Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Воспоминания о Юрии Олеше

ModernLib.Net / Отечественная проза / Олеша Юрий Карлович / Воспоминания о Юрии Олеше - Чтение (стр. 15)
Автор: Олеша Юрий Карлович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Не на извозчике, а пеший,
      жуя потайно бутерброд,
      в пальтишке стареньком
      Олеша весной по улице идет.
      Башка апрельская в тумане,
      ледок в проулочке блестит.
      Как чек волшебника,
      в кармане рублевка старая лежит.
      Ее возможно со стараньем
      истратить на закате лет
      на чашку кофе в ресторане,
      на золотой вечерний свет.
      Он не богат, но и не жалок.
      И может, если все забыть,
      букетик маленьких фиалок
      одной красавице купить.
      Но так тревожно и приятно
      не обольщать и не жалеть,
      а в переулочке бесплатно
      снежком и наледью хрустеть.
      Пускай в апрельском свежем мраке,
      не отставая, там и тут,
      как бы безмолвные собаки,
      за ним метафоры бегут.
      Виктор Перцов
      Большую часть из задуманного Олеша не собирался писать, но рассказывать о своих "задумках" любил и делал это артистически. Воспоминания об этих рассказах составляют почти обязательную - и очень выгодную - часть воспоминаний об Олеше. И хотя его жизнь, как это принято говорить о кабинетных ученых, не богата внешними событиями, но у него было в полной мере то, что Пришвин называл творческим поведением художника и что стоило самой интересной биографии.
      На один эпизод его жизни в последние годы ссылаются или как-то наталкиваются многие авторы книги воспоминаний: имею в виду выход в свет в 1956 году однотомника его избранных произведений. Для писателя, долго не издававшегося, это стало событием. Положение писателя с именем, но не печатающегося всегда представляет уравнение со многими неизвестными. Именно таково было в то время положение Олеши. Нового у него ничего не появлялось, книги не выходили. И уже многие любившие Олешу как художника считали, что они не выходили у него... С этим не хотелось мириться. И когда осенью 1955 года на одном из заседаний редсовета Гослитиздата при обсуждении плана вспомнили Олешу и поручили мне составление его однотомника, со вступительной статьей к нему, я, естественно, был обрадован. Признаюсь, и я думал, что Олеше не пишется, и принял предложение Гослитиздата не без тайной мысли: в совместной работе над "Избранным", может быть, удастся подтолкнуть его на что-то новое. Никакого представления о том, что в эти годы накапливались "Ни дня без строчки", у меня не было. Решение об издании Олеши приняли с энтузиазмом все участники обсуждения плана на 1956 год, но чувствовалась и неуверенность: как будут встречены столь давние произведения новым, послевоенным читателем? Мне необходимо было встретиться с Олешей, поговорить с ним. Но это оказалось не так просто. Я знал, что Юрий Карлович никуда не уезжал, изредка видел его издали на писательских собраниях, где мы раскланивались очень дружески. Последнее ничего не означало, потому что, по-моему, у Олеши в литературе врагов не было. Все были к нему расположены, с ожиданием от него - даже при самой краткой встрече - чего-то значительного, во всяком случае любопытного. Пустых или "бытовых" слов я от него не слышал... Хотя я знал, что Олеша в Москве, но вот теперь, когда он мне срочно понадобился, выяснилось, что найти его не просто. Это меня не удивило, потому что было похоже на Олешу, но осложнило дело прежде всего для меня - ведь он-то ни о чем еще не знал. Приятно было чувствовать себя в роли доброго вестника по отношению к Олеше, но... все еще могло сорваться.
