно, чтобы получить представление о круге общения Николая Рубцова в Ленинграде. Немало здесь профессиональных литераторов, но много и поэтов, назвавших себя в семидесятые годы «второй литературной действительностью»...

Сближение с ними в поиске единомышленников – литературный, как любит говорить господин Кузьминский, факт...

Рубцова многое роднило с поэтами этого круга.

Ведь хотя эти литераторы и овладели в совершенстве техникой эстрадно-популярного стиха, но поэтами «поколения» так и не стали. Поколение шестидесятников пошло по другому пути, их певцы призывали быстрее «возводить» коммунизм, пытались возродить романтику чекистских будней и «комиссаров в пыльных шлемах», подогревали энтузиазм строителей сибирских гидроэлектростанций и чернобылей.

Отчасти это разнопутье объясняется тем, что идеология шестидесятничества, столь ярко выразившаяся в поэзии Евтушенко, Вознесенского, Рождественского, только в Москве, вблизи к кремлевским распределителям, и могла иметь успех.

Ленинград в силу своей удаленности от цековских кормушек этого искуса уберегся. Питерские поэты не очень-то грешили дифирамбами палачам-комиссарам, не воспевали великие стройки коммунизма. Но, уберегшись одного искуса, далеко не все сумели уберечься от другого, быть может, еще более опасного – от так называемого «кривостояния, при котором прямизна кажется нелепой позой»[17].

Отношение ленинградских поэтических диссидентов и полудиссидентов к Николаю Рубцову – типичный образчик этого «кривостояния».

В кругу новых знакомых, как и на занятиях литобъединения «Нарвская застава», на ура принимались хотя и несколько другие стихи, но тоже не те, которые Рубцов считал для себя главными.

«Николай Рубцов, – вспоминает Борис Тайгин, – на сцену вышел в заношенном пиджаке и мятых рабочих брюках, в шарфе, обмотанном вокруг шеи поверх пиджака. Это невольно обратило на себя внимание. Аудитория как бы весело насторожилась, ожидая чего-то необычного, хотя здесь еще не знали ни Рубцова, ни его стихов.

Подойдя к самому краю сцены, Николай посмотрел в зал, неожиданно и как бы виновато улыбнулся и начал читать... Читал он напевно, громко и отчетливо, слегка раскачиваясь, помахивая правой рукой в такт чтению и почти не делая паузы между стихотворениями.

Стихи эти, однако, были необычными. Посвященные рыбацкой жизни, они рисовали труд и быт моряков под каким-то совершенно особым углом зрения. И насквозь были пропитаны юмором, одновременно и веселым и мрачным. Аудитория угомонилась, стала внимательно слушать. И вот уже в зале искренний смех, веселое оживление после очередных шуточных строк. И искренние шумные аплодисменты после каждого стихотворения.

– Читай еще, парень! – кричали с мест.

И хотя время, отведенное для выступления, уже давно истекло, Николаю долго не давали уйти со сцены»[18].

Столь же теплый прием вызывали стихи «Сколько водки выпито...» и подобные им шедевры.

Этими стихами можно было эпатировать публику, можно восторгаться ими, но считать это озорство главным в наследии Рубцова, конечно, нельзя.

Представление о том, чего ждали от Рубцова в кругу его новых знакомых, дает стихотворение «Жалобы алкоголика», помеченное январем 1962 года:

Ах, что я делаю, зачем я мучаю

Больной и маленький свой организм?

Ах, по какому же такому случаю?

Ведь люди борются за коммунизм!

Скот размножается, пшеница мелется,

И все на правильном таком пути...

Так замети меня, метель-метелица,

Ох, замети меня, ох, замети!

Я жил на полюсе, жил на экваторе —

На протяжении всего пути,

Так замети меня, к едрене матери,

Метель-метелица, ох, замети...

Если сравнить это стихотворение с «Добрым Филей», станет очевидной разница между «кривостоянием» и прямым Путем, который все-таки изберет для себя поэт Николай Рубцов.

Ерничанье и дешевый эпатаж не способны были выразить то, что чувствовал, что думал Рубцов.

Очень точно подметил это Глеб Горбовский:

«Нельзя сказать, чтобы Николай Рубцов в Ленинграде выглядел приезжим чудаком или душевным сироткой. Внешне он держался независимо, чего не скажешь о чувствах, скрывавшихся под вынужденным умением постоять за себя на людях, умением, приобретенным в детдомовских стенах послевоенной Вологодчины, в морских кубриках тралфлота и военно-морской службы, а также в общаге у Кировского завода, где он тогда работал шихтовщиком, то есть имел дело с холодным, ржавым металлом, идущим на переплавку. Коля Рубцов, внешне миниатюрный, изящный, под грузчицкой робой имел удивительно крепкое, мускулистое тело. Бывая навеселе, то есть по пьяному делу, когда никого, кроме нас двоих, в «дупле» не было, мы не раз схватывались с ним бороться, и я, который был гораздо тяжелее Николая, неоднократно летал в «партер».

