Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Эта гиблая жизнь

ModernLib.Net / Публицистика / Коллектив авторов / Эта гиблая жизнь - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Коллектив авторов
Жанр: Публицистика

 

 


Коллектив авторов

Эта гиблая жизнь

Русская проза

Откроем карты сразу?… Все равно ведь придется объясняться: такая уж книга, такой сборник.

Прежде всего – о его названии. «Эта гиблая жизнь»… Как это так: жизнь – бесценный, щедрый дар, несущий всем нам свет и счастье, и вдруг – гиблая, гибельная? А вот так, и по очень простой для многих (счет – на миллионы!), ныне живущих в России. Гляньте окрест, оглянитесь! Что вы увидите? Разваленная, разворованная страна – в руинах, в бездорожье, бестолочи и бесхозяйственности. Все – в забросе… Причем, в каком-то ликующем, напористо-наглом, утверждающем нам ежедневно, ежечасно – другой жизни более уж не будет, не видать вам ее, и потому привыкайте к этой, оскорбляющей и унижающей человеческое достоинство, гордость, честь, право на нужную, любимую работу, когда выбирать уж не приходится, бери, что дают, что случай подкинет и не косороться, не брезгуй – до того ли!.. Ведь не живешь – выживаешь, не благодаря, а вопреки.

Коли «не вписался», не стал олигархом, «новым русским», шикующим за счет наворованного, награбленного, когда после бандитской и наглой, беспрецедентной приватизации – заводы, фабрики – за бесценок, океанские суда – за один доллар! – воцарился стараниями демократов-перестройщиков новый «порядок» и уголовно-бандитский беспредел, то смирись, терпи и «не возникай»! Для новых хозяев жизни в нынешней России, открывших валютные счета «за бугром», отправивших своих детей учиться в зарубежные университеты и колледжи, ты – никто, грязь под ногами, и чем быстрее ты и тебе подобные, «не вписавшиеся», перемрете – тем лучше для них! Все вы отныне – балласт, вас списали, вас забыли, как Фирса в «Вишневом саде», и рубят, рубят последнее в России – только треск идет!

Об этом – сборник, потому так и называется, и название это криком кричит… Оно – как стон, как проклятие всем тем, кто установил и насадил в России «новый порядок», как плевок кровью им в лицо, – пусть утрутся, пусть знают, что все мы, оставленные за порогом устроенной ими, гибельной для нас жизни, знаем ей цену и не желаем с ней смиряться, быть холопами и рабами при новых господах…

Существенно: в сборнике этом, несмотря на его направленность, на само содержание и пафос, нет и намека на пресловутую «чернуху», которая нынче правит бал: что на страницах многих выходящих сегодня книг, что на телевидении (уж на нем-то особенно!). Ведь чернуха – это ликующе-сладострастное смакование язв и пороков, их нагнетание, когда в авторской позиции лишь одно: вот сейчас уж напугаю, так напугаю – всех переплюну, всех забью, буду самой «крутой»!

Нет, в сборнике «Эта гиблая жизнь» – совсем иное… Здесь – боль и сострадание, та авторская любовь к «маленькому человеку», несчастному, погибающему сыну порушенной земли нашей, которой всегда упрямо была жива русская литература, начиная с Радищева, Гоголя, Пушкина, Некрасова, Достоевского и Толстого…

Это – подлинно русская проза, открытая, жесткая и точная, справедливая и в своем нравственном посыле, и в нескудеющей, негаснущей любви к трудовому люду России, и в гневном, отрицающем, ниспровергающем презрении ко всем тем, кто рушит уклад нашей страны, добивает и доламывает в ней, кажется, уж последнее…

И видится, мерцает в прозе этой, как раскаленный, рдяный уголь, как несгорающая купина, свет упрямой, стойкой надежды на иную долю, иную жизнь, которой все мы, трудовые люди России, достойны… Это ведь мы, а вовсе не новые в ней «хозяева», держим на своих плечах, своим трудом ее жизнь. Держим, несмотря ни на что… Так было всегда, и точно так же будет и впредь – ведь воры, бандиты могут лишь грабить, пускать в распыл все то, что было не ими нажито и построено. Они – тати в нощи, и не вечно же будет лежать над просторами России глухая, гибельная ночь их шабаша! Будет, будет еще третий крик петуха, прозвучит над русской землей, и затеплится над ней розовая, нежная полоса рассвета, все разгорающаяся, все набирающая силу… Авторы сборника верят в это, и потому в нем – не только боль и гнев. В нем еще – и надежда…

Игорь Штокман

Постникова Екатерина

Постникова Екатерина Валерьевна родилась в 1976 г. в Москве, в семье военного. Позже сама служила сначала в Вооруженных Силах, потом во внутренних войсках МВД РФ.

Основные публикации 2000 г. – журнал «Юность» №№ 7–8, 9; 2001 г. – журнал «Юность» №№ 10–11; 2002 г. – журнал «Юность» №№ 7–8, журнал «Смена» № 7, журнал «Химия и жизнь» № 6, газета «Московский железнодорожник» № 46, 2003 г. – журнал «Если» № 3, журнал «Смена» № 4, журнал «Техника – молодежи» № 5.

Кроме того, несколько рассказов опубликовано в военных изданиях, начиная с 1998 года.

Премия имени Валентина Катаева за лучшую публикацию журнала «Юность» по итогам 2001 года. Победа в конкурсе «Альтернативная реальность», проведенном журналом «Если» в 2003 году.

Чистое небо той зимы (рассказ)

Бабушка Соня впервые пожаловалась на боль в сентябре, буквально через несколько дней после начала занятий в школе. Все лето она была бодрой, бегала по магазинам и гостям, солила огурцы, обзванивала подруг и тащила их на озеро устраивать пикник под открытым небом, в общем – жила. Затеяла даже ремонт в своей комнате, но так и не нашла сил. У нее уже что-то болело, но не сильно, вполне терпимо. Можно было сказать себе: «Милая, а чего ты хочешь в семьдесят лет?» и философски вздохнуть. Но ко всему добавилась слабость, и бабушка стала больше сидеть, чем ходить, а по утрам взбадривала себя все большим количеством кофе, однако – тщетно.

– Ты что? – рано утром, в моросящий дождь, внучка тронула ее, задремавшую за завтраком, и заставила очнуться.

– Я?!. А, ничего. Не выспалась.

– Не ври, бабуль.

Бабушка Соня покусала нижнюю губу. В последние дни она начала худеть, и первым почему-то осунулось лицо.

– У тебя что-то болит? – внучка внимательно посмотрела ей в глаза. – Я же вижу. Ты нездорова.

– Я просто старая, а что у стариков не болит? Внучка фыркнула.

– Ладно. Вот здесь, – бабушка положила руку на живот. – Но это же не такая боль, чтобы…

– Ты у врача была?

– Зачем?

Несколько секунд они глядели друг на друга, потом внучка досадливо поморщилась:

– Ну, тебя что, насильно в поликлинику тащить, да? Взрослая женщина, старая, как ты говоришь, а ведешь себя…

– Не пойду, – капризно возразила бабушка. – Сама сказала: я – женщина. А болит что-то по женской части. Возьмут, вырежут все – и что от меня останется?

– Почему сразу вырежут? – подняла брови внучка и вдруг побледнела. – Бабушка, да ты что такое думаешь, ты спятила…

– Ты в школу идешь? – бабушка посмотрела на круглые старинные часы.

– Нет.

– Выгонят.

– Да по фигу.

Весь коридор второго этажа поликлиники запрудила огромная очередь, и бабушка сразу скисла:

– Нет, я стоять не буду.

– Жди здесь! – внучка рванула бегом, на ходу застегивая куртку, слетела вниз через две ступеньки и пулей долетела до ближайшего гастронома.

В стране еще держался старый добрый социализм, кое-что пока продавалось, не ввели талоны и не начали писать на ладонях номера шариковой ручкой. Магазин был полупуст, за кондитерским прилавком, пестреющим карамельками в стеклянных сотах, зевала толстая крашеная блондинка.

– Верочка! – искренне обрадовалась она. – Как Софья Михайловна?

– Тетя Лена, – девочка пыталась отдышаться. – У вас конфеты хорошие есть? Бабушке нужно. Для врача.

– Что, заболела? – продавщица нахмурилась.

– Не знаю еще. В поликлинике очередь, а она стоять не хочет…

– Ой, поликлиники эти… – лицо блондинки выразило сразу несколько эмоций. – А конфеты есть. Сейчас будут.

Обратно Вера неслась с коробкой под мышкой, и конфеты гремели внутри при каждом шаге.

– Я поражаюсь твоей наглости… – пробормотала бабушка Соня, когда внучка, не обращая внимания на протестующие вопли очереди, втиснулась в кабинет, пробыла там секунду и высунулась, протягивая руку: «Входи!».

Докторша оказалась насмерть простуженной, но улыбчивой, и начала вежливо расспрашивать о самочувствии. Уточнила, где болит, прощупала бабушкин живот. Вера стояла, деликатно отвернувшись, и ясно представляла себе мысли обеих женщин.

Бабушка: «Господи, как же она работает в таком состоянии? У нее из носа течет, как из крана… И пальцы холодные».

Докторша: «Надо же, старуха, а как одета! И белье дорогое. Надушилась вся… Денег, небось, куры не клюют».

Бабушка: «Не знаешь, что у меня – так и скажи, и нечего умное лицо делать».

Докторша: «Чему у нее там болеть? В семьдесят лет?… Или аппендицит?…»

Бабушка: «Ну да, ну да, еще вот тут помни, и тут… Лучше бы ты меня к гинекологу направила и не мучилась».

– Знаете что, дорогая? – донесся до девочки голос докторши. – Я вам выпишу направление в районную больницу, к профессору Якушкиной. Прямо сейчас и поезжайте, она до семи принимает. Заодно и биопсию сделаете, и все анализы сразу…

– Якушкина – это гинеколог? – спросила бабушка, застегивая молнию на юбке и поправляя свитер.

– Это… ну, не совсем… – врачиха странно замялась, и до Веры вдруг дошло, что бабушкины-то мысли она угадала верно, а вот насчет доктора все сложнее…

До больницы они добрались за час и несказанно удивились пустым коридорам консультативного отделения. В еще больший шок их поверг буфет с кофе и пирожками, а уж совсем доконал трехсотлитровый аквариум с рыбками, стоящий в вестибюле на сварном железном треножнике.

Профессор Якушкина С. К., онколог (у Веры затряслись руки), обнаружилась за высокой белой дверью с золоченой табличкой. Девочку сразу выгнали, а бабушка застряла минут на сорок.

«Может, это и хорошо, – Вера бродила туда – обратно по широкому звонкому коридору. – Раз так долго смотрят, значит, сомневаются. Правильно. Надо как следует проверить. Наверное, у нее все-таки не рак… Господи, пусть у нее будет не рак!».

Открылась дверь, и вышла бабушка в сопровождении немолодой густо накрашенной медсестры. Секунду они пошептались, потом бабушка позвала каким-то серым, изменившимся голосом:

– Зайчик!

Девочка подбежала и схватила ее за руку:

– Ну как?…

У Софьи Михайловны тревожно бегали глаза:

– Слушай, меня кладут сейчас… На обследование. У меня опухоль. Говорят, что миома. Это не страшно, это доброкачественное…

Вера начала всхлипывать.

– Подожди, не расстраивайся… Я же говорю, это не страшно. Может быть, сделают операцию. Я же не умру от этого, чего ты!..

Внучка кивнула и вдруг с ужасом уставилась на ее уши: в них не хватало золотых сережек с изумрудами. Сережек, с которыми бабушка никогда не расставалась.

– Бабуля, ты…

Та сильнее сжала ее ладонь и зашептала на ухо:

– Я тебя попрошу, съезди сейчас домой, привези мне мою пижаму, халат… только не шелковый, а фланелевый, он в шкафу на нижней полке. Ну, мыло, шампунь, все такое… ладно? Еды не вези, тут хорошая больница, кормят хорошо… – Бабушка оглянулась на равнодушную медсестру и вдруг начала стягивать с рук кольца. – Вот, возьми, отвези все домой. Положи в мою шкатулку. И никому не рассказывай, почему я здесь! Никому! Моим подругам тоже не говори, скажи, что я… что у меня желудок. Да, скажешь, что у бабушки просто болит желудок.

В электричке Вера тихо плакала, сжимая в кулаке три бабушкиных золотых кольца, брошку и цепочку с медальоном в виде розы. От драгоценностей пахло духами, этим запахом пропитались и руки, и карман куртки, и девочка все время машинально подносила кулак к носу. Сладкий аромат лаванды вызывал новые слезы.

Они редко жили с бабушкой вместе. Веру воспитывал отец, но случалось, что какая-то сила выдергивала его из дома в совершенно запредельные дали, куда заказана дорога детям, и девочка послушно собирала вещи и ехала в маленький подмосковный городок, в коммуналку с высокими потолками, в большую светлую комнату, полную зеркал и безделушек. Бабушка жила одна и всегда принимала ее радостно. Впрочем, было в этой радости что-то горькое, какая-то вина, которую Софья Михайловна всеми силами пыталась загладить.

Сейчас отца похитило чудовище по имени РВСН и уволокло аж на Новую Землю. Вера порасспросила ребят в классе и узнала, что это – «ракетные войска стратегического назначения». Он уехал полтора месяца назад, оставив денег, и прислал уже два длинных трогательных письма, начинающихся словами: «Привет, мой маленький сибирский кот!». Созвониться не получалось, и Вера, подумав, решила не посылать ему телеграмму. Бабушка же просила никому не говорить. И вообще, зачем дергать папу. Ему там и так, по его выражению, тухло.

Дома было чисто, пусто, пахло блинами. Бабушкины соседи обитали на даче, и в огромной квартире слышалось слабое эхо. Почтовый ящик подарил третье отцовское письмо.

«Здравствуй, мой дорогой, самый огромный в мире сибирский котяра!

Представляешь, сижу я ночью в казарме, записываю умные мысли в свой блокнот (потом дам почитать) и вдруг слышу странные звуки. Как будто кто-то косточкой подавился. Пошел посмотреть, а это дневальный стоит на посту и смеется до истерики. Рот сам себе зажал и корчится. Меня увидел, по стойке «смирно» вытянулся, а сказать ничего не может, только показывает куда-то.

Я глянул, куда он показывает, и что ты думаешь? По казарме с деловым видом бродит большая птица, вроде гагары, толстая такая, как курица, и в тапочки бойцам заглядывает. А в клюве у нее чей-то носок. И гуляет, как на бульваре, вразвалочку.

Я на дневального смотрю, сам уже смеюсь, а он вдруг мне добавил радости:

– Товарищ майор, прикажете выгнать этого пингвина или пусть пока побудет?

Вот тут меня, котик, и развезло. Сел на табуретку и встать не могу, ржу, как лошадь. Слово «пингвин» почему-то рассмешило. Наверное, это уже от нервов и одиночества. Я скучаю по тебе…»

Вера читала письмо в электричке по дороге в больницу, пристроив листки на туго набитой кожаной сумке. Она везла бабушке, кроме халата и пижамы, ее пудру, духи, сиреневые меховые тапочки, зеркало, щипцы для завивки, крем для лица. В семьдесят лет женщина остается женщиной, а бабушка – в особенности. Да никто и не дает ей семидесяти, самое большее – шестьдесят.

Палата оказалась одиночной и довольно уютной. Серьги с изумрудами сделали свое дело: кто-то принес настольную лампу, маленький черно-белый телевизор, графин с водой, мягкий стул, столик, электрический чайник. Пока Вера разгружала сумку, бабушка, сидя на кровати, все говорила и говорила что-то нервным дрожащим голосом, потом замолчала и вдруг сказала задумчиво:

– Главное, зайчик, не паниковать. А я паникую. Не надо.

И началось. Каждый день после школы девочка садилась в электричку и ехала в больницу, и каждый день выяснялось, что операции пока не будет. Давно сделали анализы, рентгеновские снимки, провели консилиум, исписали кучу бумаги, но дело не двигалось.

Кончился сентябрь, зарядили дожди, дороги развезло в кашу. Бабушка сильно похудела, и пижама болталась на ней, как на вешалке. Вере казалось даже, что она стала меньше ростом, настолько высохло ее тело. Духи, забытые, стояли на подоконнике, потом исчезли, и бабушка равнодушно сказала, что отдала их медсестре: «Пусть пользуется, она молодая…» Телевизор работал постоянно, до ночи, пока на экране не начинала противно свистеть частотная настройка, и Софья Михайловна смущенно призналась, что он отвлекает ее от «всяких мыслей».

А в начале октября она вдруг обняла внучку и попросила:

– Заяц, сделай одолжение, привези мой медальончик. Вера улыбнулась было, но вдруг зашмыгала носом:

– Бабушка, ты хочешь его отдать!

– Не отдать. Подарить. У меня, видишь ли, рак, что бы они там ни болтали про доброкачественную опухоль. Мне нужна, очень нужна операция!..

– Суки! – заплакала девочка. – Они специально тебя не режут, они…

– Тихо! – бабушка намертво зажала ей рот. – Ты сделаешь? Привезешь? Зачем мне медальон на том свете, верно? Я еще на этом пожить хочу. Пусть даже без всякого золота.

Медальон она привезла и отдала бабушке, в последний раз открыв его и глянув насвою младенческую фотографию. А на следующий день ее встретила на пороге отделения доктор Бородина, лечащий врач бабушки, и ласково обняла за плечи:

– Здравствуй, моя хорошая. К Софье Михайловне сейчас нельзя, она спит после операции. Ты лучше завтра приезжай. Или даже дня через два, когда она совсем отойдет от наркоза.

– Но все хорошо? – исподлобья спросила Вера.

– Да! Да, мой маленький, конечно, хорошо! Что ты так на меня смотришь?… Операцию сделали, опухоли больше нет. Теперь ждем выздоровления. И ты бабушку не волнуй, не рассказывай ей плохого.

Как ни странно, ни назавтра, ни через два дня бабушка от наркоза не отошла. Мутными слезящимися глазами смотрела она с голубой больничной подушки и слабо дышала, будто боялась своим дыханием кого-то растревожить. Вера сидела с ней, но так и не была уверена, что ее видят и узнают. Бабушка была где-то далеко. Ей кололи сильное обезболивающее и приносили горы таблеток. Ставили бесконечные капельницы. Постоянно мерили температуру. А Веру выгоняли уже через полчаса.

Был вторник, когда Бородина окликнула ее на лестнице:

– Лапочка моя!..

– Почему бабушка такая? – девочка смотрела волчонком, ни на секунду не забывая о медальоне. – Что вы с ней делаете?

– А как ты хотела? – удивилась докторша. – Операция очень серьезная и тяжелая. Она еще месяц даже вставать не сможет, а ты через неделю хочешь, чтобы она прыгала.

Вера засомневалась. А действительно, ведь тяжелая операция. И бабушке как-никак семьдесят лет.

– Но ты можешь облегчить ее состояние, – сказала Бородина. – Есть хорошее немецкое лекарство, ускоряющее заживление операционных ран. Как называется, ты все равно не запомнишь, но оно просто чудеса делает. Если поколоть его твоей бабушке, она за две недели на ноги встанет.

Вера вскинулась:

– А можно?!

– Можно. Я постараюсь достать. Но учти, оно дорогое.

– Сколько?… Бородина понизила голос:

– Сто двадцать рублей за десять ампул.

– Хорошо!.. Но у меня сейчас нет… – девочка мысленно посчитала содержимое своего кошелька. – А вы не можете сегодня достать, а деньги я завтра привезу?

– Да… я пока заплачу из своих, – Бородина тронула ее волосы. – Только ты меня не обманывай, у меня ведь тоже есть дочка, а зарплата небольшая. Сама понимаешь.

– Вы что! – испугалась Вера, в которой горячая благодарность смешивалась с легкой обидой. – Сроду никого не обманывала, кроме учителей, но их можно, у них работа такая…

Сто двадцать рублей она взяла из неполных восьмисот, оставленных отцом на полгода, и рано утром уже бежала по лестнице в онкологическое отделение, прижимая к бьющемуся сердцу жесткие бумажки.

За две недели бабушка на ноги не встала, и Бородина вздохнула:

– Надо еще поколоть. Все-таки возраст, все плохо заживает… Вера без возражений снова залезла в шкаф и отсчитала еще сто двадцать рублей. Потом бабушке понадобилась особая сыворотка, повышающая иммунитет, потом – специальное питание, а в начале декабря Бородина снова предложила поколоть немецкое лекарство. На всякий случай.

Уже лежал плотный снег, установился мороз, и Вера мерзла в толстой кроличьей шубке и двух свитерах, не понимая, почему мерзнет, и не желая признаваться самой себе, что причина этому – голод.

Деньги кончились.

Бабушка очень следила за собой и всегда закупала коробками дорогое туалетное мыло, кремы, шампуни, салфетки, белье, чтобы не ходить в магазин за каждой мелочью, но вот продуктами она не запасалась, предпочитая все свежее, желательно с рынка. Ничего, кроме двух килограммов сахара и пары банок кильки в томате, дома не осталось.

Несколько дней Вера питалась белым хлебом, посыпая тонкие кусочки сахарным песком и запивая чаем. Мысли текли одна тревожнее другой, особенно когда принесли квитанцию за телефон и подошел срок платить за квартиру. К тому же, вдруг позвонила Бородина.

Это было вечером, когда по телевизору заканчивался интересный фильм.

– Лапонька, – голос докторши напоминал посыпанный сахаром хлеб, только не белый, а черный, совсем зачерствевший. – Ты прости, что от уроков тебя отвлекаю…

– Я не делаю уроков, – мрачно отозвалась Вера.

– Что ж ты так?… Ну ладно, я звоню потому, что бабушке твоей хуже стало, сердце шалит, сегодня вот кардиограмму делали, а там такие пики…

Девочка молчала.

– Ты слушаешь? – спросила Бородина. – Я тут подумала, надо бы ей укольчики поделать, а то и до инфаркта так недалеко…

– У меня нет больше денег, – сдавленным голосом сказала девочка.

– Как же нам быть?… – на том конце провода словно возник холодный ветерок и сдул слой сахара с куска черного хлеба. – Неужели ты для родной бабушки десятку не найдешь? Я могу, разумеется, ей колоть то же, что и всем, но и выздоравливать она будет, как все…

Жуткое видение вонючей общей палаты на восемь коек, неизвестно каких лекарств, злых нянечек и застоявшегося воздуха больничной безнадеги заставило Веру сжаться с трубкой в руке.

– Я придумаю… – пискнула она. – Что-нибудь. Обязательно… Сколько надо денег?

– Всего-то восемьдесят рублей, – сахар вернулся, но у него был мерзкий привкус.

Распрощавшись с докторшей, она больше часа рыдала в подушку, потом высморкалась и набрала номер подруги:

– Надь, привет, – говорить было трудно. – Ты все еще куртку кожаную хочешь?…

В день рождения, преодолев железную хватку РВСН, дозвонился отец и заорал сквозь треск веселым голосом:

– Привет моему коту, огромному, взрослому и пушистому!..

– Привет, папочка! – Вера старалась не шмыгать носом. Только что она плакала, вернувшись от бабушки, и еще не успокоилась, даже выпив половину флакона валерьянки.

– Поздравляю кота с четырнадцатилетием! Желаю стать совсем большим, самым умным и самым красивым!.. Как ты?

– Я хорошо, я нормально! – бодро закричала Вера. – А как ты?

– Лучше всех, если не считать того, что я по тебе скучаю! Но меня утешает мысль, что осталось всего два месяца! Даже меньше! И я приеду!

– Честно-честно?

– Да! И мы вместе двинем в Мурманск жрать рыбу и набираться целительного фосфора! Кстати, я тебе перевод прислал, уже должен дойти. У нас тут с магазинами напряженка, поэтому купи сама себе что-нибудь!

– Спасибо! – у Веры чуть отлегло от сердца. Бородина сказала, нужно еще сто восемьдесят пять рублей, и все.

Отец прислал двести.

Она считалась девочкой из хорошей, богатой семьи. Наверное, из-за дорогих шмоток, которые покупал ей отец, золотых сережек, кожаной школьной сумки, японского плеера. Бабушку ее знал весь городок, уважали, здоровались. Покойному деду, Герою Советского Союза, даже бюст поставили у заводской проходной. Мужики из местной воинской части спрашивали, как поживает папа. Мать знали тоже, но по молчаливому соглашению не упоминали при Вере.

Мать как-то выбивалась из стройного ряда положительных персонажей. За спиной у девочки соседки шушукались: бедная, при живой матери – сирота, у бабки живет, ладно – отец, он военный, перекати-поле, а мать – вон она, то с одним, то с другим, и вообще странная какая-то…

Веру это все не волновало. Пару раз она даже видела свою мать на улице и осталась равнодушна: тетка как тетка, немолодая и не слишком красивая, непонятно, что папа в ней нашел.

Она любила отца, любила бабушку, любила свою жизнь, какой она была до всей этой истории с больницей. Читала, рисовала, самолетики клеила, метила в будущем в стюардессы, училась так себе, друзей и подруг было море. Но друзья друзьями, а вдруг оказалось, что ни одной живой душе не может она признаться, что дома нечего есть, плата за квартиру опять просрочена, а бабушка все не поправляется…

На почте, куда она пришла устраиваться на работу, ей сказали: нет мест, летом приходи, в каникулы, когда все будут в отпусках. Магазин тоже отказал, а в близкой Москве было полно своих подростков, мечтающих заработать на обновку или мороженое.

Она пыталась. Убирала за деньги чужие квартиры, ходила в магазин, сидела с капризными детьми, ездила на какую-то овощебазу обрезать капустные листья, перебирать картошку в хранилище. Платили копейки. Хватило на квартплату и телефон (вдруг позвонит отец?), на хлеб, на чайную заварку, на яблоки бабушке. От постоянного голода начал болеть живот, и Вера купила новокаин и пила его прямо из ампул, чтобы утихомирить боль и жжение. Врач сказал: язва. Выписал дорогое лекарство. И посоветовал не злоупотреблять жареной картошкой. При этих словах Вера заплакала.

Близился Новый год, больницу украсили гирляндами, и девочка, сидя в бабушкиной палате, все время слышала магнитофонную музыку из ординаторской.

– Ты похудела, – сказала бабушка. Швы у нее гноились и не заживали, несмотря на чудо-сыворотку.

– Да так. Давно пора было.

– Небось, одним кофе питаешься.

– Да ты что, я ем, как лошадь, – Вера засмеялась.

– Может, ты курить начала? Или влюбилась?

Курить Вера и вправду начала, чтобы не так хотеть есть, а вот влюбляться ее совсем не тянуло.

…Иногда, после целого дня поисков работы, она заходила в маленькую бутербродную в центре Москвы, грелась там, пила горьковатый крепкий чай, жевала пропитанный маслом хлеб, а жареную колбасу с бутербродов уносила домой и варила из нее суп. После чая с хлебом у нее наступало что-то вроде опьянения, и мир начинал казаться добрым и светлым.

Погода на улице стояла сказочная, мороз и солнце, синие тени на снегу, яркие блики в окнах и чистое, ясное, пронзительно-голубое небо. Температура доходила до минус двадцати пяти и прохожие шли закутанные, краснощекие, бодрые от холода. А Вера безжалостно мерзла в своей теплой шубе и через пять минут после выхода на улицу не чувствовала ни рук, ни ног. Все немело, даже язык.

Она думала об отце в тот день, когда было особенно холодно и особенно нечего есть. С утра она попила несладкого чая, отвезла бабушке всего два яблока (на большее не хватило денег) и зайцем, тревожно высматривая контролеров, приехала в Москву. Фабричная окраина, на которую ее занесло, была пустынна, вокруг тянулись склады и бетонные заборы, величественно возвышались заиндевелые кирпичные трубы, и над всем этим странным пейзажем, в другое время обязательно затронувшим бы ее воображение, сияло резкое зимнее солнце.

Проехала и остановилась чуть впереди белая легковушка, оттуда вытряхнулась семья: мужчина, женщина и маленькая, лет пяти, девочка. Все тепло одетые, с коробками и свертками, смеющиеся без остановки. Вера разглядела среди заборов приземистое двухэтажное здание с вывеской «Общежитие» и елочкой у входа. Семья шла туда. Из здания долетали веселые голоса, музыка, запах чего-то жареного, и девочка ускорила шаги, чтобы не чувствовать этого запаха, вызывающего в желудке тупую боль.

Она думала об отце. Можно наскрести где-то денег и дать ему телеграмму: «Папа, я голодаю, помоги! Бабушка в больнице, мне пришлось отдать врачам все деньги, я продала лучшие свои вещи, денег больше нет». Но что сделает папа? Он, конечно, возьмет все в свои руки, пришлет перевод, потом сорвется и прилетит сам, устроив в своем РВСН страшный скандал. Но можно ли так делать? Папа – чувствительный, нервный, «психованный», как бабушка говорит. Дергать его – жестоко. Надо еще потерпеть. И вообще ничего ему не рассказывать. Никогда.

Новый запах заставил ее напрячься: пахло вареной капустой. Кто-то варил щи, настоящие, с мясом. Совсем недалеко, буквально вот за этой дверью…

Она сама не поняла, как толкнула заветную дверь и очутилась в просторном, облицованном белым кафелем, влажно-жарком помещении с запотевшими окнами. Толстые румяные женщины в белых колпаках, похожие на врачей, хохотали, переговаривались, вытирали рукавами халатов мокрые лбы, помешивали что-то в огромных котлах. Мощные вытяжки глотали горячий пар, гудели, пощелкивали.

– Тебе кого, Снегурочка? – радостно спросила одна из поварих, увидев Веру в белой шубке и белой же шапочке. – Маму?… Тама-ар!.. Не твоя пришла?

Вера смотрела на нее, как на богиню. Показалась Тамара, тоже круглая, румяная, с добрым лицом в морщинках и ямочках:

– Нет, не моя. Ты кто, ласточка?

И тут Вера, внезапно задохнувшись от острой зависти к неведомой дочке этой Тамары, сморщилась от слез и выдавила:

– Я кушать хочу.

И произошло настоящее предновогоднее чудо. Заботливые руки сняли с нее шубку, стянули две пары варежек, сунули взамен большую алюминиевую ложку и четвертинку черного хлеба, пододвинули к мокрому металлическому столу табуретку:

– Садись, садись!.. Слабенькая какая. У тебя что случилось? Мама где?

Перед ней очутилась полная миска дымящихся щей, и Вера набросилась на эти щи, давясь и обжигая язык, а тетки стояли кругом и сокрушенно бормотали:

– Господи ты, Боже… А ведь не бродяжка, чистенькая девочка, и одета хорошо… Кушай, кушай, деточка. Второго, жалко, нет, второе работягам не положено… Вот, с собой еще хлеба возьмешь. Да не торопись ты, никто ж не отнимает…

В глазах у них застыла жалость, но Вере даже не было стыдно, что чужие женщины жалеют ее. Ей хотелось только есть, и голод никак не уходил. Налили вторую миску, заварили чай и бросили туда шесть кусков сахара из порванной коробки. Добрая Тамара отыскала в сумке надломанную плитку шоколада и положила рядом с чаем.