      Пришлось давать городские телеграммы в ряд точек, где Олешу можно было застать. И наконец он появился. Произошло это так. Я дал телеграмму в Союз писателей на имя Олеши с приглашением прийти в любой четверг в Институт мировой литературы - день заседаний Ученого совета. По-видимому, он впервые попал на защиту диссертации, и хотя я шепнул ему, что речь идет об издании его книги, эта процедура так ему понравилась, что он долго не хотел уходить из зала. Мне нужно было не слишком его обнадеживать, а в то же время заставить его взяться за подготовку "Избранного": от состава книги зависела вступительная статья, а от последней зависела судьба книги.
      Никогда совместная работа с автором не принимала для меня столь неожиданный оборот, как в случае с Олешей: хотелось говорить с ним, а не о его деле. Приятно было именно отвлекаться на его реплики. "Избранное" подводило к итогам, Олеша говорил о смерти:
      - Нужно еще уметь умереть!
      Вспомнилась встреча с Олешей в Гендриковом переулке 15 апреля 1930 года. Только что принесли Маяковского и положили на тахту в его крошечном кабинетике. В столовой на банкетках сидели пять-шесть человек. Вошел Олеша, остановился, пораженный:
      - И это смерть Маяковского!
      Такие отступления подстерегали редактора и автора на каждом шагу, нужно было возвращаться к делу. Задача была не из легких, хотя шел уже конец 1956 года. Нужно было из созданного писателем не просто взять лучшее, но - в духе времени. Многое великолепное сразу отпало, догматические предрассудки еще держались. Олеша предлагал "Список благодеяний" с "оправдательной" датой написания - 1933 год - во всю страницу. Теперь пьеса спокойно заняла свое место в специальном сборнике олешинской драматургии. Но в то время "Список благодеяний", что называется, не лез ни в какие ворота, а для Олеши с неожиданно открывшимися перед ним "Избранными" они могли и захлопнуться. Но как быть с "Завистью"?
      Хотя Олешей написано не много, но едва ли не во всех жанрах - роман, сказка, рассказы, пьесы, киносценарии, фельетоны в стихах, критические статьи... Выяснилось, что последними он как-то особенно дорожил, считая их близкими к самому главному в своем художественном творчестве. "Зависть" в ходе работы над "Избранным" оставалась под вопросом, долго молчание вокруг Олеши сделало из нее загадку. Составление договора откладывалось.
      "...по поводу того, как "подать" в сборнике "Зависть", - писал мне Юрий Карлович 7 сентября 1955 года, - могу сказать, что иначе я и не представляю себе это "Избранное", как именно некое "академическое" (разумеется, только в порядке стилистической, что ли, задачи) издание. Конечно, следует изобрести какой-нибудь способ "подачи" того или другого материала: предисловия, примечания или что-нибудь в этом роде... Во всяком случае, мне хотелось бы, чтобы книга была как бы новой!
      Давайте попробуем вставить "Зависть".
      Прилагаю список. Если это так, как нужно для Гослитиздата, то верните и я пошлю в Гослитиздат.
      Опять-таки приходится мне повторять, что подбирать материал мне трудно, поскольку главное для меня это именно те рассеянные по журналам вещи, которые я считаю лучшими из написанного мною. И, кроме того, этот основной отдел еще, можно сказать, делается, только компануется мною, а этим отделом мне и хочется блеснуть! "
      Может быть, "этот основной отдел" помог тому, что впоследствии стало книгой "Ни дня без строчки", которой Олеша и в самом деле блеснул, но уже после смерти.
      Но тогда, для вступительной статьи, мне безотлагательно нужна была рукопись "Избранного". Время от времени я получал от Олеши короткие, очень вежливые и даже восторженные по поводу наших возможностей в совместной работе записки. "Очень прошу Вас: не бросайте меня!" Но потом, во время наших встреч, у меня создавалось впечатление, что Олешу больше, чем конечный результат, занимает самый процесс взаимоотношений с издательством и его доверенным лицом - редактором, свидетельствующий о возрождении интереса к его творчеству. Будущую книгу он называл торжественно "Избранные сочинения", делая упор на несколько архаически звучащем "сочинения".