Рубцов не любил (выделено мной. – Н.К.) заставать у меня кого-либо из ленинградских поэтов, все они казались ему декадентами, модернистами (из тех, кто ходил ко мне), пишущими от ума кривляками. Все они – люди, как правило, с высшим образованием, завзятые эрудиты – невольно отпугивали выходца «из низов», и когда Николай вдруг узнал, что я – недоучка и в какой-то мере скиталец, бродяга, то проникся ко мне искренним уважением. Не из солидарности неуча к неучу (в дальнейшем он закончил Литинститут), а из солидарности неприкаянных, причем неприкаянных сызмальства.

Зато, обнаружив кого-либо из «декадентов», сидел, внутренне сжавшись, с едва цветущей на губах полуулыбкой, наблюдал, но не принимал участия и как-то мучительно медленно, словно из липкого месива, выбирался из комнаты, виновато и одновременно обиженно склоняя голову на ходу и пряча глаза. А иной раз шумел. Под настроение. И голос его тогда неестественно звенел. Читал стихи, и невольно интонация чтения принимала оборонительно-обвинительный характер».

Кстати говоря, на машинописной копии, по которой воспроизводим мы «Жалобы алкоголика», под стихотворением стоит подпись: «Коля Рубцов». Слово «Коля» зачеркнуто и сверху от руки написано «Н».

Не случайно и Кузьминский, цитируя стихотворение «Сколько водки выпито...», называет Рубцова Колей. Как и «Жалобы алкоголика» – это стихотворение действительно написано Колей Рубцовым...

Перу великого русского поэта Николая Рубцова принадлежат «Видения на холме» и «Добрый Филя», но их еще предстояло написать Рубцову...

И трудно не согласиться с Глебом Горбовским, что «питерский Рубцов как поэт еще только просматривался и присматривался, прислушивался к хору собратьев, а главное – к себе, живя настороженно внутренне и снаружи скованно, словно боялся пропустить и не расслышать некий голос, который вскоре позовет его служить словом, служить тем верховным смыслам и значениям, что накапливались в душе поэта с детских (без нежности детства) лет и переполняли его сердце любовью к родимому краю, любовью к жизни».

«Николай Рубцов, – пишет Глеб Горбовский в своих воспоминаниях, – был добрым. Он не имел имущества. Он им всегда делился с окружающими. Деньги тоже не прятал. А получка на Кировском заводе доставалась нелегко. Он работал шихтовщиком, грузил металл, напрягал мускулы. Всегда хотел есть. Но ел мало. Ограничивался бутербродами, студнем. И чаем. Суп отвергал.

Помню, пришлось мне заночевать у него в общежитии. Шесть коек. Одна оказалась свободной. Хозяин отсутствовал. И мне предложили эту койку. Помню, как Рубцов беседовал с кастеляншей, пояснял ей, что пришел ночевать не просто человек, но – поэт, и поэтому необходимо – непременно! – сменить белье».

Обстановка в общаге на Севастопольской мало подходила для поэтических упражнений. «В комнате на четверых, где он обитал, – постоянные возлияния, всегда накурено, затхло, вечно кто-то пьяный, в верхней одежде и сапогах, грозно храпя, дрыхнет на койке»...

Но именно здесь, в комнате номер шестнадцать, и были написаны стихи, вошедшие в сокровищницу русской классики: «Видения на холме», «Добрый Филя»...

Первые стихи настоящего Рубцова.

5

Где и когда произошло превращение рядового сочинителя, среднего экспериментатора в великого поэта?

Едва ли и в дальнейшем, когда более основательно будет изучен ленинградский период жизни Рубцова, мы сможем получить исчерпывающий ответ на этот вопрос. Ведь даже его тогдашние друзья не уловили произошедшей в нем перемены.

«Не секрет, – признается Глеб Горбовский, – что многие даже из общавшихся с Николаем узнали о нем как о большом поэте уже после смерти. Я не исключение».

Но если нельзя ответить на вопрос «когда?», то объяснить, почему случилась эта перемена, можно попытаться.

Напомним, что в эти годы поднималась к зениту хрущевская «одиннадцатилетка». На XXII съезде КПСС Н.С. Хрущев посулил «догнать и перегнать» США и построить в стране коммунизм «в основном» через 20 лет, а заодно пообещал показать советскому народу последнего попа.

Уже к ноябрю 1960 года было снято с регистрации около 1400 православных приходов. Церковные здания с молчаливого одобрения Москвы положено было взрывать или – если дело касалось деревянных храмов – сжигать.