Вера жадно ела и отвечала на их вопросы. Да, есть квартира. То есть, комната. Есть папа и бабушка, но у бабушки рак, и она в больнице. Врачи забрали все. И могут потребовать еще. А папа в РВСН, и он нервный, его нельзя беспокоить…

Выпустили ее только через полтора часа, когда убедились, что больше в нее ничего не влезет, даже крохотный кусочек. Она вышла на мороз, чувствуя, как горит лицо и тает за щекой твердый сахарный кубик. Ей было хорошо. Под мышкой в пакетике она держала две буханки серого хлеба и банку тушенки, и сокровища эти казались такими тяжелыми…

Стыдно ей стало лишь дома, когда прошла эйфория от еды.

Второй прилив стыда она ощутила через неделю, когда в магазине самообслуживания, прячась за прилавком-холодильником с рыбными деликатесами, торопливо проглотила ворованную булочку с изюмом, мягкую и сладкую, сразу вызвавшую боль и слезы.

Потом стыд прошел, главным стало другое: где достать еду. Неважно – как. Можно и украсть. Главное – где.

Она не помнила, как встретила Новый год. Кажется, по телевизору били куранты и шел «Голубой огонек», а на столе лежала бережно сохраненная плитка шоколада, которую подарила Тамара. Потом – провал. И жесткий ворс ковра где-то возле щеки.

«Пожалуйста, – мысленно сказала Вера, обращаясь то ли к Богу, то ли к Деду Морозу, – пожалуйста, пусть все станет, как раньше! Пусть бабушка поправится! Пусть папа вернется в Москву! Пусть будет много еды!»

Первого января в восемь часов утра раздался длинный звонок в дверь. Вера, заспанная, ослабевшая настолько, что каждый шаг вызывал головокружение, дошла до прихожей и вдруг почувствовала, как сильнее забилось сердце. Так звонила только бабушка.

Это и была она, бледная, совсем постаревшая, в осенней куртке, с жестким лицом и зажатой под мышкой сумкой с вещами.

– Выписали?! – ахнула Вера.

Софья Михайловна молча вошла, поставила сумку на пол и вдруг заорала, заставив внучку отшатнуться:

– Ты почему мне не сказала, паршивка этакая?!. Почему я от чужих людей все узнаю, а?!. Нет, ты мне скажи, какого черта?!.

Запал у нее кончился, и она замолчала. Потом протянула руки и прижала внучку к себе:

– Это правда? Насчет денег?… Я Бородиной этой мозги-то выбью, горшок ночной возьму и выбью!.. Ты представь, является ко мне совершенно посторонняя баба, я даже имени не знаю, и заявляет, что так, мол, и так, ваша внучка голодная по улицам ходит, кушать просит, а врачи все деньги у нее отняли…

«Кто-то из поварих?» – мелькнуло у Веры.

– Ну, ты представь! – бабушка все не могла успокоиться. Отпустив девочку, она начала мерить шагами прихожую. – Я иду к Бородиной, а она на меня – большие глаза, мол, ничего не знаю, денег никаких не требовала, а внучка ваша, небось, их на шмотки и на мороженое потратила…

– На мороженое?!. – Вера замерла, чувствуя, как глаза наполняются слезами.

– Тихо, тихо!.. – бабушка торопливо подскочила к ней и стала обнимать и гладить по голове. – Все, все… Я уже дома. Сейчас сберкасса откроется, получим мы с тобой мою пенсию за все это время и пойдем затовариваться. Торт купим с кремом. Хочешь торт?

– Я хочу все! – захныкала девочка.

…Полтора часа спустя она сидела за ломящимся от еды столом и торопливо хватала куски с тарелок, а бабушка смотрела на нее, смаргивая слезы и пододвигая все новые тарелки. Софья Михайловна уже успела принять душ, накраситься и причесаться, и была совсем прежней, разве что глаза не светились, как раньше.

– Верунчик, а я ведь сбежала.

– Да ты что! – Вера с ужасом посмотрела на нее, продолжая вгрызаться в кусок докторской колбасы.

– Да! – чуть хвастливо отозвалась бабушка. – Химиотерапия закончилась, а ту ерунду, какую они мне кололи, можно и в виде таблеток попить. Что я, дура совсем? Не понимаю? Справочников медицинских не читала?… Что ты так смотришь? Может, я еще замуж выйду. У меня, правда, тут, – она похлопала себя по животу, – одни кишки остались, остального нету, но я же рожать не собираюсь!..

Вера вдруг поняла, что все происходящее – очень смешно, и начала хохотать, давясь колбасой, хлебом, конфетами и горячим кофе. Она смеялась все сильнее и сильнее, пока не хлынули слезы, а потом еще сильнее.

– Над бабушкой старенькой смеешься? – Софья Михайловна забавно собрала губы в бутончик. – Бабушка глупенькая, да? А тебе лишь бы поржать? – она не выдержала и тоже прыснула. – Но это было все! Как я по коридору на цыпочках, на цыпочках – и вдруг как рванула!..

Но Вера уже не смеялась. Она просто плакала, глядя на бабушку смеющимися глазами.

Аттракцион (рассказ)

Ей отдали дедушкин домик на берегу моря и попросили больше никогда не появляться в городе. Именно из-за этой просьбы в день переезда она расплакалась и долго сидела на крыльце с мокрым платком, глядя, как прибой катает мелкие камешки.

Потом успокоилась. В какой-то степени теперь она жила лучше, чем раньше. Двухэтажный дом из крепкого бруса с окнами на все стороны света, флюгер на крыше, до моря десять шагов, галечный пляж. Огромный детский санаторий рядом, и оттуда прямо в воду ведет белоснежная мраморная лестница.

Закат раскрасил все в медовые цвета, и она вздохнула с каким-то облегчением. Все к лучшему. После городского лабиринта и тесной комнатки на десятом этаже панельной башни, домик у моря – это почти рай.

Дедушка работал смотрителем аттракциона «Морские брызги» – запускал огромное «чертово колесо» и следил, чтобы ничего не ломалось. А если ломалось, звал механика. Вот и все обязанности. В остальное время он часами сидел у воды и смотрел на горизонт.

Сейчас, после его смерти, колесо ржавело над волнами, отбрасывая на рыжую гальку странную вытянутую тень. За год нового смотрителя так и не нашли. Трудно найти одиночку, который согласится весь год безвылазно сидеть на пустом пляже, бесконечно возиться с железками и ходить в отпуск зимой.

Она погуляла по пляжу, посидела в кабинке карусели, выкурила сигарету и поднялась в свой новый дом. Первый этаж занимали спальня и душ без горячей воды, наверху была большая кухня с четырьмя окнами – по одному в каждой стене. На кухонном столе, прижатое сахарницей, лежало дедушкино письмо:

«Дорогой дружище!

Меня забирают в больницу, и я боюсь, что не вернусь сюда. Рак, знаешь ли. Впрочем, это неважно.

Что я тебе хочу сказать. Дом хороший, тебе тут понравится. Зимой тепло, газовое отопление, только не забывай убавлять на ночь пламя в колонке. Баллона хватает где-то на неделю, а новый можно получить в белой пристройке у санатория. Скажешь, что ты новый смотритель, тебе газ бесплатно полагается. Не бойся качать права, если будут возникать, они это любят.

Вот. Воду можно нагреть на плите. Зимой проблема, труба идет поверху и по ночам иногда замерзает. Лучше просто подождать, днем она оттаивает. Так что мойся на здоровье.

Магазин есть в санатории, но вообще-то тебя должны бесплатно кормить в столовой.

Зарплата по первым числам в кассе санатория. Инструкцию по карусели найдешь внизу, в верхнем ящике стола. Здесь все просто, главное, не забывай программировать количество циклов. А то я однажды забыл и лег полежать. Через полчаса проснулся. А она все крутится! Слава Богу, у ребятишек головы крепкие.

Ну, атак все ничего. Жить можно. Все вещи забирай себе. Книг, правда, интересных нет. Ну, счастливо, брат!»

Она сложила листок и бережно убрала его в буфет. Внизу, на полу и на кровати, валялись сумки и пакеты. Взяв мобильный телефон, она улеглась прямо в джинсах и тапочках и набрала номер.

– Да?… – ответили через секунду.

– Мама, – она устроилась поудобнее. – Ну, как ты там?

– А-а… – мать чуть помялась. – Это ты. Привет.

– Да, это я, – подтвердила дочь. – Уже ложусь спать. Здесь отлично. Меня никто не спрашивал?

– Спрашивали, – неуверенно ответила мать. – Двое. Я им дала твой телефон. Только знаешь…

– Что?

– Знаешь, Вика… Я хочу сказать, что мы, наверное, не сможем вносить деньги за твой мобильный. Ты сама понимаешь, у тебя… друзья, разговоры, а мы…

– Конечно, конечно, мама! – перебила Вика. – Я устроюсь на дедушкину должность. Тут зарплата. А кормят бесплатно. Так что…

– Ну, хорошо, – вздохнула мать. – Мы уже ложимся здесь. Ты еще что-нибудь хотела спросить?

– Нет, спокойной ночи!

Подумав, она набрала другой номер, но там оказалось занято.

Ей снились грохочущие трамваи на повороте возле дома, жаркие улицы, пыльные скверы. Снился Павел в красной тенниске, загорелый, стройный, на своем балконе. Снился почему-то Василий Федорович, как всегда, нелепый, в галстуке-бабочке и темных очках. Много чего снилось.

Утром были облака и шторм, барометр на стене показывал «бурю». Вика позавтракала бутербродами и чаем, распихала вещи по полкам шкафа, надела самое сексуальное платье с вырезом и пошла наверх в санаторий.

Ее приняли на работу без малейших колебаний, выдали брезентовую робу с Нептуном на спине, рукавицы и длинную ленту обеденных талонов. Завтрак она уже пропустила, но зашла все-таки в просторную столовую с розовыми колоннами и выпросила стакан какао с кусочком творожной запеканки. Высокий парень за стойкой молочного бара смерил долгим взглядом ее обтянутую шелком тонкую фигурку и улыбнулся:

– Здравствуйте, дорогая!

Она подошла и мило поболтала с ним, кроша ложечкой суховатый творог и поигрывая крошечным перламутровым телефоном. Столовая была уже пуста, мыли пол. Напиток оказался разбавленным.

– Место здесь классное, Викуша! – бармен все посматривал то в глубокий вырез платья, то на телефончик. – Вы в восторге будете! Каждый день купаться, кушать задаром да еще деньги получать! Правда?

– Я потому и приехала, – бодро врала Вика, принимаясь за сливочное мороженое, предложенное им. – Меня дедушка давно звал. Море, говорит, дети, брызги воды в солнечных лучах! А я все никак выбраться не могла.

– Что так?

– Училась в университете.

Парня звали Максимом, он был не женат и скучал среди чужих капризных детей. Вика продиктовала ему номер своего телефона и, довольная, уплыла, покачивая бедрами и встряхивая золотистой гривой. Она знала, что Максим смотрит вслед и капает слюной на стойку.

Шторм поутих, и она рискнула окунуться, но тут же выскочила с поцарапанной лодыжкой: вода крутила острые камешки. Бело-зеленая пена с нитками водорослей взлетала на ступени мраморной лестницы и скатывалась водопадом. Вика прижгла царапину одеколоном, поправила тонкие бретельки яркого купальника и встала на лестнице с телефоном, одновременно набирая номер и прикуривая. У Павла снова было занято.

– С кем же ты все треплешься, гаденыш? – беззлобно спросила она у гудящей трубки и нажала отбой. В общем-то, ей было все равно, с кем он разговаривает. Расстались они плохо, Павел кричал даже какие-то оскорбления, но у Вики хватило ума воткнуть в уши плеер, чтобы сберечь свои нервы.

Телефон в руке запиликал. И новый голос сказал:

– А я сижу в администрации, на третьем этаже, и смотрю на вас в бинокль.

Вика оглянулась на белое здание со спутниковой антенной на крыше и помахала рукой.

– У вас красивый купальник, – заметил голос Максима. – Интересное сочетание: красивая девушка в красивом купальнике.

– Мне и самой нравится, – хмыкнула Вика.

– Не хотите ли отметить приезд? У меня чисто случайно завалялась бутылка шампанского. И конфеты шоколадные есть.

– Так приходите в гости! Но учтите – я только что приехала. Беспорядок и все такое.

– Ой, да это неважно! – Максим явно обрадовался. – Я не привередливый.

Газ еле-еле горел. Вика переоделась в японское кимоно с золотыми драконами, уложила красивой волной волосы и застелила белой скатертью кухонный стол. Гостя она встретила босиком, с тонкой сигаретой в уголке рта и леденцом за щекой. Пропела с порога:

– Приве-ет!

В общем-то, он был простоват и избалован вниманием местных девчонок. Цепь золотую напялил, перстень с печаткой, а рубашку погладить не додумался. Но конфеты принес дорогие, и Вика простила его за неотесанность.

Они сидели у открытого окна и слушали Мирей Матье.

– Здесь зимой бывает страшно одиноко, – рассказывал Максим, глядя, как носятся над мертвой каруселью чайки. – С ума можно сойти. Но теперь, когда вы здесь… – он тронул ее руку, – теперь, мне кажется, все будет по-другому.

– Давай на «ты», что ли, – предложила Вика.

– Давай!

Ей вспомнился Василий Федорович, похожий на отставного циркового факира. В свое время он первым предложил перейти на «ты», но она так и продолжала ему «выкать» – не могла преодолеть семнадцать лет разницы. Чувствовала себя пионеркой, некстати влезшей во взрослые разговоры.

– А ты на кого училась? – Максим придвинулся ближе и протянул ей розовую конфету.

– На зубного врача, – Вика взяла угощение. В общем-то, это не было такой уж неправдой. Первый курс она все-таки закончила. Почти закончила. На экзаменах вышла некрасивая история с преподавателем фармакологии и ее отчислили, не дав оправдаться. Преподу она, правда, отомстила: встретилась с его старой слоноподобной женой и торжественно вручила ей пачку фотографий со словами: «Да, вот так мы и зарабатываем себе оценки…» Говорят, скандал у него дома вышел ужасный, просто ураганный, и Вика тихо радовалась, слушая рассказы бывших однокурсников о полосках пластыря на лице «фармаколога» и его глазах побитой собаки. Она сама затащила его в постель, сама на всякий случай сделала снимки, даже вино сама покупала. Никто никого насильно не тащил. Но препод-то каков!.. Вместо того, чтобы тихо-мирно поставить человеку тройку, помчался в деканат каяться сразу же, как протрезвел и понял, что случилось. Вот и получил по первое число.

Максим ласково поглаживал ее пальцы, играл тонким браслетом золотых часов:

– О чем задумалась, Викуша?

Она задумалась как раз о том, что в этих часах пора починить секундную стрелку.

– Я думаю, как мне повезло, что я здесь, – мурлыкнула она, – как в рай попала. После города! Боже, до чего хорошо! – она вздохнула полной грудью. – Вот только по родителям скучаю…

Максим сочувственно покивал, а она вдруг с неожиданным злорадством вспомнила мать, толстую, непричесанную, с серой обвисшей кожей на лягушачьем лице, ее утренние зевки полным железных зубов ртом, растяжки на животе и живот этот, многодетный, дряблый, бесформенный… Когда ей в последний раз гладили руки? И гладили ли вообще?

– Мама у меня просто прелесть, – задумчиво сказала девушка. – Мы все ее обожаем. Нас вообще-то трое, у меня два брата младших. Мама не работает, весь дом на ней…

– А кто твой отец? – тихо поинтересовался Максим, не выпуская ее руку.

«Вонючий старый козел», – подумала Вика, вспомнив, как любимый папа после каждого обеда ковыряет в зубах кончиком ножа и презрительно цедит в ее адрес: «Опять вырядилась, как все равно… как шлюха… Шлюха!»

– Папа – охранник в крупной фирме, – максимально теплым голосом сказала она. – Родители у меня простые, но славные. Очень меня поддерживали, пока училась, на ноги поставили…

По правде говоря, на ноги ее ставили совсем другие люди, и было их так много, что некоторые просто забылись.

Шторм снова усилился, блеснула первая молния. Вика вздрогнула от безотчетного страха и вскочила закрыть окна. Максим перехватил ее на полдороге, развернул к себе лицом, рванул ворот кимоно, бормоча: «Вика, Викуша, милая, хорошая…» Она дернулась, вывернулась из его рук, оттолкнула:

– Это что еще? С ума спятил?!.

Он уже бормотал извинения, пятился, краснел. Вовсе ему не двадцать семь, врет. Двадцать два, не больше.

– Сопляк, мальчишка, – произнесла Вика, поправляя халат. – Ты чего руки распускаешь? Ну, ладно, ладно, а то сейчас заплачешь. Сядь, я кофе сварю.

Он благодарно уселся. Газ почти совсем не горел, и Вика чертыхнулась.

– Да ведь он кончился! – Максим вскочил так резво, что она вздрогнула. – Где у тебя баллон? Я все устрою, я газовщика знаю! Сиди и жди, я быстро!

Через полчаса он уде приволок тяжелый красный баллон с газом и установил его на место. Сварили кофе. Вика нарезала остатки бисквита. На Максима она поглядывала, как на нашкодившего щенка, и он окончательно скис. Обедать пошли вдвоем, и Вика сразу сморщилась, еще издали заслышав многоголосый детский визг. В столовой было шумно, дети носились и толкались. Один задел стол, и суп плеснул Вике на платье. Максим одним прыжком нагнал парнишку, подтащил его за локоть обратно и заставил извиниться.

– Ты лучшая девушка из всех, кого я знал, – осторожно сказал он, отпустив пацана и салфеткой вытирая Викино платье. – Не сердишься на меня?

Вика холодно глянула на него, внутренне ликуя:

– Да нет, что ты.

– Я же вижу, сердишься!

Бедный мальчик, ни разу его не отшивали. Не знает, что делать, чтобы получить свое.

– Можно, я тебе позвоню? – совсем убито спросил он, стоило ей встать и двинуться на выход.

– Не знаю, – Вика задумчиво потерла подбородок. – У меня не слишком много на счету. А занимать сейчас у родителей мне бы не хотелось.

– Да ладно, это ерунда, я заплачу… Я внесу тебе, сколько надо! – занервничал парень.

– Посмотрим, – бросила Вика, обходя его, как бочку с фикусом, и мысленно поставила галочку: «Так, ну с мобильником все уладилось…»

До вечера штормило, она лежа читала неинтересный детектив. Кто убийца, ей стало ясно на двадцатой странице. Телефон Павла был все еще занят.

Около девяти мобильник вдруг зазвонил.

– Да? – нежно промурлыкала Вика.

– Привет, малыш! – это был Василий Федорович, и она поморщилась:

– Привет, привет, от старых штиблет. Вам чего?

– Я хотел узнать, как ты. Ты так неожиданно уехала. Не дала мне телефон. Пришлось трясти твоих родителей. Ничего не понимаю.

– Тут и понимать нечего, Василий Федорович. Может человек сменить обстановку? Отдохнуть?

– У тебя странные соседи, – заметил мужчина. – Говорят какие-то злые гадости…

– Что же они говорят?

– Я же сказал, злые гадости. Из-за чего ты уехала? Где ты? Тебе что-нибудь нужно?

– Зря вы не стали сестрой милосердия, – усмехнулась Вика. – У вас бы получилось.

Василий Федорович вздохнул:

– Все бы тебе смеяться… А когда мы встретимся? Я могу к тебе приехать?

– Зачем? – изумилась Вика. Этот Василий Федорович почему-то всегда покупал ей карамельки «Бон Пари» и считал, что так можно завоевать девушку.

– Я хочу тебя видеть, – сказал он. – Я люблю тебя. Мы не виделись тринадцать дней.

– Давайте и еще столько же не будем, – Вика нажала отбой и в очередной раз набрала номер Павла. На этот раз донесся длинный гудок.

– Опять ты, – без всякого приветствия сказал Павел. – Ну, чего тебе от меня надо?

– Должок, – улыбнулась Вика.

– Я тебе ничего не должен! – крикнул он. – Долго ты будешь мне нервы трепать?

– Ну, хочешь, я потреплю нервы твоей беременной красавице?

– Не трожь Марину, – с ненавистью сказал Павел. – Змея ты, змея, черт меня дернул с тобой связаться.

– Не ори.

– Хорошо, хорошо, Вика, давай решим нормально. Ты прекрасно знаешь, что не имеешь права на эту квартиру. Сначала была сделка, а потом свадьба. По закону квартира была куплена мной до брака. Пусть в тот же день, но все-таки до брака.

– А на договоре купли-продажи что, время ставят? – засмеялась Вика. – Как ты докажешь, что было раньше?… Слушай, прекращай дурить. Квартира была куплена в день свадьбы, так что она общая, и мы ее поделим, мой милый, хочешь ты того или нет.

– Вика! – в голосе Павла прорывались истерические нотки. – Во-первых, квартира все-таки моя. Деньги дали мои родители. А во-вторых, я тебе дал уже две тысячи долларов, у меня нет больше…

– Так продай квартиру и купи себе что-нибудь попроще, – посоветовала Вика. – Я тебя учить, что ли, должна?! – она повысила голос. – Хочешь, чтобы свиноматка твоя узнала, чем ты ей на питание для беременных зарабатываешь?

– Сука, – спокойно сказал Павел и повесил трубку.

– Козел. С ветвистыми рогами, – пробормотала Вика, откладывая телефон.

Ее вдруг затрясло. Она вспомнила тот вечер, когда, спускаясь по ступенькам магазина, увидела своего молодого мужа: тот крепко держал за локоть мальчишку лет десяти – двенадцати и что-то сурово ему выговаривал, а рядом, у бордюра, ждала длинная иномарка с приоткрытой дверцей. Мальчик кивнул и послушно полез в машину, а Павел сразу отвернулся и убрал что-то в карман джинсов. Движение было почти молниеносным, но Вика успела разглядеть, что это – стодолларовая купюра.

Испугавшись непонятно чего, она торопливо спряталась за табачной палаткой, достала из сумки фотоаппарат и стала наблюдать за мужем. Место было довольно людным и даже бойким, но совершенно никто не обращал внимания на хорошо одетого молодого человека, который тем временем проводил куда-то еще двух подростков и снова спрятал деньги.

– Что это? – спросила Вика, стоило ему войти около полуночи домой. – Ты был на совещании? Тебя шеф вызвал?

– А что? – мрачно пробормотал Павел, разуваясь.

Вика встала с тахты, на которой валялась с журналом, вынула из сумки пачку только что отпечатанных фотоснимков и подошла к мужу:

– Давно ты детьми торгуешь, Павлик?

Если бы она плюнула ему в лицо, эффект был бы слабее. Павел сел на тумбочку в коридоре и уставился на нее овечьим взглядом. Он был напуган. Вика могла все рассказать его родителям. Показать эти фотографии. Впрочем, они бы ей поверили и так, не зря же они дали денег на квартиру, когда узнали, что он женится на ней.

Вика ждала, склонив набок голову. Еще в школьные годы, застукав отца со своей учительницей физкультуры и щелкнув эту сцену дешевенькой «Сменой», она поняла, как полезно все-таки что-то знать. Почти два года отец был шелковым, щедро давал на мороженое и не смел повысить голос. Все кончилось, когда в порыве нежности Вика подарила ему негативы и отпечатки. Кончилось фазу, просто и страшно. Это навсегда отучило ее быть доброй.

– Что ты хочешь? – тихо спросил Павел, все так же сидя на тумбочке.

– Развода, – твердо сказала Вика.

– Нет! – Павел отшатнулся, сразу подумав о родителях. – Почему? Давай поговорим, обсудим…

Сошлись на твердой сумме в месяц и полном прекращении супружеских отношений. Вика поставила мужу раскладушку в коридоре и зло усмехалась всякий раз, когда тот говорил по телефону с матерью и дрожащим голосом передавал от нее приветы.

Его родители были очень богаты и очень любили невестку. Но через полгода они разбились на машине, оставив Павлу всего десять тысяч долларов – остальное пошло на уплату гигантских долгов, которые они успели наделать при жизни. Квартиру на Остоженке, дачу, два автомобиля – все забрали кредиторы, а жалкое наследство Павел за пару недель профукал.

Вика переехала к родителям, настолько тошно ей было глядеть на мужа. Развод пока отложили. Павел давил на жалость, просил, унижался, а потом вдруг затих, и Вика узнала через знакомых, что у него есть девушка из хорошей семьи, и девушка беременна.

Она позвонила и ехидно поинтересовалась:

– Ну что, сосунок, нашел себе новое вымя? Не вздумай положить трубку. Мы немедленно разводимся и делим квартиру. Тебе ведь надо жениться на своей подруге, что бы ее папа и дальше одалживал тебе свою кредитную карту.

Павел примчался, принес пятьсот долларов, ползал на коленях и умолил-таки ее оформить развод, но имущество пока не делить, иначе Марина не пойдет за него замуж, несмотря на свой стремительно растущий живот.

От воспоминаний ее отвлекла трель мобильника, это был Максим.

– Что делаешь, Викуша?

– Ничего, балдею.

…Она прекрасно понимала, что ситуация с квартирой скользкая, и все зависит от адвоката. Сумеет тот доказать, что сделка состоялась на несколько часов раньше, чем свадьба – и все, закон есть закон. А ведь докажет. Она чувствовала. А потому берегла кассету с пленкой, как зеницу ока.

– Может, увидимся? – робко предложил Максим. – Погода вроде налаживается, пройдемся…

– Ну, давай…

Они прогулялись по кромке прибоя, и все это время Вика смотрела на себя его восторженными глазами, отмечая, что выглядит необычайно привлекательно. На прощание Максим потянулся ее поцеловать, но она, хохотнув, подставила щеку и убежала домой.

Трудно было назвать этот дом «домом» уже хотя бы потому, что в нем не было ванны, горячей воды и телевизора. Но выбирать как-то не приходилось.

На следующее утро явилась жирная тетка от администрации и приказным тоном велела приготовить аттракцион к субботе. Вика растерянно развела руками:

– Погодите, но ремонт же нужен, техник…

– А вы для чего тут сидите? – тетка цепко оглядела ее. – Работать или с парнями обжиматься?

У девушки вспыхнуло лицо:

– Вы как разговариваете?!

– Как надо, так и разговариваю, – тетка усмехнулась. – А понадобится, еще и не так разговаривать буду, – она пошла прочь, но вдруг обернулась и с удовольствием добавила. – Кстати, зарплата будет в сентябре.

– Как в сентябре? – от испуга и удивления Вика выронила сигарету.

– В последних числах, – торжествующе подтвердила тетка и удалилась, виляя огромным задом, обтянутым юбкой в цветочек.

Техника, насквозь пропитого дяденьку, привел Максим после того, как Вика в ужасе примчалась в санаторий. Уже через час карусель со скрежетом заработала.

– На холостом ходу пусть покрутится пару часов, – техник прикрыл загрубевшей ладонью зевок. – С тебя сто, хозяйка.

– В смысле? – Вика оглянулась на Максима.

– И смазать бы надо, чтоб не скрипела, – добавил техник.

Ей как-то не приходило в голову, что платить придется из своего кармана. Деньги, конечно, были, но немного, буквально чуть-чуть.

– Момент, дядя! – Максим с готовностью достал кошелек. – Но только смотри, чтоб совсем не скрипела!..

Привлеченные видом вертящейся карусели, на лестнице собралось несколько детей.

– Тетя, а уже можно кататься, да? – крикнула рослая девчонка в модных коротких джинсах. – А сколько стоит?

– Закрыто пока! Племянница… – отозвалась Вика.

Техник, похожий на большого черного паука, уже карабкался по лесенке в ржавую будку с оторванной дверцей. Вика благодарно взяла Максима за руку:

– Спасибо: ты хороший парень.

– Да ладно, – он сжал ее ладонь. – Мы с тобой всегда договоримся, думаю…

– Слушай, а что это за баба приходила? – она описала ему тетку, и Максим сразу помрачнел:

– Ну, понимаешь… – пробормотал он. – Дочка у нее глаз на меня положила.

– А-а… – Вика сразу потеряла интерес. – Зарплата, говорит, в конце сентября…

– Да тут бывает, задерживают, – Максим еще больше помрачнел. – Зато потом сразу много получишь, за всё лето.

– А сейчас жить на что? – усмехнулась Вика.

– Тебе деньги нужны? – сразу оживился парень, и глаза его странно блеснули. – Могу дать, если надо.

Вика уже отступила:

– Нет, спасибо. Если будет надо, я тебе скажу.

В субботу вокруг дедушкиного домика все пестрело от игрушек и купальников – под жарким солнцем у пронзительно синей воды расположился весь санаторий. От гама у Вики разболелась голова, но рядом крутился Максим, и ей приходилось улыбаться ему из будки, сидя там в белом купальнике и белой же кепке с прозрачным зеленым козырьком. Билеты продавала высохшая, как египетская мумия, молчаливая женщина в белом халате и косынке. Иногда она задирала голову и подолгу рассматривала Вику, как зверушку в клетке. Смотрели на нее и немногочисленные мужчины: врач-диетолог, тренер, спасатель и, конечно, Максим.

«Какая точка, – думала Вика, запуская карусель на очередной круг. – Какие вокруг козлы…» Мысль о том, что все это теперь надолго, прочно засела в мозгу и добавляла головной боли. Захотелось выпить.

С огромным трудом высидев в будке до обеда, Вика слезла и нос к носу столкнулась с «мумией». Та стояла, сунув тощие руки в карманы халата, и молча ждала. Девушка попыталась обойти ее, но та вдруг как-то подалась в сторону и снова загородила путь.

– Вот что, милая, – сказала она, глядя куда-то мимо, – тут у нас детское учреждение, и в голом виде ходить запрещается.

Она говорила без всякой интонации, и Вике стало страшно.

– Но подождите, здесь же пляж… – Она хотела заглянуть «мумии» в глаза, но не получилось, – здесь же загорают…

– Вас сюда, милая, поставили не загорать, а работать. Ра-бо-тать. И не по своей прямой специальности, а смотрителем аттракциона.

– А что, – храбро начала Вика, пытаясь поймать упавшее сердце. – А что, здесь и по моей специальности работа есть? У детей зубки болят?

«Мумия» вдруг посмотрела ей в глаза:

– Дурой-то не прикидывайся, голубушка, а то здесь не знают, какая у тебя… специальность.

«Откуда? Откуда?» – металось в голове у Вики, но внешне она оставалась совершенно спокойной:

– «Тыкать», уважаемая, вы будете своим внукам. За информацию о форме одежды спасибо. А остальное никого, кроме меня, не касается. Любопытной Варваре, сами знаете…

«Мумия» покачала головой:

– Зря огрызаешься, голубушка, не стоит.

– Всего доброго, – сказала Вика, отпирая дом. – Головку берегите, не перегрейтесь.

И вдруг до нее дошло – мать. Конечно же, ведь звонили они насчет нее в санаторий, договаривались, просили насчет дедушкиного дома… Неужели сказали?… Не только вышвырнули из дома, но сказали этим кумушкам, что она – шлюха. Мать говорила это всем, кто соглашался слушать.

Вика заперла дверь, дошла до кровати и вдруг забилась в истерике, молотя кулаками по плоской слежавшейся подушке. Почему, ну почему – шлюха?…

Да, она знакомилась с мужчинами, брала деньги и подарки, пропадала на чужих квартирах и даже приводила кое-кого домой. Началось это после школы с того случая, когда пропал Генка.

Все было хорошо. Они провели вместе две ночи, и вдруг Генка, не сказав ни слова, исчез. Она искала его по всем телефонам, звонила в больницы и морги, сходила от ужаса с ума. И вдруг столкнулась с ним на остановке возле дома.

