Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Воспоминания о Юрии Олеше

ModernLib.Net / Отечественная проза / Олеша Юрий Карлович / Воспоминания о Юрии Олеше - Чтение (стр. 12)
Автор: Олеша Юрий Карлович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Недостатка в сюжетах Олеша не испытывал. Раздавал их направо и налево, в подарок, безвозмездно. "Хотите сюжет? - предлагал он. - Исторический? Пожалуйста! "
      Сам же никаким историческим сюжетом заняться не хотел. Даже "Бильбао", антифашистская драма, задуманная им еще до войны и наполовину уже сработанная, была отодвинута на второй план.
      Сейчас он одержим желанием написать пьесу о Туркмении, животрепещущую, народную, дехканскую.
      - Вот увидите, она вам чем-то напомнит Кальдерона, - обещает он и уверяет, что, несмотря на различие материала, его текинская драма будет чем-то сродни тем испанским. Но вот беда - ему не хватает подробностей, деталей быта. Он словно робеет: как бы риторика не заглушила замысла и живых красок, национальный колорит не превратился бы в стилизацию. И тут, во второй раз в Ашхабаде, возникает соавторство. Оно ему противопоказано, он клятву давал: "Умри, но никаких соавторов". Однако под горячую руку заключает договор с Комитетом искусств, и вдвоем с Кара Сейтлиевым, запершись в тесном номере гостиницы, они пишут три месяца напролет дехканскую драму.
      В центре ее - старик председатель колхоза из глухого села Мургабской долины, коммунист, одержимый и рыцарски отважный. Дни и ночи он в гуще людей, вожак артели, ратоборец. Дехкане сеют и собирают хлопок, выращивают коней, занимаются виноградарством. Но сил не хватает, силы на пределе, всех измотала война. Словно из торбы злого джинна, сыплются на село траурные извещения. А в поле одни женщины - жертвенные, но теперь уже не молчаливые мусульманки. Им довелось держать на своих плечах весь груз неимоверных тягот здесь, в тылу. Силы иссякают, а председатель требует, требует без конца и, гордый человек, сам не показывает виду, что он точно в таком положении.
      Драма, насыщенная национальной символикой, подробностями туркменского быта, пишется по-русски.
      Вот одна из сцен. Председатель решает идти в райком, советоваться, как жить дальше, как руководить народом.
      Он шагает по степи ночью, в зимнюю распутицу, с керосиновым фонарем в руке. Дорогу нет-нет да перебежит барханный кот, играющий во мгле зелеными глазами. Слышен вой шакалов. Дрогни, упади человек - и мигом растащат его тело шакалы. Но он идет - мимо барханов, идет вдоль арыка и по пути, на окраине чужого села, забредает в кузницу.
      Сельская мастерская в страду и по ночам не тушит горн. Куют мотыги, ободья на колеса для верблюжьих арб, куют серпы и разный прочий инструмент - куют победу. Разговор путника с кузнецом. Обыкновенный для них самих разговор о простом, житейском, но в развитии драмы он приобретает глубокий смысл.
      Авторы читают нам сцену в кузнице, читают с удовольствием, им самим она по душе. И другую - на зимнем поле, шумную массовку. И еще страницы, вчерне законченные куски. Высокая патетика, захватывающая нервная нота, пронизывающая сюжет. Но до театра, увы, еще не близко. Дирекция театра увидит пьесу лишь в том случае, если каждую страницу, каждую реплику авторам удастся довести до кондиции.
      Не забудем: один из них одержим манией совершенства. Они убьют на пьесу целых полгода, вложат в нее столько мыслей, образов, что хватило бы на целую эпопею, изведут горы бумаги, примут на себя адовы муки. Но театр пьесы так и не получит.
      Олеша и тут ничем не станет жертвовать, поскольку дело идет о качестве. Олеша неумолим. Сейтлиев с режиссером берутся в течение месяца довести работу до конца, точно по замыслу. Нет, и так не пойдет. Олеша не может позволить себе отписываться, это сказано раз и навсегда. Он в наилучшей форме, ему сорок четыре - пора "Войны и мира", "Преступления и наказания", позднего Чехова. Это его лучшие годы, и творчески размениваться... Есть же иные пути - совершенство. "Пусть маленький рассказ, совсем маленький, но открытие..."