Но главный успех измерялся не только числом закрытых приходов и взорванных храмов. Памятуя о провале обновленчества в двадцатые годы, хрущевцы лишили Православную церковь какой-либо возможности для защиты. Изуверская подлость хрущевских гонений на Русскую православную церковь усиливалась тем, что гонители всячески эксплуатировали союз, заключенный церковью с государством в тяжелые годы войны. Все карательные акции исходили как бы от самой церкви. Это касалось и увольнения на покой виднейших иерархов, и закрытия монастырей и семинарий, и других больших и малых нападок.

В книге «Облеченный в оружие света» на примере служения митрополита Иоанна (Снычева) я попытался показать, насколько безоружными были в противостоянии гонителям наши иереи.

«Надо быть ко всему готовым... – записывал тогда в дневнике будущий митрополит Иоанн. – Я как-то покоен. Страдать так страдать»...

«Приезжала матушка из Сорочинска. Плачет, бедная: уполномоченный отобрал у ее мужа на четыре месяца регистрацию. И за что? За то, что крестил ребенка партийного отца. И хотя было согласие последнего, подтвержденное справкой, все равно уполномоченный не посмотрел на это»...

«Как больно видеть и слышать отражение в детях современного воспитания! Возвращался я сегодня из храма домой, и вот на пути встретились дети (трое ребят) лет по 8 – 10, которые начали смеяться надо мной и, следуя стороной от меня, кричать: «Мракобес! Мракобес!»

Я спросил их: «Кто вас этому научил?»

«Сами себя выучили», – ответили они…»

«Душа вся горит от волнения, а сердце плачет. Тяжело. Враг досаждает. Привели девочку восьми лет крестить. Отказали. Запрет наложен уполномоченным: школьного возраста детей не крестить».

Поразительно, но хотя в начале шестидесятых в жизни нашей страны происходило множество важных и масштабных событий[19], в дневниках будущего митрополита Иоанна при всем желании невозможно найти и намека на эти события, как будто происходили они совсем в другой стране.

Но это ведь так и было...

Все десять лет своего правления Хрущев сосредоточенно добивался, чтобы снова, как при Ленине и Троцком, почувствовали себя русские православные люди чужими в своей собственной стране, которую отстояли они в страшной войне, которую подняли из послевоенных руин...

И ему почти удалось добиться, чтобы в этой, как полюбили потом говорить демократы, стране советские люди почти вытеснили русский народ...

«Как тяжело становится жить на земле! – восклицает в своих дневниках будущий митрополит Иоанн. И спрашивает себя: – Неужели мы – христиане последнего времени?»

Это ощущение безвыходности, которое удалось заронить в души православных иереев хрущевским идеологам, и следует считать главным успехом антирелигиозной кампании конца 50 начала 60-х годов. Не случайно за успехи в своей работе Л.Ф. Ильичев в 1961 году был избран секретарем ЦК КПСС.

И конечно же, если и ждала тогда помощи Православная Русь, то никак не от заведующего кафедрой советской литературы ЛГУ, члена КПСС Ф.А. Абрамова, или от секретаря Грязовецкого райкома комсомола В.И. Белова, или от шихтовщика Кировского завода комсомольца Н.М. Рубцова...

Поразительно, но именно в 1958 году, когда вышло секретное постановление ЦК КПСС, заведующий кафедрой Ленинградского университета, коммунист Федор Александрович Абрамов выпустил первый том тетралогии «Пряслины», названный «Братья и сестры».

Уже само название романа, посвященного «бабьей, подростковой и стариковской войне в тылу», отсылало читателя, с одной стороны, к знаменитой речи И.В. Сталина, когда перед лицом смертельной опасности, нависшей над страной, сорвались с его языка слова, напоминающие о православной сущности нашего государства, слова, следование которым и помогло Генеральному секретарю ВКП(б) превратиться в Верховного главнокомандующего, приведшего наш народ к великой Победе.

Ну а с другой стороны, совершенно очевидно, что как название романа, так и его содержание напрямую апеллировало к совести читателя, к его нравственному чувству. Более того... Можно с полным правом утверждать, что и роман «Братья и сестры», и вся тетралогия «Пряслины», и сам Абрамов как писатель рождались во внутреннем противостоянии антиправославной вакханалии, развернувшейся в стране.

Но если тридцативосьмилетний Федор Александрович Абрамов в 1958 году достаточно ясно осознавал, к каким последствиям может привести страну новый виток борьбы с православием, то Василию Ивановичу Белову, избранному в этом году секретарем райкома комсомола, быть воинствующим атеистом полагалось по самой его должности...

И Белов, в принципе, готов был к этому, ибо, как он писал в стихах того времени:

Идет человек от порога,

В тревожные дали идет...

Однако от далей атеизма, за которыми неизбежно открываются дали русофобии, Господь уберег писателя.