      Иногда этот удивительный автор пропадал на недели. Возникал внезапно, жалуясь на трудность разыскания своих вещей. И опять не так просто было повернуть разговор к таким ультимативным темам, как сроки представления рукописи, листаж, композиция тома. И опять было впечатление, как будто все это не на самом деле, что автора все это интересует как своего рода метафора разговора книгопродавца с поэтом. И от этого становилось удивительно легко, потому что даже если бы издание не состоялось, то я, отчасти виновник всей затеи, не почувствовал бы не только вины, но даже и малейшей неловкости перед автором.
      Наряду с полюбившимся всем романом для детей "Три толстяка", "Зависть", один из самых кратких романов наших писателей старшего поколения, воодушевлен был тем же революционным пафосом, и оба эти произведения, столь разно художественно решенные, продолжали, по существу, революционное дело фельетониста "Гудка". Прославленный автор "Зависти" так отвечал на вопрос журнальной анкеты незадолго перед Первым съездом советских писателей: "Не понимаю различия между высоким и низким жанром литературной работы. С одинаковой ответственностью и серьезностью отношусь к газетной, и "толстокнижной" работе, Одинаково важно для меня вызвать удовольствие читателя как стихами "Зубила", так и тем, что подписано "Ю. Олеша" ("Литературная газета", 1933, № 5).
      Литературный критерий был для Олеши неотделим от критерия общественного. Неделимым было у него традиционное для русского писателя чувство ответственности перед Родиной во всем, что он делал в литературе, с огромной силой выросшее теперь чувство новой судьбы, которую дала России Октябрьская революция. Этой судьбой Олеша дорожил, как своей собственной. Неделимость ответственности перед Родиной в большом и в малом стала для Олеши критерием "Избранного" - "чтобы книга была как бы новой".
      Олеша составил следующую "Объяснительную записку" при предоставлении рукописи в издательстве:
      "Объяснительная записка
      Я расположил материал именно так, как он расположен, руководствуясь следующими соображениями: мне показалось, что лучше будет, если однотомник представит собой некое отражение моего пути, как писателя, а не явится всего лишь механическим набором печатавшегося за данный период. Книга избранных произведений - однотомник, должен, на мой взгляд, отличаться все же своего рода симфоничностью - это целое. Такой подход мне кажется правильным, и, кроме того, составленная по такому способу книга получится безусловно более интересной для читателя. Здесь, пожалуй, помогло бы авторское предисловие.
      Мой писательский путь сложен. Я считаю необходимым заявить о своей идеологии стихотворением, сочиненным мною среди множества других в эпоху, когда я был молодым журналистом и только начинал свою писательскую деятельность. Это стихотворение является эпиграфом к книге, освещающим те дальнейшие блуждания, что ли, мысли, которые переживал я, как художник. Я постоянно ношу в себе свет этого эпиграфа молодости - как бы хочу я сказать читателю - эпиграфа молодости, первых шагов в литературе: в нем моя вера.
      Затем следует "Зависть", в которой я ставлю вопросы, которые не могу не поставить, - об эмоции, о личности, о старом и новом взгляде на мир. Я на них отвечаю в плане с одной стороны сожаления о некоторых богатствах старого, но с другой стороны - признания безусловной красоты нового.
      Рядом помещаются рассказы "Вишневая косточка". Это еще рассказы, по существу, о самом себе, размышления о двух мирах, если угодно - о положении искусства в новом обществе. Здесь я еще, по всей вероятности, идеалист.
      Но вот "Список благодеяний". В этой пьесе резко ставится вопрос о моем отношении к современности. Все размышления сводятся к мучительному узлу, который я развязываю монологом Елены Гончаровой, полным признания правоты и правды советского мира.
      Идут рассказы, которые я назвал "Новыми" не потому, что они недавно написаны, а потому, что они новые для меня: это рассказы, где уже речь идет не о себе, а о советских людях. Однако мои писательские устремления все еще продолжают оставаться вблизи вопросов искусства, творчества, личности художника, - и я помещаю поэтому отдел "О литературе", посвященный этим вопросам. Этой же теме - теме красоты и жизни - посвящен и отдел "Разные сочинения"...