      Так объясняет свою театральную "неустойку" Олеша. Озорные оглядки на Толстого, взбадривание себя - все это, потому что с пьесой не клеится, а задуманная на диво солнечная русская повесть "Судьба Тони" еще и не начата, хотя где-то вгорячах и продиктовано: "Она, повесть "Судьба Тони", видит бог, встряхнет всю современную эстетику".
      А форма действительно почти всегда отменная. Бешеная работоспособность, блеск ума, страсть к постижению мира, неугасимое творческое горение - это Олеша! Он непререкаемый авторитет для всех, пример честнейшего служения литературе.
      В Туркмении в те годы был знаменит слепой шахир и глашатай, мудрец Ата Салих. Он не часто встречал Олешу, жил далеко, в Мургабской долине, но как-то по-своему нежно любил его и завидовал ему. Однажды при встрече, после короткой беседы, Ата Салих, с разрешения Юрия Карловича, приблизился к нему вплотную, обнял его. Ощупал лоб, затылок, провел чуткой ладонью слепца по бровям, прикоснулся к руке, точно пульс проверял. Процедура, занявшая с полминуты, со стороны казалась несколько пугающей. До этого и позднее я общался с Ата Салихом, встречался с ним у него в ауле и у себя дома, среди его и моих родных и друзей, но я никогда не видел, чтоб с кем-либо Ата поступил таким образом. Ну, мог он погладить лицо ребенку, сыну, внуку своему, а тут Юрий Олеша... И он, Ата, сказал о нем тихо по-туркменски примерно следующее:
      - Этот русский писатель, Юрий-ага, - колдун. От него исходит волшебство. Я немножко завидую Юрию-ага: он, кажется, лучше любого из нас сумеет заговорить, подчинить себе тех, кто окажется рядом с ним. Он знает, как говорить с человеком.
      Слова туркменского шахира перевели русскому писателю. Ему понравилось. Еще бы! Получить такую характеристику из уст Ата Салиха, знавшего толк в подобных делах, умевшего как никто другой "заговорить и подчинить" толпу. Такая оценка кому угодно польстит, прибавит жару в работе. В особенности когда работа изнурительная и не всякий день спорится. Ведь бывают недели, когда вас мучает скрежет репродуктора, когда наслушаетесь разговоров об обстоятельствах гибели Гайдара, Багрицкого-младшего и Нурмурада Сарыханова, которого вы успели узнать и полюбить осенью сорок первого, - и вас охватывает душевная дрожь, и пальцы не в силах водить пером по бумаге...
      Плохо одетый, ссутулившийся к концу войны, Олеша старается быть неприметным в мало знакомом ему обществе, кажется замкнутым. Но вдруг его охватывает неудержимое желание громко заявить о себе, о своей незаурядности.
      Вспоминаю его разговор с кассиршей банка, где он получает по чеку незначительную сумму.
      - Паспорт! - требует кассирша.
      - При мне паспорта нет, - отвечает он. - Меня многие знают здесь. Я Олеша.
      - А завтра придет другой Олеша...
      - Другой Олеша придет через четыреста лет! Это было дерзкое словцо, сказанное не всерьез, но оно было сказано.
      Впрочем, стоит ли вспоминать пустяковую историю о писателе, остроты ради пророчащем себе славу на века. Иное, куда более серьезное, мучительное - художническая взыскательность к себе. Тут уж поистине Олеша болел, страдал немыслимо, и в его самодиагнозе неизменно присутствовало слово "мания".
      Вот отрывок из послания Олеши товарищам, поздравившим его с шестидесятилетием и награждением Почетной грамотой Верховного Совета Туркменской ССР. На послании дата - апрель 1959 года; значит, написано через четырнадцать лет после отъезда Юрия Карловича из Ашхабада. И носит оно характер воспоминаний о том, уже отдаленном, времени и оценки собственной деятельности военных лет.