– Извини… – он покраснел до корней волос и не знал, куда смотреть, чтобы не наткнуться на ее укоризненный взгляд, – я не мог позвонить… я… вообще…

– Где же ты был? – Вика попыталась взять его за руку, но он испуганно отдернулся.

– Слушай, Викуша… Давай считать, что ничего не было… ладно? Она еще не поверила, лишь переспросила:

– Ничего?

– Познакомься с кем-нибудь другим, – посоветовал, почти попросил Генка, умоляюще сложив руки. – Понимаешь, ну, не чувствую я любви! С тобой надо серьезно, на тебе жениться надо, а я молодой еще… погулять хочу…

– А ты не мог об этом подумать перед тем, как в постель со мной ложиться? – почти спокойно спросила Вика. – Перед тем, а не после?

– О-о, начинается… – пробормотал Генка, закатывая глаза.

Но ничего не началось. Проревев несколько дней, она успокоилась. Этот случай отучил ее влюбляться. Даже думать о любви больше не хотелось. Но почему – шлюха?…

Мысли совсем запутались. Вика села на кровати, нащупала сигареты, закурила, еще всхлипывая. Господи, до чего все надоело.

Ей нравилось собственное тело, нравилось его баловать, покупать красивую одежду, духи, косметику. Оно годилось лишь для того, чтобы обслуживать себя, и ни для чего больше. А кому какое дело до души?

Докурив, Вика встала и, не снимая купальника, полезла под холодный душ. Потом, набросив халат, побрела обедать, скрутив в пучок влажные волосы.

Все было, как всегда. Никто на нее особенно не смотрел, даже «мумия», напялившая цветастый сарафанчик и панаму. Дети визжали и кидались хлебными шариками. Подбежал Максим с полным подносом и белозубой улыбкой.

– О-о, Викуша!

И она как-то оттаяла.

…Страх зашевелился ровно через неделю, в субботу. Она выкурила последнюю сигарету из пачки, полезла в кошелек и покрылась холодными мурашками. За неполных две недели куда-то утекло больше половины денег. Нет, их не украли, они сами как-то потратились, но эта пугающая быстрота заставила Вику без сил опуститься на стул. Вроде не покупала ничего особенного… А сколько всего еще надо!

– Ну что, Павлик, – услышав в трубке голос бывшего мужа, сказала она. – Что надумал?

– Ничего не надумал, – сухо ответил Павел. – И оставь меня в покое, истеричка. Теперь тебе ничего не обломится. Я под следствием. А Марина ушла. Если я узнаю, что ты меня сдала, я…

– Только не пугай! – У Вики неожиданно поднялось и сразу упало настроение. – Никого я не сдавала. Сижу здесь у синего моря, в потолок плюю…

– Ну и сиди! Плюй! – заорал Павел. – И пленку свою дурацкую можешь себе в задницу засунуть!

Вика сразу отключилась и положила телефон на стол. Она терпеть не могла криков. Но сквозь смесь злорадства и сожаления вдруг пророс страх, и она охнула. Где взять теперь эти чертовы деньги?…

Не то чтобы она привыкла жить красиво, но она привыкла просто жить, а не существовать, покупать себе что-нибудь, хорошо питаться и одеваться, ходить в рестораны, да и вообще, деньги она считала редко.

А здесь – талоны на обед и зарплата в сентябре.

По одному из номеров, которые она набрала, злой женский голос визгливо обругал ее, другой оказался недоступен, третий занят, а четвертый она и набирать не стала. Все это не выход.

Оглядевшись, она подошла к шкафу, выбрала самое яркое тоненькое платье и туфли на толстой «платформе». Волосы, уже чуть выгоревшие на солнце, тщательно расчесала и собрала в высокую прическу. Накрасилась, побрызгалась духами. И пошла на автостанцию.

За неделю работы к ней вроде бы привыкли, перестали замечать, но сейчас, идя теплым южным вечером по обсаженной кипарисами аллее, она снова ощущала на себе пристальные, почти липкие взгляды встречных мужчин, и еще более пристальные, но откровенно враждебные – женщин.

Высокий парень с дочерна загорелым лицом улыбнулся ей и присвистнул, провожая взглядом.

Она знала, куда ехать. Ей нужен был военный санаторий, указатель которого мелькнул в окне такси в первый день здесь. Там полно одиноких скучающих мужчин. И совершенно никто не узнает…

Возвращалась она поздно, в разбавленной фонарями темноте, когда на аллее и возле санатория уже никого не было. Все тело ныло, и жутко хотелось принять душ. Где-то на спине под платьем кололась приставшая веточка, и Вика никак не могла убрать ее.

На крыльце ее дома сидел с сигаретой Максим и смотрел на море.

– Привет, – Вика достала ключ. – Тебе чего?

– Я тебе звонил, – невесело сказал парень, не поднимаясь с места. – У тебя был выключен телефон. Где ты была?

– А что? – она отперла дверь и включила свет. – Ты зайдешь или как? Я устала. Поспала бы сейчас.

– Да нет, ничего… – Максим встал и выбросил окурок. – Тут какие-то мужики тебя спрашивали. С час назад.

– Меня? – удивилась Вика.

– Они прокатиться хотели. Денег предлагали.

– Катание только по утрам. Ты им сказал?

– Сказал, – покивал Максим, – да только они вроде с директрисой договорились. Сердились очень, что тебя нет. Где ты все-таки была?

Вика, не слушая, уже сбросила туфли и ходила по комнате босиком, трогая вещи. Максим вошел, прикрыл дверь и прислонился к стене:

– Вик, что-то случилось?

«Да, случилось, – мысленно ответила она. – Их было четверо, вот что случилось. Но кому какое дело?…»

– Вика, милая, не молчи! – Максим уже забеспокоился. – У тебя такой вид… Ну, расскажи мне!

– Не хочу, – буркнула она, села на кровать, потом легла. – Хочешь, посиди рядом. Только недолго, я спать хочу.

Он послушно сел и стал гладить ее по голове. Она поймала его руку, прижали ее к своему лбу и закрыла глаза:

– Максим, ты меня любишь?

– Не знаю… Возможно. А ты хочешь, чтобы любил?

– Бог знает, что я хочу, – Вика поморщилась от воспоминаний, – так все осточертело. И работать я завтра, наверное, не буду, все равно ни черта не платят.

– А на что ты будешь жить?

– Придумаю.

Неожиданно постучали в дверь, и без приглашения вошли двое мужчин, а вслед за ними бочком, поджав губы, протиснулась толстуха из администрации.

– Вот так! – почти радостно воскликнула она, всплеснув руками. – И Максим уже здесь! Конечно, на ловца и зверь бежит…

Вика приподнялась на подушке. Один из мужчин показался ей знакомым, и она вдруг с изумлением узнала в нем Генку. Впрочем, Генка, если и понял, кто перед ним, вида не подал.

– Вы уж извините, господа, – продолжала тетка, разглядывая мятое Викино платье и поцарапанную коленку, – эта барышня у нас недавно. Совершенно некого было взять… Ну ничего, вот, молодой человек поможет…

– У меня кончился рабочий день, – равнодушно сказала Вика.

– Ну-ка, вставай! – разъярилась толстуха. – Я тебя два раза просить не буду, живо на ноги поставлю.

– Пошла ты, – спокойно отозвалась Вика. – Сама иди карусель крутить, тебе полезно.

– Дрянь! Шлюха! – сразу забилась в истерике администраторша. – Хоть посмотри на себя! Где тебя таскали?! А?!

– Прекратите это, – вдруг сказал Генка и чуть поклонился Вике. – Девушка, пожалуйста, покатайте нас, если не сложно. Раз в год на море вырвались, всего на один день… Ну, пожалуйста, а?

Вика села на кровати.

– Ладно. Правда, я тут больше не работаю. Но, раз вы просите…

Тетка снова собралась открыть рот, но Геннадий предостерегающе поднял руку:

– Идите и садитесь, я сейчас.

Максим хотел остаться, но Вика буквально вытолкала его и запрела дверь.

– Зачем ты приехал? – спросила она.

– В море искупаться, – ответил Генка, – и тебя повидать, если получится. Вика, это все правда?

– Что – все? – окрысилась Вика. – Ты знаешь, что.

– Да. Все правда. Ты это хотел услышать?

Геннадий походил по комнате:

– Я могу сделать что-то, чтобы это прекратилось?

– Спасибо, ты уже сделал все, что мог, – Вика закурила и уселась за столик, – теперь сама жизнь все делает. Меня выгнали из дома, потому что на меня все показывали пальцами. И мало того, что выгнали, так еще и тут обо мне растрепали. И теперь этот славный мальчик Максим ждет, когда ему обломится, как остальным. И ему обязательно обломится, когда мне будут нужны деньги. Радуйся – ты единственный получил это бесплатно.

– Вика!

– Что? Скажешь, нет? – она улыбнулась. – Чего ты теперь хочешь? Как вы мне все надоели… Ладно, пошли кататься.

Они вышли в холодный вечер, и Генка молча зашагал к кабинке. – Эй! – позвала Вика. – А ты не боишься, что я просто не остановлю эту карусель?

– Не боюсь, – Генка пожал плечами. – Нисколько.

– Почему же?

– Потому что ты хороший человек.

Она запнулась на полуслове и так и полезла в будку, ошарашенная.

Час спустя, когда берег опустел, она тронула главный рубильник, чуть качнула его на себя, рассматривая огоньки санатория, задумалась. Можно включить, запрыгнуть в кабинку и крутиться, крутиться до тех пор, пока не потеряешь сознание, а потом еще несколько часов. Красивая, радостная какая-то смерть…

Запиликал телефон. Это был Василий Федорович:

– Малыш! Извини, я тебя не разбудил?

– Что это у вас с голосом? – спросила Вика.

– Да так, – он чуть кашлянул, – нездоровится. Малыш, ты главное скажи: у тебя все хорошо, миленький? Я, может быть, в больницу лягу…

– Василий Федорович! – она вдруг испугалась. – А что у вас?

– Ерунда! Полная ерунда! Простое обследование.

– А болит что?!

– Да кашляю просто… Малыш, да ты не пугайся, что ты так…

Вика облизнула губы:

– Василий Федорович, когда вас кладут?

– Завтра, наверное…

Она вспомнила его галстук-бабочку, шляпу, смешные старомодные ботинки и подумала о том, что это – единственный человек, уверенный в ее любви. Она вспомнила букет гладиолусов, который он принес на ее двадцатипятилетие. Коробочку конфет «Рафаэлло», открытку с красным сердечком.

– Я тебя люблю, малыш, – он снова закашлялся, – жаль, что ты далеко.

– Я близко, – сказал Вика, – я с вами. Утром я буду. Самое позднее – днем.

Он вздохнул обрадованно, а она, сразу нажав отбой, на секунду прижала телефон к груди и изо всех сил дернула рубильник. Карусель завертелась.

Екатерина Симина

Симина Екатерина Федоровна родилась в Ижевске, где по окончании школы и филологического факультета Удмуртского Государственного университета имени 50-летия СССР работала учителем в школе. В настоящее время живет в Москве, занимаясь преподавательской деятельностью…

Впервые опубликовалась в 2001-м году в журнале «Московский вестник» с циклом рассказов, печаталась в «Литературной газете» (2002 год, рассказ «Утром все забудется»).

Москва, помойка (рассказ)

Татьяне Ярыгиной.…

Подойдя к огромному мусорному контейнеру, стоящему на задворках нашего дома, я увидела, что в нем копается, забравшись по приставленным друг на друга ящикам, какая-то женщина. Стоя ко мне спиной, она старательно рылась в хламе и отбросах. Я обычно не выбрасываю пустые бутылки из-под минералки и пива, которым приноровилась мыть голову, а складываю их в целлофановый мешок, который потом выставляю возле помойки или отдаю какому-нибудь собирателю посуды. Не видя лица женщины, не зная ее возраста и затрудняясь, как к ней обратиться, окликаю:

– Дама! Дама!

Она, не прореагировавшая на мой первый оклик, при втором замерла в наклоне, затем медленно распрямилась и повернула ко мне лицо, на котором застыли настороженность и страх.

– Дама, вы здесь бутылки собираете?

Женщина молчала, но к страху и настороженности добавилось еще и недоумение. Она, видимо, промышляла не на своей территории и испугалась, что застигнута на месте хозяйкой участка. Глядя на меня, она не могла понять, как ей себя вести и что отвечать.

– Да нет, ничего я здесь не собираю… Я тут кое-что выронила, потеряла. И вот ищу просто. Свое ищу.

– Может, вы возьмете у меня бутылки? Если минуты две еще здесь пробудете, я вынесу.

– Конечно, конечно! – она суетливо стала пробираться по проваливающемуся под ногами мусору к краю, чтобы выбраться.

Я, честно говоря, опасалась, что она пойдет со мной, и мне неловко будет оставить ее у подъезда, придется пойти с ней до квартиры:

– Не торопитесь, сейчас прямо сюда принесу.

Почти бегом, чтобы меня не догнала моя собеседница, направляюсь к дому.

Женщина, наверное, заметила, куда я ушла, и когда я вышла из подъезда, она стояла около и очень обрадовалась, увидев меня.

– Вот! – протянула ей пакет.

– Благодарю вас! – Она взяла и замялась.

Я рассмотрела ее: грязная, оборванная, с заплывшим лицом, она, однако, позаботилась о своей внешности: накрашенные морковной помадой губы и подведенные брови.

– Сразу видно, что вы в людях разбираетесь, – ей явно хотелось поговорить, и она, стоя в своем рубище, держа рваную сумку, набитую чем-то, и мой пакет с пустой посудой, стараясь соблюдать чувство собственного достоинства, продолжала:

– Я ведь медсестрой работала, так меня все больные уважали, по имени-отчеству «Татьяна Ермолаевна» обращались. Когда это было… Вот как Мишка Горбач, Райкин подкаблучник, с перестройкой своей нагрянули, то, спасайся, кто может, от этой переделки, в которую он нас загнал. Я за мужем из Москвы в Баку уехала, не женаты еще были, невестой отправилась. А он – молодой инженер, послали его. В горячие-то цеха не больно местные шли. Поженились, и сынок через год родился. Квартиру дали. Маленькая, но своя. Закрепляли жильем специалистов, чтобы не уезжали обратно. Чего хорошего в неродном краю да в горячем цеху? А тут – квартира! В Москву с ребенком и ехать некуда: мои мама с папой да братишка в комнате на общей кухне; у мужа тоже в двух комнатах и отец с матерью, и бабушка, и брат. Да и меня там не то, что не любили, но как бы ниже ставили, чем сына: у меня только училище, а у него – институт в дипломе. Переберись мы к ним, так любую нашу размолвку они бы моей малой образованностью объясняли. В гости и мы к ним, и они к нам часто бывали, и все хорошо. Но вот чуть у нас спор какой, даже чем ребенка кормить, мне мать его сразу: «Таня, Коля образованней тебя, он дипломированный специалист, он в этом деле лучше понимает». Моя собеседница хрипло смеется:

– Инженер горячего цеха больше медсестры понимает, как дитя кормить, специалист… Так что жили там, где квартиру дали. Задерживаю Вас? – спохватилась женщина, которой, похоже, хочется выговориться, оправдать свое нынешнее положение. Мне и впрямь было не до нее, но неловко прерывать такой вот разговор:

– Нет, нет, не задерживаете!

Женщина открыла мой пакет, увидела содержимое, обрадовалась.

– Да ведь тут рублей на семь бутылок! – Она смотрит на меня, и радостное выражение лица меняется на смущенное, ее что-то волнует. – Сами бы пошли да сдали, тут прямо за углом принимают, и идти-то столько же, что и до мусорки, честное слово. Неловко, может, вам посуду сдавать? Так я сбегаю. Вы постойте! Два рубля себе возьму, пять вам принесу, а? Постойте, я быстро, – она загорелась идеей поделиться со мной выручкой от моих бутылок.

– Что вы, не нужно!

– Ну, смотрите… А то мне неудобно даже. Вы такая милая женщина, а я будто вас обманываю, такое у меня чувство. Тут приемка недалеко. Шуба у вас красивая. Я тоже в мутоне хаживала, и на моих плечиках мех красовался, было время. Да-а… Было время, теперь другое. Я вот будто и не живу. Как будто уснула и страшный сон вижу. Да все просыпу нет. Нет и нет… Да давайте я сбегаю, принесу вам денег-то! Не хотите пять рублей, поровну поделим: вам 3,50 и мне 3,50. А то еще тара у приемщика кончится. Уж не сдашь тогда здесь, далеко идти придется. У меня и свои три найденные есть.

– Хорошо, идите, я подожду.

– Обязательно подождите. Я сумку свою возле вас оставлю, вы ее постерегите, – женщина опять смеется, – и на такое добро нынче охотники имеются. Она заговорщицки понижает голос. – Я мужу ботинки в вашем контейнере отыскала, новые почти. Порадую, с подарком нагряну. Он приболел. Все время болеет. Горячий цех здоровья не прибавляет. Он хворый, а я ему – подарок, как маленькому. Мне баловать некого, кроме него. И ему некого, кроме меня. Он мне то цветочков нарвет, то листьев кленовых по осени… такой красивый букет принес, залюбуешься! А как он мне цветочки первый раз принес, я вдруг себя опять женщиной почувствовала. Помаду купила. Хотя и дошли мы уж до черты, а удерживать себя у нее надо, не переступать. Люди мы ведь все-таки! Ну, ждите, я мигом, – Татьяна Ермолаевна засеменила, смешно размахивая свободной рукой.

Не прошло и пяти минут, как моя новая знакомая снова появилась.

– Вот ваши 3,50… Под расчет!

– Не нужно. Пойдемте ко мне, попьем чаю. Женщина стояла остолбенело и смотрела на меня, думая, вероятно, что ослышалась.

– Пойдемте, у меня есть немного времени, вы согреетесь, а потом пойдете.

Она оглядывает себя, потом с виноватой улыбкой смотрит на меня:

– Сама-то я мытая, а вот одежда давно не стирана, и руки испачкала уж за сегодня.

– Ничего, ничего, пойдемте. Руки у меня помоете, – я открыла дверь подъезда и пропускаю ее вперед. Она медленно, опустив голову, заходит, оборачивается:

– Дома-то вас не заругают за такую гостью?

– Не заругают, не стесняйтесь, я дома одна.

Пока моя новая знакомая мылась в душе (я ей предложила), я накрыла в гостиной стол для чаепития, достав гостевой сервиз, красиво свернув салфетки.

– Ой, как в кино! – раскрасневшаяся гостья выходит из ванной, с детской восхищенностью смотрит на стол. – Как королеву принимаете! Зачем вы хлопочете? Давно я, честно скажу, чаю за столом не пила… В своей квартире, в Баку когда жили, почти каждое воскресенье к чаю пекла что-нибудь, как и у мамы было заведено: то печенье, то пирожки, а то и торт. Если сама в доме хозяйка, то как чаю захочешь, так садись да пей. А коль без дома живешь, то и не знаешь, где и когда горячего хлебнешь. Нету у меня дома давно и не будет уж никогда! В гробок и то в казенный положат (на глазах собеседницы появляются слезы). Да если еще в гроб положат… А то, говорят, нас бездомных, в общую яму закапывают – вот и вся честь. И там вповалку лежи. Пока живший хоть как-то волен: встал да пошел, отдохнул от тесноты. А там придавят сверху, и снизу, и сбоку – не рыпнешься: лежи, как уложили, да помалкивай! Да-а… Думала с сынком рядом лягу, придет срок. Место в оградке для нас с мужем было… А сейчас и армию перестроили, вон, говорят, ужас, что там творится. Боже сохрани сына потерять, да еще и забыту быть. О нас не забывали. До последних времен, как началось все это, писали из части. Ну, а начался этот конец жизни-то, так и не то что других – себя люди позабывали.

Я как раз перед пенсией была, муж на пенсии по горячему стажу, но работал, просили его, специалист редкий. А тут и завод встал, и пенсию не платят, и меня из больницы поперли. «Убирайтесь в свою Россию, занимаете наши места, хватит, попили нашей крови!» Это мы-то крови попили? Муж из цеха своего не вылазил, я на полторы ставки в больнице, не хватало персонала. Хирургической сестрой была, а перед пенсией в процедурном работала, так все ко мне уколы ходили делать. Внутривенные никто лучше меня не ставил: рука твердая, глаз острый, сердце к больным лежало. И не то, что весь дом, чуть не весь район ко мне и домой на уколы ходил и к себе звал. Я – без отказу… Бывало, устану, сил никаких нет до стула подняться, а отказать не могу: думала, решат еще про русских, что в помощи не спорые. Денег не брала. Да и не предлагал никто. Так, помидорок парочку или рыбку дадут, и на том спасибо! И вот – крови у них, вишь, попили, убирайтесь… Никогда не узнаешь, что у них на уме. Говорит, улыбается, «сестра», «дорогая», и вдруг – раз! Не угадаешь, чего и дождешься за улыбкой да после улыбки ихней.

Я пошла на кухню и принесла солонку, подумав, что надо досолить салат. Увидев ее, моя гостья ойкнула, потом уголки ее губ задрожали:

– Солонка-то такая точно, как у нас дома была! Это ведь набор такой: перечница еще и для горчицы, да? Надо же, солонку свою встретила… Нам свекровь в подарок на обзаведенье привезла. Обзаводились, было время. Обзаводились, планы на жизнь строили. А сейчас один план – дожить бы поскорей до смерти. Ну и сейчас, пока живы, обзаводимся: где клеенку подберешь, отмоешь, где ложку отроешь. Ваза у нас даже есть, край отбитый, а так – очень красивая ваза! В нее и ставлю цветочки, если муж приносит. Вазе что? Главное, чтобы красивая была и воду держала. Ну, а край отбитый – что за беда? Воду до краев в вазу и не наливают, это же не рюмка. Я отколотую сторону от глаз в сторону ставлю. Ну и не видно, красоты не портит. На Новый год веточки еловые туда поставили – вот и у нас елки, вот и мы с праздником. Как народ на улицу вышел после курантов, как стали салюты пускать, я своего потащила к общему веселью. Он стеснялся сначала: «Да нет, не пойду… Там все наряженные, а мы что?» А я ему: «Они наряженные, а мы – ряженые. Будто мы понарошку в лохмотьях, маскарад, вроде». Ничего, вышли, от общего веселья и у нас улыбки. Молодежь какая-то кричит: «Айдате, бабуля, дедуля, выпейте с нами!» Да и шампанское нам наливают! Ни капельки не вру: почти до краев пластмассовые стаканчики налили, по конфетке дали закусить… Мой прослезился, что нас не отогнали от праздника, а пригласили вместе радоваться… Подумать только, солонка ну точь-в-точь как у нас была! А от дома ничего, ни одной вещицы не осталось. Так мы из Баку этого выбирались, так горемычно до Москвы добирались – не передать! С двумя сумочками в бег пустились, и те по дороге отняли. А там фотографии, сыночек на них. Не уберегли! Ладно, сообразила я, что у мужнина брата должны быть, посылали мы ему. Две фотографии отыскались. Не спохватились вовремя, а как спохватились, то размытую бумагу только и спасли. А одна у меня в кармане отлежалась, цела. Женщина достает из-за пазухи фотографию, завернутую в целлофановый пакет.

– Вот… Глядите! Вся семья. – Она гордо протягивает карточку. На ней трое счастливых людей: очень красивая Татьяна Ермолаевна, похожий на актера Столярова мужчина и хорошенький мальчик лет пяти в бескозырке… Все трое улыбаются.

– Вот тоже была и молодая, и красивая, и сынок еще при мне. Сейчас нет сынка! И ни здоровья, ни красоты… Я, вроде, как я. А ничего от меня и нет, название одно только. Так вот в жизни бывает. У самой деточки-то есть?

– Нету.

– Молодая еще, конечно… Родишь еще! Дане одного рожай. У нас вот был один – нарадоваться не могли. А не стало – наплакаться не можем. Все простить себе не могу, что гитару ему не купили, как он просил. Мечтал он о гитаре. Думали: будет с гитарой своей по подворотням бренькать, какая компания его там подберет? От беды берегли. Не купили. А он, может быть, и не по подворотням бы, а дома играл. Да через гитару в своей короткой жизни больше бы радости имел. А вот, видишь, родители лишили его радости, не дали мечте сбыться. Очень жалею об этом. Больно тоскливо оставаться одним на старости лет. Когда сыночка не стало, говорю как-то своему, мол, не старые еще, давай родим. Он после раздумья мне: «Нет, Танюша, родить-то родим, а на ноги поставить уже не поставим. В цеху своем здоровье потерял, нет надежды на долгие лета. Вот и получится: ребенок нас по молодости своей обиходить не сумеет, а мы его по старости нашей не обиходим». Ну а будь у нас двое деток, к примеру, один бы и остался. Мы на свалке когда обитали, так те, у кого дети при них, королями жили. Они же шустрые, дети-то, из-под носа у тебя утащат, если что присмотрел. Замахнешься иногда на него, а его и след простыл, да чем-нибудь в тебя еще кинет! Глаз у них молодой, в голову попадет, в другой раз не пойдешь с ним воевать. Я тут стояла у ларьков, дожидалась, когда мужики пиво допьют. И вот парень один поворачивается бутылку отдать, я и обомлела – вылитый сынок мой, как в отпуск из армии приезжал: молодой, но возмужалый уж. Стою, рот раскрыла… Он, наверное, подумал: чего уставилась на него, дура старая? Я бутылку беру и еле говорю: «Спасибо, сынок!» А ему, поди, неприятно, что бомжиха его сынком называет. Отошла, встала да издалека на него все смотрю. Друзья его заметили, смеются, ему чего-то говорят. Он обернулся да на меня уж сердито глянул. А я глаз оторвать не могу: вот сынок-то мой так же бы стоял с товарищами и пивка бы после работы выпил, почему не выпить после работы?

– Может, вы тоже пива выпьете?

– Ой, нет, спасибо! Разве что за компанию? Сами-то будете? – Нет, я не пью.

– А чего тогда держите, если не пьете?

– Да я голову им мою.

– Пивом? Голову? – изумляется собеседница. – Дорогое мытье! Ну да коли купил на свои деньги, так и делай с ним, что хочешь: кто в себя, а кто и на себя льет. Кому как нравится. Я в прежней жизни тоже совсем не пила. Хоть и при спирте всегда на работе, но никакого интереса к выпивке не было. А новая жизнь началась, так, честно скажу, выпиваю иногда. Да не выпиваю даже, а допиваю, если кто в бутылке пиво оставит. Оно сытное, голод тупит. Сытому и на морозе не так зябко. Ну, а если сами не будете, то и я не буду. И без того и тепло, и сытно. Сейчас вот хожу к ларькам, выглядываю парня того. Может, опять увижу… Или работает здесь неподалеку, или случайно шел да остановился. Все увидеть надеюсь. Да-а… Знаете, если бы не мужа брат, совсем бы беда. Дай, Бог, ему здоровья. У меня тоже брат есть. Уехал Ташкент после землетрясения восстанавливать, женился, остался. И тоже потерялись мы с ним в перестройку эту. Так все перестроили, что, если и уцелел кто живым, не отыщешь никого. Писала ему, писала… Ни ответа, ни привета. А сейчас и меня не разыщешь никак. Мне написать некуда. Нигде я не учтенная. Москва, помойка, Татьяне Ермолаевне Ярыгиной. Вот тебе и адрес…

А то, что я Татьяна Ермолаевна Ярыгина, даже подтвердить нечем. – Собеседница понижает голос. – Я без всяких документов живу. Ни у меня, ни у мужа и бумажки никакой нету о наших личностях… Отобрали. Из Баку как бежали, денег на билет не было. Проводнику ложки да вилки серебряные отдали, на черный день берегли. Он нас на третьей полке поместил с двумя нашими сумками – все, что за тридцать лет нажили, повезли в этих сумках. На границе заходят ихние в форме. Документы у нас взяли на проверку, ушли. Мы ждем… Нет и нет! Мы к проводнику. Он – не знаю ничего! Мы по вагонам искать – нету того, кто брал, исчез. И что думаете? Поезд трогается, ход набирает, а те, что с документами нашими, как в воду канули. Проводник нам: «Без документов не повезу. Ни билетов у вас, ни бумаг». Стоп-кран сорвал, дай выпихнули нас. Сумки наши отобрали. Не поверите: стоим без денег, без документов, что на нас надето, то и наше! И уж и от своих, и от них надо таиться, как преступники какие. До Москвы, до брата мужниного, где пешком, где бегом, где подсадит кто – Христа ради добирались. И подработать нигде нет никакой возможности: работы людям самим не хватает, а денег тем более.

Пока добрались, уж холод. Мы во что попало одеты, как французы под Москвой, честное слово! Брат приютил. До тепла у него жили, но приютить-то приютил, а навсегда поселиться мы у него не можем, там своя семья: он с женой да теща, да сын с невесткой, да двое внуков, а комнат всего три. Мы старались не мешать, уйдем чуть свет, придем поздно, но все равно обузой себя чувствовали. И с работой у нас никак не получается, и пенсию не оформишь без документов. Сунулись их восстанавливать. Брат с нами пошел в паспортный стол. Он подполковник в отставке, форму надел для солидности. Кто мы такие, откуда прибыли, как бумаг лишились – все подробно рассказали. Нам говорят, ждите, мол, ответа, запрос пошлем. А пока перебиваемся работой, где можем. Муж то мостовую мел, то сторожил в магазинах. Денег, правда, не давали, а так – из продуктов к продаже негодных что-нибудь… Я бы могла медсестрой в больницу или детсад. Но туда без паспорта кто же возьмет? Ходила уколы делала по квартирам. И тоже Христа ради делаешь: у кого деньги есть, ко мне не обратится, а кто ко мне обращается, так будь у меня деньги – сама бы им на бедность подала: старушечки больные да инвалиды беспомощные. Пошла было торговать на рынок, а там одни земляки бывшие. Как мне на них после пережитого смотреть? Думала, стерплюсь. Но хозяин и гнилье заставляет подсовывать, и весы подкрученные, фальшивые. Не могу я людей обманывать! Выгнали меня… И Слава Богу! Денег там тоже почти не платили, а грехов бы накопила. Ни к чему мне под старость лет обману учиться…

Вот как-то лежим с мужем ночью, не спим (в комнате тещиной были устроены, на полу спали), слышим, жена брата его ругает, что конца-краю нашему поселению нет. Он ей о том, что документы нам надо справить, статус беженцев, может, получим, время требуется. А она ворчит, что умрет скорее, чем этого дождется. Ну мы с Колей и решили на другой день подыскать себе местечко. А уж знали, где народ бездомный обустраивается. Тепло настало, все полегче. Шалашик соорудили да перебрались в него, чтобы не вносить раздор в семью брата. Сказали ему, мол, нашли местечко себе хорошее. Только, мол, будем заходить интересоваться, как с документами дела обстоят. Как-то приходим, а брат и сообщает, что муж мой в розыске за убийство и разбой. С документами его кто-то разбойничал, что ли? И приходили уже к брату с поисками (мы ведь у него официально объявились). И так все обставлено, что муж убил, ограбил, потому и сбежали мы из Баку. Ну, мы и вправду бежать от брата: докажешь разве кому, что мы невинные? Поди, и по моим бумагам такие дела делались. Добрые люди, что ли, у нас их отняли? Те месяцы, что до Москвы добирались, мы же все крадучись… В кино вон показывают допросы: где были такого-то числа во столько-то? А мы счет дням потеряли, где и когда были. И подтвердить некому нашу невинность, что мы в это время за кусок хлеба огород копали или через лес напрямки пробирались, а не душегубствовали. Так что надежды последней лишись документы справить, пенсию оформить, угол какой-нибудь беженский получить.