О том непростом пути духовного прозрения, по которому, подобно великому множеству русских людей, шел он в своей жизни, сам Василий Иванович Белов рассказал в очерке «Дорога на Валаам».

«Лет сорок тому назад, будучи атеистом, я наконец отслужил срочную службу... Отравленным, вымотанным, но полным смутных надежд на будущее, я приехал в Тимониху, к материнскому крову...

По-видимому, Создатель долго, осторожно и, может быть, бережно пробуждал мою совесть, понемногу приближая к Себе: сперва болью за крестьянскую участь, жалостью к матери»...

Далее, как скажет В.И. Белов, его жизнь «украсится» интересом к русской деревянной архитектуре, к сочинительству, к хору Юрлова и к «Черным доскам» Вл. Солоухина, но все же первыми шагами к Богу он ставит боль за крестьянскую участь и жалость к матери...

Это признание – беспощадно точное писательское определение того, что мы теряли в хрущевскую одиннадцатилетку, в годы такой «студеной» для православия оттепели.

Говоря о «боли» и «жалости», Василий Иванович Белов не просто сочувствует, но и страдает сам: ведь вместе с крестьянством уничтожается, изводится он сам, то самое главное в нем, что и отличает его бессмертную душу от безликих обитателей комсомольских и партийных коридоров.

Холодное сочувствие легко погасить рассуждениями о конечной пользе, о жертвах во имя великой цели. Пробудить совесть, а следовательно, и приблизить к Богу способно лишь сострадание, которое ощущается как собственная боль.

Белов еще не осознает, что происходит с ним, но боль обжигает его. Эта боль уже не вмещается в те стихи, что сочинял Белов, она выплеснется в его прозу, зазвучит в написанных им в конце пятидесятых годов рассказах.

6

Случившееся с Василием Беловым прозрение пришло к Николаю Рубцову в самом начале шестидесятых, вероятно, во время поездки на родину.

Едва ли стихотворение «Видения на холме» (первоначальное название «Видения в долине») осознавалось самим Рубцовым как начало принципиально нового периода в творчестве.

Стихотворение задумывалось как чисто историческое, но, обращаясь к России:

Россия, Русь —

Куда я ни взгляну!

За все твои страдания и битвы

Люблю твою, Россия, старину,

Твои леса, погосты и молитвы... —

поэт вдруг ощутил в себе силу родной земли, и голос его разросся, обретая привычные нам рубцовские масштабы:

Люблю твои избушки и цветы,

И небеса, горящие от зноя,

И шепот ив у омутной воды,

Люблю навек, до вечного покоя...

Надо сказать, что произошло это не сразу. В первоначальном варианте строфа выглядела иначе:

Люблю твою,

Россия,

старину,

Твои огни, погосты и молитвы,

Твои иконы,

бунты бедноты,

и твой степной

бунтарский

свист разбоя,

люблю твои священные цветы,

люблю навек,

до вечного покоя...

Но в этом и заключается поэзия Рубцова, что «иконы, бунты бедноты» – это перечисление, больше напоминающее школьный учебник, превращается вдруг в «шепот ив у омутной воды» – нечто вечное, нечто существовавшее, существующее и продолжающее существовать в народной жизни.

Точно так же, как «степной, бунтарский свист разбоя» превращается в «небеса, горящие от зноя», связывая упования на улучшение народной жизни не с новоявленным Стенькой Разиным, а с Господом Богом.

Поэтому-то, возвышаясь до небес, и растет голос, становится неподвластным самому поэту, словно это уже не Рубцова голос, а голос самой земли. И случайно ли строки, призванные, по мысли поэта, нарисовать картину военного нашествия давних лет, неразрывно сливаются с картиной хрущевского лихолетья:

Россия, Русь! Храни себя, храни!

Смотри, опять в леса твои и долы

Со всех сторон нагрянули они,

Иных времен татары и монголы,

Они несут на флагах черный крест,

Они крестами небо закрестили,

И не леса мне видятся окрест,

А лес крестов в окрестностях России.

И вместе со стихотворением рождается искупительное прозрение:

Кресты, кресты...

Я больше не могу!

Я резко отниму от глаз ладони

И вдруг увижу: смирно на лугу

Траву жуют стреноженные кони.

Заржут они – и где-то у осин

Подхватит эхо медленное ржанье,

И надо мной – бессмертных звезд Руси,

Спокойных звезд безбрежное мерцанье...

В «Видениях на холме» можно обнаружить не только интонации и образы, характерные для зрелого Рубцова, но и характерное только для него восприятие мира, понимание русской судьбы как судьбы православного человека, православного народа.

Разумеется, ни Федора Абрамова, ни Василия Белова, ни Николая Рубцова никак не причислишь к церковными писателям... Но так получилось, что именно им а сюда можно включить и других русских писателей! и удалось защитить в своих произведениях православную нравственность русского народа, которую пытались выкорчевать хрущевские идеологи. Эти писатели своими книгами, своими стихами, своими жизнями противостояли тому, чтобы русские православные люди чувствовали себя чужими в своей собственной стране.