      "...Я мало сделал за эти долгие годы работы. Но это не потому, что я ленился, а потому, что я немного одержим идеей совершенства. Мне часто перестает нравиться то, что делаю, скажем, сегодня. Я бросаю, начинаю сначала, мучаюсь, зачеркиваю - в результате груда рукописей (которую, кстати, видели Кара Сейтлиев, Аборский), и мало результата - книги нет!
      Конечно, мания совершенства - это плохо. Тут есть и тщеславие... Мне только хочется сказать, что в этой мании есть здоровое начало: хочется писать во всю нагрузку".
      В этих моих заметках речь идет лишь о годах войны, об Олеше в Туркмении. И мне хорошо видны и чрезмерная суровость самооценки, и обусловленность его высказываний той же беспощадной взыскательностью к себе, неудовлетворенностью тем, что сделано сегодня, то есть тем, что уже сделано. Простая справедливость требует, чтобы ясно было сказано, с какой огромной пользой работал Олеша в Туркмении с первых дней своего пребывания здесь вплоть до конца войны.
      Он не прибавил новых томов к собранию своих сочинений, не переводил сотни строк в день из туркменской поэзии, не дал театру пьес. Но он честнейшим образом трудился всякий день и час, в гуще людей и наедине с листом бумаги, оставался всегда самим собой, был настоящим другом Туркмении, представителем лучших современных писателей, патриотом, работником и рыцарем - из последних сил.
      В начале сорок четвертого, зимой, я вернулся из четырехмесячной поездки на фронт, в 76-ю туркменскую дивизию. Приехав, обнаружил, что Олеши нет дома.
      - Уехал.
      - В Москву?
      - В колхоз, в Чарджоускую область.
      Батюшки-светы! Такой домосед - и на тебе, подался в колхоз, да не в пригородный, не в близкий, а на Амударью!
      Спустя пять дней возвращается. Привозит дыню прославленного на весь мир сорта, мешочек риса - дары чарджоусцев - и рассказам нет конца. Как везли его сквозь дебри бурого хлопчатника и вдоль стен серебристого лоха на высокой двухколесной арбе. Как танцевали в деревенском клубе одновременно семь Улановых, переодевшихся за арыком в туркменских девочек, семь богинь, притворившихся туркменскими пионерками.
      - А лица дехкан из меди! А джунгли непонятных мне растений! Вы не поверите, даже страшновато там, в джунглях. Ну конечно Индия, подлинная Индия, без подделки! А концерт!.. Жалко, что Оля не слышала одноголосое ладовое пение мужчин. Потрясающе!
      Он рассказывает и о новых знакомствах, о радушии сельских жителей, потом просит меня принести ему машинку: очерк о концерте он напишет сегодня же вечером. Не думайте, что в Чарджоу он не пополнил запаса метафор. Так свежо, так счастливо взглянулось на мир в этой Индии, что Олеша не ограничится газетным очерком, нет, он решил вернуться к "Рассказу про Мурада" и "Ашхабадскому дневнику", написанным еще до поездки на Амударью.
      "Концерт в колхозе" "Туркменская искра" печатает буквально с колес. Для большой партийной газеты, нуждающейся в добром писательском слове, такой очерк находка.
      Из написанного в тот период самое острое по силе чувства, непосредственности и причастности моменту, самое впечатляющее "Ашхабадский дневник". Сложившийся вне традиций, он конечно же рассказ, если вспомнить, как сам Олеша судил о границах этого жанра. Хотя на первый взгляд только раздумья, признания.
      То ли случайно, то ли по недоразумению "Ашхабадский дневник" обойден и в коллективных томах избранных рассказов советских писателей о Великой Отечественной войне, и, что совсем уж непонятно, в однотомниках Олеши.
      Ближе к окончанию войны в местном издательстве чаще стали выпускать различные сборники - прозы, поэзии, в русских оригиналах и переводах с туркменского. Олеша неизменно откликался на просьбы участвовать в этих изданиях, и его странички всегда становились украшением их.