Вот вам убийцы и грабители! Нас самих ограбили да чуть не убили. В Баку как все завертелось, перебивались мы кое-как, думали, образуется все: там же могилка сына, как бросишь? Да и к кому ехать? А отношение уже было – лишний раз на улицу не высунешься! И соседи, главное, не то что помочь, а как с цепи сорвались. Однажды ночью спим с мужем на балконе, жарко. Вдруг слышим страшный крик. Петр Семенович, еще один русский у нас на пятом этаже жил, старик, ногу на производстве оторвало: «Ироды окаянные, чё делаете, ироды?!» Потом: а-а!!! И шмяк!.. Мимо балкона что-то пролетело и об асфальт. Я вскочила, вниз смотрю: на асфальте что-то лежит, а с балкона Петра Семеновича (он один жил) три головы свесились, тоже смотрят. Кинулась к телефону, в милицию звоню. Они по-русски говорить отказываются. Я по-азербайджански давно выучилась, но не чистый, конечно, разговор. А со мной все равно говорить не стали. Только утром приехала милиция. Ей соседи сообщают, старик, мол, из ума выжил, сам и выбросился. Дверь не вскрыта, никто, мол, к нему не входил. Я вышла и объясняю, что так и так: и кричал, и головы с балкона свешивались, и из подъезда потом никто не выбегал и по подъезду не топали, стало быть, свои, соседи, и скинули, своим и открыл. Как на меня накинулись: «Клеветники, сколько лет нашу кровь пили, теперь вот гадости говорите!» А квартиру убитого вскоре заняли соседи, у которых все документы на нее оказались доверительные.

Чего бы Петр Семенович стал им квартиру свою отдавать? У него племянники в Рязани жили, собирались его забирать, да не успели. Ужас нас обуял, что и с нами чего-нибудь такое же сотворят! Мы, правда, на втором этаже, не расшибемся, но что-нибудь все равно сделают. Муж, когда уходил, наказывал даже соседям не открывать. Как-то звонят, смотрю в глазок, там Фатима, соседка, в руках два шашлыка держит. Спрашиваю, чего нужно. Отвечает, что шашлыки в благодарность принесла. Я ей уколы накануне делала, прописали, я три недели и колола. Открыла. Она заходит, а дверь прикрывает только. Говорю, мол, чего дверь не закрываешь? А она: на минуту, мол, пойду к себе сейчас. Вдруг дверь распахивается, и ее муж с братом ее врываются. У одного нож в руке… А у меня крестик на цепочке и кольцо обручальное. Цепочку сорвали, руку крутят, кольцо стаскивают. Оно не снимается. Они грозят – палец отрежем. Затащили в ванную, намылили руку, стянули кольцо, чуть не оторвали палец. А Фатима говорит: «Давай запонки золотые, которые сыну покупала. Они у тебя, я знаю». Бог ты мой!.. Как сын в армии был, мы ему запонки купили на возвращение, на свадьбу. Похвастала я тогда перед соседкой. Сколько лет прошло, а она, оказывается, помнит. Хранила я их как память. «Нету, – говорю, – продали давно». Так перерыли все, в банке с мукой и нашли. Муку на пол высыпали, а там и запонки… Мало того – еще требуют переписать на них квартиру. А это же верная смерть! Как только они этой бумагой завладеют – сразу и убьют! Я им, что без мужа недействительно будет, муж – квартиросъемщик. Они по-своему между собой совещаются, что надо мужа подождать, потом все и обделать. А пока следить, чтобы я никуда не делась. Ушли… Кинулась я звонить подружке из больницы. Она у базара жила, а мой муж на базаре и промышлял: кому подметет, кому поднесет, кому починит. Попросила, чтобы позвонил он мне, а домой не шел. Сама стала сумки собирать. Документы, фотографии, одежду кое-какую, хорошую обменяли давно на продукты. И еще серебро было дареное, о нем не знал никто, на балконе хранили, вот и уцелело.

Звонит муж от той подружки, велю ему у нее оставаться. Ее попросила к моему дому с обратной стороны подойти, не со стороны подъезда. Спустила на простынях свои сумки, она их взяла, унесла. А я налегке из квартиры выхожу. Фатима, видимо, у глазка дежурила: дверь тоже открывает, проход мне загораживает, не пропускает. Я ей говорю, что позвали ребенку уколы делать, в одном платьишке иду, ни документов, ни денег, куда я такая убегу? А, если что с ребенком тем случится, тебе, мол, от его родных не поздоровится. Обыскала меня, даже трусы ощупала, отпустила. Переночевали мы с мужем у подружки, на другой день – на поезд. Отдали проводнику ложки – вилки наши, поехали. Тридцать лет отработали вдвоем, а все нажитое – две сумки, да и те не отстояли. Такие вот мы кровопийцы! Да, знаете, вам скажу, – Татьяна Ермолаевна хитро улыбается, словно вспоминая о чем-то хорошем, переходит на шепот. – Фатиму-то я здесь в Москве встретила. Встретила и посчиталась с ней немножко…

Ходила я, работу искала: в магазинах, палатках спрашивала, не нужно ли помыть, подмести… И вот в магазине одном продавщица, немолодая уже, говорит, чтобы я здесь не искала работы: хозяйка злая, за все штрафует, кричит, обзывается. Отработаешь, а на кусок хлеба даже не получишь. Разговорились… Оказывается, хозяйка эта тоже из Баку, Рузана, беженка. Квартиру получила по статусу своему, подъемные. Да, видимо, хорошо их поднимают, этих беженцев: и магазин купила, и дачу, и машину. И вся родня ее в Москве так же хорошо устроена. Они, получается, все поднятые за какие-то заслуги да наши деньги, а мы все опущенные неизвестно за что, на своей земле живучи. Да вдруг встрепенулась, мол, говорить больше нельзя, хозяйка приехала… Смотрю, а это – Фатима собственной персоной. Важная такая. Я ей: «Здорово, Фатима!» Она аж подскочила, с лица спала поначалу. А потом мне: «Я вас не знаю, никакая я не Фатима». Вон оно как!.. Азербайджанка из Баку – беженка в Москве. От кого бежала? Не от нас ли с мужем? Ограбили, так и знай, квартиру нашу прибрали, а оказалась беженка Рузана. Чудеса! В кабинете своем она скрылась. Я вышла, спряталась и жду, когда она опять появится. Смотрю, брат ее на машине подъехал. Вызвала, видимо, не знала, как ей быть. Ушла я… Потом у продавщицы этой поболее выведала. Мол, армянкой из Баку представляется. Ну и являюсь к ней в кабинет. «Что, – спрашиваю, – в христианство обратилась, в Рузану крестилась?» Она мне нагло так: «Ничего не докажешь, у меня все документы справленные. Кто тебе поверит, оборванка? И мужа, и тебя приходили, искали. Так что, если вы объявитесь, – вас сразу в тюрьму. Я в Москве больше прав имею, чем ты». Вот так! Верно, – говорю, – да и ушла… О чем с ней разговаривать? Рассказала я у себя на свалке об этом. А там много таких, как мы, горе мыкают: кто из Казахстана, кто из Армении, кто из Грузии. Запаслись мы бензином (каюсь, из бензобаков в машинах ночью сливали), пошли к тому магазину да и подпалили его… Моя собеседница смеется. Дочиста сгорел! Потом, говорят, даже по телевизору об этом говорили. Догадалась, конечно, Фатима, чьими это руками. А что она сделает? Ей совсем не нужно, чтобыдокопались, ктодазачто… Да здесь и убить меня не такая пара пустяков, как в Баку.

Зазвонил телефон, я пошла разговаривать, а когда вернулась, моя гостья уже стояла одетая в коридоре. Вся посуда была вымыта…

– Посидите еще, куда вы торопитесь?

– Все, спасибо! Пора и честь знать. И так много у вас времени отняла.

– Да посидите!

– Нет, муж больной лежит… Надо и покормить, и обогреть. Сама и в сыте и в тепле, а он в холоде да голоде там. У нас сейчас с ним на двоих огромный дом. Как баре живем! Нашли заброшенный дом, все накрепко заколочено. А нам парни, что под землей лазят…

– Диггеры?

– Не знаю, может, и дригеры, но только ход указали. Тайком лазим… И хорошо! Другие не знают, а то бы понабились, опять шум да драки, опять милиция бы нас выперла. А так одни мы. Выложили костровище кирпичом, обогреваемся…

Я собрала со стола гостинцы, взяла солонку, положила все в пакет и подала своей гостье.

– Спасибо, не нужно! Хотя нет, пожалуй, возьму… Побалую больного. А солонку поставлю к нам на ящик – вот и будто мы дома, и солонка наша на столе. Спаси вас, Господи! Это мне вас Бог послал. Я третьего дня в церкви была, свечку сынку ставила, с батюшкой разговаривала. Он мне: «За грехи наши и наказание нам». Да не столько у меня грехов, чтобы так страдать! Посты, конечно, не соблюдала. Зато сейчас вот одни посты, все время пост да голодание. Говорят, голодом лечат… Не верю я! Мы вон с мужем последние годы все голодом да полуголодом, а оба больнющие, хворь за хворью. Бывает, и оскоромишься объедочком мясным, да не часто. Голод не тетка, выбирать не приходится: рыбку бы выбросили, ну и рыбкой попиталась бы и пост бы соблюдала. А так, что найдешь, то и съешь, хоть пост, хоть не пост. Молитвенник мне батюшка дал. Читала молитвы все три дня. И вот вас у мусорки встретила. А где мне еще хорошего человека встретить? Я все у мусорки да на мусорке! Но Бог повсюду своих посланцев имеет… Вы не смейтесь! Вы и сами не знаете, что мне вас Бог послал. Нам и знать не велено, как нами Господь распорядится. И вы не бойтесь, никогда я вас ничем не побеспокою! И вы меня не выручайте больше, если увидите, ни хлебушком, ни рубликом. А то обленюсь я, обнадеюсь, что можно что-то без труда получить. Нам лениться да поблажек себе давать никак нельзя! Только на себя и надежда. Будьте здоровы! Спаси Бог, что мной не побрезговали, по-человечески обошлись, – Татьяна Ермолаевна кланяется и уходит.

…Пару раз я видела ее стоящей у пивных ларьков и тоскливо глядящей на пьющих мужчин. Если бы я не знала ее историю, то так же, как и другие, подумала бы, что это опустившаяся бомжиха мучается с похмелья и ждет пустые бутылки или остатки пива. Но я-то знала, что это – исстрадавшаяся женщина, мать, стоит в жадной надежде увидеть парня, так похожего на ее сына, который навсегда остался для нее молодым…

Продвинутая (рассказ)

Я иду в книжный магазин, расположенный рядом с домом Маргариты Борисовны, и вижу ее разговаривающей с местной бомжихой – кореянкой Зойкой… Стоя ко мне спиной, Маргарита Борисовна не видит меня. Я останавливаюсь неподалеку, не желая прерывать оживленную беседу двух женщин.

– Зоя, ну почему вы пьете?! Жизнь так прекрасна и удивительна! – с трагическим отчаянием в голосе восклицает Маргарита.

– А выпьешь – она еще прекраснее и такая удивительная – ты себе представить не можешь! – оптимистично отвечает ей собеседница.

– Вы так много теряете из-за своих выпивок! – продолжает увещевать опустившуюся женщину моя приятельница.

– Чё это я теряю? И чего ты, трезвая, нашла? Собаку, что ли, которая тебя на веревке таскает, или ты ее, не поймешь вас: то она тебя тянет, то ты ее… Дак я тоже могу собаку, да не одну – вон их сколько у помойки бегает! – привязать и таскать, как Сонька сумасшедшая с кобелями своими черными. Экая невидаль! Чё я потеряла-то? А получила много: вон у меня сколько друзей! Это ведь они меня поят. У тебя есть столько друзей, чтобы они тебя бесперебойно выпивкой обеспечивали? Нету! А у меня есть. И все через это дело, – горделиво заявляет Зойка, щелкая себя по горлу.

– Ну это же вас губит, поймите, Зоя! Я прекрасно помню, какая вы были еще два года назад: молодая, симпатичная. А сейчас? Посмотрите на себя! Подурнели, состарились, – не оставляет попытки направить на путь истинный свою знакомую Маргарита.

– Чё мне на себя смотреть? Я себя и так помню. Как молодая красивая была так и осталась. Куда красоте деться? – недоумевает нечесаная, оплывшая, вся в синяках, грязная бомжиха. – Я всегда красотой выделялась. И в классе самая красивая была, все мальчишки за мной бегали. Да и сейчас все мужики вокруг мои. У кого хочешь отобью. Вот был бы у тебя мужик – и у тебя бы отбила, у трезвой… Сама лучше на себя в зеркало посмотри: не пьешь, а красивше меня, что ли?

– Что вы нас сравниваете! Я намного старше вас! – восклицает Маргарита.

– Вот видишь, ты не пьешь, а старость и до тебя добралась. А я пью, но ко мне она еще не скоро в гости. Мне месяц назад двадцать семь исполнилось, вот и праздную… Что, за свой день рождения и выпить нельзя, что ли?

– Месяц прошел, а вы все еще празднуете?!

– Ну ты даешь, мать! – ухмыляется Зойка. – Я же год этого дожидалась! Год ждала, и одним днем обойтись должна, по-твоему? Да если в один день столько выпить, так сразу концы отдашь. Нет, я лучше постепенно буду праздновать… Да меня еще и не все поздравили! Кого встречу, говорю: «А у меня день рождения». Они мне: «Айда, выпьем!» Из уважения… Я что, за свой день рождения выпить не могу, если я его год дожидалась? Это же день рож-де-ни-я!!! Не будь его, и меня на свете не было бы. С кем бы ты сейчас говорила, а? Двадцать семь лет мне, а ты – «состарилась»! Тебе самой-то сколько? Семьдесят уж, поди?… Вот ты и состарилась, хоть и не пьешь. И что, отогнала от себя старость? Спряталась от нее? Это ты свой день рождения, поди, вовсе не празднуешь, тебе бы лучше вообще бы их не было, дней-то этих, потому что они тебя уж не к старости, а к смерти близят… Ладно, не горюй, мать, все там будем, – подбадривающе хлопает Маргариту по плечу бомжиха. – Говорят, в раю-то лучше, еще лучше, чем здесь. Не горюй: здесь живем, как короли, в свое удовольствие, а там-то еще лучше жизнь обещают.

– Но, Зоя, чтобы попасть в рай, – ухватилась за возможность убедить бомжиху встать на путь истинный ярая атеистка Маргарита, – нужно вести себя здесь, на земле, хорошо, постараться исправить свое поведение!

– А чем тебе мое поведение не нравится? Чё я сделала такого? Убила кого? Ограбила? Утащила у тебя чё-то? Чем оно плохо? Это тебе, поди, крыса эта, Светка, наябедничала, что я ее побила? Знаю, знаю, вы с ней все время шушукаетесь. А она тебе сказала, нет, за что? Она у меня мужика отбила с бутылкой вместе! – гневно восклицает возмущенная Зойка. – Поняла?! Я мужика у ларька поддела, на бутылку уговорила, идем с ним, у него бутылка уж в руке, а тут эта крыса со своими улыбками на готовенькое: «Возьмите меня с собой!» Я ей: «Пошла отсюда!» Понимаешь, такое у меня состояние, что я бы и одна бутылку враз опрокинула. А тут мужик еще, да она, гадина, лезет. Мужик ей: «Пойдемте, всем хватит». Я говорю: «Нет, не хватит! Вали отсюда». Вижу, она и не собирается меня слушаться, тогда пнула ее. А мужик за это меня пнул, да больно так! Я пока корчилась, он ее подхватил и смылся с бутылкой вместе. «Ну, – думаю, – погоди, ненадолго ты от меня ушла». К вечеру отыскала ее пьяную, даже разговаривать не стала: она же пьяная, ничё не соображает, чё с ней говорить? Сразу избила ее, без разговоров…

И чё, из-за этой крысы меня в рай не возьмут, что ли? Ничего себе заявочки! Надо было это дело так оставить по-твоему? Чтобы она и в другой раз такую подлость устроила: и мужика уведет, и бутылку. Ведь я все сладила, а она на готовенькое, гадина! И за это ее – в рай, а меня под зад коленом оттуда, да? Так нечестно, тетя… Да я эту Светку, если меня из-за нее в рай не пустят, так изобью, что сама побежит за меня просить. Вот увидишь! Я и так хотела ее снова побить. А сейчас побью, конечно… Пусть хоть кому жалуется!

– Зоя! – умоляюще взывает Маргарита. – Ничего мне Света не рассказывала, не бейте ее, пожалуйста.

– Побью! – мстительно обещает собеседница.

– Я совсем не Свету имела в виду, когда говорила о плохом поведении. Я имела в виду ваш образ жизни, стиль… И эти компании мужчин вокруг вас! Это же все очень плохо!

– А чем тебе мужики не нравятся? – недоумевает бомжиха. – Свой, поди, плохой был, вот и думаешь, что все такие. А ты своего с другими не равняй! Не все плохие, – назидает Зойка. – Давно уж, поди, свой-то умер?

– У меня никогда не было мужа, – признается Маргарита.

– Ну вот! – восклицает собеседница. – У самой ни одного не было, а откуда-то знает, что мужики – это плохо… Или рассказал кто об этом, а? Им не верь, мне верь: мужики – это хорошо! Точно говорю. Их вон сколько у меня было. Или завидуешь, что у меня много, а у тебя ни одного, а, тетя? – игриво толкает Маргариту локтем в бок Зойка. – Я бы с тобой поделилась, да на тебя не клюнут – стара ты для них… Мужикам внешность нужна, копаются они в бабах-то, – сообщает коротконогая, беззубая Зойка Маргарите. – У меня потому их и много, что я налицо красивая и молодая. А к тебе их не заманишь. Если только совсем пьяные будут…

– Но, Зоя, у женщины привлекательным должно быть не только лицо. Вы должны это понимать. Может быть, поначалу привлечет внешность. Но потому будет интересовать то, что у вас внутри. И это внутреннее нужно сделать не менее привлекательным, чем лицо.

– Ха!.. Ну, ты насмешила, мать! Она мне объясняет, чем баба мужика привлекать должна, каким местом, кроме лица… Да у меня это внутреннее место, если хочешь знать, такое привлекательное, что мужики вокруг, как пчелы возле меда! Я в седьмой класс пошла, а мне мать уж все рассказала про привлекательное то место раньше тебя. И у меня с той поры ни одной осечки не было, чтобы мужику понравилась, выпили, пошли, я бы ему внутреннее то показала, а он бы не одобрил и ушел… Я любого привлеку! На спор могу. Вот из них, – Зойка машет рукой на прохожих, – любого. Просто мне лень с ними разговоры болтать. Все равно, если мужик за бабу взглядом ухватился – ему одно надо. А мудаки эти сначала разговорами замучают, а потом за внутреннее берутся. У меня скулы сводит от их разговоров. У тебя вот ни одного мужика, говоришь, не было, а у меня их столько, что если все их палочки взять и тебе ими спину утыкать, то ты бы была чистый еж! Да если бы они и впрямь с иголку были, и то бы, поди, не уместились у тебя на спине. Вон, – она показывает рукой на проходящего здорового мужика под два метра ростом, – у него бы, если бы каждый с иголку был, может, и уместились бы. Но тех, у которых с иголку, я не люблю… Так, если только за бутылку! А то какое удовольствие? Я ведь тоже должна о своем интересе думать, правильно, тетя? Ты вот меня учишь привлекательности, а сама и не знаешь ничего, я тебя скорее научу, да тебе уже поздно… А не веришь, что я везде привлекательная, спроси Гришку или Серегу – они все время из-за меня дерутся, спроси, спроси! А то, вижу, не веришь… Ты вот своим местом внутренним ни одного мужика за всю жизнь не заманила, а меня учишь! Жалко, поздно встретились, а то бы я тебя научила, и ты бы привлекла, побаловалась бы, – заговорщицки подмигивает Маргарите Зойка.

– Зоя, но отношения с мужчиной – не самоцель! Долг женщины перед природой – родить ребенка, дать жизнь новому существу, восполнить человечество в случае неминуемого ухода, – с пафосом восклицает Маргарита Борисовна. – А вы, ведя себя таким образом, пропустите свой срок и не выполните своего естественного предназначения, не родите ребенка.

– Ну, это ты врешь! Я свой долг раньше всех сроков выполнила: школу еще не кончила, а долг природе отдала – на, получи! Врешь, родила…

– Как, у вас есть ребенок?!

– Здравствуйте, я ваша тетя! Есть, конечно… Не знаешь, а попрекаешь.

– А где же он?

– Да где ему быть, как не на родине? В Якутии, на родной земле.

– У кого он там?

– У хороших людей. Небось, сыну своему плохого не желаю. В детдом определила. Мать моя хотела забрать, да она пьет, разве можно пьянице ребенка доверить? Пусть другие доверяют, кому их дети не дороги, а я – нет! Месяц грудью покормила и унесла в детдом, отдала. Так что с природой счеты свела, в долгу у нее не числюсь. Потребовали там у меня документы подписать, что отказываюсь, если кто усыновить захочет. А я так сказала: «Пусть берут в семью, но чтобы он знал, кто его настоящая мать». Вот как! Так что и имя мое, и фамилия моя. Мой ребенок. А отчество, знаешь, какое? – хитро улыбается непутевая мать. – Михайлович! Тогда Горбач заправлял. Я в честь него. Пусть в отцах числится. Так что у него на стороне сын растет. Я и в метрике, где отец, записала: «Михаил Сергеевич Горкачев». Одну только букву заменила. Сама придумала, – горделиво сообщает Зойка.

– А сколько лет вашему сыну?

– Дак сама считай! Считать, что ли, не умеешь? В семнадцать я родила, месяц назад мне двадцать семь исполнилось… Дак столько?… Десять получается. О, десять лет дармоеду моему. Во время летит! Будто вчера орала на столе – тяжело рожала. Потом он сиську сосал. Такой смешной! Глаз-то нету почти, как и я, узкоглазый, – Зойка умилительно улыбается. – А сейчас уже десять лет. Большой! В каком он классе получается?

– В третьем или четвертом.

– О, в четвертом! Писать уж давно научился. Мог бы матери письмо написать. Так, мол, и так, живу хорошо… Вот они – дети: рожай их, мучайся, а они потом тебе письма не напишут.

– Ну он же не знает, куда вам писать! Как он напишет? Он, может, не знает, живы ли вы. Вы давали ему о себе знать? – возмущается Маргарита.

– А куда я денусь? Жива, конечно. Не видишь, что ли? А он чё, засранец, мать родную живьем хоронить надумал, что ли, паршивец? Куда мне писать, если адреса нету?

– Вот именно! Вы хоть матери своей пишите, Зоя… Вы с ней связь поддерживаете?

– Нет! Чё мне с пьяницей поддерживать?

– Ну вот… Видите, сами мать забыли, а ребенка своего упрекаете, что он вам не пишет.

– Чё я ей писать буду, если она пьяница и меня била? Я своего вот не била. За что ему на меня обижаться? О, знаешь, мать, давай ты ему напиши, а то у меня времени нету письма писать! А ты все равно на пенсии, тебе делать нечего. Сядь и напиши сыну от меня. Мол, так и так, дорогой сынок, мама тебя помнит, любит, живет в Москве. А я попрошу в фотографии на углу меня сфотографировать и карточку ему пошлю, – загорелась идеей бомжиха.

– Стоит ли, Зоя, сейчас напоминать о себе, посылать фотографии?

– Почему нет? Пусть знает, какая у него мать. Ты вот свою знаешь? Я знаю… А почему Васька мой знать не должен? Не хуже, чем у других, мать-то у него… Не ленись, тетя, напиши. Сделай доброе дело.

– Ну, вы адрес-то знаете, куда писать?

– А чего его знать? У нас на весь город один детдом. Так и пиши: Андан, детдом, Киму Василию. И свой обратный адрес укажи. Ответ придет, мне отдашь. И фотографию пусть вышлет. Рисунок еще какой-нибудь пусть… Договорились, тетя? Вот он письму от матери обрадуется!

– Но, может, его уже усыновили?

– Ну и что? Я не против… Но записано было, обязаны сохранить имя и известить, что есть настоящая мать, адрес семьи оставить. Должны выполнить! Я же государству его доверила, а не какой-нибудь шарашке… Пиши, пиши, обрадуй парня! А я сфотографируюсь схожу.

– Зоя, погодите фотографироваться, я вам подберу что-нибудь из своей одежды.

– Ты чё! На что мне твоя?… У тебя старушечья, не надо мне, – решительно заявляет бомжиха. – У меня, видишь? – она поднимает ногу, показывая стоптанную грязную кроссовку, – «Рибок». Это самая модная фирма. А это, – она распахивает замызганную куртку и открывает надпись на футболке, – «Найк», тоже самая модная среди молодежи. А ты хочешь мне старушечье подсунуть! Я в спортивном стиле одеваюсь… Джинсы видела у меня? – Зойка поворачивается задом к Маргарите, поднимает куртку, чтобы на брюках был виден лейбл. – Это – «Кристиан Диор». Ты, поди, и не слыхала про такие названия… Они самые продвинутые. Мне спортивная одежда идет, а другая – нет! Серега как-то притащил шляпу вот с такими полями, – она делает руками большой круг возле головы. – Но мне не идет. Надела – как гриб! Серега говорит, модно, мол, на афише видел певицу в такой шляпе. А я плевать хотела – если мне не идет, то пусть хоть сто певиц наденут, меня не уговорят.

– Но свою одежду вы, наверное, по помойкам собираете. Неизвестно, кто ее там оставил. Это же негигиенично! – морщится Маргарита.

– Я по помойкам?! – возмущенно удивляется бомжиха. – Да я никогда на помойках не роюсь. Меня хоть раз там видела?… Мне все мужики наши приносят и дарят: и одежду, и все другое. Они сами там роются. Не хватало мне еще на помойках рыться! Я сама ничего не делаю, – гордо заявляет Зойка. – Они и бутылки собирают и еду готовят. А сыну приятно будет, что мать у него модно одевается, продвинутая, значит… А у тебя самой дети-то есть? Ты сама-то отдала долг?

– Я не была замужем, поэтому детей у меня нет, – словно бы уже и оправдывается Маргарита.

– Ну и что? Я тоже не была. И мать моя не была. Природа у тебя паспорт, что ли, просила, как долг-то отдавать? – иронизирует бомжиха. – Меня учишь, а сама – неученая! Историю ты в школе учила, нет? Первобытные люди вон и писать не умели, загсов никаких не было, а детей рожали. Если бы они стали загсов дожидаться, то и людей бы никого на земле не осталось – вымерли бы все до загсов. В Африке до сих пор голые ходят, ни читать, ни писать не умеют, а рожать рожают. И я родила, никого не спросила. А ты, если не родила, так хоть письмо напиши, не ленись.

– Хорошо, Зоя, я напишу, но вы Свету не трогайте, пожалуйста!

– Чё, испугались за нее? Ты ей правда, что ли, тетка?

– Что вы за глупости говорите? Никакая я ей не тетка.

– Не тушуйся, мать! У Сереги тоже дядя в Москве живет, а его не признает, как ты вот. «Ты, – говорит, – меня перед соседями позоришь». Ему соседи важнее родного племянника. Видала, какой? А чё Серега такого сделал? Убил кого, ограбил? Ну, черт с ним, с дядей этим… На фига такой дядя сдался? Ладно, я Светку не трону, если ты письмо напишешь, – уже явно шантажирует Маргариту Зойка. – Идет?

– Хорошо! – обреченно соглашается Маргарита. – Но вы, Зоя, все-таки подумали бы о будущем, тем более, у Вас ребенок… Постарайтесь меньше пить, следите за собой… Может, Вам удастся устроиться на какую-нибудь работу.

– На работу?! Сдурела ты? Да, если завтра объявят, что трезвых и чистых на работу поволокут, я в стельку напьюсь и грязью измажусь, даже дерьмом могу, только бы не трогали. Мне вон из подвального магазина азер говорит: «Мой у меня полы, мети тротуар, товар грузи, а я тебе двадцать рублей в день буду давать». Нашел дуру! За полбутылки вкалывать я буду? А на закуску, а папиросы? Я вот без всякой работы и выпивши всегда, и с куревом, и сытая. А ему вкалывай, да еще трахать меня, конечно, будет, и на выпивку не заработаешь… Ищи дураков! Мне и без работы хорошо.

– Я не такую работу имею в виду… Можно договориться в жэке (я уже спрашивала там), чтобы устроиться дворником. Вы говорили, что у вас есть паспорт. А если вас возьмут дворником, вам дадут служебную комнату, будет жилье.

– Ты чё? Кто тебя просил? Да если меня из-за паспорта этого работать заставят, я его сожгу к черту. Жилье будет!.. Оно у меня и сейчас есть. Мыс дворником этим по соседству живем: он на пятом этаже, а мы над ним на чердаке. Какая разница?

– Но вас в любое время могут оттуда выгнать.

– Другое место найдем. Подумаешь!.. Уже выгоняли и не раз. А его не могут выгнать? Не заплатит за комнату свою несчастную – погонят. Мети, скреби целый день, орут на тебя, кому не лень, а живешь не лучше нашего. Да еще плати! А мы в соседях и не платим, и сами, на кого хочешь, орем, над нами начальников нету… Ладно, мать, у меня времени нет с тобой болтать. Это ты на пенсии, тебе делать нечего, можешь лясы точить, а мне идти надо… Значит, договорились: ты письмо пишешь, а я Светку не трогаю! – Зойка обнимает за плечи Маргариту. – Будь спок, подруга! Я в дружбе верная, обещание сдержу. И ты не подведи! А если не напишешь, то я Светку, будь здоров, как отметелю: и за себя, и за тебя… Смотри, напиши! Бывай.

Зойка спешной походкой удаляется…

Андрей Макаров

Макаров Андрей Викторович родился в 1962 году в Польше, в семье военнослужащего. После школы окончил Ленинградское Арктическое училище, десять лет отработал на судах загранплавания ВМФ. С 1994 года военный журналист. Подполковник внутренних войск. Живет в Подмосковье.

Публикуется более десяти лет, со своими произведениями выступал на радио и телевидении. Вышли две книги (С.-Петербург, 1994 г и Москва, «Воениздат», 2003 г.).

Основные публикации – в журналах «Юность», «Смена», «Воин России», «Роман-журнал XXI век».

Две литературные премии – имени Андрея Платонова и Валентина Катаева.

Третий двор (рассказ)

Если ранним утром выйти на набережную, то сырой балтийский ветер полезет под куртку, попытается сорвать шапку и закружит, упруго толкая тебя назад в четкие и прямые линии Васильевского острова. Осенью ветер с залива запирает Неву, и тяжелая черная вода на глазах поднимается, подходя к краю гранитной набережной.

Рано. Половина шестого. В летящей мороси фонари сверху смотрятся желтым яичным пятном. На набережной никого нет, только вывернет из-за горного института и промчится на страшной скорости со скрипом и грохотом первый трамвай. За окном единственный пассажир досыпает, согнувшись на фанерном сиденье и мотая головой в такт броскам вагона. Но вот трамвай умчался, унося красные огоньки и исчез, растаял, чтобы вдали свернуть на мост лейтенанта Шмидта.