      Таким образом получается, что хоть я и стал писать о советских людях, - но все же не создал ничего в этой области капитального. Это я понимаю, и здесь в книге - пауза (эти рассуждения об искусстве), но я заканчиваю книгу романом "Три толстяка", смысл которого именно в том, что все лучшее и красивое в мире - и в том числе искусство - не может не служить народу.
      Ставя роман "Три толстяка" в конец, я подчеркиваю, что мое творчество, как бы оно ни блуждало, всегда в существе своем за народ, за борьбу с прошлым, за ленинизм, о свете которого я говорю в начале книги. "Три толстяка" - в конце книги должны звучать, хотелось бы мне, как залог моей веры в то, что я создам новые нужные стране вещи.
      Вот то внутреннее оправдание сделанного мною построения книги, оправдание, которое, возможно, передастся читателю в виде правильного взгляда на меня, как на писателя.
      Юрий Олеша
      1956 года, 20 февраля Москва"
      Стихотворение, которое Олеша называл эпиграфом к книге, "Ленинизм живет" было опубликовано в годовщину смерти В. И. Ленина, 21 января 1925 года. Оно появилось в газете железнодорожников "Гудок" на той же полосе, чем Олеша гордился, где были напечатаны "Снежинки" Демьяна Бедного и отрывки из поэмы Маяковского о Ленине, не так давно законченной. В этом стихотворении общественная позиция молодого Олеши выражена с глубокой, страстной искренностью:
      Эту смерть
      Мы называем - жизнь,
      Выковали, выткали на шелке
      Формулу бессмертия навеки:
      Ленин умер - ленинизм живет...
      Нужно еще сказать несколько слов о написанной мной вступительной статье к "Избранному". Как и большинство критических статей, и эта имела временное значение. Несколько лет спустя после смерти Олеши я начал работать над его творчеством более углубленно, отдельные главы будущей книги опубликовал в журналах и надеюсь выпустить ее. Но та статья представляет своего рода документальный интерес - я читал ее Юрию Карловичу у себя на даче, в Переделкине, летом 1956 года. Обыкновенный летний день, когда у меня был Олеша, запомнился мне праздником. Олеша слушал с особенным вниманием ту часть статьи, которая относилась к "Зависти" (ведь она была под вопросом), и сказал, что мне удалось, как он выразился, "выгнуть кривизну". Едва ли нужно говорить, как был доволен автор статьи этим отзывом, но, признаюсь, еще больше тем, как была встречена она в издательстве. "Разговор об Олеше состоялся", - сказал мне сотрудник, который вел его книгу, из чего следовало, что сомнения в составе сборника отпали. Книга вышла вскоре стотысячным тиражом, разошлась мгновенно.
      Рецензий, сколько помнится, не было, - во всяком случае, не они определили успех книги. Олеша присутствует в нашем литературном сознании независимо от того, пишут о нем или нет, как мастер со своей темой, со своим отношением к миру, рожденным революцией, подобно Пришвину или Паустовскому.
      Русский литературный язык в творчестве Олеши обрел столь чувствительный современный оттенок, его изобразительные средства полны такого индивидуального ощущения жизни, что без примеров из Олеши не обходится ни один словарь современного русского языка, ни словарь литературных терминов.
      Этого словесного блеска, присущего Олеше, не было бы, если бы как художник он не осознавал себя в новой истории человечества. Освоение нового мира освещает его творчество.
      Живой Олеша - человек очень сложный, противоречивый, друг и товарищ всех, для кого развитие искусства невозможно вне революции. Вероятно, поэтому воспоминания о замечательном писателе, вошедшие в эту книгу, написаны с такой охотой - увлекательное, воодушевленное дополнение к его творчеству.