      Между тем у него подвигалась рукопись книги "Ни дня без строчки", которую сначала он называл "Что я видел на земле". Рукопись Юрий Карлович читал нам кусочками, а позднее мы прочитали их в известной, посмертно изданной книге. Датировка фрагментов в такой мозаике, как "Ни дня без строчки", едва ли мыслима, да это и не важно; упомянуть же о множестве заготовок и написаний некоторой части книги еще в годы войны, вероятно, все же стоит.
      Совсем рядом обозначился победный финиш войны. Закаспийский тыл наш теперь уже ликующе переживал события.
      Несколько раньше Юрий Карлович заинтересовался неожиданно наименованиями селений в Галиции, Южной Польше, освобожденных Советской Армией от немецких захватчиков. Указывал на газетную полосу, где он подчеркнул карандашом множество населенных пунктов.
      - Смотрите - Олешаны, Олеши и масса таких же производных от оленя. Узнаете? Мое имя! Мое происхождение. Олененок, молодой олень. И вот ведь куда забежал! От Карпат под самый Копет-Даг, подумать только! взволнованно комментировал он.
      Резвый олень действительно забежал далеко, прижился у этих нагромождений скал, "где каждый камень величиною с государство", полюбил эти величественные оголенные просторы Азии.
      Неужели он уедет отсюда, где так много передумано, пережито? Собственно, по природе он ведь южанин, и ему жить свойственно скорее в Туркмении, чем в Москве, с холодными углами ее домов-громад. Да и квартиру там, в проезде МХАТа, он потерял.
      А из Москвы его донимают письмами, на которые Юрий Карлович пока не отвечает. Недосуг, да и грустно, по-настоящему грустно: дело пахнет расставанием.
      И вот очередное послание - телеграмма от Тихонова: приглашение, вызов на пленум Союза писателей и - окончательно - в Москву. Надо ехать, ничего не попишешь! А тут, как на грех, в разгаре весна, чудной силы розы Турана и персидская сирень бешено цветут под окнами гостиницы. И до Дня Победы рукой подать. По-доброму - праздновать ее он должен на одном ковре с Кербабаевым, Батыровым, Каумутовым, Халдурды, Сейтлиевым, Косаевым, Абдаловым и Хаджи Исмаиловым. С ашхабадскими комсомольцами, пограничниками, вернувшимися с фронта ребятами туркменами, которые, обращаясь к нему, непременно добавляют к его имени "ага" - так положено обращаться к старшему...
      ...Завтра Олеша уезжает.
      Союз писателей Туркмении 3 мая 1945 года в его честь созвал правление с участием представителей ЦК, работников искусств, издателей. Члены правления условились обстоятельно поговорить о большой общественной и творческой деятельности, какую здесь неустанно вел Юрий Карлович на протяжении трех с половиной лет. Увы, ничего из этого не вышло: Олеша перебивал ораторов, шутил, ребячился, благодарил товарищей за дружбу и так и не дал сказать, сколь высоко люди ценят его душевность, его искусство, пример его необычайной творческой взыскательности и честности и какое счастье было считать его своим другом, братом.
      На вокзал принесли шампанское. Он заговорщически шепнул мне, стоя у подножки вагона:
      - Знаете, это, наверное, из правительственных запасов. Ведь еще война, откуда ж такая роскошь? Я подозреваю - оттуда. Как вы думаете?
      Я не стал разочаровывать его, хотя шампанское мы с Халдурды с превеликим трудом добыли у знакомых буфетчиц.
      На столике в купе громоздились розы - дар комсомольцев, парней, девушек, пограничников, молодых поэтов Ашхабада...
      День Победы Олеша встретил за пределами Туркмении, где-то на маленькой станции, в пути, праздновал с незнакомыми женщинами и детьми и чувствовал себя превосходно.
      1969
      M. Киселева-Шумова
      Есть книги, которые часто перечитываются. "Ни дня без строчки" Юрия Олеши, например. Открываю ее на любой странице. Но прежде смотрю на портрет.
      Чуть прищурен глаз. Щеточка жестких усов. Спокойно скрещены руки. Таким я не видела Юрия Карловича. Этот снимок последних лет. А в памяти оживает 1942 год. Туркмения. Киевская киностудия художественных фильмов, эвакуированная в Ашхабад. В сценарном отделе у нас часто бывает Юрий Олеша. Он работает над киноновеллой "Маленький лейтенант".