Идет к мосту, придерживая рукой фуражку-мичманку, и Олег. Чтобы по мосту перейти Неву, свернуть на Английскую набережную и уже по ней дойти до Адмиралтейских верфей, где днем через высокий забор и дома видны мачты стоящего на ремонте парусника.

Парусник на ремонте уже третий месяц. Первые полтора с корабля сутками не уходили рабочие. Ломали переборки старых кают, в которых еще недавно ютилось на подвесных койках по шесть-восемь курсантов, чтобы сделать каюты или, точнее, апартаменты для богатых туристов. Резали трубопроводы, срывали доски палубы. Над ней выли шляфирки, стучали пневмомолотки, сбивая старую краску и ржавчину, обнажая темно посверкивающий серебром металл. Но через два месяца деньги на ремонт кончились, ушли на другие суда рабочие, и парусник остался у стенки завода ожидать решения судьбы. Найдутся ли на него деньги у бедного государства, или купит его новый богач или просто, сняв все ценное, отправят корабль на металлолом в Китай или Индию.

Никто не будет платить зарплату команде стоящего на приколе корабля, и ее рассчитали, отправив по домам. Остались лишь Олег – штурман, еще молодой парень двадцати пяти лет, лишь несколько лет назад закончивший высшую мореходку, третий помощник капитана и Павел Леонидович, старший механик – дед, пятидесятилетний отставник, двадцать с лишним лет до этого отходивший механиком на эсминцах и крейсерах, а сегодня оба они – сторожа, несущие вахту у трапа двенадцать через двенадцать, поделив сутки надвое.

Набережная еще спит. Спят дома с темными окнами, спят пришвартованные прямо к набережной речные сухогрузы. Новые, с закрытыми деревянными щитами и прямоугольными иллюминаторами. У речников все не как у людей, скорее, не иллюминаторы на их судах, а окна. И ходят они по своим рекам от бакена к бакену, как по веревочке. Сухогрузы поставили в ряд по четыре-пять и лишь на мачте крайнего зажжен стояночный огонь. Невская волна поднимает их одно за другим, словно клавиши гигантского пианино.

Вчера был выходной. Узкий газон забросан смятыми картонными стаканами, пустыми сигаретными пачками, пластиковыми бутылками. В воскресенье здесь прошла московская орда. Новая мода из обгаженной столицы ночным поездом приехать в Питер, покуролесить здесь, пошляться по Невскому, съездить на фонтаны в Петродворец, полетать на катере по Неве, съесть шашлык на набережной и вечером, культурно отдохнув, на ночном экспрессе укатить назад в Москву.

Теперь ветер с Балтики гонит не листья, а пустые пакеты из-под чипсов и орешков.

Над домами с другой стороны Невы медленно светает. Негроидный Иван Федорович Крузенштерн стоит на постаменте напротив военно-морского училища, задумчиво свесив голову. А Олегу надо свернуть направо через мост, пройти над Невой и еще раз свернуть направо к верфи. На мосту ветер прохватит насквозь, и он бежит к остановке, чтобы успеть вскочить в подходящий трамвай.

* * *

Попасть в обычную, самую рядовую петербургскую квартиру просто. Надо недолго идти по любой центральной улице или проспекту, не важно, на Васильевском острове, Петроградской стороне, Коломне или даже на Невском. Вскоре, буквально через несколько десятков метров в парадном ряду домов обнаружится арочка. За ней небольшой, сплошь заасфальтированный, заставленный машинами двор. Еще одна арочка в глубине двора уведет еще дальше от проспекта, снова будет дворик узкий и высокий, так что сходящиеся кверху стены домов открывают лишь маленький участок неба. В нем много всякого хлама, каких-то коробок. Древний автомобиль полуразобран и вместо колес стоит на деревянных чурках. Есть еще и третий двор, но там и вовсе стоят баки помойки, даже днем шныряют крысы. И все же это дворы, куда выходят двери нескольких парадных. Бывшие черные лестницы доходных домов все также круты и узки, выкрашены. В густой зеленый или темно-коричневый цвет, только краска давно облупилась. На каждой площадке тяжелые деревянные двери украшены гирляндой звонков. Под некоторыми на табличках под звонками еще и по две-три фамилии.

Понять, сколько семей обитает за дверью, трудно. Проще всего, зайдя в квартиру, пересчитать вывешенные на стене в ряд электросчетчики. Те словно живут своей жизнью ночью, или стоят или, тихо жужжа, еле крутятся в такт тарахтящему за стенкой комнаты холодильнику. Оживают они лишь утром, когда многочисленные жильцы встают, готовят завтрак и собираются на работу, и вечером, когда они возвращаются в комнаты бесчисленных питерских коммуналок.

Лида встала рано, точнее, проводив гостя не стала ложиться, чтобы успеть приготовить завтрак и помыться, пока не начнется утренняя суета в кухне и ванной. Но следом из своей комнаты вылезла соседка – бабка Анна Степановна, впрочем в квартире ее называли просто баба Нюра. Обычная бабка, жила одна всю жизнь, копила «приличные» вещи, забивая ими шкафы, а выйдя еще десять лет назад на пенсию, потихоньку снашивала их одну за одной, отдельно отложив «смертное».

Ходила она тяжело, вперевалку на больных ногах, колыхаясь при ходьбе всем своим грузным телом.

Бабка пришкандыбала на кухню, тяжело села на табуретку, глядя на Лиду.

– Ушел твой, – даже не спросила, а словно подтвердила она.

Лида, не отвечая, зажгла свою конфорку на одной из двух стоящих на общей кухне газовых плит и ждала, когда закипит чайник. Опустив голову, щурясь, смотрела на желтое газовое пламя. Прямые короткие волосы лезли в глаза, и она отводила их рукой, потом ёжась, снова запахивала халат, и тонкая ткань послушно обтягивала тело.

– Ушел, – продолжила бабка, – они, эти, которые в форме, всегда свое дело сделают и уходят. О-хо-хо. За стенкой-то все долбят, ремонт какой, глядишь, дом совсем развалят.

Бабка подождала, что ответит Лида. Но та молча стояла у плиты, глядя на огонь, и Нюра перешла к другим вещам, близким и понятным:

– Рынок-то на Садовой был, как хорошо! Два трамвая и там. Теперь, говорят, в Озерках дешевый. На Хо Ши-Мина, какой-то.

Лида не отозвалась и на рынки. Но истосковавшуюся по общению бабку остановить было не так-то просто.

– Днем сосед новый въехал. Морда поперек себя шире. К Давыдовичам, в их комнату. И ордера нет! Купил, и все! Вот теперь времена, без ордера жилье дают. Пошел и купил. Одни мы с тобой да Гришка остались с этим мордоворотом. Тетка-то пишет?

– Пишет, – просто ответила Лида, сняла закипевший чайник и понесла его к себе в комнату.

– Привет ей от меня. – Бабка Нюра поднялась с табуретки и, тяжело переваливаясь, пошла к себе, чтобы глядеть в окно на каменный двор-колодец с единственным сухим, без листьев, деревом в залитом асфальтом дворе.

Квартира потихоньку просыпалась. Потащился на кухню Гриша – давно потерявший возраст алкоголик, шел с закопченной кастрюлькой, не сготовить, а стянуть что-нибудь у соседей. Вернулся, хлопнув дверью, с пробежки новый сосед. На ходу стягивая красный спортивный костюм, пошел в ванную. Еще две двери комнат были закрыты, жильцы давно уже куда-то уехали.

* * *

С Лидой Олег познакомился в начале лета. Парусник до того, как поставить в заводской док, на несколько дней ошвартовали у набережной между речными сухогрузами и катерами военно-морского училища. Был какой-то праздник, и народ целый день толокся вокруг, глазея на корабли.

Уже ближе к вечеру, когда сошли на берег капитан и старпом, Олег остался старшим на борту, стоял у трапа вместе с вахтенным, коротая время и слушая с берега крики восточного человека. Тот, словно карикатурный торговец с рынка, в огромной кепке над лицом со жгучими усиками, внизу у трапа жестикулировал, доставал из кармана пиджака толстую пачку денег, перехваченную резинкой. На своей машине, старой, видавшей виды иномарке, он въехал прямо на набережную и теперь в ее окна было видно скучающих девиц, лениво поглядывающих на парусник.

– Слушай! Ну почему нельзя? Давай договоримся. «Торговец» хотел на ночь зафрахтовать корабль, покатать девочек по Финскому заливу.

– Сколько? – Край пачки разлохматился и развернулся как букет.

– Пятьсот тысяч, – коротко бросил Олег. – Долларов. Покупай парусник и катайся хоть всю жизнь.

Восточный человек ругался на каком-то непонятном языке, девицы в машине зевали, вечерний ветер лениво шевелил флаг.

– Не ругайся, здесь тебе не кабак, – сурово с высоты палубы заметил вахтенный.

– Почему не кабак?! Где тогда кабак? – возмутился восточный человек.

– Езжай на Петроградскую, там у Петропавловской крепости такой же парусник в бордель превратили. В нем и оттянешься со своими лярвами.

Вахтенный, несмотря на свои сорок с лишним лет, каждый день по два часа тягал гири. У него и бицепсы уже были как эти гири – круглые и твердые, как шары. Сам он, широкий, квадратный, как шкаф, загородил трап.

Восточный человек ринулся было наверх, глазами наткнулся на вахтенного, оценил его и повернул назад к машине. Отъезжая, он еще что-то кричал через опущенное стекло, а одна из девиц махала на прощание рукой.

– Этот кабак, «Кронверк», когда еще парусником был, ленинградской мореходке принадлежал, «Сатурн» назывался. Испоганили корабль! Хотя, разве помнит, кто об этом? Мне так батя рассказывал. Он в мореходке этой политэкономию преподавал, вроде как менеджмент, только времен развитого социализма.

Вахтенному стоять у трапа было скучно, ему у него еще ночь коротать. Да и штурман давно бы уже ушел в каюту, просто загадал, вот еще три симпатичных девушки пройдут мимо, и тогда он со спокойной совестью пойдет к себе ставить чайник.

Девушки, которых до этого было много, словно исчезли. Вечер давно растворился в белой ночи. Мимо прошла одна парочка, подальше от пирса, у самой стеночки, поднимающейся к тротуару. Как пограничники, прошли собачники. Последней, с пятнистым далматином на поводке, прошла у борта совсем еще девчонка в красной куртке, желтых хрустящих штанах из плащевки с большими наушниками на коротко стриженой голове. Она прошла, покачиваясь в такт неслышной музыке, утащив за собой и далматинца, который все не мог остановиться и пристроиться по своим собачьим делам.

Набережная опустела, и Олег уж подумал, что в этот раз придется, не дождавшись удачи, идти в каюту, когда невысокая девушка прошла вдоль борта, задрав голову, рассматривая уходящие вверх мачты.

– Полновата, – пожевал губами вахтенный.

Олег проводил девушку взглядом. Она, продолжая идти, все не могла оторваться от мачт. Маневр неосторожный, поскольку и без заведенных на берег канатов по асфальту под ногами тянулись шланги, подающие воду, электроэнергию, все что нужно кораблю на стоянке.

Электрический кабель, толстый, как удав, лежал, провисая на крохотных деревянных козлах, и засмотревшаяся на мачты девушка, зацепившись за него, охнув, неловко взмахнула руками и растянулась прямо на пирсе.

Штурман рванулся к ней, как охотничий пес к добыче. Вахтенный только успел покрутить головой.

– Вы не ушиблись? Что ж вы, девушка, так неосторожно?

С его помощью она поднялась, отряхнула ладони, попробовала шагнуть и тут же, сморщившись от боли, схватилась за коленку. Кожа в сбитых местах приобрела молочно-белый цвет, и теперь на ней проступили красные капельки крови.

– Рассадила… – с досадой сказала она, снова неловко попытавшись шагнуть.

– Придется оказать помощь. – Олег выпрямился, встав по стойке «смирно», и поправил фуражку, – прошу пройти на борт.

– Нет, – твердо сказала она. – В другой раз. Я уж как-нибудь до дома доберусь.

Уже было поздно, и теперь третьи, четвертые и последующие девушки могли пройти мимо разве что утром.

– Я вам честно скажу! В другой раз вряд ли получится. Наш барк последний в мире, и в следующий раз упадете вы или просто гулять придете, мы уже так далеко можем оказаться… Где-нибудь в другом полушарии.

– Последний в мире?…

– Ну, может, и есть еще парочка, где-нибудь в Бразилии. К тому же происшествие с вами случилось рядом с судном, и мы обязаны оказать медицинскую помощь. Все будет занесено в вахтенный журнал, как и положено. Вас как зовут? – с деловым видом раскрыл Олег блокнот.

Вахтенный, все это время с интересом наблюдавший за ними с палубы, подал голос:

– Последнему экскурсанту дня приз – чай с капитаном. – Лида меня зовут.

Лида последний раз попыталась шагнуть сама, и обреченно приняв помощь, стала подниматься по трапу, вцепившись в ограждение и с опаской поглядывая на растянутую внизу сетку, в которую если и падали, так не гости, а свои возвращавшиеся с берега подвыпившие матросы.

Каюта третьего помощника была на этой же палубе, не надо было ни подниматься, ни опускаться по трапу и, усадив девушку на крутой скрипучий диван, он притащил из рубки дежурного ящик с красным крестом и занялся ее коленом.

Девушку вытянула на стул раненую ногу. Недоверчиво перепробовав все баночки из аптечки Олег остановился на густой резко пахнувшей мази Вишневского. Отыскав в столе малярную кисточку, густо залепил мазью ее круглое симпатичное колено. Вскрыв несколько индивидуальных пакетов, он соорудил на ее ноге огромный марлевый шар. Со стороны, когда он отошел полюбоваться своим творением, его творение напоминало забинтованную голову.

Оказав первую помощь, Олег включил электрический чайник, усталый и довольный плюхнулся в кресло.

– Пятьдесят минут полной неподвижности, – безапелляционно заявил он. – Потом вас, Лида, можно транспортировать.

– Куда это меня можно транспортировать? – поинтересовалась девушка.

– Куда хотите. В пределах Петербурга. Но лучше вам сегодня вообще транспортироваться в пределах парохода. Так для раны лучше.

– А по-моему, у меня просто ссадина и ушиб, – она иронически глянула на него. – А капитан сюда придет чай пить?

– Капитан на берегу. Но я за него. Могу и экскурсию провести в пределах каюты. Хотите сейчас из кают-компании какую-нибудь картину принесу, кораллы, кобру сушеную.

– Нет, кобру не надо.

Лида с удовольствием пила чай, грызла галеты, болтала. Штурман не замолкал. В его словах шквалы рвали паруса, бак скрывался в облаке пены штормовых волн, которые перекатывались через палубу. Возникали далекие жаркие страны и холод арктических побережий, и даже пара айсбергов с пингвинами продрейфовала перед девушкой. Между делом он успевал поглядывать в иллюминатор. Вот-вот должны были развести мосты, и ловушка захлопнется до утра. Да и девушка ему нравилась.

Как и положено, в свое время на въезде встала машина с мигалкой и поползли вверх створки моста лейтенанта Шмидта.

– Ну, – лицемерно вздохнул моряк, – вот незадача, мосты развели. Это до самого утра. Так что, сейчас мы вас на ночлег определим.

Лида отставила чашку и встала. Осторожно покачалась на больной ноге.

– Не надо меня никуда определять. Я тут рядом на Васильевском острове и живу. А если что, я кричать буду.

Олег тоже поднялся. Вздохнув, надел фуражку.

– Коленки у вас круглые. А вы сразу «кричать»… Давайте я вас, Лида, хоть домой отведу.

* * *

Гриша, держа в правой руке кастрюльку, левой потирая грязную футболку у сердца, дошел, наконец, до кухни. Конфорки плиты были пустые. Он сунулся к широкому подоконнику, на котором у самого стекла стояла огромная, больше напоминавшая бачок, кастрюля.

Гриша воровато оглянулся, дрожащими руками снял со стены черпак. Он сдвинул крышку и полез черпаком прямо в густое, с медалями застывшего жира варево, когда крышка соскользнула и с грохотом упала сначала на подоконник, а потом и дальше на пол, дребезжа и подпрыгивая.

Гришу словно парализовало. Он стоял, прижав к себе кастрюльку, сжавшись, с черпаком, с которого падали на подоконник тяжелые капли супа.

– От паразит! – Баба Нюра уже пришкандыбала из своей комнаты. – От паразитина! Ну ничего человеческого нет, все пропил. Ведь какой человек был. Слесарь! На заводе! Все пропил, паскуда.

Она вырвала из его безвольной руки черпак, поболтала им в бачке и щедро плеснула суп Грише в кастрюльку.

– Жри, паразитина!

Тот немедленно юркнул с кухни.

– Да хоть погрей! – крикнула она вслед, уже протирая тряпкой оставшиеся на подоконнике следы.

Гришу еще успел перехватить у двери новый, всего неделю назад въехавший в квартиру сосед.

Он уже сходил в ванную и теперь стоял в коридоре с полотенцем на широких плечах. Его круглая бритая наголо голова торчала из плеч без всякой шеи. Голова была мокрой и напоминала бильярдный шар с ушами.

– Стой! – сосед навис сверху.

Гриша послушно замер, прижав к себе кастрюльку.

– Держи, подлечись.

У соседа в кармане спортивных штанов оказался «малек» – маленькая словно игрушечная бутылка самой дешевой водки с яркой этикеткой.

– И еще. Будешь окурки в раковину кидать – морду набью.

Гриша наконец добрался до своей комнаты и юркнул за дверь. Он бы даже наверно закрылся, да только замка у него не было, да и каких-то особенных вещей, чтобы их беречь, тоже.

Сосед еще прошелся по длинному и узкому коридору, вежливо посторонился, пропуская бабу Нюру.

– Привет, бабулька! Разговор к тебе есть. Лидка-то дома? Не знаешь, прописывать она своего Крузенштерна не собирается?

Бабка нового соседа побаивалась и теперь, пробормотав что-то, тоже скользнула в свою комнату.

* * *

Лида оказалась крепким орешком. Выдержанным в старых правилах. Сначала она заставила Олега сводить ее в кино, после чего дала домашний телефон. После похода в скромное, хоть и в самом центре города кафе, поцеловалась с ним, прощаясь у подъезда. Но зато через две недели после спектакля в БДТ, где они с морским биноклем Олега отлично все видели с самой верхотуры, оставила его дома на ночь. Теперь, через месяц, у Олега даже был свой ключ, огромный с бороздками от входной двери и маленький, как карандашик с хитрой нарезкой от комнаты Лиды.

Парусник уже оттащили в завод, и жизнь Олега была поделена – двенадцать часов на вахте на пустом развороченном рабочими паруснике и двенадцать свободных. Олег сам договорился с напарником. Его вахта была с шести утра до шести вечера. Механик был только счастлив, с завода если кто и приходил на борт, так днем в рабочее время, когда дежурил Олег. Но в шесть вечера он, не задерживаясь на борту, торопился через Неву к Лиде.

Если той удавалось к этому времени освободиться в своей технической библиотеке завода, она шла навстречу и встречала его на полпути, часто посередине моста лейтенанта Шмидта, и дальше они шли уже вместе. Шли по набережной, на которой и познакомились.

– А я и раньше любила по набережной гулять, – призналась Лида, – или, если идти куда-то, хоть немного по ней пройти. Тут всегда новые корабли. Флаги бывают интересные.

Два буксира как раз ворочали огромный сухогруз. Флаги у них были замусоленные, с неуловимыми цветами. Красавец сухогруз ворочался тяжело. У причала ткнулись в гранит белоснежные надстройки кормы напоминавшие обычный дом с окнами, где трапы были просто крутыми лестницами, и в одном из пролетов даже сушилось белье. Даже оранжевая спасательная шлюпка выглядела чужеродной. Грузовая палуба была длинной, уходящей куда-то аж за центр фарватера, с открытыми створками трюмов, задранными словно заборы. И где-то вдали посередине Невы виднелся нос судна с небольшой мачтой.

– Завидую я тебе Олег.

Лида остановилась и смотрела на бестолково крутящиеся вокруг судна буксиры.

– Сколько раз видела, и все равно не оторвешься. Уходит вот корабль куда-то далеко. В другие страны. И, может, не вернется.

– Лида! Какие проблемы. Копишь деньги, путевку покупаешь, и езжай хоть в Гондурас.

– Не то, – Лида вздохнула, – здесь, как видишь, уходящий корабль, аж сердце щемит.

– Пойдем лучше к тебе. Будем сердце врачевать.

Олег поднял пакет, сквозь стенки которого просвечивали яркие бока каких-то фруктов, торчало между ручек горлышко винной бутылки.

– Пойдем, Лидусик. Там и про страны поговорим.

– Пойдем…

Лидина комната была большой, метров двадцать. Только из-за высокого, за три метра, потолка размер скрадывался. К тому же комната была заставлена добротной, оставшейся от тетки мебелью. Тяжелый комод, узкое высокое бюро, стол на массивных лапах, даже мебель попроще не казалась чужой: крашенный морилкой под красное дерево фанерный шкаф с маленьким окошком в углу дверцы и сервант из немецкого еще гэдээровского гарнитура. От тетки Лиде осталась и крутая упругая железная кровать с блестящими металлическими шариками на спинке. Чужеродной здесь была разве что большая магнитола на столе.

Пока Лида разбирала пакет, Олег встал у старинного потемневшего зеркала. Снял фуражку, пригладил волосы. Лицо сразу стало каким-то полным, толстогубым, очень сухопутным и словно просило нахлобучить сверху какую-нибудь кепку. Он повертел головой и так и сяк, снова нахлобучил мичманку, с удовлетворением кивнул и лишь потом отошел, повесив фуражку на вешалку у двери.

Олегу нравились и комната, и сама квартира. Было в ней что-то такое, угадываемое как под вековым слоем. Широкий мраморный подоконник, на который Лида любила забираться с ногами. Уходящее вверх окно. И рамы, и тяжелая дверь были покрыты, словно шубой, многочисленными слоями краски. Обои в углу отходили толстым, как книга слоем, в котором, подобно бутерброду, обои перемежались желтыми газетами. Когда Олег решил подкрутить расшатавшиеся ножки стола, то обнаружил под ним невесть как туда попавшую такую же желтую газету. На первой полосе снимок: Жданов подписывает мирный договор с Финляндией. Скрипел под ногами истертый паркет. В стене угадывались прежние, теперь забитые досками, и заклеенные обоями двери.

Дом тоже словно жил своей жизнью. Если прислушаться ночью, что-то в самой квартире скрипело, вздыхало. Неясный, как стертые шаги, шум доносился с лестницы.

Серенький свет с улицы едва проникал в комнату. Ветер с Невы через оставленную на ночь открытой форточку бесшумно шевелил занавеску. Олег и теперь бутылку и бокалы, вазу с яблоками и апельсинами поставил на подоконник. За окном ветер обсыпал деревья, гнал листья к набережной. Хоть и виден был через окно лишь пустой асфальт за деревьями, все равно, так ему казалось лучше, чем, как обычно, сидеть за столом.

Лида примостилась рядом и, положив голову на плечо Олегу, тоже смотрела на улицу. Здесь никогда не было потока машин. Стояли деревья, шли люди от Большого проспекта к набережной и редко-редко проезжала какая-нибудь легковушка. Олег, осторожно, чтобы не потревожить девушку, разлил темное вино по бокалам.

– За что выпьем? – спросила она.

– Давай за твой дом, – предложил Олег. – Знаешь, после каюты я и любому месту рад, лишь бы под ногами твердо было, и движок под палубой не стучал. А тут так вообще, вот так сидел бы и смотрел на улицу.

– Э, матрос, – Лида оживилась, выпрямилась и ножом стала нарезать апельсин на ровные круглые дольки, – здесь не улицы, а линии. Петр первый вообще хотел здесь каналы прорыть, Венецию сделать. И какой такой движок? У тебя же парусник! Шум ветра в парусах. Давай за ветер в парусах…

– Давай, – поднял бокал Олег, – просто с нашими размерами в узкости, в той же Неве, или когда по фарватеру идешь, без движка никак, снесет. Да и когда на берегу стоим, электричество нужно, вот вспомогательный дизель и молотит. И все равно, давай за ветер в парусах.

– И все же задом надо. – Олег поставил пустой бокал, потянулся за яблоком. – Вот похожу еще в моря лет пять и где-нибудь в таком же месте якорь брошу.

– Мне и самой здесь нравится. Я и родилась в поселке под Псковом, и выросла, а как сюда переехала, словно новая жизнь.

– Тебе же комната от тетки досталась? – Олег вновь наполнил бокалы. Бутылка уже наполовину опустела и все равно в сумерках белой ночи казалась темной почти черной.

– Да, она решила на родину переехать к сестре – моей матери. На пенсию вышла. Тогда ни продавать, ни дарить было нельзя, и она со мной просто поменялась. Я и на работу ее устроилась. На заводе в техническую библиотеку.

– Не скучает она по Питеру?

– Да нет, у нее теперь сад, огород. Да наш городок еще древнее Питера. Просто теперь в глуши оказался. Остров, – может слышал?

– Остров… название какое морское.

– Да. Переехала из Острова на Васильевский остров и стала в восемнадцать лет ленинградка, а теперь вот петербурженка. Сразу и не выговорить. Поначалу большая коммуналка была. Шесть семей. На кухне тесно. А в последнее время тихо. Словно исчезают все. Две семьи комнаты продали кому-то. Так пустые и стоят. Теперь вот Давыдовичи тоже съехали. А у тебя, Игорек, только и есть, что каюта?

– Не знаю, – пожал Олег плечами. – Была комната в Клайпеде. – А сейчас это другое государство, мне туда и не въехать. Надо в посольство идти, визу оформлять. Может, зайдем туда как-нибудь в рейсе, так сойду на берег, посмотрю. Давай, все же задом выпьем. Чтобы он был.

Словно услышав тихий звон бокалов, в дверь постучали. Не дожидаясь разрешения сунул босую голову новый сосед, повел ей из стороны в сторону.

– Эге! Да вы тут бражничаете!..

Сказав это, он сразу исчез, но через минуту появился снова с высокой ребристой бутылкой в руках и небольшим, плотно набитым пакетом.

– Пустите уж в избушку на огонек, – он протянул бутылку – это оказался джин – Олегу, а пакет с едой – Лиде.

Сразу прежняя тишина и покой вечера оказались нарушены. Тарелки с подоконника перетащили на стол, зажгли свет. В пакете оказалась твердая, как палка, дорогая колбаса, кусок сыра и несколько банок: икра, оливки, какая-то рыба. Этакий походный набор. Даже небольшие, упрятанные в футляр стаканчики были в специальной коробке.

– Ну, – потер сосед руки, когда все было нарезано и приготовлено, – давайте познакомимся, а то все по норкам сидим в своих комнатах.

– И правда, – согласилась Лида, – а то мы все: сосед, да сосед, здрасьте-до свидания.

– Да я уж знаю, – кивнул головой он, наклоняя угловатую бутылку над стаканчиками, – мне бабуля все рассказала. Вот, говорит, Лида – хорошая девушка, не обижай, вот Олег – друг ее, человек морской, значит жилец вроде как временный. Ну, я что? Сосед, так соседом и зовите. Так что, со знакомством…

– Фу! – отставила стаканчик Лида и замахала перед ртом ладошкой, – как елку съела!

Олег засмеялся, повернулся к гостю:

– Я, может, и временный, а вы постоянно прописанный, так чем занимаетесь?

– Скажем так, юрист с уклоном в практику. – Это как? – не понял Олег.

– Очень просто, – пояснил сосед, ловко нарезая колбасу, – есть всякие доценты, профессора, что в институтах преподают. Теоретики объясняют, как в жизни должно по науке быть. Есть ребята, которым дипломы по барабану, чисто конкретные пацаны, что по понятиям живут и знают, что как в жизни на самом деле есть. И то, и то – однобоко. Ну, а я на стыке – соединяю теорию с жизнью. Приспосабливаю законы жизни к нормам юридическим. Ну, и людям помогаю. Исполняю самые заветные желания.

– Раз так, и Лиде бы помогли, – засмеялся Олег. – Ей охота мир посмотреть, дальние страны.

– Поможем, – ни секунды не раздумывая кивнул тот, – это легко, дадим такую возможность. Для некоторых и Колпино дальняя страна. Ну, а вам, уважаемый, чего бы хотелось?

– Мне? – Олег тоже думал недолго. – Хотелось бы, чтобы в Питере в старых районах запретили белые стеклопакеты в окна вставлять и спутниковые антенны на стены вешать.

– Почему? – удивился сосед.

– Дома уродуют. Рамы эти белые, словно заплатки, и посмотрите, дома какие становятся – как в прыщах, в этих антеннах. Сосед ошарашенно покрутил головой.

– Ну, не знаю. Огорошил ты меня, морячок. Уж больно масштабно мыслишь. Но могу обещать, здесь, в этой квартире, такого безобразия не будет.

Сосед уже ушел, оставив на Лидином столе свои припасы. Но снова гасить свет, чтобы вдвоем также сидеть у подоконника и смотреть на улицу, не хотелось. Что-то нарушилось.

– Что это он про Колпино говорил? – спросила Лида.

– Да он уже выпивши был, нес, что попало. А мужик ничего. Закуска ладно, а если он едва начатую бутылку оставил – это о чем-то говорит.

– Это говорит о том, что еще раз придет. Или не раз. Ладно, давай спать, а то тебе в пять на вахту вставать.

* * *

Олег с Людой полюбили гулять по острову. Сначала она показывала ему свои любимые места. Ее больше тянуло к паркам, к дворцу имени Кирова, к старой пожарной части на Большом проспекте. Отсюда они доходили до Морского вокзала, и Олег фазу поворачивал назад, махая рукой на ошвартованные пассажирские лайнеры:

– Ну их, надоело!

И они шли туда, где нравилось Олегу, по прямым линиям выходили к горному институту. Тут, правда, стоял на приколе ледокол Красин, но его штурман воспринимал спокойно, как музей.

Особенно Олегу нравилась следующая за метро линия. Не самая тихая, с громкими, разъезжающимися на перекрестках, трамваями. Ему нравилось пройти по ней от Малого проспекта до набережной лейтенанта Шмидта. Сначала дома были светло-желтыми, но после Среднего проспекта они словно темнели. Больше становилось мемориальных досок. Поэты, путешественники, географы. От табачной фабрики шел пряный запах табака. Дальше, за густо-зеленым Большим проспектом, линия вновь становилась светлой и словно раскрывалась, подходя к набережной.

Но бывало и так, что, проходя казалось бы по вдоль и поперек исхоженному острову, они с Лидой выходили в совершенно незнакомые места, где шла какая-то своя жизнь. А остров стоял все тот же, что и века назад. Хотя однажды, пройдя мимо расселенного, всего в трещинах дома, они через месяц его уже не нашли. Невысокий забор окружал то место, и на пустыре начали рыть котлован. Потом прямо на глазах здесь возводился дом. Машины без перерыва возили сюда красный, здорового цвета кирпич, и рабочие разгружали привезенную облицовку, чтобы новый дом ничем не отличался от соседних, одетых в гранит зданий. «Гранитные» плиты из кузова брали толстыми пачками и несли бережно, чтобы, не дай Бог, не погнуть или не поцарапать. Новая вечность оказывалась дешевкой.