      1972
      Ирина Полянская
      Олешу я знала на протяжении многих лет, но уже в московский период его жизни. В Одессе я его не знала.
      В Одессе прошло мое детство и половина жизни. Там мы с Ольгой Густавовной Олешей (Олей Суок) вместе поступили в первый класс, вместе сидели и веселились во всех классах и вместе окончили гимназию. С Юрием Карловичем я познакомилась уже тогда, когда они с О. Г. приезжали из Москвы в Одессу. Там, на даче, он читал нам отрывки из рукописи "Зависть".
      В Москву я переехала в 1933 году. У Олешей бывала не часто, Юрия Карловича видела и того реже. Но каждый раз я уносила с собой какое-нибудь исключительное впечатление от него, впечатление, которое не забывалось.
      Об Олеше напишут много, напишут хорошо. И все же мне хочется записать хоть частицу того, что я слышала от него самого или от О. Г. о нем, частицу того, что вспоминается и думается.
      При коротких встречах мое внимание было настолько поглощено беседой с ним, быстро сменяющимся выражением его глаз, что линии лица как-то не вполне улавливались. Его лицо было всегда полно экспрессии, движения; волосы, часто в беспорядке, скрадывали прекрасный лоб. Теперь, в неподвижности, яснее выступили благородство линий, гармония черт. Такой красивой головы, такого лба я, кажется, никогда не встречала.
      Когда умер Олеша, распускались листья на деревьях. В Лаврушинском переулке зацветала верба. Везде на бойких углах продавали ландыши - весна провожала его.
      Как писал он о весне?
      "То зеленое, что виднеется сегодня между домами, из-за домов, еще далеко не то, что называется первой зеленью. Его еще нет, этого зеленого, оно скорее угадывается. Не слышно, например, запаха, характерного для этих дней. Может быть, впрочем, мир не устанавливает со мной контакта? Может быть, с годами теряется возможность этого контакта? Может быть, школьник слышит этот запах...
      Надо выбраться за город. Поеду на какую-нибудь станцию, сойду и буду стоять. Установится ли контакт? Когда-то я хотел есть природу, тереться щекой о ствол дерева, сдирая кожу до крови" (из записей "Ни дня без строчки").
      В одну из трудных в бытовом отношении весен Олеши, гуляя, сидели на скамейке сквера. Солнце, весенний щебет, зелень, почки на глазах превращаются в клейкие листочки... Ольга Густавовна утомлена, расстроена, жалуется.
      - Почему у тебя все так плохо? - возмущенно спрашивает Олеша.
      - А что у тебя хорошего?!
      - У меня деревья распускаются.
      О. Г. рассказала мне этот разговор, и я запомнила его на всю жизнь.
      И вот Олеша уходит весной, и впервые деревья распускаются уже не у него.
      Художник умер, а ты выходишь от него, идешь по улице, и все, что ты видишь, имеет к нему непосредственное отношение.
      Мальчики во дворе играют в футбол. В память врывается описание футбольного матча из "Зависти" - без сомнения, лучшее художественное изображение игры, футболистов, стадиона, зрителей.
      Вот бежит девушка, ветер подгоняет ее. И опять описание ветра в той же "Зависти". И уже перед тобой девушка бежит "подкошенная" ветром.
      Художник, любуясь миром, изображая его, как бы завладевает им. И мир имеет к художнику на каждом шагу, поминутно, самое живое, неумирающее отношение.
      Зал Союза писателей. Шла гражданская панихида. Ветер то и дело надувал белые шторы в больших окнах. Шторы наполнялись светом и ветром, и казалось, что там, за окнами, - простор Черного моря.
      Торжественный, молчаливый зал, где среди цветов лежал Олеша, и вокруг него тихо двигались люди, где время от времени звучала печальная и величественная музыка и в окнах колыхались светлые шторы, - этот зал казался кораблем, который отплывает...