      Многие киностудийцы встречали его еще в Киеве. Юрий Олеша написал тогда удивительный сценарий "Строгий юноша".
      Картину создавал А. Роом. Заняты были в ней блистательные актеры - О. Жизнева, Штраух, Юрьев, юная Серова, Дорлиак, актер с античной фигурой, красавица Ирина Володко. Фильм неповторимо хорошо снял оператор Ю. Екельчик. Он был о любви, неразделенной и странной, о новой морали и старых пережитках.
      На широких экранах фильм "Строгий юноша" не видел никто. В просмотровых залах киностудии фильм просматривали неоднократно.
      Ю. К. Олеша тяжело и как-то гордо пережил этот удар. Он был неожиданным. Слишком много талантов было включено в работу...
      ...А теперь Юрий Карлович Олеша часто появляется в сценарном отделе Киевской киностудии в Ашхабаде.
      Война. 1942 год. Зима в Ашхабаде. Это значит - все те же вечнозеленые кусты и деревья, так же журчат арыки, синеют горы, и только нет голубого неба (в том военном году в Ашхабаде дождь шел сорок дней беспрестанно).
      Плотное, темное небо висит над городом, истекая водой. Дождь. Дождь. Иногда крупные капли далеко в небе превращаются в хлопья снега. Долетев до земли, белые пушинки ударяются об асфальт и превращаются в темные лужи.
      В такую погоду шла я вечером из студии. На перекрестке улиц светил рубиновый огонь.
      Под светофором стоял Юрий Карлович. Без плаща. Руки в карманах. Воротник приподнят, голова втянута в плечи. И башмаки чуть врозь. Что-то чаплинское чудится в этой фигуре. И скорее не внешне, а по существу.
      Рубиновый глаз сменил зеленый. Перешла я мокрый асфальт улицы с отраженными в нем, как в черной реке, цветными огоньками. Юрий Карлович стоял по-прежнему. Смотрел вниз. У его ног сидел пес, худой, ушастый, подняв умную морду. Хвост его вздрагивал на камнях тротуара. Олеша что-то внушал псу. Пес в ответ тихо повизгивал.
      Чтобы не мешать, я тихонько обошла "собеседников".
      Олеши жили в гостинице, на первом этаже. Огромные окна номера почти всегда открыты. Из них на фоне бархатных (именно бархатных) гор видна была площадь, дальше белели южные легкие здания.
      А в широком окне лампа под зеленым абажуром освещала скульптурную голову Ю. Олеши.
      Неясно, мягко двигалась тень Ольги Густавовны.
      Олеша сидит за столиком, у лампы.
      Рука, одухотворенная, сильная, с какой-то своей выразительной жизнью, подпирает могучий лоб. Юрий Карлович задумчив. Внезапно что-то пишет.
      Рукопись эту я вскоре видела и читала.
      "Для меня "Огни большого города" нечто большее, чем кинематографический фильм..." - отчетливо запомнилась мне первая фраза. На грубой, желтоватой, почти оберточной бумаге ровные, крупные строки. Буквы овальные, очень четкие. Строчки похожи на вытянутое ожерелье, особенно там, где много гласных - а, о, е. Почти нет помарок, неряшливых вставок. Если зачеркнуто, переправлено что-то - ровными линиями, как узор. Красивая рукопись. А ведь это еще черновик.
      Ольга Густавовна, русская женщина с лицом итальянской мадонны, как-то особенно произносит имя мужа - Ю-юра! Чаще всего в интонации звучит забота, тревога, просьба быть осторожным.
      Юрий Карлович во многом житейском ребенок. В быту, в мелочах жизни, как говорят, он беспомощен, неумел. Ему ничего не стоит потерять деньги, забыть хлебные карточки, не получить вовремя какие-то талоны на житейские блага, что в те трудные голодные времена оборачивалось трагедией.
      От недоедания худое лицо Юрия Карловича с запавшими щеками часто было землистого цвета.