Когда они в очередной вечер, усталые, уже шли домой, у подъезда из остановившейся машины вылез Гриша. Его единственные на все случаи жизни штаны и заношенная кофта дико смотрелись у не самой дорогой, но все равно ухоженной иномарки.

– Вот, – Гриша был торжественен и как-то тих. – Ездил за город. Дом смотреть.

– Ты что уезжаешь? Гриш? – засмеялась Лида, да и Олег улыбнулся. Настолько тот был тих и торжественен.

– Меняюсь. – Он и говорил солидно, с расстановкой, почувствовав себя уважаемым человеком, с которым считаются, возят куда-то далеко на машине.

– Зачем тебе дом? – поинтересовался Олег. – Свое хозяйство, морока одна. Брал бы лучше деньги.

– Нет. – Гриша помолчал и с каким-то усилием признался. – Нельзя мне деньги. Пропью. А дом – он что? Это свое! Хозяйство. Мне три разных предложили. Тихвин, Сланцы и… – Он, вспоминая, задумался, но так и не смог выговорить хитрое финское название. Все хорошие. Буду думать.

Гриша еще раз кивнул им и важно зашагал в подъезд.

* * *

– Ты домой хочешь? – Спросил Олег.

– Нет. А куда пойдем? На набережную?

– Да ну, сегодня же выходной. Там сейчас куда не плюнь – житель Москвы.

– А знаешь, – Лида от удовольствия оттого, что сейчас скажет, даже прикусила губу. – Полезли на крышу!

– Там не заперто?

– Нет. Сегодня рабочие что-то наверх таскали, и чердак открытым остался.

Крыша у дома оказалась неожиданно крутой. С низенькими, словно игрушечными перилами по краю. Они сели у самого конька лицом к Неве. Крыши, крыши, крыши – серые, коричневые, с новыми блестящими металлическими заплатками, торчащими антеннами. Солнца уже не было, и шпили Петропавловки и Адмиралтейства темными иглами втыкались в небо. Купол Исаакия на другой стороне Невы стоял перевернутой чашкой. Шпили и башни поменьше терялись, словно в серой дымке. И было тихо. Шум редких машин остался где-то внизу, лишь изредка по набережной или через мост проносился свет фар.

– Смотри, – сказала Лида, – все старые дома. Как наш. А знаешь, Олег, я домовую книгу смотрела. Кто в нашем доме только не жил… Какие-то капитаны Главсевморпути, скорняки, уполномоченные чего-то. Словно другой мир. В сорок первом, сорок втором просто где «куда выбыл» – «умер», «умер». А в шестидесятые, паспортистка сказала, старые жильцы потихоньку выезжать стали, отдельные квартиры получать. На Гражданку, в Полюстрово. И снова люди въезжали.

– Смотри, – указал рукой Олег, – вон наши мачты виднеются, выше всех. Словно знак вечности, как и века назад.

– А знаешь, Олег, вот наши профессии, получается, вечные. И тогда, когда эти дома строили, ведь библиотеки были, а уж парусники…

– Жалко, что мы сами не вечны… Кстати наш барк тоже с историей. Реквизирован у немцев после победы, а так он и до войны под парусом ходил. Сначала его у нас военным отдали. Приходил как-то в Балтийске дед, капитан 1 ранга, в отставке, конечно, рассказывал, что он на нем командиром мачты начинал служить. Так эту мачту чуть не целовал.

– Люди всегда тоскуют по прошлому. Кто-то там в Париже или на Колыме, кому как повезло, тосковал по этим вот квартирам, когда они не квартирами были вовсе, а особняками.

– Вот-вот, – подхватил Олег, – а вы переедете же когда-нибудь в отдельные панельные и будете тосковать по своим комнатам в коммуналках, приезжать с той же Гражданки или Полюстрово на Васильевский остров, а здесь уже снова особняки…

– Не знаю. Моя тетка в этой комнате и в блокаду жила, да все никак выбраться не могла, а я и вовсе уезжать отсюда не хочу. Смотри!.. – Лида вскочила, – мост разводят!

Вскоре сквозь разведенные ладони мостов пошли первые суда, стало совсем уж зябко, и они спустились вниз.

В квартире, несмотря на позднее время, горел свет. Сосед шел по коридору, крутя на пальце связку ключей и что-то напевая, да Гриша тихо, как мышь, шуршал в своей комнате.

– Ну, голубки, поздравьте, бабкину комнату я покупаю, уломал. А что вы вроде не с улицы? – встретил он их по-хозяйски.

– А где же баба Нюра жить будет? – спросила Лида.

– В Ломоносове или, говоря более красиво и исторически, Ораниенбауме – городе моряков и переселенцев из коммуналок. Отдельная однокомнатная квартира. Седьмой этаж – птичий полет. «Почему люди не летают, как птицы?» – спросил риэлтор на балконе несговорчивого клиента. Это я шучу. А вот вашу, Лида, комнату готов прикупить – так это серьезно.

– Что ж это вы старушку в такую дыру загнали? – не удержался Олег.

– Да ладно вам – дыра! Чистый воздух, парки, дворцы, и всего час на электричке. Не худший, скажу, вариант, поверьте специалисту. Вот Кронштадт – это дыра. Остров. Ни работы, ни добраться толком, одна сплошная морская слава.

Сосед бросив: «я по делу, на минутку» зашел следом в комнату и сел на стул со счастливым видом человека, сделавшего трудное и важное дело. Лида вышла на кухню поставить чайник.

– Так ты чего от девчонки хочешь? – спросил Олег, подойдя и встав напротив.

Сосед поднялся, смотрел на него в упор, тяжело.

– Ты, морячок, не суйся. Меня наши уже спрашивали, чего он, мол, трется? Ты не переживай, Лидку твою не обидим, получит, что захочет, в разумных, конечно, пределах. Но и ты не встревай не в свое дело. А то ведь знаешь: был свидетель посторонний, стал он вдруг потусторонний. – Захохотал он.

– Пошепты…

Сосед окаменел, Олегу даже показалось, что толкнул статую. Не толкнул, асам оттолкнулся.

Сосед схватил его за руку, крепко, до боли, ее сжал.

– Извини, капитан, – проникновенно и даже расстроенно сказал он, – это на меня иногда находит. Недостатки воспитания. Уж как ни сдерживаюсь… Ты ж тоже пойми, работа нервная. Расселяешь коммуналку комнат на десять, половину людей переселишь, и вдруг какая-нибудь бабка как упрется, и хоть плачь…

– Её право.

– Право-то её, это конечно, это правильно. Но и мы-то никому плохо, всем хорошо делаем. Коммуналки расселяем, и у всех отдельные квартиры. Было всем плохо, а стало хорошо. И государству выгодно.

Вот прибалты в Латвии там просто, закон о реституции. Вернуть дома прежним хозяевам. А те первым делом жильцов на улицу. А у нас по закону курс на ликвидацию коммуналок. Только мы за свою работу ни копейки с государства не берем. За все, как и положено в цивильном обществе, богатый дядя из своих доходов заплатит.

– Убьете Лиду, если что?

– С ума сошел?! – тяжело посмотрел на Олега сосед. – Мы в год десятки коммуналок расселяем. Оно нам надо? И так, то и дело, какую-нибудь сумасшедшую бабку приходится чуть ли не медом мазать и облизывать.

Он помолчал, пьяно улыбнулся.

– Ладно, ты вот есть, а парус поднял – нет тебя. Скажу. На радостях, в честь праздника. Мое ноу-хау. Мы теперь в нужную коммуналку своего человека поселяем. Он изнутри, из квартиры работу ведет. Это не агент, тому и дверь не всегда откроют, а сосед. А какой «тормоз» в квартире попадется, так к нему можно и несколько своих людей поселить. Тогда и работать веселее… И еще, штурман, или кто ты там. Грише сегодня не наливайте…

Белые ночи уже уходили. Уснуть Олегу пришлось лишь на три часа. В половине пятого он поднялся собираться на вахту. Но Лида поднялась еще раньше и уже что-то готовила на плите.

Олег, зевая стоял рядом, глядя из окна кухни на темный пустой квадрат двора.

– А правда, что у моряка в каждом порту девушка есть? – неожиданно спросила Лида.

– Так уж и в каждом. – Почесал он грудь. – Ну зашел пароход туда на три дня, так что ты успеешь?… Нет, успеть, конечно, можно. Но так, чтобы она тебя и потом ждала?!. Это лучше на регулярной линии работать. Санкт-Петербург – Гамбург – Манчестер – Санкт-Петербург. Чтоб, как трамвай. По расписанию. Хотя нет, это все страны-то развитые, в них моряк как временная работа, до лучших времен. Вот Африка, или если на ремонт где-нибудь на полгодика встать…

Олег понял, что сказал, что-то не то и сразу поправился:

– Да и не котируются нынче моряки. Это при социализме, рассказывают, они шмотки возили, магнитофоны на продажу…

– Она его за тряпки полюбила, – вздохнула Лида, – давай собирайся на свой парусник, романтик. А то еще что-нибудь скажешь…

Появился из своей комнаты сосед, уже одетый, буркнул «приветик» и, толкнув дверь, зашел в Гришину комнату.

Оттуда донеслось невнятное бормотание. Но вскоре появился и сам Гриша в сопровождении соседа.

Одет он был странно. На ногах кеды. Всегдашние вытянутые и потерявшие цвет, напоминавшие матросскую робу, спортивные штаны венчали вполне еще приличные рубашка, пиджак и галстук.

Сосед придирчиво осмотрел Гришу, сунул ему расческу.

– Ну вот, хоть на человека похож стал. Давай, быстрей, нам еще в твое Лодейное Поле ехать и ехать.

Гриша серьезно кивнул и, взяв расческу пошел в ванную причесываться. Сосед все это время нетерпеливо стоял у открытой входной двери.

– Давай, давай, красавец, – ласково подхватил он вышедшего из ванны Гришу под локоток, – с утреца, путь неблизкий, поехали.

– Дай хоть комнату напоследок глянуть, – неожиданно возроптал тот.

– Иди давай, что тебе комната, домовладелец!..

Гришу выпихнули за дверь и слышно было, как он ссыпался по лестнице.

Олег остался дома с Лидой один.

– Куда это они? – недоумевал он.

– Куда-куда, комнату менять.

– Да нет, я понял, а почему одели его так?

Лида задумчиво смотрела в окно на асфальтовый пятачок двора, стоявшую на чурках вместо колес старую ржавую машину, наконец, словно очнулась:

– Там, где регистрация, окошко в стене, его подведут, документы положат, нормальный человек в костюме и галстуке. Без перегара. Ему уже два дня пить не дают. Комната неприватизирована – продать нельзя, поэтому и обмен. Меняет комнату в коммуналке на собственный дом…

– Да что, это все серьезно было?… И что же, ты одна теперь в квартире с этим упырем осталась?

Лида молчала. Она прижалась к Олегу, не от желания, а словно ища защиты и опоры. Вздохнула.

– Видно пора и мне куда-нибудь собираться.

– Куда? Тоже в Тихвин, какой-нибудь? Слушай, давай уедем подальше хоть на месяц, я отпуск выпрошу? Или рвани к тетке в этот Остров. Глядишь, все здесь устоится.

– Да ничего не устоится. Что ты думаешь, это первый заход был? Нормальная квартира. Центр. Дом после капремонта. Всего шесть семей. И шесть комнат. Уже не первый год достают.

– Ладно, – Олег взял приготовленный пакет, – давай так. Одна пока не ходи. После работы встретимся и решим, что делать…

Как назло, с утра испортилась погода. К брошенной на борт парусника времянке Олег подсоединил электрическую плитку и кое-как грелся, держа руки над раскаленной спиралью. Лето уходило прямо на глазах.

Даже если парусник твой плотно ошвартован к берегу и, по сути, ты словно сторож на барже, все равно вахта твоя останется корабельной. Пусть из снятой вверху обшивки подволока свисают провода, торчат всюду ржавые трубы, сняты доски с палубы, отодран линолеум в коридорах, все равно за иллюминаторами плещется вода. Стоит промчаться мимо «Метеору», задравшему нос над вышедшими из воды крыльями, волна начинает зло бить в борт, и старый парусник со скрежетом трется кранцами о причальную стенку. Словно до зуда хочется ему сняться со швартовых и уйти куда-то далеко в море, где берег не увидишь и с поднятой на самый верх мачты будки. Да и сам Олег уже подустал на берегу. Все чаще его тянуло куда-то. Бывало, просыпался ночью и просто смотрел из окна Лидиной комнаты, как идут мимо по Неве к заливу суда, закрывая противоположный берег. Их огни медленно проплывали мимо. Никого кроме вахты и поднятой на проход узкости швартовой команды, не было видно у них на борту. Да и те зевали, торопили время, чтобы поскорее пройти Неву и потом, уже на большой воде, завалиться в каюте спать. А Олег, наоборот, мучился, потому что не мог уснуть, ложился лишь под утро, а потом зевал всю вахту или вполуха дремал в каюте, или целый день ходил по кораблю недовольный и хмурый.

Даже спокойная вода в Неве под ветром стала темной, с маленькими злыми волнами. Олег с неудовольствием поднял голову, когда сверху по железу со снятыми досками палубы прогромыхали чьи-то быстрые шаги. Он даже не поднялся. Все двери, кроме одной, задраены на кремальеры, и нежданный посетитель мимо не пройдет.

– Спишь, совсем тут распустился?! – распахнув дверь, в каюту ворвался старпом.

– Да я?! – Обрадовался Олег, – да я с механиком на пару эту консервную банку дни и ночи стерег!

Отпуск пошел старпому на пользу. Лицо загорело, а волосы, наоборот, выгорели. Он подсел к плитке, тоже протянул было к ней широкие мосластые ладони, но не усидел, энергия у него била через край.

– Холод собачий, – пожаловался он, – я же прямо с аэропорта сюда. Мне мастер телеграмму дал, ты что, не в курсе?

– А кто, меня, сторожа, извещать будет? – пожаловался Олег, пожимая плечами. – Никак деньги на ремонт нашли?

– Нашли! Через неделю в Бремен идем. Командный состав весь, что на вахту здесь и в машине, ну и матросов пяток в боцманской команде. Под движком как-нибудь дотопаем.

– Слушай, – старпом на минуту задумался, – мастер пока в Москве, не сегодня завтра подъедет. Ты мне пока не нужен, а вот механика гони сюда. Пусть дед машину готовит. Давай, прямо сейчас за ним и езжай и на сегодня свободен.

– Слушаюсь, – Олег даже шутливо козырнул и фазу засобирался на берег.

Механик жил на самой окраине. Олег вылез из метро среди когда-то новых и нарядных а теперь уже просто серых домов с потеками на панелях. Дальше еще надо было ехать на автобусе, и Олегу показалось, что он сошел с ума. Дома вдоль дороги были одинаковыми, как близнецы, и различались лишь огромными номерами, выписанными черной краской прямо на стенах. Несмотря на лето, между ними лишь изредка стояли деревья.

Зато нужный дом было отыскать легко. Отсчитав подъезды Олег нырнул в средний, мимо лифта, по лестнице взбежал на четвертый этаж и утопил кнопку звонка.

Дверь открыл сам механик, одетый по-домашнему в вылинявшую майку и спортивные штаны.

– Что случилось? – перепугался он. – Что, пожар?!

– Да окстись! – засмеялся Олег. – Хуже! Старпом приехал, в море идти пора. В славный город Бремен.

Механик стоял в дверном проеме, не говоря ни слова.

– Дед, ты что? Радуйся, валюты срубим. Давай, на пароход двигай. Машину-то корабельную не всю продал?

Наконец, он словно очнулся, совсем не радостный от близкого похода и вздохнул:

– Это конечно, машину подготовим, ты зайди, что ли…

Но Олег, мотнув головой, уже бежал вниз. Он прикинул, что встретиться с Лидой, как обычно, на мосту уже не успевает, и заторопился к дому. Он выбрался из метро на «Василеостровской» с удовлетворением огляделся и пошел к дому бормоча на ходу:

– И как там, в новостройках этих, люди живут…

Как к себе домой, он распахнул дверь подъезда и взбежал по лестнице.

Миллионы прошедших ног выдавили ямки в ступеньках. Лестница была широкой, со множеством поворотов, так что в середине оставался большой, похожий на колодец проем. Всего четыре этажа, и на каждом, пусть и испохабленные звонками и замками, но все равно величественные, как во дворце, двери. Между этажами были площадки, и оставалось место для скамьи. Олег, вспомнив, как они вчера лазили на крышу, поднялся мимо квартиры выше, на верхнюю площадку, решив подождать Лиду здесь. Он стоял у окна и смотрел в окно поверх деревьев на пустую улицу и краешек Невы. В доме напротив через окна виднелся кабинет с огромными столами, и несколько женщин, склонившись над ними, писали что-то на огромных белых листах бумаги. Олег вспомнил, что здесь управление гидрографии, и женщины наносят новые точки глубин на морские карты. Может быть, на те самые, которые он придет получать перед выходом в рейс.

Уже не раз простучали внизу чьи-то каблучки, хлопнула дверь какой-то квартиры, и Лида по времени должна была вернуться домой, а он все стоял и смотрел на здание напротив, на пустую улицу и узкий краешек Невы, видневшийся за набережной.

Его тронули за плечо. Сзади стояла раскрасневшаяся, запыхавшаяся Лида.

Олег потянулся к ней, но она отвела его руки.

– Сейчас позвонили, Гриша-то умер…

Они спустились на свой этаж. Квартира была непривычно пуста и тиха. Длинный темный коридор и светлые пятна света, падающие из комнат. Что-то жуткое было в их открытых дверях. На полу валялись обрывки каких-то бумаг, паркет был затоптан. Лишь последняя в ряду дверь была закрыта, когда она открылась, из своей комнаты показался сосед.

– Что? Уже знаете? – усмехнулся он. – Тогда разговор есть. Пошли. И он свернул в Гришину комнату.

– Деловой? – только и поинтересовался Олег.

– Деловой, только с твоей подругой, – отозвался сосед, – у тебя лишь право совещательного голоса.

Он подождал, пока Лида сядет на диван, и продолжил.

– Тут, Лида, такое дело. Комната, получается, освободилась.

– Что значит освободилась? Мне баба Нюра сказала, что поменялась она с вами, на квартиру где-то за Петергофом.

– Да не о ней речь… Знаете же, Гришка, урод этот, прости господи, помер.

– Ну, а как же дом в Тихвине или Лодейном Поле, – встрял Олег. – Он же вчера с вами поехал…

– Вот, не доехал… Ни до дома, ни до регистрации. Он же аванс, пятьсот рублей с нас вытребовал. По дороге у вокзала остановился пописать. Памперс ему, что ли, привязывать?! И когда успел какую-то гадость купить и выжрать?! С регистрации нас завернули, пусть, говорят, проспится. А тому на глазах все хуже. В больничку местную отвезли, на коленях, как отца родного, там и отошел, гад.

– Вроде как обманул он вас, – покачал головой Олег, – смотри, тихий-тихий…

– Не говори, – сосед махнул рукой, – наш прокол. Ну да ладно. Не о том речь. Комната-то его неприватизированная была, освободилась и по нашему гуманному закону в нее тогда соседи селятся. Очередники. Если таких нет, ее в квартире в дополнение отписывают судье, полковнику или Кулибину заслуженному. Лид! Ты случаем не полковник? Тогда тоже отпадает. Значит, тогда по закону соседи должны ее выкупать, вроде как аукцион. Кто больше заплатит, тому и комната.

– И сколько вы заплатите? – поинтересовалась Лида.

– Сколько нужно – столько и заплатим, – жестко ответил сосед, – на рубль больше, чем вы наскребете.

Лида подумала, глянула на молчавшего Олега:

– Ну, а если я замуж выйду и на очередь жилищную встану?

– Этот фокус не пройдет. Даже если к утру экстренно тройню родишь. Поздно. Все на момент события. Так что я пошел комнату столбить.

– Подожди, – Олег остановил его. – Скажи лучше, вот Гришу хоронить будут. Вы ему хоть брюки нормальные к пиджаку наденете?…

И все-таки он был сильно пьян. Медленно поднялся с тяжело скрипнувшего стула. Потянулся. Пошел к себе и уже в дверях обернулся:

– Тебе когда в моря-то? Завидую я тебе, морячок. Хоть ты и без дому, без пристани, как дворняга морская. Помудрил, посчитал, карандаш к карте приложил, чирк по линейке и четкая линия: куда плыть. А тут народ все мечется, мечется чего-то…

– Да, что-то мне все завидуют…

Сосед ушел к себе. Вокруг лежали Гришины немудреные вещи. Голая лампочка под потолком светила тускло. Из мебели здесь были лишь старый диван со скомканным одеялом и засаленной подушкой. Фанерная табуретка заменяла стол. На ней стоял стакан и открытая консервная банка с чем-то засохшим с воткнутой, торчащей вверх вилкой. Был еще чемодан. Большой, обитый деревянными рейками. Он, по-видимому, заменял и шкаф, и комод. Из-под приоткрытой крышки торчали какие-то тряпки.

Олег переглянулся с Лидой, подошел и откинул крышку. Среди грязных рубашек и маек лежал непонятно как уцелевший набор слесарного инструмента в деревянной коробке и большой альбом с фотографиями. Олег взял альбом, встал с ним под лампочкой. Вдвоем они стали листать его, переворачивая толстые картонные страницы.

Первые, еще довоенные фотографии. Семейные, где все взрослые и дети, рассаженные фотографом, старательно смотрели в объектив. Степенные торжественные, сидевшие на стульях взрослые, вставшая за ними мелкота. Среди нескольких, на одно лицо, пацанов-братьев и не угадать было Гришу. Потом сразу шли снимки послевоенные. Уже точно Гриша в похожей на военную форме ФЗУ – фабрично-заводской школы. Вложена пожелтевшая грамота. Наверху Ленин со Сталиным. Снова пошли снимки. Гриша с друзьями у проходной завода, все в широченных брюках, таких же безразмерных пальто. Какое-то строящееся судно, и среди труб уже точно Гриша, улыбающийся, с толстым, похожим на удава кабелем на плече.

– Не знаешь, у него родные есть? – спросил Олег Лиду.

– Родители и братья умерли в блокаду. Жена лет пять назад, уже здесь, а детей не было.

– Значит, теперь никого и ничего?

Прошлое смотрело со снимков людьми, которых уже нет. Появился дом, счастливый Гриша стоял у подъезда, указывая рукой на свои окна. Дом был все тот же, лишь люди на снимках старели, как в замедленной съемке, от страницы к странице. Кто-то снял и новоселье. Все было в этой комнате. Нехитрый стол, много людей и Гриша – хозяин, рядом невысокая женщина.

– Не могу больше! – Лида ладонью закрыла альбом. – Хватит. Пойдем к себе.

– Забрать альбом?

– Нет…

Утром, когда Олег собирался уже уходить, в квартиру зашла баба Нюра в черном платке. Словно и не замечая Олега, она кинулась мимо него к Лиде, обняла ее и заплакала:

– Уезжай, уезжай дочка, погубят они тебя!..

На паруснике было не протолкнуться. Снова нагнали рабочих, и они экстренно, в три смены, готовили корабль к выходу. Подъехал еще четвертый помощник, самый младший из штурманов, прошлый год отходивший простым матросом выпускник мореходки. Прибыли в помощь деду третий механик и электрик.

Олег с утра был на подхвате, но ближе к обеду стармех поднялся с машины, кое-как отмылся и махнул рукой:

– Пошли обедать, а то сейчас работяги повалят.

В заводской столовой было еще малолюдно и, загрузив подносы, они заняли место у окна. Дед явно был взволнован. Отвечал невпопад, думал о чем-то своем, но наконец разговорился.

– В Бремен значит идем. Как музыканты. А я-то все думал-мечтал когда-то, отслужить, выслужить пенсион и сидеть на берегу. Да, берег… У нас автономки были по девять месяцев, так, бывало, закроешься в каюте и чуть волком не воешь от тоски. А вышел на пенсию, посидел на берегу. Одни проблемы. Дети без меня выросли. Диванчик тебе на кухне… Одно, другое, третье. Вот на борту. Каждый за свое отвечает, и с тебя конкретный спрос. Все поражался, что многим на берегу не сидится. Идут баржи охранять, на маяки смотрителями. А сам сошел на берег, а тут и не нужен никому. Дома все без меня привыкли. Ко мне: «эй, дед, за картошкой сходи, все равно без дела сидишь».

Он задумался, так и сидел с поднятой над тарелкой ложкой. Уже старик. Олег как первый раз увидел его отекшее красное лицо, вспомнил его вечную одышку. Исчезала она только на корабле, когда тот попадал в привычный узкий круг каюта-дизель-мостик, в котором провел всю жизнь.

– Я уже, наверное, медкомиссию не пройду. В море не пустят. Сердце. Когда парусник тронут, спишусь. Мне тут на заводе предложили в портофлоте на шаланде работать. Сутки – трое. Все эти воды льяльные-фекальные с кораблей принимать.

– Да ладно, дед, – успокаивал его Олег, – сунь на медкомиссии в медкинжку полсотни баксов и «здоров». Сходи в Бремен напоследок.

Честно говоря, Олегу было не до деда. Неожиданная новость словно всколыхнула спокойную и уже привычную жизнь последних месяцев.

Олег с удивлением заметил, что и о Лиде он стал думать как бы в прошедшем времени, невольно уже отстраняя ее от себя. И все же мысль о ней беспокоила и саднила. Снова вспомнился сосед.

Олег быстренько доел и поднялся.

– Слушай, дед. Ты не посидишь за меня на вахте часок? У меня тут дельце одно есть…

В одной из боцманских кладовок среди прочего хлама лежали два старых, вырезанных из борта иллюминатора. Когда-то давно в борт на волне садануло невесть как оказавшееся на рейде бревно, и на заводе первым делом поменяли кусок обшивки вместе с иллюминаторами. Старые же – хозяйственный боцман припрятал в кладовку на всякий случай.

Олег присел, ногтем колупнул краску. Иллюминаторы отозвались темноватой бронзой. Оставалось оттащить их в приготовленный заранее ящик. Накладная на вывоз штурманских приборов в поверку тоже была заготовлена. Заказан и заводской грузовичок. Да и никто не обратил бы теперь на это внимания, когда все только и делали, что тягали ящики на борт и с борта.

Вохровец на воротах равнодушно глянул в документы, нажал кнопку, и металлические ворота поехали в сторону. Парадные дома-дворцы центра фазу кончились. Пошли одинаковые мрачные и все равно добротные бывшие доходные дома. В нескольких кварталах стояли старые, невесть как оказавшиеся здесь гаражи. Скорее всего, самострой. На одном из них, прямо по стене, было краской криво выведено: «Скупка цветметаллов». Олег остановил грузовичок, откинул борт кузова. Водитель, мужик лет пятидесяти в старой спецовке, оживился.

– Слышь, командир, ящичек не оставишь? Уж больно доски хороши. Мне б их на дачу.

– Тогда помогай, – буркнул Олег.

Вдвоем они сволокли ящик к воротам гаража. На них оказался огромный ржавый замок. Штурман зло сплюнул от досады. Но водитель как ни в чем не бывало застучал кулаком в половинку ворот.

Изнутри тут же отозвались какой-то возней. Что-то там заскрипело и половинка ворот, та, что с замком, как ни в чем не бывало отъехала в сторону.

– Ну?… – в воротах стоял, разминая в руках папиросу, весь какой-то жеваный, мужик, одетый, несмотря на жару, в телогрейку. Тут же рядом стояли большие весы.

Олег молча, валявшимся тут же металлическим прутом поддел доски ящика и выволок иллюминаторы.

Водитель с ящиком в обнимку потрусил к машине, а приемщик присел рядом. Он ласково провел заскорузлой морщинистой рукой по темному и все равно поблескивающему металлу.

– Знаешь, какой же это лом? Жалко. Я их у тебя не по весу возьму, а так, на поделки. Заходят любители, интересуются.

Из кармана телогрейки он легко, словно мелочь, достал две двадцатидолларовых бумажки.

Олег сидел на улице Красной и пил пиво. Точнее, на улице Галерной, так было на табличках домов. Просто старушка, что направила его сюда, назвала улицу прежним именем. Олег сидел в небольшом дворике на поваленном стволе дерева и смотрел на здание через улицу. Темные стены, высокие узкие окна, крыша в рыжей ржавчине. Сбоку была башенка, тоже крытая железом, с пустыми окошками. Еще выше неторопливо ползли по небу облака. От улицы дворик отделяла невысокая желтая стена. Не было ни прохожих, ни машин. Словно вышел из мира на полшага в вечность. Наверняка к какому-нибудь празднику или юбилею появятся рабочие и перекроют крышу белыми сверкающими листами. Только миг, и снова дом будет стоять под скупым питерским солнцем, дождиком и снегом.

– Вы ко мне? – До плеча Олега дотронулся высокий чуть сутуловатый мужчина в светлом костюме с портфелем в руках. Длинным у него было все: лицо, нос, пальцы, даже портфель. Олег даже подумал, что вот портфель точно для бани, и веник влезет.

– Мне секретарша сказала, вы меня спрашивали. – Терпеливо повторил длинный. – Берите свое пиво и пойдемте, у меня еще сегодня процесс.

«Адвокатское бюро Рубинчика» – значилось на вывеске у двери спрятавшегося среди деревьев двора флигеля.

Адвокат провел Олега в контору, усадил напротив в глубокое кресло, в котором Олег сразу же утонул, и изобразил на лице усталое участие.

Он даже ничего не помечал у себя в раскрытом блокноте и лишь пару раз уточнил у Олега обстоятельства дела. Выслушав, он ненадолго задумался.

– Ни насилия, ни угроз нет, и это очень плохо. Получается, что некая организация, имени которой вы не знаете, просто предлагает вашей девушке и ее соседям безвозмездно улучшить жилищные условия. Этот ваш сосед для суда – никто. Он просто делает вам интересные предложения, а покупать или меняться к вам придут совсем другие люди.

Окно в кабинете адвоката было закрыто жалюзи, мужик, пристроившийся за ними у стеночки, наверное, думал, что его никому не видно. На его лице беспокойство быстро сменилось маской удовлетворения и даже неги. Адвокат и бровью не повел, продолжая мерно говорить.

– Заметьте, я не говорю про закон. Просто, если у вас есть сила, деньги, люди. Увозите эту девушку, или пусть ваши люди купят у нее комнату, и тогда вы сможете с ними торговаться и диктовать условия.

Если у вас есть сила. У нас давно в городе не стреляли, даже скучно. И еще, почему вы все приходите так поздно? Купили в квартире первую комнату, пришли бы ко мне, и мы прописали бы на ваши метры кучу народу. Ветеранов, блокадников и малолетних узников концлагерей. И пусть бы они всех расселяли, а мы бы имели свой процент.

Он еще немного подумал и решительно отказался:

– Нет, на этом этапе я за дело не возьмусь…

Деда Олег нашел в машине. Он стоял у разобранного дизеля и протирал, словно гладил, какие-то замасленные детали.

– Иди уж, – повернулся он к Олегу, – тут народу и так теперь хватает, да и чего там тебе, два часа осталось.

Лида стояла на мосту, у башенки с чугунной памятной доской.

Здесь, на открытом пространстве над водой, и ветер был другим, стылым. Олег подошел и обнял ее.