И, защищая нравственность, отстаивая русские традиции и культуру, писатели защищали и церковь, более того, в церкви, если не ограничивать церковь только церковными службами, черпали они силы для своего творчества, для своего служения.

7

Существует немало исследований, доказывающих, что Рубцов в значительно меньшей степени, чем, например, Есенин, испытал на себе влияние фольклора. Возможно, исследователи и правы, пока речь идет о чисто внешнем влиянии, но если проанализировать более глубокие взаимосвязи, то обнаружится, что все не так просто.

Для поэзии Рубцова характерно особое, какое-то древнерусское, сохраняющееся в некоторых былинах восприятие времени...

Прошлое, настоящее и будущее существуют в его стихах одновременно, и если и связываются какой-либо закономерностью, то гораздо более сложной, нежели причинно-следственная связь. Для того чтобы разобраться в природе этого явления, надо кое-что вспомнить о самой природе русского языка.

Давно сказано, что о русском языке надо говорить как о храме.

В фундаменте его – труд равноапостольных Кирилла и Мефодия, создававших древнерусский литературный язык как средство выражения Богооткровенной истины, заключенной в греческих текстах.

Особое значение «первоучители словенские» придавали аористу, который обозначал действие в чистом виде; действие, не соотнесенное со временем; действие вне времени, в вечности... При описании обычной жизни аорист не требовался, но когда речь шла о действиях Бога, который неподвластен времени, который сам Владыка и Господин времени, аорист становился необходимым.

Как свидетельствует Житие Константина-Кирилла, первыми словами, написанными по-славянски, были евангельские слова: «искони бе Слово, и Слово бе от Бога, и Бог бе Слово».

Наличие аориста в церковно-славянском языке отвечало свойственной христианскому мышлению системе тройственных сопоставлений: «божеское – человеческое – бесовское»; «духовное – душевное – плотское», «аорист – имперфект – перфект». В этом выражалась самая суть христианской антропологии: человек с его свободной волей, находящийся на тончайшем средостении между бездной божественного бытия и адской бездной.

«Этому, – отмечает в своей статье «О содержании наследия равноапостольных Кирилла и Мефодия и его исторических судьбах» А.А. Беляков, – соответствует и несовершенство, имперфект человеческой жизни и человеческой истории, которые совершатся тогда, когда «времени не будет к тому», в последнем суде Божием и воздаянии «комуждо по делам его». Сатана же проклят от самого его отпадения, то есть еще до начала исторического времени. И все действия его уже осуждены, а потому всецело принадлежат к прошлому и выражаются исключительно перфектом».

Очень точно сформулировал похожую мысль еще в шестнадцатом веке Иоанн Вишенский, который заметил, что «словенский язык... простым прилежным читанием... к Богу приводит... Он истинною правдою Божией основан, збудован и огорожен есть... а диавол словенский язык ненавидит...»

Целое тысячелетие православное мировоззрение перетекало в наш, «истинною правдой Божией» основанный язык, формируя его лексику, синтаксис и орфографию, и в результате возник Храм, оказавшийся прочнее любого каменного строения.

После победы в семнадцатом году, разрушая и оскверняя церкви, расстреливая священников, большевики постарались разрушить и этот храм русского православия.

В полном соответствии с планом – спрятать Россию от русских, сделать Русь непонятной и непостижимой для русских – велась реформа орфографии (тут большевики успешно продолжили дело, начатое патриархом Никоном и продолженное Петром I), шла интервенция птичьего языка аббревиатур, насаждался полублатной одесско-местечковый сленг.

Велась ожесточенная, как и со священнослужителями, борьба с православными корнями языка.

Но языковой храм выстоял.

Аорист, приравненный никоновскими грамотеями и справщиками к перфекту и, казалось бы, окончательно вытесненный из языка последующими петровскими и большевистскими реформами, подобно ангелу-хранителю продолжал охранять светоносную Богооткровенную суть языка.

Слово Божие продолжало жить в русском языке и в самые черные для православных людей дни. Равнодушные, казалось бы, давно умершие для православия люди против своей воли поминали Бога, произносили спасительные для души слова...

Атеистическая тьма, сгущавшаяся над нашей Родиной во времена владычества ленинской гвардии и хрущевской «оттепели», так и не сумела перебороть православной светоносности нашего языка.

И происходило чудо.

Прошедшие через атеистические школы и институты люди, погружаясь в работе со словом в живую языковую стихию, усваивали и начатки православного мировоззрения.

Мы еще будем говорить, как поразительно зорко различал пути, ведущие к спасению и гибели, не знающий церковной защиты лирический герой Николая Рубцова.