      Как-то в одиночестве прохаживался он по дорожкам студии. Выражение лица его менялось. Вскидывались удивленно брови. Казалось, он говорит с кем-то. А когда смотрел в лицо человеку - по-своему, особенно как-то проникновенно, угадывая его жизнь, детали. Мог вдруг сказать:
      - У вас дома, наверное, как в костюмерной, всюду развешаны платья. Вы ведь не привезли с собой шкаф?
      В глазах искринки, смешинки.
      Конечно, угадал. Платья должны выглядеть свежо. И они развешаны на стенах спортивного зала, где мы теперь живем. Выгладить что-либо проблема. Утюга нет, угля нет. Электричество - по праздникам.
      На туркменском базаре, куда мы в дни получки толпами отправлялись покупать виноград, встречали Юрия Карловича. Мне казалось, он любил туркменский базар. Он приходил сюда как в театр, просто смотреть это пестрое, яркое азиатское зрелище. Ароматные райские плоды.
      Продавцы, не похожие на торгашей с их алчной, суетливой манерой. Эти словно застыли у своих сочных сокровищ. Сидят у золотых дынь, янтарного, агатового винограда, неподвижные, загадочные, как сфинксы. А вокруг гудящая, разноликая толпа.
      Юрий Карлович стоял под навесом, опершись на палку, ничего не покупая. Мимо гибко прошла девчонка-цыганочка, подметая юбкой асфальт.
      - Веник! - сказала я, и мне стало весело.
      Юрий Карлович, прищурив глаз, смотрит на меня.
      - Конечно, веник! - Мне смешно. - Очень давно прочла эту вашу метафору, и всегда мне весело, когда вижу цыганку.
      Мы смотрим вслед пестрому гибкому "венику" с тонкой талией и улыбаемся оба. "Веник!" - это неожиданно. Очень смешно!
      Юрий Олеша в жизни, казалось, был продолжением своих книг. Его разговорные фразы можно было сдавать в набор. И, конечно, очевидцам следовало бы записывать их. Потом это передавалось устно:
      - Вы знаете, что сказал Юрий Олеша...
      Юрий Карлович много знал. Был эрудит. А в нем проскальзывало что-то детское. В этом серебряно-седом человеке с мужественным, суровым лицом, колючим иногда взглядом таился мальчик. Сколько людей было убито горем, узнав о смерти Маяковского. У потрясенного черной вестью Юрия Олеши вырвалось:
      - Как? Боже мой, навсегда? Это навсегда?
      * * *
      В 1942 году в Ашхабаде состоялся пленум Союза писателей. В торжественном белом зале, ярко освещенном, на трибуне выступал и Юрий Олеша.
      Из пятого ряда, где я сидела, ораторы были прекрасно видны. Я не могла не застенографировать выступление Олеши. Записывала, не глядя в блокнот. Хотелось смотреть. Вдохновенное лицо, мощная серебряная голова. И голос... У Юрия Олеши был редкий, запоминающийся голос, какие-то свои интонации. И совершенно актерская дикция. Когда он говорил с трибуны, казалось выступает большой артист. Четкие, звенящие фразы. Очень легко мне было потом расшифровывать эту стенограмму.
      Вот что говорил Юрий Олеша на пленуме писателей в Ашхабаде в 1942 году:
      - Я никогда не забуду момента, когда, сойдя с теплохода "Дагестан", очутившись по ту сторону Каспийского моря, я увидел сквозь пароходы и дома Краснозаводской пристани желтое пространство и движущуюся в нем фигуру женщины в развевающихся красных одеждах. Она двигалась так царственно и так сказочно было ее одеяние, что казалось - фигура идет как бы над горизонтом. Ничего подобного я не видел в своей прошлой жизни. Это было совсем ново для зрения, для души. Пораженный, я смотрел не понимая, что передо мной. Мне казалось, что стало очень тихо вокруг, и я спросил среди полной тишины: "Что это?"
      Я хотел спросить, где мы. То есть дать себе отчет, какой путь мы преодолели и к какому краю пристали. Я хотел спросить, где мы, но я спросил: "Что это?"