      И думалось: как сказал бы сам Олеша об этой величавой и горестной картине?
      Олеша был художником в "чистом виде". Он был только художником. Он не занимался ничем другим. Лишь в юности он был футболистом. А затем он уже не занимался ни футболом, ни путешествиями, ни охотой, ни рыбной ловлей... Он любил мир, чтобы изображать его.
      "Две сестры - Внимание и Воображение", неразлучные с ним, творили для него чудеса, где бы он ни находился.
      "Я сижу на скамье. На краю оврага - на самом краю, даже по ту сторону - растет какое-то зонтичное. Оно четко стоит на фоне неба. Это крошечное растение - единственное, что есть между небом и моими глазами. Я вглядываюсь все сосредоточеннее, и вдруг какой-то сдвиг происходит в моем мозгу: происходит подкручиванье шарниров мнимого бинокля, поиски фокуса. И вот фокус найден... Растение стало гигантским... Я превращаюсь в Гулливера, попавшего в страну великанов... Цветок возвышается как сооружение неведомой грандиозной техники... Нужно видеть мир по-новому... И притом - это не выверт, никакой не экспрессионизм!
      Напротив - самый чистый, самый здоровый реализм" (рассказ "В мире").
      Этот художник никогда не занимался "вторым делам". Это - его выражение. Он говорил, что женщины всегда занимаются "вторым делом". Например: собрались слушать музыку, включен приемник. Оля на минуту вышла в соседнюю комнату.
      Оля! Оля! Ну конечно - занялась вторым делом!
      Для Олеши-художника в жизни не существовало "вторых дел". И не случайно придумал он такое выражение.
      Материальные блага, налаженный быт, обеспеченность ничего не стоили для него. В этом отношении Олеша часто был парадоксален. Помню, он когда-то предпочитал маленький диванчик настоящей кровати, и на вопрос, почему он там спит, он ответил: спать должно быть неудобно.
      То, что Олеша говорил при встречах, я запоминала невольно, - это было всегда неожиданно и в большинстве правильно, на мой взгляд. А если это и казалось иногда "чересчур" и я не могла с этим согласиться, все равно помнила.
      Пришли мы однажды с моей девятилетней дочерью к Олешам. Юрий Карлович видел ее впервые. Обратившись к ней и смутив несколькими быстрыми и, верно, на ее взгляд, "странными" фразами, Олеша обратился к стоявшему тут мальчику Игорю:
      - Ну, как находишь? Смешная девочка? Смешная! Я, готовая обидеться, спрашиваю:
      - Что вы? Чем же она смешная?
      - А вы не обижайтесь. Смешная - значит хорошая. Ребенок должен быть смешным.
      И я подумала: а ведь это правда!
      Теперь, совсем недавно, - мне особенно больно вспоминать этот мимолетный визит, потому что тогда я видела Олешу в последний раз, - он забежал ко мне по делу и, повидав сразу двух моих дочерей и десятилетнюю внучку, нашел их всех красивыми.
      - Почему они у вас все красивые? И потом сказал Оле:
      - Там у них - Бахчисарайский фонтан!
      Как относился Олеша к чужому творчеству?
      В произведениях людей, часто совсем не известных, он не спешил найти плохое, а спешил найти хорошее и тут же находил его, если оно было. Олеша был жаден ко всему удачному в искусстве и, как истинный художник, радовался, если видел удачное.
      К себе (это все знают) он был необычайно, просто невиданно, требователен. Иногда он не кончал вещь, потому что тонул в бесчисленных вариантах, отыскивая все лучшие и лучшие, и не мог остановиться. Олеша сам пишет (рассказ "В мире"):
      "У меня в папках имеется по крайней мере триста страниц, помеченных цифрой "I". Это триста начал "Зависти". И ни одна из этих страниц не стала окончательным началом".
      Ольга Густавовна определила творчество Олеши как "поиски совершенства".