Страшному, сопровождаемому грохотом и воем, лязганьем и свистом пути, по которому движется «Поезд», в поэзии Николая Рубцова всегда противостоит путь «Старой дороги», где движение – это ли не попытка воссоздания поэтическими средствами аориста? – осуществляется как бы вне времени: «Здесь русский дух в веках произошел, и ничего на ней не происходит». Вернее, не вне времени, а одновременно с прошлым и будущим.

Еще более открыто эта молитвенная, «аористическая» одновременность событий обнаруживается в стихотворении «Видения на холме», где разновременные глаголы соединяются в особое и по-особому организованное целое...

В самом деле...

Они – «иных времен татары и монголы» – крестами небо закрестили в прошлом времени, но «не леса... окрест, а лес крестов в окрестностях России» видятся сейчас, в настоящем времени, зато когда-нибудь, в будущем времени, резко отнимет герой от глаз ладони и увидит, как жуют траву стреноженные кони. В будущем времени и заржут они, и эхо подхватит медленное ржанье... Но над поэтом – «бессмертных звезд Руси, спокойных звезд безбрежное мерцанье» – и не в прошлом, и не в настоящем, и не в будущем, – а в вечном, непреходящем времени...

Вероятно, правильно будет сказать, что истоки многозначности серьезных произведений Николая Рубцова в особом устроении времени его стихов.

В строке «Россия, Русь! Храни себя, храни!» можно увидеть и изображение гитлеровского нашествия, но едва ли тогда подлинный смысл будет угадан.

Разумеется, «угадывание» – слово неудачное.

Стихи Рубцова не ребусы, просто, помимо обычного, в них заключен и вещий смысл, воспринять который значительно легче на уровне подсознания, нежели аналитическим путем, после совершения длительных умозаключений...

«Видения на холме» первое в ряду «вещих», «пророческих» стихов Рубцова, а с годами поэт научится столь ясно различать будущее, что даже сейчас, когда, годы спустя, читаешь его стихи, ощущаешь холод разверзающейся бездны. И всегда потрясает почти документальная точность предсказания! Например, те же предсмертные строки Рубцова:

Из моей затопленной могилы

Гроб всплывет, забытый и унылый,

Разобьется с треском, и в потемки

Уплывут ужасные обломки... —

многие понимают как апокалипсическое предсказание, но так ли это?

Рубцовские пророчества носят гораздо более конкретный характер. И это стало ясно, когда в начале перестройки в Вологде пошли разговоры, что хорошо бы, дескать, перенести могилу с обычного городского кладбища в Прилуцкий монастырь и перезахоронить Рубцова рядом с Батюшковым...

Деяние, так сказать, вполне в духе времени реформ (при Хрущеве могилу Рубцова просто бы запахали), но Рубцову незнакомое, вот и написано им:

Сам не знаю, что это такое...

Я не верю вечности покоя!

Какая уж тут «вечность покоя», если тебя переносят – народу удобнее! – поближе к экскурсионным тропам.

Впрочем, мы забежали вперед...

В шестьдесят первом году написано Рубцовым и стихотворение «Добрый Филя»:

Мир такой справедливый,

Даже нечего крыть...

– Филя! Что молчаливый?

– А о чем говорить? —

где, пока на уровне вопроса, смутной догадки осознание собственной неустроенности и личной несчастливости начинает сливаться в стихах Рубцова с осознанием неустроенности общей русской судьбы.

Глава шестая

Рубцовское время

Когда человек не втянут в мелкую, ничтожную суету, когда душа его раскрыта и он внимает звучащему для него Глаголу, жизнь приобретает особую точность, из нее исчезают невнятные паузы безвременья.

В первой половине лета 1962 года Николай Рубцов получает аттестат зрелости и завершает вместе с Борисом Тайгиным издание своей книжки «Волны и скалы»...

1

«В конце мая, – вспоминает Борис Тайгин, – Рубцов позвонил мне по телефону, мы уточнили день и час его прихода ко мне, и вот 1 июня 1962 года Николай Рубцов у меня дома! Он оказался простым русским парнем с открытой душой, и минут через 10 после его прихода мы беседовали, как старые друзья! Я включил свой магнитофон, и мы прослушали чтение поэтами своих стихов, которые у меня были ранее записаны на ленту. Я сказал Николаю, что решил записывать на магнитофонную ленту стихи своих друзей в авторском чтении и что, как мне кажется, через определенный отрезок времени такие записи будут представлять уникальную ценность! Он одобрил это начинание и тут же сам зачитал мне на ленту десять своих стихов! Я также показал Николаю несколько машинописных книжечек, которые сам напечатал и переплел, и объяснил, что таким вот образом решил собирать совершенно необычную библиотеку современной поэзии, где авторы стихов – мои друзья, стихи которых я хотел бы иметь у себя! Эта мысль очень понравилась Николаю, и тогда я тут же предложил напечатать с помощью моей машинки подобие настоящего сборника стихотворений Николая Рубцова под редакцией самого автора! У Николая имелось с собой довольно много машинописных листков с его стихами, и мы, не откладывая дела в «долгий ящик», стали обсуждать, что из себя должна представлять такая книжка стихов. Николай набросал ориентировочный макет книжки...