      Потому что зрелище этой красивой фигуры на желтом пространстве скорее относилось к искусству, чем к науке, скорее к музыке, чем к географии.
      "Что это?" - спросил я среди полной тишины, уверенный, что кто-то услышит мой вопрос и ответит на него.
      "Это Туркмения", - ответили мне.
      Торжественное чувство от первой встречи с вашей землей, товарищи туркмены, в следующую минуту не исчезало из моей души, та же торжественность осталась и в следующий час, и месяцы прошли, и год, и больше - все та же торжественность поет в моей душе, когда я вижу Туркмению или думаю о ней.
      Каждый художник видит мир по-своему. Я однажды спросил себя: что за поразительная черта есть в лицах туркмен? Почему они кажутся мне такими величественными? Как описать лицо туркмена? И я увидел, что каждый туркмен - юноша или старик из аула с его чуть оттянутым лицом - похож на человека, который выслушивает чьи-то слова, после которых произносит клятву.
      Так я вижу лицо туркмена. И когда я спрашиваю, почему у них такие лица, я отвечаю себе, что они принадлежат народу, который, борясь с завоевателями, вероятно, не раз произносил клятву верности или мести. Я еще вернусь в Москву и увижу своих товарищей, и они спросят меня о Туркмении. Что там? Какая она?..
      Юрий Олеша говорил долго. А в зале была благодарная тишина. Он говорил:
      - ...Туркмены очень поэтический народ. Сколько поговорок, пословиц, прибауток, загадок создано туркменским народом. Если отдельный человек украшает себя цветком, то целая нация украшает себя пословицей. Какой же прекрасный цветок сияет на груди туркменского народа, если этот народ создал пословицы о том, что потерявший милую плачет семь лет, а потерявший родину плачет до гроба... В вечных скитаниях по пустыне, в вечной нищете этот народ создавал ценности культуры. Поэт этого народа Махтумкули сияет в созвездии великих поэтов Востока...
      Задуваемый песками, казнимый завоевателями, этот народ пел. Он как бы видел свое будущее, которое будет таким могущественным, что остановит и натиск пустыни, и натиск завоевателей.
      Когда читаешь стихи туркменских классиков, сердце разрывается от их темы. Эта тема - страх рабства, гордость свободолюбивого народа, ненавидящего призрак рабства. Когда читаешь Махтумкули, хочется сказать ему: не грусти, мудрец, не грусти. Придет Ленин, и подымут твой народ из нищеты, вырвут из рабства и украсят розами края пустыни.
      Будущее, в которое верил туркменский народ, наступило. Рядом с ушедшей в века древней славой народа жил в маленьком колхозе тот, кто составил его новую славу. Никто не знал, что рядом с башней, говорившей о богатырях, живет богатырь... Он сказал сам об этом всему миру. Победив врага в схватке, достойной того, чтобы встать из земли и запеть великому Махтумкули, израненный колхозник вернулся в колхоз. В созвездии сияющих звезд народа вступила звезда Курбан Дурды...
      Проникновенно и красочно говорил Юрий Олеша о прошлом туркменского народа. А потом он сказал:
      ...Если участие туркменского народа в войне когда-либо отразится в величественной легенде, то вот начало этой легенды.
      Что такое Туркмения?
      Я приехал в Туркмению во время войны, когда нельзя изучить страну, а можно только ее почувствовать. Что схватывает моя душа, "когда я приглядываюсь к Туркмении? Способность к подвигу! А подвиг, выпавший на долю туркменского народа, труден, труден и велик. Уже в первые дни войны блеснули первые лучи этого подвига. Туркменские женщины принесли в фонд обороны свои драгоценности. Надо понять, что это значит. Украшения туркменских женщин - это нечто имеющее отношение к самой жизни и судьбе женщин. Эту свою красоту женщины отдали фронту. Они шли из аулов, пересекая пески с руками, полными серебра и золота.
      Так начался подвиг туркменского народа, совершаемый им в честь победы над немцами. И если в начале этого подвига светится груда драгоценностей золотые подарки женщин, - то расцвел этот подвиг на полях далекой братской России, где мужья, сыновья, братья этих женщин сражаются за советскую Родину.