      Обаяние, неповторимость и глубина Олеши сказываются в каждой странице, им написанной, будь то хотя бы статья в газете или рецензия. В ней не найдешь ни одной бесцветной, "проходной" фразы.
      Если видишь в заглавии "Ю. Олеша", интерес твой никогда не обманется. Значит, это будет исключительно умно, своеобразно, образно и полно доброты художника, который влюблен во все прекрасное в природе и в людях.
      1960
      Владимир Огнев
      Каждый день его жизни был прожит талантливо. Его друзей удивляло "неумение жить", неспособность вести чисто "житейские" разговоры. Он жил где-то над бытом, как парил.
      Юрий Карлович Олеша был редкостно одарен. Его романтическая сказка "Три толстяка", роман "Зависть", его рассказы, пьесы, эссе словно лучатся изнутри светом таланта. Первое, что я испытывал, например, читая свежие гранки его коротких рецензий в "Литературной газете", где мне довелось работать в пятидесятые годы, - это радостное недоумение: как можно о затасканно-привычном сказать настолько ярко, неповторимо, не похоже на то, что говорят другие, и в то же время настолько похоже на сам предмет, о котором идет речь, что начинаешь галлюцинировать? Где-нибудь в 1949-1950 годах живая и непринужденная интонация его письменной речи, несвязанность канонами штампа особенно поражали. И в то же время было известно, что эти "безделушки", как Юрий Карлович называл свои миниатюрные отзывы о прочитанных книгах, он писал для заработка, по заказу.
      ...Так я и познакомился с ним. Маленькая, узкая комната на Цветном бульваре (мы только что переехали туда с Обыденского переулка). Закат. Я сижу спиной к входу, лицом к солнцу запыленного окна. Кто-то открывает дверь и покашливает. Оборачиваюсь - Юрий Карлович. Конечно, я его хорошо знал. Он стал что-то говорить о моей последней статье, от смущения я не очень и понял, за что он меня хвалит, смотрел на него и радовался, что наконец увидел вот так близко, рядом, что он говорит со мной доверительно, просто, что знакомство, одним словом, состоялось - это всегда для меня трудно со знаменитостями... Помню только, что Юрий Карлович говорил о Катаеве, приводил его блестящие сравнения, о Сельвинском, о метафорах Маяковского. Помню еще, что сел он на краешек стула, размотал шарф и, примостившись на уголке соседнего стола (мы сидели с Зиновием Паперным в одной комнате, его тогда не было - болел), стал быстро писать крупным своим, отчетливым почерком рецензию... Меня поразило, сразу отключился, вошел в работу, как будто все было обдумано заранее...
      Потом я долго его не видел. Встречались мы редко, мельком, чаще всего в той же "Литературке", куда Юрий Карлович заскакивал за гонораром. Он заходил ко мне на секунду, и, роняя, как мне казалось, какие-то вежливые "светскости", шевелил мрачными своими бровями и исчезал надолго. Временами мне казалось, что тогда говорил со мною о литературе какой-то другой Олеша, этот был далеко-далеко от меня, дальше, чем до знакомства...
      "Юрий Олеша прожил жизнь трудную и сам к себе относился беспощадно", пишет Виктор Шкловский в предисловии к посмертно вышедшей книге Олеши "Ни дня без строчки". О книге этой уже много написано. Но мне все чего-то не хватает в рецензиях. Я задумался - чего? Наверное, ощущения драматизма судьбы художника, того, что последняя книга Юрия Карловича - грустная книга. А это, к сожалению, так.