– Ты что? Я же только через час должен был смениться. Лида повернулась к нему и поправила сбитые ветром пряди.

– А я сегодня на работу и не ходила.

– Ну и правильно. – Олег достал и показал зеленую бумажку. – Гуляем.

– Первая зарплата за два месяца? А с чего гулять будем, с радости или с горя?

– Не зарплата, а кража судового имущества, хоть и в виде лома. А с радости или с горя – не знаю. Повод-то есть. Мы, Лида, в море уходим.

Неподалеку нашлось кафе с пошлым названием «Фрегат», пустое днем, и лучший столик у окна был свободен.

– Вот и лето прошло, – сказала Лида, грея бокал в ладонях. – А словно жизнь перевернулась. Осень, а как будто все и кончилось.

– Да что кончилось?

– Не знаю. Не люблю осень. Сейчас дождик на неделю зарядит… А в море дождь бывает? Так что снизу вода и сверху вода?

– Конечно, бывает, – засмеялся Олег, – просто дождь по волне лупит. А если заряд ударит, так не дай Бог на верхней палубе вахту нести. Поток в лицо, в шторм, ветер над водой лентикулярисы срывает, и они летят отдельно. Это барашки белые – так по-латыни. Паруса уберут. Оставят штормовой, полоской на… мачте и дрейфуем по ветру.

– Лентикулярисы… Олег возьми меня с собой. Не могу я здесь. Время сейчас такое, что одной нельзя, опасно просто. Возьми меня к себе на парусник.

– Так это только на камбуз или дневальной, то есть уборщицей.

– Все равно возьми, хоть кем.

– Лидусик! Мы же не круизный лайнер. Нам сейчас в Бремен идти. Матросов человек пять возьмут – концы таскать, на швартовку. Ну что ты?! Да там и вся романтика за неделю проходит.

Лида молчала.

– И поднимет наш барк паруса, утром алые, как у Грина. А знаешь почему они алые? Потому что солнце утром на них светит.

– Господи, какой еще Грин? – тяжело вздохнула Лида. – Скажи проще: поматросил и бросил.

Наступал вечер. Кафе быстро заполнялось веселыми, празднично одетыми людьми. Бармен воткнул кассету в магнитофон и бодрая задорная музыка загромыхала так, что разговаривать было уже невозможно.

– Пойдем ко мне, уж в последний раз, – прокричала Лида, наклонившись.

– Почему в последний? – Олегу показалось, что он не расслышал. Он взял Лиду за руку и повел к выходу.

Как-то быстро пришла осень. Под ветром облетала листва. Прячась от него, они шли проходными дворами. Первый парадный двор, второй поплоше и третий, заваленный мусором, надежно скрытый от проспекта. И снова выход на линию к особнякам.

– Здесь Петр Первый вообще хотел вместо линий каналы отрыть, Венецию сделать.

– Ну и где каналы? – поинтересовался Олег.

Лида пожала плечами.

– Наверное, деньги украли.

У булочной стояла согнутая, как знак вопроса, старушка, протягивая к прохожим вытянутую ладошку. Побирушек в последнее время стало немерено. Таджики со своими детьми садились в засаленных халатах на коврики прямо на перекрестках.

У старушки на мужском, старого покроя пиджаке был зеленый знак блокадника. Прохожие шли мимо, словно не замечая ее.

Олег, задрав подбородок, прибавил шаг. Лида, оглянувшись, вернулась. У старушки просто упала булка хлеба, и ей было не поднять ее.

– Молиться за вас буду, – едва слышно прошептала она им.

– Стыдно как. – Олег еще потоптался, раздумывая, не вернуться ли, не предложить ли еще помощь. Но и старушки-то уже не было.

Они дошли до дома. Прямо перед подъездом стояла огромная, с кузов грузовика, помоечная лохань, почти доверху заваленная мусором.

– Смотри, – показала Лида на старый Гришин диван, край которого торчал оттуда.

Бегом они поднялись по лестнице. Двери квартиры были распахнуты. В свободных комнатах уже содрали обои, срезали батареи и лишь снятый старинный паркет был заботливо сложен в углу. Вдобавок рабочие что-то начудили с проводкой, и света теперь не было.

Закрытая комната Лиды была нетронута.

Она достала откуда-то свечу, и та стояла в бокале криво и расплавленный парафин стекал прямо на подоконник.

– Гляди, пригодился соседский подарок, – достал Олег начатую бутылку джина, – хоть ты и говоришь, что елкой пахнет, но это самый что ни на есть морской напиток. Я так и не понял, что ты про переезд говорила.

– Говорила, что переезжаю. Ты утром как ушел, сосед со своими и подвалил.

– С бандитами?! – дернулся Олег.

– Почему с бандитами? Такие же юристы… Все в костюмах. Все культурно. Предложили на выбор. Однокомнатную в новостройке в любом районе, дом в области или деньги. Вполне приличные.

– И ты в новостройки поедешь?

– Нет. Здесь же. На третий двор, на две арки вглубь острова. У них для таких, как я неходовая квартира есть. Такая же комната будет, только не на Неву, а во двор, но квартира без алкашей, соседки – старушки из коммуналок, что из центра уезжать не хотели. Я уж и документы подписала.

– Может, не стоит? – мысленно взвесил все Олег. – Все-таки новый район, отдельная квартира…

– Вот и сиди в ней, как в клетке. Сколько раз к знакомым ездила. Мусор, грязь, дома все одинаковые. Даже не представляю, как там можно просто так погулять по улице. Там и гуляющих-то нет, разве мамы с колясками. Все топают куда-то конкретно. Утром в метро вдавиться, вечером выдавиться, пожрать и к телевизору.

– Думаешь, здесь таких мало, – улыбнулся Олег, – быт заел. К тому же у тебя и коммуналка нормальная, Гриша он тихий алкаш был. А сколько здесь таких, когда соседи с белой горячкой, зэки какие-то, психи, просто сволочи.

– Наверно. Только знаешь, я первые месяцы, как приехала, по Васильевскому каждый день часами меряла, от линии до линии. Здесь на Малом проспекте знаешь, какие тихие места есть… Даже на работу летом пораньше выходила. Я из мемориальных досок больше, чем за все годы истории в школе, узнала.

– А может, все это правильно, – пожал плечами Олег, – жили здесь культурные богатые люди. Дворяне. Рояль играл, пары танцевали, домашние концерты. Кто-то сидел, не высовываясь, в комнате для прислуги и на балалайке тренькал. Потом трах-бах, революция. Перетасовали все. Сначала богатых истребляли, потом друг друга. Война, блокада, голод, коммуналки. Теперь вот тоже революция по-тихому. Глядишь, откупят назад квартиры и особняки. Станут новые хозяева культурными. Грамоты нарисуют, что они дворяне. Снова будет рояль играть.

– Не будет, – покачала Лида головой, – тетка говорит, был рояль, да сожгли в блокаду.

– Ну, домашний кинотеатр будет стоять какой-нибудь.

В дверь тихо постучали.

– Кто это? – переглянулся Олег с Лидой.

– А ты как думаешь? – усмехнулась она и крикнула уже громко. – Заходи, сосед. Чего жмешься?

Там действительно стоял сосед. Он, еще раз спросив разрешения, зашел. Поздоровался. Тихо присел так, что лица его в полутьме и не было видно.

– Вот, Лида, ваши документы. – Протянул он ей прозрачную, набитую бумагами папку. Переезжайте, когда вам удобно. Только здесь уже строители свои работы начали. Боюсь, вам задерживаться будет не слишком удобно. Хотя они и переехать помогут, вещи перетащат… Ну, не буду вам мешать, – встал он. – Да, урну с Гришей к семье, на Шуваловское отвезли, если вам интересно.

Сосед ушел. Пыль, поднятая днем строителями, набилась и в комнату.

Свеча на подоконнике отражалась в стеклах, они и от слабого огня стали темными и словно три огонька плясали перед ними.

Лида только притронулась к форточке, и сильный порыв ветра толкнул ее, распахнув. Ветер загасил свечу, поднял гардину, закружил по комнате. Сквозь него донесся слабый отзвук выстрела.

– Что это?

– Ну ты даешь, моряк! Пушка в Петропавловке неурочно бьет. Наводнение, верно.

* * *

Ничего красивого в их отходе не было. Ободранный парусник оттащили от заводской стенки, развернули и поставили к выходу из Невы. И все равно толпа зевак собралась на набережной. Не так уж часто сегодня приходится видеть парусники.

Едкий дым из трубы буксира летел в лицо. Слева были причалы верфи, справа набережная Васильевского острова. Уходили назад дома набережной, по которой каждый день Олег с Лидой гуляли все эти дни. Старые дома, невысокие особнячки, за окнами которых и сегодня, как много лет назад, разыгрывались страсти и страстишки. Олег все старался разглядеть людей на берегу, а те дружно махали медленно проходящему мимо паруснику. Проплыли назад выгнутые в муке фигуры у входа в Горный институт. Ледокол «Красин», который уже много лет таскали переставляя, как экспонат, с места на место.

На паруснике была праздничная атмосфера, общее оживление, как всегда при выходе в море.

Ветер с моря надраил буксирный трос, заставлял ежиться и запахнуть бушлат. Справа по борту уже начался Балтийский завод с серыми громадами недостроенных судов и кораблей. На одном, выдающемся под углом в Неву, на юте стояла девушка. Она смотрела на барк и, сложив у лица руки, пыталась что-то крикнуть. Мешал и ветер и стук машин буксиров. Парусник прошел мимо, и только Олег смог расслышать ее слова: «Третий двор…»

Ему стало легче, он замахал в ответ, хотя и знал, что вряд ли вернется.

И капитан, дав длинный гудок из тифона, скомандовав баку и юту отдать буксирные концы, повернулся к нему:

– Штурман, пиши в журнал: «Хода и курсы переменные».

Олег чувствовал и какую-то горечь. Удастся ли ему вернуться сюда когда-нибудь? И будет ли вообще на земле место, куда ему можно будет вернуться и где его будут ждать?

Александр Суворов

Суворов Александр Естиславович родился в 1965 году в Казани. Закончил Литературный институт им. Горького и литаспирантуру по теме «Достоевский и западный философский роман XX века». Постоянный автор журналов «Наш современник», «Москва», «Роман-журнал – XX век», газет «Российский писатель» и «День литературы». Член Союза писателей России. Сотрудник журнала «Наш современник».

Человек без паспорта (рассказ)

Фамилия у меня плохая: Серегин. Плебейская фамилия. Ничего благородного здесь не сыщешь, хоть в лепешку расшибись. А я благородным быть хотел до жути, верил в свою совершенную исключительность среди необозримых миллионов человеческих существ, вот и вышла мне моя неповторимость боком. Довела меня гордыня до ручки, я отгородиться хотел и сам по себе в силу своей исключительности прожить. В золотом дворце на мраморном утесе под облаками и высшему чувству любви изменил. Другие вон преступления не выносят – совесть заедает, а я любви к себе не стерпел.

Никто не знает, как жить, – говаривал друг мой покойный, бывший гитарист из вокально-инструментального ансамбля, сокращенно – ВИА, как их в благостные советские времена называли. Прошли те времена, канули в лету, и люди озверели буквально, а ведь раньше благородные были все, кого ни возьми, даже последние, казалось бы, изверги из числа преступного мира. А одичавших и опустившихся интеллигентов, как я, и вовсе в природе не существовало. И как ведь говорили: «человек – это звучит гордо» и все в таком роде. И ведь звучало гордо. И умных книг было не достать, а ума на всех хватало, потому что у каждой последней твари из рода людского пищало внутри: человек человеку друг, товарищ и брат. Проморгали мы свое благоденствие, незаметно опустились на четвереньки и стали вонючим и потным стадом. И погнались за деньгой. Голодными стали и послушными. А голодный пес всем руки лижет.

Так о чем я начал-то? Забыл уже, мысли все в голове перепутались, кишки голодные в комок слиплись, брюхо к позвонкам прилипло. А мысль у меня теперь одна: выпить, забыться, свернуться в клубок на чем-нибудь мягком и отвернуться к стене, чтобы мир этот паскудный некоторое время не видеть. Да ведь не спасет это, знаю, знаю. Конченый человек всяк тот, кто лакает по утрам водку из горлышка. Какая это, право, мерзость. Ух! Кажется, полегчало. Ну а коли так, продолжу свою последнюю повесть, рассказ опустившегося человека.

Плохо быть слабым. И уж совсем худо твое дело, когда руку твою, не мытую уже десятый день, некому пожать во всем этом печальном мироздании, и сам ты мечешься, как пес, по огромному бесприютному городу без конца и края, над которым бегут рваные серые облака, словно Северный ледовитый океан опрокинулся вверх дном. И не к чему пристать тебе, сволочи безродной, у которой ни кола и ни двора, и мечешься, как щепка в водовороте. Тону я, братья мои, хотя никаких братьев у меня и не было отроду. А может, мы все уже умерли, а? Есть кто живой под этим ледяным палящим солнцем? Никто не отзовется, хоть охрипни тут. Люди катятся по улицам, как камни. Обернись и плюнь мне вслед, прохожий, я для тебя никто.

Никто не знает, как жить, говорил один мой друг из прошлой жизни, хотя… я повторяюсь, когда я пьян, я всегда повторяюсь, а пьян я в стельку. Друг мой Леонид давно сгинул с лица земли, а истина эта осталась и по сей день. Время истине не указ. Хорошо ей там, за облаками, где нас нет, а тут живи, корчись, ползай на чреве своем, как дождевой червь, и жди, пока тебя раздавят. Или… дави сам. Се ля ви, так-то, други мои, хотя друзья мои сошли на прошлых остановках. Как говорится, иных уж нет, а те далече. Леонид, вот, покойный жил бобылем, спился, якшался со всяким сбродом, привечал бомжей, не платил за квартиру. У него обрезали провода, выбили окна, сломали дверь, списали на него уголовное дело и посадили в сизо. Когда его выпустили после суда, это был уже не человек. Он кашлял, как овца, рассыпал вокруг кровавые плевки, а через месяц умер. Когда в квартиру вошли, Леонид лежал желтый и высохший, точно мумия, подтянув колени к животу, синие губы его свела скорбная скобка и вокруг все было сплошной кровавый плевок. Вот что стало с человеком. Наверно, я тоже кончу чем-то плохим, просто думать об этом не хочется. Ну да пусть, все равно, коли так у меня на роду написано. Я уже не поднимусь, меня списали со счета.

Когда я вижу глаза встречных, я все понимаю, лучше не смотреть. Поэтому я иду, потупясь в землю. Я хуже всех людей, – хуже по той простой причине, что у меня нет паспорта и штрих-кода ИНН. Паспорт. Кто бы знал смысл этого ужасного слова, от которого, если его понять правильно, горы обрушатся в моря. Никому не пожелаю я мук утраченного паспорта, какая-то чертовщина стоит за этой книжицей, но сей великой и страшной тайны я еще не постиг окончательно. Знаю одно: любая тля с документом за пазухой вырастает в сравнении со мной до размеров несказанных. Документов нет, а я еще жив, – так я понимаю это обстоятельство. Горы правосудия, падите на главу мою, ибо я давно уже вне закона о регистрации местопребывания, меня попросту нет.

Но я есть. Я, свидетель этих сучьих времен. Страшный, разбухший, как желудочная киста, эгоизм и страшное роковое одиночество ждут нас на конечной станции исторического маршрута. Злодей-стрелочник направил летящий на всех парах пассажирский экспресс в зловонный тупик, где колея рельсов обрывается над пропастью. За окнами стелются золотые поля и частят телеграфные столбы, низкое небо с клочьями облаков бежит навстречу. Проводник поутру разносит душистый чай и звенит подстаканниками, женщины кормят детей, мужчины дымят в тамбуре. Знали бы вы все, что расписание лжет, что вас обманули и поздно, уже поздно возвращать билет, что купейное благополучие скоро закончится, и путь оборвется внезапно ужасным пробуждением среди ночи, и с грохотом вздыбятся в дугу, наезжая друг на друга, вагоны, и крики ужаса потонут в железном скрежете сминающих всех жерновов. Машинист, рвани рукоятку экстренного тормоза так, чтобы искры полетели из-под колес! Одинокий юноша в тамбуре, глядящий в багряную закатную даль, оторвись от мечты, сорви стоп-кран? Вас всех обманули, поезд не придет по назначению. Это говорю вам я, человек без паспорта и штрих-кода.

Ежедневно пятьсот черных «мерседесов» с синими молниями на крышах с воем и ревом несутся по проспектам. Пятьсот водителей в черных очках не пощадят ребенка, выбежавшего за мячиком на мостовую: у них есть право на ВСЕ. За черными стеклами не различить лица тех, кто сидит на заднем сиденье. Тот, кто правит, всегда во тьме. Милиционер на перекрестке перекрывает движение и отдает честь вслед ревущему черному лимузину. Тысяча кадровых офицеров покончили с собой от бесчестья, и госбезопасность тоже не нужна обесчещенной стране, именно милиционер – главная профессия грядущего, а вор – настоящего дня.

Почему так плохо на душе, хотел бы я знать. И сам же отвечу сквозь зубы: да потому, что она есть, она жива. И вы, гниды из черных «мерседесов», не дождетесь, чтобы я вывернул ее перед вами наизнанку, как старую кошелку, чтобы вы толкнули меня потом под зад коленом в гущу той человекомассы, во что вы обратили род людской. С детства терпеть не мог манной каши, которой меня обкормили на заре жизни, а теперь готов есть ее пригоршнями, как манну небесную. До исступления. Я ем теперь быстро и жадно, крупными кусками, почти не пережевывая пишу. И мне это нравится. Да! Только милостью небес жив я каждый день, и всякий кусок мне теперь – Божий дар! А ведь я не одинок – голодных и нищих миллионы. И ты презирай меня, чтущий эти строки, но все же оглянись на всякий случай – чья-то совиная тень мелькнула у тебя сейчас за левым плечом. Ты-то спокоен, ты-то доволен жизнью? И если да, то плохи твои делишки: если сердце не дрожит в груди, значит кто-то выпотрошил тебя во сне. Повернись и вырви из совиной глотки свое сердце. Смеешься? Тогда – прощай.

Знаете, я не создан для благополучной жизни. Я когда-то жил с любимой женщиной вдвоем на берегу огромной седой Волги. Скажите мне после этого, что я не знавал счастья. Я был просто пьян этим счастьем, необъятным, как сама Волга, хотя и не пил тогда, и не нюхал этой проклятой водки. Счастье – самое хмельное зелье на свете, когда оно наваливается на человека, – такая теплота, такое невыразимое блаженство разливается по нутру, что просто перестаешь чуять землю под ногами. Счастливые всегда чуть пошатываются при ходьбе, обратите внимание. И тогда мир плывет перед глазами, все кажется чудесным и родным. И вот под таким блаженным хмельком можно жить много лет кряду. Таких счастливцев, как и пьяниц, нужно жалеть и оберегать, чтобы те не влипли в какую-нибудь неприличную историю. Но и те, и другие презирают уроки судьбы – пьяному всегда море по колено.

В ту пору я казался самому себе художником, в котором дремлют великие образы. Всемирный потоп только брезжил тогда в седых облаках над землей. Хотя Леонид – царство ему небесное! – умнейший был человек, с самого начала «перестройки» сказал: это властям надоело украдкой жить, они хотят своими миллионами рай на земле построить. Для себя рай. Небольшой такой райчик, где вместо серафима с мечом огненным – огромный недреманный костолом-омоновец, ростом с версту, с кобурой и автоматом на шее вход охранял. И чтобы у всех на виду сиял всем на диво тот эдем под стеклянным бронированным колпаком и кондиционером на куполе. И чтобы полная свобода тем, у кого есть средства эту свободу купить. Нам-то с тобой в этот аквариум тропический хода нет, мы в списке господ не значимся.

Чудное было время. Мы с Анной познакомились на моей выставке, которая проходила в большом и просторном зале, где было много воздуха из-за высоченных потолков и много света, лившегося из огромных окон. Теперь бы меня туда и на порог не пустили, даже если бы в кармане завалялись деньги на билет. Я рисовал тогда облака, распущенные по ветру космы земли, находя в них сходство с людьми, животными и демонами из Апокалипсиса. Я был профан, самодеятельный художник, не лишенный однако воображения и взгляда на вещи, но адский стрелочник уже вцепился в рычаг, и вся моя чертовщина считалась тогда очень продвинутым искусством. Я бы и теперь был на коне, умей я хоть как-то устроиться в этой жизни. Благо, что я не успел погрязнуть во всем этом. У меня, самозваного художника, имелась даже своя мастерская в детской студии рисунка. Дети приходили вечерами рисовать, я выдавал им бумагу и краски, а сам исступленно чертил на листах точеные бюсты дьяволиц, лица, глаза и рты. Зрители восхищались. Но был случай или предостерегающее видение – не знаю до сих пор – которое вовремя одернуло меня.

Не могу сказать, что это было. Я сидел в совершенном одиночестве и слушал музыку Вивальди, эстет этакий, когда дверь мастерской тихо отворилась и с улицы вошла женщина лет сорока в черной шляпе и шелковом платке, повязанном на шее. У незнакомки был в руках маленький кожаный чемоданчик, наподобие докторского. Мельком глянув на меня, она стала рассматривать мои бредовые картины, висевшие по стенам студии. У некоторых гостья задерживалась подолгу, а потом переводила взгляд на меня, все так же молча. Я тоже молчал, наблюдая за посетительницей. Наконец она заметила: «Талантливо». Я пожал плечами. «У вас есть друзья? – спросила она ни с того ни с сего. – Знайте, пока вы не один, вы не чувствуете подноготной тех тварей, которых выпускаете на свет. Но берегитесь, как только вы станете одиноки, а этого вам не миновать, мир этих чудищ сомкнётся, и они растерзают вас». «Кто вы?» – спросил я озадаченно. «Допустим, психиатр». (Это я их тогда в мир напустил – чудовищ, вот и глумятся они над нашим братом, оборотни.) И направилась к выходу. В дверях она задержалась, посмотрела на меня долгим взглядом и вышла на улицу. Я вышел следом, но перед домом уже никого не было. Скажите мне, похож ли я теперь на того, прежнего себя, о котором пишу? Вы только ухмыльнетесь в ответ. Только все это правда. Вы можете презирать меня теперь, и я достоин того, но есть во мне нечто этакое, от чего вам не отмахнуться. Этакое, с чем вам придется посчитаться в конце концов. Это вам не штрих-код и не регистрация, это даже не паспорт. Я сам не знаю, что это. Не смейтесь надо мной.

Вот за такое этакое меня и полюбила Анна. А теперь взгляните на меня, как будто видите в первый раз, и ответьте, можно ли такого мытаря полюбить? Полюбить по-настоящему – не из-за денег, не из-за прописки с жилплощадью, даже не за внешность и, как теперь модно говорить, за сексуальную привлекательность, а за одну душу мою и… представьте, за мой ум. Можно ли? Это теперь я самый презренный из людей, прежние друзья избегают меня, знакомые стараются не узнавать на улице, чтобы я не попросил у них в долг. Проклятые деньги, что вы творите с людьми! Я ведь все понимаю на свете, все, все! Самый достойный, честный, умный, талантливый и благородный человек теперь тот, у кого есть деньги. Вот ведь как теперь все стало просто. Имей деньги – и будешь принц датский. А ты попробуй так, даром, чувство великое стяжать. Пытался уже? То-то!

Анна была библиотекарем. Я-то несчастный в ту приснопамятную пору моей жизни считал библиотеку местом святым и непорочным. Самым надежным пристанищем на свете. И когда у меня квартиру отнимать начали, я книги свои, на которые последние гроши тратил, собрал и быстренько в ближайший читальный зал отнес, в тот самый, где я в ненастные часы жизни от мира бывало прятался. Так вот, мы познакомились у меня на выставке (я опять повторяюсь, но вы уже в курсе – почему). Анна была женщина очень умная и проницательная, она меня сразу раскусила. Недаром школу с медалью закончила. Хотя, почему была, она и теперь есть и здравствует, не в пример, скажем, мне. Что же, дай ей Бог. Кстати, в Бога она не верит, и это – главное отличие всех теперешних умных и проницательных людей, для кого Бог только полезное народное суеверие и не более того. Анна моя сразу, с первой встречи, меня как человека слабовольного и впечатлительного (вот самая непростительная черта!) взяла за руку, будто ребенка, и втащила в свою жизнь. Она и называла меня частенько заброшенным ребенком, но это так, к слову. Мы тогда, в день первого свидания, отправились гулять, и тут снег повалил. Помню, зашли мы в тот вечер к Леониду, который в ту пору имел образ вполне человеческий, и тот нас не принял, сославшись на какую-то пустяковую причину. Тогда я обижен был смертельно, а теперь понимаю, почему так вышло, друг мой ведь тоже был человеком умным и проницательным, хотя и на иной манер, чем моя спутница. Анна поняла меня, а Леонид понял Анну. И вечер этот снежный действительно был концом нашей дружбы и началом моей любви. А дружба с любовью под одним кровом никогда не уживутся: неприхотливой дружбе потребен простор, а любви, как декоративному растению человеческой души, – уютное гнездышко, хоть иногда, по временам. Любовь вообще – чувство каторжное, ее не выбирают, как вольную дружбу.

И когда мы вышли на улицу, Анна взяла меня за руку, и мы отправились ко мне. Там все и случилось. В первый же вечер знакомства. Точнее, узнал-то я ее позднее, а вначале мы просто стали близки. Вот и вся мораль. После всего, что я сказал, вы думаете, я осуждаю ее? Ничуть. Главный осужденный моего рассказа это я, сам, конечно сам, разве вы не видите? Плохи мои дела под небесами. Но вы еще не знаете главного: Анна была замужем, и в тот день супруг (она в разговорах со мной всегда называла его именно этим словом, как скрип телеги супруг), кстати, профессор эстетики, чем-то, уже не помню, обидел ее. Однако не стоит делать из этого никаких выводов, в жизни ведь всякое случается. Мы стали часто бывать вместе.

Уж не знаю, какие надежды в то время она на меня возлагала, а может, и вовсе никаких: с ее-то умом она видела меня до самого донышка, впрочем, женщины вообще обладают обостренным чутьем мужского ничтожества, и презирают его изо всех сил. Но тогда я был молод, сравнительно обустроен в жизни и на самом деле подавал некоторые надежды. Другое дело, что я всех обманул. Или почти всех.

Она любила стоять со мной перед зеркалом и говорила в такие минуты, что наше отражение останется там навсегда: в жизнь вечную она не верила и легонько подсмеивалась над моими соображениями на сей счет, но зато верила в вечность материального отражения, в то, что в этом неведомом Зазеркалье мы навсегда останемся молодыми влюбленными. Она обнимала меня, и глаза ее сверкали в зеркале. Но жизнь за стенами текла не в мою пользу.

Анна поговаривала о разводе, а я не хотел этого. Не знаю, был ли я прав, может быть, это спасло бы меня, может быть, смышленая Анна сумела бы совершить невозможное… хотя, не стоит об этом, что было, то было: жизнь моя в целом любопытна и познавательна, с какой стороны ее ни возьми, а все прочее не более, чем сопутствующие обстоятельства. Может быть, в будущем, когда я проснусь наконец, окажется, что мне просто привиделся дурной сон. И Анна обнимет меня поутру и поцелует легонько. Как тогда.

Итак, однажды летом мы поселились с любимой на волжском берегу. Это произошло совершенно чудесным образом. За это счастье не пришлось платить ни копейки. В жизни так не бывает, уверяю вас я, человек без паспорта и штрих-кода. Вечно со мной случается что-нибудь необыкновенное – хорошее или дурное, не о том сейчас речь. Анну направили от библиотеки в международный летний лагерь, где она выдавала книги отдыхающим, большей частью – состоятельным господам, начавшим уже плодиться в то время со скоростью мух. Они приезжали туда, как это теперь называется, «оттянуться». И жили в тени духовитого соснового бора в сказочных домиках-избушках, а тут же рядом тянулся сколько хватало глаза золотистый пляж, на который с рокотом накатывались волны великой русской реки. Сказка, одним словом.

И в этой сказке для взрослых у нас с Анной была своя двухэтажная избушка из золотистых бревен с окнами на речную даль до самого горизонта, где смутной полоской лежал невидный в пасмурные дни противоположный берег. На первом этаже было царство книг, которым заведовала Анна, а на втором – наш общий уютный мир. Один на двоих. Днем мы купались, уходя далеко по песчаному пляжу, или гуляли по лесу, где иногда можно было набрести на земляничную поляну, усыпанную спелыми крупными ягодами. Мы говорили обо всем, что есть на свете. Нам никогда не было скучно или попросту нечего сказать друг другу. Анна знала толк в яствах духовных, как и в земных, другой такой я больше не встречал никогда. Значит и не встречу. Такое бывает только единожды в жизни.

Она тогда забеременела от меня. Теперь я понимаю, почему Анна создала этот чудесный мир посреди сосен на речном берегу. Она сразу похорошела, стала очень красивой, вся точно светилась изнутри. Я сначала отговаривал ее, как мог, потом стал замыкаться, малодушно избегать встреч. По привычке получать в жизни все, чего бы ни захотелось, Анна не отступала. И тут откуда-то из поднебесья сверкнул мстительный меч (за всякое удовольствие полагается расплата), она заболела, и ребенок, которому не суждено было явиться на свет, погиб во влажной темноте чрева. Потом он пришел к ней во сне и долго смотрел на свою несчастную мать. Анна печально сказала мне, что у мальчика были мои глаза. Вот и сказке конец. Все, что продолжалось у нас потом, уже не заслуживает описания из-за своей заурядности. Сказать одним словом, начались просто встречи тайком, по-воровски. Таких случаев на земле миллионы, слишком пошлых, а оттого и неприличных супружеских измен.

Все это у нас тянулось еще несколько лет. Потом Анна бросила меня, и я покатился вниз. Потерял работу. Поехал в Москву в последней надежде прославиться своими картинами. Плевать здесь хотели на мое художество. Пропали мои неудавшиеся шедевры, оставленные скопом у случайного знакомого. Пропала моя квартира, которую я сдал перед отъездом мошеннику-квартиранту. Вот и жизнь моя пошла коту под хвост. Никто не знает, как жить. Вот с тех самых пор я и скитаюсь по чужим углам, перебиваясь случайным заработком или просто выпрашиваю деньги у тех немногих добрых людей, с кем знаком. Нечем мне отблагодарить их, кроме доброго слова. Вот и весь сказ.

Один мой знакомый, из тех немногих, что кивают мне головой при встрече, будучи в хорошем расположении духа, так что даже остановился и заговорил со мной (это было как раз после обеда), назвал меня как-то очень терпеливым человеком. Вот комплимент так комплимент! После этого я целый день летал, словно на крыльях. Просто отвык от доброго слова, за душу взял меня тот человек. Как перышко, взял и приподнял. А я уже, признаться, в роде людском разочаровываться начал, как в тупиковой ветви. Это началось у меня, когда я с Анной расстался, а когда уже меня с квартирой обманули и стал я натуральным бездомным, или бомжем, как теперь говорят, я и вовсе такое отвращение ко всему почувствовал, что и жить стало тошно. Налицо свое в зеркале смотреть не мог, чтобы не сплюнуть. «Ты тоже, – думал, – человек, такая же мразь».