Расстались мы в этот вечер добрыми друзьями. В свете нашего замысла об издании его книжки стихов Николай в скором времени обещал снова зайти ко мне. Я немедленно приступил к печатанию на машинке оставленной им подборки стихов, получая при этом настоящее эстетическое удовольствие, настолько стихи его были великолепны!»

В течение полутора месяцев Рубцов несколько раз приходил к Тайгину, принося новые стихи. Многие тексты по ходу составления книжки он переделывал.

В начале июля работа по созданию задуманной книжки подошла к концу.

В окончательном варианте в книжку вошло 38 стихов, разделенных на восемь тематических циклов: «Салют морю», «Долина детства», «Птицы разного полета», «Звукописные миниатюры», «Репортаж», «Ах, что я делаю», «Хочу – хохочу», «Ветры поэзии»...

Рубцов назвал свою книжку «ВОЛНЫ И СКАЛЫ», объяснив, что «волны» означают волны жизни, а «скалы» – различные препятствия, на которые человек натыкается во время своего пути по жизни. Стихи в книжке, говорил он, именно об этом, и лучше названия – это слова самого Николая Рубцова – придумать невозможно!

7 июля сборник был полностью перепечатан, и оставалось лишь переплести его. Николай весь этот вечер провел у Тайгина.

Внимательно перечитал все стихи.

Потом сказал, что хорошо бы написать несколько вступительных слов...

11 июля Рубцов принес текст, названный им – «От автора». В этом предисловии было много задора, даже нахальства, но еще больше застенчивости:

«Четкость общественной позиции поэта считаю необязательным, но важным и благотворным качеством, – писал Рубцов. – Этим качеством не обладает в полной мере, по-моему, ни один из современных молодых поэтов. Это характерный знак времени.

Пока что чувствую этот знак и на себе.

Сборник «ВОЛНЫ И СКАЛЫ» – начало. И, как любое начало, стихи сборника не нуждаются в серьезной оценке. Хорошо и то, если у кого-то останется об этих стихах доброе воспоминание».

И все-таки главное в предисловии то, что не сказано словами.

Главное – прощание с еще одним этапом собственной жизни... Рубцову и дорого то, что остается позади, и вместе с тем – он сам пишет так! – пока все пережитое и наработанное не нуждается в серьезной оценке.

Не случайно завершал сборник раздел «Вместо послесловия», состоящий из одного-единственного стихотворения...

Филя любит скотину,

Ест любую еду,

Филя ходит в долину,

Филя дует в дуду.

Мир такой справедливый,

Даже нечего крыть...

– Филя, что молчаливый?

– А о чем говорить?

13 июля весь тираж – шесть экземпляров! – лежал на письменном столе. Полуторамесячная работа была завершена!

2

А время торопило Рубцова...

Очень плотно пошли события, и, взяв очередной отпуск, в середине лета Рубцов уезжает в Николу.

По дороге заезжает в Вологду.

Сохранилось его письмо, адресованное сестре:

«Галя, дорогая, здравствуй! Как давно я тебя не видел! Встречу ли еще тебя? Сейчас я у отца и у Жени. Проездом. Еду в отпуск, в Тотьму. До свидания...»

Письмо суматошное...

Чувствуется, что Рубцов чем-то очень взволнован. Возможно, волнение это было связано с отцом.

Есть маленький домик в багряном лесу,

И отдыха нынче там нет и в помине:

Примечания

1

Сейчас Емецк относится к Архангельской области, но на момент рождения Николая Рубцова Вологодская и Архангельская области все еще были объединены в одну Северную область. Разделение произошло в 1937 году.

2

Воспоминания эти записаны в Череповце Верой Владимировной Поповой и переданы мне.

3

Племянница Михаила Андриановича. Воспоминания цитируются по книге Сергея Багрова «Россия, родина, Рубцов».

4

Вячеслав Белков. Жизнь Рубцова. Вологда. 1993.

5

Сергей Багров в своей книге «Россия, родина, Рубцов» так излагает эту историю: «Одна из соседок вознамерилась Колю усыновить. Но тут в квартире, где жили Рубцовы, случился скандал. Хозяйка куда-то девала свои продуктовые карточки. Не признаваться же ей, что она потеряла их, будучи пьяной. Потому и свалила на первого, кто попался ей на глаза. И это, к несчастью, пало на Колю. Потрясенный таким беспощадно-бессовестным обвинением, мальчик тут же сбежал неизвестно куда. Возвратился через неделю, весь ободранный и голодный. Когда спросили его: «Где был?», – ответил: «В лесу!» – «А чем питался?» – «Дудками и корнями».