      ...Мне вспоминается Олеша, быстро идущий по Пятницкой. Короткий плащ с поднятым воротником распахнут и наполнен ветром. Тяжелая, большая голова опущена. Остановился резко, голубые глаза его стали теплыми и добрыми раньше, чем разгладились горькие и суровые складки у рта. Плохо помню, о чем мы говорили. Это была не последняя встреча с ним. Но таким почему-то запомнился он потом навсегда - трагический, до конца пытающийся пробиться сквозь тугую стену уже весеннего ветра, пахнувшего фиалками. Фиалки продавала женщина, стоя на углу, из-под полы, как что-то запретное... Тогда и вспомнились слова Шкловского: "Чем бы ему помочь? Вернуть веру?.." Тогда и пришла мне в голову мысль заказать Олеше воспоминания о Маяковском. Так как я тогда "Литгазету" не представлял, было решено, что статья Олеши предназначается для... румынской литературной газеты, которая в то время обратилась ко мне с обычной для всякой газеты просьбой. На другой день я читал крупный, аккуратный почерк Ю. Олеши: "Воспоминания о нем"... Бандероль полетела в Бухарест. "Газета Литераре" была счастлива. Счастлив был и Юрий Карлович, что его вспомнили, что он нужен, что у него "хорошо получилось". Сейчас трудно объяснить, почему у нас последняя статья Олеши, его воспоминания о Маяковском, появилась в печати уже после смерти писателя. И грустно, что мы легко забываем о том, что талантливейший прозаик годами был одинок, что посредственности могли сытым смехом провожать этого "чудака" в потертом костюмчике, до блеска начищенных штиблетах, давно "просивших каши", но всегда гордого, с цветком в петлице...
      Могут возразить: но осталась книга, сторицей воздано писателю за его неустроенный быт, трудную жизнь, творческую взыскательность! Издана рукопись под таким оптимистическим для писателя заголовком "Ни дня без строчки". И вот она перед нами, высоко и дружно оцененная читателем и критикой...
      Каков же жанр этой книги? Груда заметок-записей, дневник художника? Есть необходимость души выплеснуться, "назвать" предметы, закрепить в слове пестроту, разорванность, калейдоскопичность живого мира. Есть такая же потребность таланта соединить хотя бы часть тех наблюдений, которые дает жизнь, в выводы о жизни. Он писал матери: "...Единственное оправдание, что я всю жизнь не был внутренне устроен..."
      Вы заметили, читатель, что книга эта в основном - воспоминания? В основном история жизни, а не день нынешний. И в то же время это не мемуары. Луч памяти вырывает отдельные факты, наблюдения, картины, книги, ощущения, соображения по поводу, - чтобы закрепить их. "Такой психологический тип, как я, и в такое историческое время, как сейчас, иначе и не может писать, свидетельствовал Олеша, - и если пишет... то пусть пишет хоть бы и так". "Хоть бы и так" - это значит дневниково, разорванно, без сюжета и героя. Мне кажется, когда говорят о новаторской форме книги Ю. Олеши или когда приводят слова самого автора ("Размышление или воспоминание в двадцать или тридцать строк, максимально, скажем, в сто строк - это и есть современный роман"), - совершают ошибку. Книга Олеши не "современный роман". "Ни дня без строчки" содержит в себе по меньшей мере три произведения: нереализованный замысел оставшегося в набросках автобиографического романа, дневник, куда главным образом входят отзывы о прочитанных книгах, и, наконец, заметки, свидетельствующие о волевом акте художника ("Книга возникла в результате убеждения автора, что он должен писать... Хоть и не умеет писать так, как пишут остальные"). По инициативе В. Б. Шкловского и при участии ряда лиц архиву Ю. Олеши был придан порядок и внешняя цельность единого замысла.
      Это нисколько не умаляет громадной ценности посмертно изданного труда Олеши. Напротив, книга свидетельствует о том, что художник не прожил дня без таланта. Он мог не писать или писать отрывки, варианты, он мог метаться в поисках цельного замысла и, как честный талант, не находя его, ограничиваться накоплением материала.
      "Ни дня без строчки" - прежде всего книга талантливого наблюдения. Оно то юмористически-доброе: удивление гимназиста, узнавшего, что латынь - это и есть язык древних римлян. То вдруг мгновение-неожиданное в своей метафорической наглядности, точности реального видения.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18