      Закончил свое взволновавшее всех выступление Юрий Олеша словами:
      - ...Разве может не жить вечно в моем сердце город Ашхабад, в котором вместе с туркменами я стоял у репродукторов, переживая тревогу за Москву и Сталинград и торжество побед? Разве я могу забыть Туркмению, если здесь я почувствовал себя частицей великого целого, которое называется народ? Разве может не отразиться в моем творчестве Туркмения, если я ее полюбил? Хотелось бы написать еще много хороших книг. Хотелось бы послужить Родине в меру своих писательских сил созданием произведений, отражающих ее славу. Хотелось бы, будучи писателем, создать книги, которые хоть в некоторой степени отражали бы сияние святой крови наших бойцов. Ведь они бьются также и за то, чтобы в мире вообще писались книги. Ведь, побеждая немцев, Курбан Дурды и другие сыны туркменского народа где-то и каким-то образом защищали и самую душу литературы...
      Тем большую славу, товарищи, мы должны превозносить этим бойцам именно здесь, на писательском пленуме. Тем большее обещание писать лучше, ярче должны мы принести здесь и писать так, чтобы и на наши книги упала небывалая и великая слава нашей Родины...
      В зале стоя аплодировали Юрию Олеше.
      * * *
      Долго я не была в Москве.
      Приехав, позвонила. Олеши были в Подмосковье.
      - Мария Федоровна? - ответил Юрий Карлович. - Нет... Маша Шумова в Ашхабаде. Помню, когда вы слушали - держали голову, склонив набок. Как птица. А где ваш брат, милый Валя Шумов?..
      В ту пору я страшно боялась старости. Юрий Карлович сказал как-то:
      - Странно, но счастливым быть можно, когда пройдет молодость. В молодости я мучительно жил. Всегда страдал. Страдал оттого, что нужно успеть что-то сделать. Написать книгу. Достичь чего-то. Страдал, что не успею всего сделать. Страдал от ревности. Страдал от рухнувших надежд. И эти мои терзания заслонили многое. Окутывали какой-то пеленой. А теперь я просто живу. Как это прекрасно - просто жить. Не истязая себя такими страданиями. Просто жить. Ветер, небо, цветы, улица, люди, дома - все это я чувствую не отравленный страданиями. Это прекрасно - просто жить!
      Память, проклятая память не сохранила точные слова Олеши. Только смысл.
      Снова надолго уехала я из Москвы.
      Больше никогда наяву не слышала и не видела Юрия Олешу. Только его большой, в человеческий рост, портрет в маленькой квартире Ольги Густавовны.
      Остались книги - бесконечное продолжение живого Юрия Олеши.
      1972
      В. Ардов
      Когда я произношу или слышу слово "поэт", прежде всего в моем сознании возникает образ Юрия Олеши.
      Я неоднократно встречался и разговаривал с В. В. Маяковским. Я много раз видел Сергея Есенина. Учился в средней школе вместе с Луговским. Много раз встречался с Борисом Пастернаком. Но эти два слога - "поэт" ассоциируются для меня именно с обликом Юрия Карловича...
      Почему так происходит? Есенин в жизни был подчеркнуто прозаичен. Больше всего он напоминал лихого деревенского парня, который настолько обаятелен, что убежден твердо и раз навсегда: как бы он ни созорничал, ему все простится.
      Маяковский последовательно "наступал на горло собственной песне". Он подчеркнуто исключал из своего поведения элементы, хотя бы отдаленно напоминающие "пиита".
      Володя Луговской был таким добрым, что в общении с людьми старался быть подобным духу своего собеседника.
      Михаил Аркадьевич Светлов воздвиг вокруг себя высокий забор из иронии. Он стеснялся где-нибудь, кроме как в стихах, обнаружить малейший элемент лирики.
      Пастернак... Но о Пастернаке именно Ю. К. Олеша рассказал мне следующий эпизод. Он, Олеша, был в гостях у В. Э. Мейерхольда в начале тридцатых годов.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18