6

По смутным и невнятным воспоминаниям Галины Рубцовой получается, что тетка забрала только ее, и у тетки она «мыла полы, стирала...». Альберт же был отдан назад в детдом.

7

«Стихия света, – писал В.В. Кожинов, – создает внутреннюю, глубинную музыкальность рубцовской лирики».

8

В последнее время начали появляться многочисленные публикации, авторы которых пытаются, как им кажется, защитить М.А. Рубцова, придумывают самые изощренные доводы, чтобы объяснить, почему он не только не забрал своего десятилетнего сына из детдома, хотя возможности сделать это – будучи снабженцем, Михаил Андрианович не бедствовал! – имелись, но даже не пожелал увидеть его.

Я не считаю возможным вступать в дискуссию с этими авторами, хотя бы потому, что у биографии, как литературного жанра, существуют свои законы, согласно которым никакие, даже самые добрые дела, если они и были совершены Михаилом Андриановичем, все равно не смогут оправдать его предательства по отношению к Николаю Рубцову. Во всяком случае, в пространстве биографии самого Николая Михайловича…

9

Этот «автопортрет» совпадает с тем, что рассказывает о Рубцове Л.С. Тугаринова: «А Коля Рубцов ласковый был. У него кличка такая была – любимчик. Но ему что-то безразлично это было. Часто задумчивый сидел». То же самое и в воспоминаниях А.И. Корюкиной: «В детском доме Колю любили все... Он был ласков сам и любил ласку, был легкораним и при малейшей обиде плакал...»

10

Конечно, можно предположить, что Рубцов написал так, не зная наверняка, где его отец, но едва ли это объяснение удовлетворительно. Ведь и потом, в 1963 году, Рубцов повторит утверждение-приговор: «Родителей лишился в начале войны», хотя уже десять лет будет встречаться с отцом.

11

Спящая красавица.

12

Старуха в «Русском огоньке» отвечает еще более категорично: «Господь с тобой! Мы денег не берем».

13

Окончательный вариант поэмы «Москва – Петушки» создавался с 19 января по 6 марта 1970 года. Впервые опубликована поэма была в Израиле в 1973 году, затем в 1977 году в Париже и только в 1988 году в Москве.

14

Стихотворение цитируется по книге В. Кожинова «Николай Рубцов», серия «Писатели Советской России». М., 1976. С. 47.

15

Справедливости ради надо сказать, что интерес к словесной игре сохранялся в Рубцове до конца жизни. Многие вспоминают, как по утрам придумывал он «хулиганские» стихотворения.

В провинциальном магазине

Вы яйца видели в корзине,

Вы подошли к кассирше Зине

И так сказали ей, разине:

– Какого х.. эти яйца

Гораздо мельче, чем у зайца?

Она ответила не глядя

– Зато крупнее ваших, дядя!

Но это было своеобразной гимнастикой…

Подобные шутливые экспромты часто воспроизводятся в воспоминаниях о поэте, но сам Рубцов редко записывал их. Придумывались подобные шутки для разминки, для «разогрева» и самоцелью для Рубцова не являлись.

16

В 1960 году унесло в океан советскую баржу. 49 дней военнослужащие А. Зиганшин, Ф. Поплавский, Н. Федотов, А. Крючковский болтались в океане, пока их не спасли американцы.

17

Вестник РСХД, № 97.

18

«Мемуары Бори Тайгина были опубликованы после моего отъезда. И Боря, как всегда, врет», – пишет по поводу этих воспоминаний Константин Кузьминский. Однако нам эта оценка представляется излишне суровой. Кроме того, для нас важнее тут не то, как на самом деле выступал Рубцов, а каким запомнил выступление Николая Рубцова сам Тайгин.

19

Напомним, что в 1961 году прошла денежная реформа, состоялся первый в мире полет Ю. Гагарина в космос, была возведена Берлинская стена, отделившая Западный Берлин от Восточного, прошел XXII съезд КПСС, на котором Никита Сергеевич пообещал «догнать и перегнать» США и построить в стране коммунизм «в основном» через 20 лет, вынесли ночью из Мавзолея тело И.В. Сталина и захоронили у Кремлевской стены, провели ядерный взрыв мощностью в 50 мегатонн на Новой Земле, на высоте четыре километра – самое крупное испытание в атмосфере.

А в 1962 году произошел конфликт с китайскими войсками на острове Даманском, расстрел в Новочеркасске по приказу Н.С. Хрущева демонстрации рабочих, протестовавших против повышения цен на мясо и масло, наконец, Карибский кризис, едва не приведший к новой мировой войне.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7