Дом – это ведь святое, и силы святые – они все больше в родных стенах действуют, хотя и вольны дышать, где им вздумается. Бездомный становится извергом и звереет изнутри. Нельзя же человека дома лишать, дом ему по природе положен, как и всякому другому живому существу, это все равно, что храм разрушить. Пусть маленький, но Бог и в маленьком живет, ему метры жилплощади безразличны. Откуда знаю, спросите? Да я теперь все на свете знаю, потому что бомжи все знают, они ведь часть улично-каменной городской природы и живут по естественным законам, то есть вовсе без законов: в природе-то все позволено, оттого на ее лоне и дышится легко, и отдыхать все благоустроенные люди туда ездят и даже тратят на то священную свою деньгу. Но я еще настоящим бомжем не стал, потому как все себе позволить пока не могу. Я еще человек, правда неполноценный – без паспорта. Теперь можете назвать меня спортсменом, я ведь вкус к своей окаянной жизни ощутил и понял в ней наслаждение. Но первые дни, на самом старте я чувствовал себя ужасно.

Тогда я кинулся к Анне. Прямо домой. Дурак же я был, никогда нельзя возвращаться к женщине, которая тебя бросила, я бы этому железному правилу прямо в школе учил – в старших классах. Это же азбука, как дважды два. Ночевал я на вокзале, точнее, просто сидел в зале ожидания и трясся, как осиновый лист, от сквозняков, которые там дули, и вообще от расшатанных нервов. Вот после этой адской ночевки примчался я прямиком к женщине, с которой жил некогда в сказочной избушке на берегу блаженной Волги. И прямо на пороге, увидев милую, дорогую и единственную из потерянного рая, чуть было не вцепился в нее с рыданиями. Но та только бровкой своей собольей сердито повела. «Вы что-то хотели?» – спрашивает. Тут у меня и сердце оборвалось. «Анечка, мне с тобой поговорить надо, – лепечу, – у меня возникли ужасные в жизни обстоятельства». Тут ее прямо затрясло всю, никогда в таком фуриозном образе ее не видал. «Ты хоть понимаешь, – шипит, – что ты меня перед всеми соседями компрометируешь?» Так и сказана – «компрометируешь». И слово это жестокое меня прямо в печень двинуло, я даже зашатался. «Покорми меня», – прошу зачем-то, как будто голоден, да я и в самом деле голоден был, но это дело десятое, когда земля из-под ног уходит. «Нет, – отвечает, уходи сейчас же». И прямо ножкой топнула. Вот вам и любимая женщина, лучше бы я сдох где-нибудь под забором в безвестности, но зато с верой в святой образ любви.

И только Анна собралась дверь захлопнуть, тут как тут появляется некто другой и прямиком мимо меня шагает в распахнутую дверь. Вот и вся любовь. Никто никого не компрометирует. Как жить после этого, ответьте мне, любезные мои! Думаете, я полнейшая тряпка и все на свете могу стерпеть ради одной жизни этой дерьмовой? Чтобы только сопеть в две дырки? Нет, дорогие, всему на свете есть свое место и своя цена. И жизнь сама по себе не самое дорогое удовольствие в жизни, есть в мироздании вещи и посерьезнее, чем собственная ободранная персона. Про это вы лучше спросите у матери кормящей или у пулеметчика, который, стиснув зубы, на сердце последнюю гранату греет, как родную, на помин души солдатской, чтобы та нехристям на потеху не досталась. Но я-то в тот раз стерпел все, только на улицу выскочил. И тут же мысль: вот только что о меня, о мою бессмертную душу ноги вытерли, это тебе урок на всю жизнь последующую. Каково?! Я – обратно и кулаками в дверь забарабанил. Снова открывает она. Глаза испуганные. «Позови-ка мне, – говорю, – того молодого человека, который только что к тебе зашел». «Не надо, – шепчет, – уходи. Ну пожалуйста». «Нет, позови», – настаиваю. И вдруг шаги на лестнице. Появляется муж, профессор эстетики. Молод, осанист, умные глаза. Увидел нас, и брови вопросительно поднялись. Анна с умоляющим видом на меня смотрит. Я мужу обманутому, которого я же сам и обманывал в компании с этой женщиной: «Будьте добры, пусть выйдет человек, который у вас сейчас на кухне сидит». Немая сцена. Профессор быстро нашелся, на то он и профессор: «Этот человек пришел ко мне». Вышел я из подъезда, в окно им кулаком погрозил и побрел куда глаза глядят. Пусть они там сами разбираются между собой. Гнусно однако на сердце от таких воспоминаний, сам-то себе я не лгу никогда. Или думаю, что не лгу. Мерзко это – быть с чужой женой, хуже всякого воровства, вот меня Бог и наказал, не иначе. Поделом.

Но я на этом не успокоился и порешил тогда свести счеты с жизнью. Честно говорю. Дане так-то это просто, как оказалось. На тот свет люди тоже попадают в порядке живой очереди, и с самозванцами здесь не церемонятся. Но довольно об этом. Последнее, что я запомнил перед тем, как совершить это непростительное безрассудство, была шахматная доска. Черные фигуры наползали со всех сторон, и белый король в два счета был повержен на своем поле. Я очнулся в пустой аудитории института, в котором когда-то учился и куда пробрался тайком, чтобы осуществить свой злодейский, кощунственный замысел. Но не тут-то было. Я оказался совершенным глупцом, прущим против рожна.

Поди угадай, где твое место в жизни. Так и в смерти. Заварил кашу, так расхлебывай до конца. Ничто так не угнетает меня, как собственное окаянство. Незаконная любовь и незаконная смерть – многовато для одного человека. Эти две борозды на моем сердце не дают мне покоя.

Я заметался тогда. Леонид не открывал, либо он уже сидел в тюрьме, либо валялся бесчувственным на своем продавленном диване. Другие, те, что прежде казались друзьями, услыхав о моих злоключениях, вежливо, но твердо отказывались войти в мое положение. «Извини, старик, – звучало в ответ, – у меня у самого проблемы». И это были те люди, с которыми я делился в лучшие времена самым сокровенным. Я уже не удивлялся ничему на этом черном белом свете. Я стал человеком с проблемами, изгоем, от которого надо сторониться. Черной бубонной чумой меж мирных хижин с телевизорами, видео по вечерам и уютно и сыто урчащими холодильниками, набитыми разной вкуснятиной.

Зимними снежными вечерами я блуждал по пустеющим улицам, судорожно выгадывая себе место ночлега. Я с какой-то детской голодной завистью смотрел, как светятся маняще сотни и сотни окон в домах, представляя себе сцену семейного ужина. И ничего прекраснее этого не приходило мне тогда на ум. В животе урчало, иногда на меня находила такая безысходность, что я начинал хрипло подвывать про себя, чтобы не услышали прохожие, и по щекам катились тогда такие жгучие ледяные слезы. Я мечтал найти бумажник, полный крупных купюр, и накупить себе пирожков. Целый огромный пакет. А потом забраться куда-нибудь в укромное место и съесть их. И слаще мечты для меня не было. Но как только я разживался какими-то деньжатами, я почему-то предавал эту мечту и покупал водку, а потом пьяный ночевал, где придется, потому что, если трезвым меня бывало жалели, то под хмельком я внушал одно отвращение. Тогда меня ругали и гнали прочь. Пьяный всегда виноват, даже если он и не виноват ни в чем. Так я снискал всеобщее осуждение, меня стали презирать и те немногие, кто прежде дарил участием и даже пытался помочь. Я прослыл человеком безнадежным. «Он забулдыга, сам во всем виноват», – слышалось со всех сторон. И кто-то вздохнул с облегчением: помогать такому бессмысленно, пусть себе катится вниз. «Падающего – толкни». Уж лучше грешным быть, чем грешным слыть.

Хорошо еще, что меня не убили, впрочем, чего тут хорошего, рассуждаю я частенько. Пусть бы и убили, а тело расчленили на куски, как теперь модно, и в целлофановых пакетах выбросили на свалку. Разве теперешняя моя жизнь не такая же свалка, где свалены целые горы отбросов: тех постыдных и омерзительных поступков, которые я совершил за все годы своего сознательного бытия. Точнее, не свалка – там хоть небесный простор наверху и ветерок сквозит – а попросту пыльный темный чулан, набитый всякой рухлядью. Я ведь теперь ясно смотрю на вещи, даром что пьяница. Шельма-квартирант, которому я сдал квартиру, какими-то бесовскими махинациями переписал ее на себя, продал и испарился. Таких примеров тысячи, некоторые находят, что я еще дешево отделался. От милиции, куда мне советовали обратиться поначалу приятели-доброхоты, проку мало, она теперь ничем не может помочь простому смертному, это стала просто устрашающая мясорубка, дробящая кости и вытягивающая из человека жилы. Одно членовредительство, а не милиция, но это я так, ворчу по привычке. Только родная соболезнующая душа может еще помочь человеку, в этом я убедился на собственной шкуре. Никому мы на свете не нужны.

Вот такой-то души у меня и нет. Да скоро и у вас не будет, помрут все души живые, останутся одни майки с номерами, как у футболистов. Как только я слышу привычное «это – ваши проблемы», понимаю: человек человеку никто. Иногда я прохожу мимо окон собственного дома, где теперь живут неизвестные мне люди, и, подняв воротник, чтобы меня не узнали во дворе, смотрю, смотрю до слез, как светятся в наползающих сумерках огни чужого очага, где за чужими шторами идет обычная вечерняя кутерьма.

Видимо, жизнь скоро пройдет, век бездомного короток. Знавал я на своем веку тот незабвенный медовый месяц на волжском берегу. И довольно с меня. Недолго музыка играла… Я больше не верю в рай земной. Жизнь поманила и обманула. Любовь обернулась собачьим вальсом. Смерть с пренебрежением отшвырнула прочь, указав на место в толпе очередников. Судите сами, что мне остается? Вот еще отхлебну из горлышка, с неприличным звуком – горе и поутихнет. Ваше здоровье, дорогие мои собратья по разуму, будьте счастливы! Помните, число бедствий наземне ограничено законом сообщающихся сосудов, и если вы блаженствуете, значит кто-то там бьется за вас, как рыба об лед.

Я, конечно, существо безусловно вредное для окружающего общества. Другой бы на моем месте давным-давно впрягся бы тянуть какую-нибудь лямку, вроде разгрузки вагонов или дорожных работ. Я пытался не раз и понял, что не способен на постоянное усилие. Это у меня от безволия. Анна как-то объяснила мне, что неспособность к труду и устройству собственной жизни на самом деле болезнь и передается генетически. Заразная хроническая болезнь, хочу прибавить от себя, просто эпидемия какая-то. Я теперь угрюмый, нелюдимый человек с осторожными движениями и быстрыми взглядами искоса. Голос мой дрожит, язык запинается. Всю мою прежнюю высокопарную художественную дурь как помелом смело в одночасье. Вот это одно хорошо, я считаю. Если на мое никчемное, чумное счастье перепадают какие-то деньжата, я тихо напиваюсь один, сидя где-нибудь на скамейке бульвара, чтобы подальше от глаз людских. Тогда я начинаю перебирать в своих трясущихся алкоголических пальцах годы, месяцы и дни своей жизни. И так все снова и снова, до самых мельчайших подробностей. Повторенье – мать ученья. Ненавижу все новое! Пересматриваю при случае старые фильмы, виденные уже сто раз, перечитываю старые добрые, растрепанные книжки, из которых больше всего люблю детские, «Приключения Вити и Маши», например, или «Незнайка на Луне». Просто зачитываюсь ими, сидя в читальном зале за дальним столиком у окна. Понял однажды простую премудрость Соломона: все новое на земле – от беса.

Вот и стало все сразу на свои места. Люблю однажды виденное, верните мне мой потерянный рай, прежнюю Анну, летний месяц, сосны, пляж, избушку, верните мне прежнюю Волгу наконец! Боже, возьми меня осторожно, как кроху-жучка, двумя пальцами за спинку и вынь из этого мутного и страшного потока мироздания! Я тону, меня уносит все дальше и дальше. Думать не хочется, что станется со мной потом. Спаси меня, умоляю, ведь другого такого уродца на свете у Тебя больше не будет никогда. Никогда, Господи.

Хорошо, что у меня нет детей. Только представлю себе, как они, заплаканные и чумазые, мечутся по этой голой неприютной земле и растирают ладошками слезы по лицу, сердце у меня сразу щемит и проваливается в пустоту. Хорошо, что я, чадо вырождения, первые признаки которого – отсутствие паспорта и ИНН, не успел в прошлой жизни своей родить на свет с Анной мальчика с моими испытанными глазами. Наверное, от таких, как я, надо в спешном порядке избавляться, диспансеризацию, что ли, какую провести в массовом порядке, чтобы укол – и нет человека, тормозящего своим неопрятным видом общественный прогресс. Чтобы глянцевитые люди из рекламы со здоровым цветом лица и улыбками от «Дирол вайт» могли безмятежно разъезжать на «джипах» по неоглядной Среднерусской равнине и вечно болтать по сотовому телефону о погоде на Канарских островах, не опасаясь, что какой-то опустившийся тип в глубоком тылу жиреющего общества потребления думает иначе, чем розовощекая разбитная сатана-дикторша в телевизоре.

Я-то не охвачен телевидением, и в этом главная моя опасность для общества. Будь на то воля мирового правительства, меня бы силком усадили за экран и сказали: «Расслабься и считай слонов. Один слон, два слона, три слона, четыре… И так далее. А в остальном будь паинькой и слушайся тетю с микрофоном». Вот вам полное пророчество дня завтрашнего. Точка.

Скажете, я просто валю с больной головы на здоровую? Может, вы и правы. Тогда замолкаю себе в темном чулане бытия. Меня заперли, ключ торчит снаружи. Пауки хозяйничают здесь. Только ровный, монотонный голос за дверью считает вслух: «Один слон, два слона, три…» Ненавижу «джипы», «Дирол» и шампуни от перхоти. Плюнь мне вслед, прохожий, я для тебя никто.

Алексей Горшенин

Горшенин Алексей Валерьевич родился в 1946 году в г. Ульяновске. Окончил Томский государственный Университет, работал в новосибирских газетах, в журнале «Сибирские огни».

Публиковался в журналах «Сибирские огни», «Октябрь», «Молодая гвардия», «Дальний Восток», в еженедельниках «Литературная газета», «Литературная Россия» и других. Автор книг «Человек среди людей», «Требуется лидер», «Беседы о сибирской литературе» и других…

Живет в Новосибирске.

Член Союза писателей России.

Несовпавший (повесть)

Не жить случилось – доживать

в срамной борьбе за выживанье…

А тут без тяги торговать,

да воровать, да предавать

никчемны прочие страданья.

Н. Созинова

О его смерти первым узнал и оповестил рыжий эрдель из квартиры напротив. Начиная со вторника, с первой утренней прогулки, пес, вместо того, чтобы как обычно, пулей нестись вниз, на улицу, садился вдруг на коврик у порога соседской двери и начинал выть. Хозяин с трудом стаскивал собаку с места, и она, испуганно озираясь чуть ли не на каждом шагу, продолжала подвывать и всхлипывающе взлаивать до самого выхода из подъезда.

Так продолжалось и день, и два, и три…

Наконец хозяин эрделя сообразил, что здесь что-то не так, и вызвал кого следует.

Слесарь с дворником в присутствии участкового и соседа напротив взломали дверь (благо в их доме оставалась она, наверное, одна такая – не сверхпрочная бронированная, которую можно только фугасом свернуть, не с суперзамками и хитроумными запорами, а самая обыкновенная, навешенная еще четверть века назад строителями, оргалитовая дверь), вошли внутрь и сразу же почувствовали тошнотворно-сладковатый трупный запах.

Хозяина квартиры обнаружили в ванной. Захлестнутая на шее петля из бельевой веревки была привязана к трубе полотенцесушителя, а сам хозяин, полу сед ой долговязый мужчина средних лет, худой и лицом, и телом, висел, неловко подогнув ноги и опустив руки по швам. Дно ванны поблескивало желтоватой лужицей. Запах мочи мешался с духом начавшегося тления.

Участковый осторожно дотронулся до повешенного и тут заметил в нагрудном кармане его рубахи сложенный вдвое клочок бумаги. Развернув его, участковый прочитал:

«Уходя, никого не виню. Просто не совпал с этой жизнью».

И все.

Участковый в недоумении повертел записку, повернулся к слесарю и, сунув ему бумажку, спросил, будто тот знал наверняка:

– Чего это он?

– Жить, поди, устал, вот и… – мрачно поскреб щетинистый подбородок слесарь.

– А кто он?

– Сосед мой, Николай Федорович… Перевалов, кажется, фамилия, – с готовностью сообщил стражу порядка хозяин эрделя.

– Чего-то я его не припоминаю… – наморщил лоб участковый.

– Он недавно в нашем доме. С год, наверное. После размена квартиры. Очень тихо жил, сам по себе, незаметно, – сказал хозяин эрделя.

– Потому и не запомнил, коли не пил человек, не скандалил, не хулиганил, не судился, – заметил участковому дворник.

– А за ним ничего такого не водилось? – с сомнением покрутил в воздухе растопыренной пятерней милиционер.

– Не много я с ним общался, но, по-моему, вполне приличный интеллигентный человек, – возразил хозяин эрделя.

– А чем он занимался? – спросил участковый.

– Когда-то вроде в каком-то КБ работал, потом – кто его знает… – пожал плечами сосед и добавил: – И кто только сейчас чем не занимается! Чем раньше, может, и не приснилось бы.

– Зачем же тогда он, интеллигентный человек, в петлю полез? – ни к кому конкретно не обращаясь, задал вопрос участковый.

– Так пишет же: не совпал, – напомнил о записке слесарь. – Не сумел, значит, к нынешней жизни приспособиться.

– К ней, заразе, пожалуй, приспособишься, ежели утром встаешь и не знаешь, что будет вечером, – проворчал дворник.

– Ладно, – вздохнул участковый. – Сообщим в отделение и в «скорую» да будем оформлять. Надо бы родственников известить. Есть у него кто-нибудь? – спросил он, выходя из ванной.

– Этого я не знаю, – развел руками сосед.

<p>1</p>

Нельзя сказать, что жизнь Николая Федоровича Перевалова пошла под уклон внезапно. Он, во всяком случае, какого-то особого переломного момента в ней не помнил. Вроде катилось все себе обычным заведенным порядком: школа, вуз, молодой инженер-электронщик в проектном «ящике», работающем на оборонку и космос, и два десятка лет неспешной карьеры от стажера до ГИПа (главного инженера проектов). Утром – на службу в переполненном транспорте, вечером тем же макаром – домой. В промежутках – вороха «калек» и «синек» с чертежами, «пояснительных записок» и служебных циркуляров, которыми постоянно был завален рабочий стол, вечный дамоклов меч производственного плана над головой, летучки и профсоюзные собрания, анекдоты и треп в курилке, праздничные демонстрации, ну и, конечно же, с несокрушимой регулярностью выверенного электронного механизма – аванс, получка, прогрессивка, венчавшие творческий труд многочисленного коллектива.

Похожей жизнью жили родители Перевалова, такие же итээровцы, несметное число других людей самых разных возрастов и профессий вокруг, а потому казалось, что она столь же естественна и незыблема, как и звездное небо над головой.

Но, как известно, даже расположение звезд на небе меняется – что уж тут говорить о жизни человеческой…

То, что жизнь становится другой, Перевалов почувствовал далеко не вдруг. Хотя лучше бы уж сразу швырнули в водоворот: выплыл – молодец, нет – такова твоя планида.

В том-то и дело, что невообразимых размеров плот их страны, название которой умещалось в аббревиатуру из четырех букв, связанный из бревен и бревешек «республик свободных», краев и областей, долгое время сплавлявшийся туда, где вроде бы лежала земля обетованная «равенства и братства», курс свой сменил не сразу.

Скорее всего, кормчие и лоцманы поначалу просто проморгали нужный поворот, а потом, когда заметили впереди на пути нешуточные пороги и поняли, что мимо никак не пронесет, стали уверять всех, что нет ничего страшного, а есть новый курс к земле еще более лакомой, где всем воздается по уму и таланту и даже сверх того, только вот на нем возникли некоторые естественные преграды, которые, зажмурившись, и очередной раз покрепче затянув пояса, надо преодолеть.

Начавшиеся перемены не обошли и КБ, где работал Перевалов. На одном из партсобраний пришел черед и Николая Федоровича держать отчет в том, как он перестраивается в связи с новыми условиями (как делали до него и другие сослуживцы). Но вместо того, чтобы, как и они, потолочь воду в ступе, Перевалов честно сознался:

– Извините, товарищи, но я никак не пойму, куда и зачем я должен перестраиваться. Я плохо работаю? Делаю что-то не так? Скажите тогда – что? А может, я – пропащий алкоголик, хулиган, аморальный тип?…

Собрание безмолвствовало. Ничего плохого коллеги про Николая Федоровича сказать не могли. Специалист классный. По работе – только благодарности да премии. На Доске почета висит. Но главное – действительно работает, а не отрабатывает, как некоторые. Душа в деле чувствуется. Да и в общении мужик нормальный: ровный, доброжелательный; едва ли у них в КБ найдется человек, который бы на него зуб имел. В порочащих его связях тоже вроде не замечен. Но даже если и ускользнул от всевидящего ока общественности какой-нибудь производственный романчик – велика ли беда! Хотя и не бабник, но мужчина он привлекательный. Женщины охотно подтвердят. И рост есть, и стать. Лицо, правда, обыкновенное, не особо запоминающееся. В толпе мимо пройдет – и внимания не обратишь. Ну, так с лица ж воду не пить…

Так что, как ни крути, а ведь прав, наверное, Перевалов: какая нужда ему перестраиваться? Ну а поскольку та же крамольная мыслишка относительно себя любимого тлела-шаяла, готовая вот-вот разгореться, внутри почти каждого из присутствующих, парторг, чутко уловивший это настроение, решительно взял инициативу на себя.

Язык у него был подвешен, запудрить мозги умел, потому и комиссарствовал в КБ который уже год.

Ты, Перевалов, говорил он, не понимаешь сути текущего момента. А суть заключается в том, что наша экономическая машина за многие десятилетия напряженной работы изрядно поизносилась и требует основательного ремонта всех узлов и деталей. Но для его осуществления надо переналадить в нужный режим работу обслуживающего персонала, то есть нас с вами, всего общества. Останавливать машину нельзя, ремонтировать придется на ходу. Отсюда сложность и ответственность задачи, которой нам надо проникнуться, – втолковывал неразумному Перевалову парторг.

Перевалов попытался представить себе некую громоздкую, непонятного назначения машину, внешне смахивающую на видавший виды комбайн, участвовавший во многих хлебных битвах. Вокруг, нещадно дымя цигарками, топчутся мужики в промасленных спецовках и, перебивая друг друга, думают бесконечную думу о капремонте. Дума эта облекается в многозначительное почесывание затылков, цокание языками, сокрушенное качание головами, ну и, разумеется, в густо проперченные ненормативной лексикой словесные нотки. Главный же смысл ее, думы, укладывается в два непреходящих вечных вопроса-ответа: «Что делать-то, мужики?» – «Да хрен его знает!» И еще в одну фразу-надежду: «Вот приедет механик, он разберется…» Приезжает механик, ходит вокруг машины, чешет в затылке, сокрушенно вздыхает – до чего машину довели, матюгается, а когда спрашивают, что же с ней делать, разводит руками и произносит все то же сакраментальное: «Хрен бы его знал!» А машинешка все надсаднее чихает, кашляет, скрипит железными суставами, все жалобнее стонет, прося о помощи. А мужики продолжают топтаться возле больной и гадать, сколько ей еще осталось.

В одном из этих мужиков Перевалов увидел вдруг себя, и ему стало стыдно. Но тут же подумалось, что, наверное, куда больше стыдиться надо механику, не имеющего понятия, как ремонтировать машину…

Но вот чем иной раз Перевалов других «доставал», так это своей дотошностью, стремлением к исчерпывающей ясности.

Ну, хорошо, соглашался он с парторгом, машину ремонтировать надо. Но надо же знать – как. Чтобы грамотно и толково, а не методом тыка все делать.

– Это рассуждения сухого технаря-прагматика, – парировал парторг, – а общество живет по своим законам, и бывают моменты, когда надо сначала ввязаться в драку, а уж потом…

Перевалов хотел напомнить, что, в результате, стало с великим полководцем-императором, когда он однажды так же вот, на авось, «ввязался в драку», но раздумал. Парторг, наверное, выражал линию партии, а это штука гибкая, и вполне возможно, что завтра она вильнет в противоположную сторону. Пройдет очередная кампания, схлынет волна – и все вернется на круги своя. Будет прежняя жизнь и прежняя работа с очередными в разработке проектами, вечной запаркой со сроками, сверхурочными, производственными неувязками, а дома – жена и дочь с сыном, вырастающие из коротких штанишек, и, чтобы безоблачное их детство плавно перетекало в такие же отрочество, потом юность, надо еще больше вкалывать… Но работы-то Перевалов как раз не боялся. Была бы только она. А в том, что ему, занятому обеспечением обороноспособности страны, человеку, работа всегда найдется, Николай Федорович не сомневался.

<p>2</p>

Между тем, гул с порогов нежданных становился все явственней, уже и посверкивать впереди начало грозовыми сполохами. Но оглушительный гром еще не грянул – и мужик не перекрестился. А ветер крепчал, и все сильнее скрипели, расшатывались бревна в связках, особенно в крайних, словно пытались поскорее отделаться от надоевших пут и рвануть в свободное плавание. А некоторые звенья в носовой части под очередным порывом уже и оторваться успели. Их пытались поймать и силком вернуть на прежнее место, но не тут-то было – только щепки брызнули из-под багров да тучи новоявленных буревестников, невесть откуда взявшихся, гвалт подняли: «Караул! Спасайте свободу!»

О, это сладкое слово – свобода!.. То, о чем не так давно и помыслить было боязно, сейчас говорилось без оглядки. И не только сказать, но и прочитать нечто когда-то запретное, уже было можно.

Перевалов жадно набрасывался на прессу, восхищался остротой материалов, смелостью авторов, а главное, тем, что до всего этого он допущен, что ему это дозволено.

Но послабления для любителей чтения, зрелищ и вольных разговоров меркли рядом с действительно революционной новинкой: появились кооперативы – первые ласточки свободного общества.

То есть, конечно, они и раньше существовали, да только в густой тени, без вывесок и афиш. Тихохонько производили левый ширпотреб и тряслись денно и нощно, как бы не загреметь под фанфары правосудия. И вот – нате вам: шейте, ребята, трусы и рубашки, кормите-поите прохожий люд в своих забегаловках – не бойтесь ничего, вы в «законе».

Впрочем, кооперативы и кооператоры как-то быстро и незаметно исчезли. Нет, не скончались скоропостижно, а просто сменили облик и вывески. Затянутые, словно когда-то большевистские комиссары в кожу, господа и дамы стали представлять в коридорах власти всякие-разные товарищества с ограниченной ответственностью и мало ограниченными спекулятивными возможностями, пришедшие на смену кооперативам.

У Перевалова в конторе тоже нашлись некоторые, решившие пуститься в свободное предпринимательское плавание. Однако воспитанная в старых коллективистских традициях институтская масса, и Перевалов в том числе, смотрела на них как на любителей легкой наживы, погнавшихся за длинным рублем. Пока. Потом, когда они, успев снять пенки, будут разъезжать на шикарных заграничных авто, строить себе особняки во всех частях света и небрежно похрустывать зелеными ассигнациями с портретом чужого президента, многие крепко позавидуют, что не рванули за ними следом.

Но это потом. А пока больше приглядывались, наблюдали через окошко телевизора, что там, у кормила власти и вокруг, происходит.

А происходило то, что, наверное, и должно было произойти. Громкие вопли о свободе без конца и без края вызвали эффект стремительно скатывающейся снежной лавины. Свободы захотелось всем и непременно. И все вдруг сразу осточертели друг другу хуже горькой редьки. Словно только и ждали момента, когда можно будет развестись и приняться за дележ имущества. Не успели оглянуться, как обсосанный суверенитетом плот стал похож на обмылок. Тут же, рядом, гордо и счастливо бултыхались его суверенные осколки, с которых свистели, улюлюкали, орали непристойности и плевали в сторону того, что еще осталось от когда-то «единого и нерушимого».

Случилось в это время Перевалову побывать в командировке в одном из новых суверенных образований, где находилось родственное по профилю НИИ, с которым они давно вели совместные разработки. Ничего отныне совместного, сказали ему там, все сами. Да, но ведь основные наработки у нас в КБ, напомнил Перевалов. И сами с усами; если приспичит – свои не хуже появятся, – ответствовали. Зачем же велосипеды изобретать, дай дело как-никак общее, удивлялся Перевалов и слышал в ответ чуть ли не гневное: кончилось общее, теперь все отдельное и самостийное.

Еще сильнее пришлось засомневаться Перевалову в подобной самостийности, когда попал он чуть позже на другой суверенный осколочек, чтобы проведать давно живших тут, в краю шпрот и янтаря, стариков-родителей.

Сколько раз бывал здесь Перевалов! Наезжал по делам, проводил отпуска и никогда не чувствовал себя чужим. А теперь – нате вам – заграница!.. Ну ладно, он приехал-уехал, как-нибудь переморщится. А его старики-пенсионеры, а другие соотечественники, давно обжившие этот край и здесь оставшиеся? Как они-то должны чувствовать себя, став в одночасье незваными гостями, людьми второго сорта, чуть ли не оккупантами?

Ответов не находилось. На неуверенное предложение Николая Федоровича переехать к нему старики ответили категорическим отказом. Крепко вросли в янтарный берег. Не оторвать. Да и на материке чем лучше? Обременять сына, который и сам едва концы с концами сводит, не хотели, а судьба беженцев и переселенцев на их большой родине тоже незавидна.

Позже, когда беженцы со всех концов «ближнего зарубежья» и из «горячих точек» станут явлением до равнодушия и раздражения привычным, Перевалов по-настоящему оценит прозорливую правоту своих родителей.

А тогда он уезжал с янтарного берега с тяжелым сердцем, снедаемый черным предчувствием, что видит стариков своих в последний раз.

Предчувствие оказалось вещим. Через три года родители Переваловатихо, один за другим, сошли в могилу, а он, задавленный безработицей и безденежьем, даже не сможет навестить их могилки…

<p>3</p>

Лавина тотальной свободы тем временем с заоблачных высот докатилась уже до обывательского подножья, успев смять, разрушить и погрести под собой столько всего, что хватило бы на хорошую войну.

Теперь даже пейзаж городской напоминал местами картины послевоенной поры. Многие оживленные улицы и перекрестки превратились в клокочущие пестрые толкучки, на которые, казалось, вывалило все население.

Продавали, правда, не с себя последнее, а все больше импортное новье. От иностранных этикеток и наклеек рябило в глазах, и думалось, что вот оно, изобилие, о котором столько мечталось и говорилось! Окорочка и сигареты, салями и пиво, электроника и тряпки на любой цвет и вкус со всего света!.. И никакого дефицита, очередей!..

А кругломорденький, с заплывшими поросячьими глазками, розовощекий лоснящийся экономист, захлебываясь от восторга, с телеэкрана обещал: «То ли еще при нашем любушке-рыночке будет!»

Практическое представление о панацее-рынке, который всех облагодетельствует, у Перевалова дальше той же толкучки и коммерческих ларьков пока не шло. Наверное, потому, что других ярких и заметных его примет и не наблюдалось.

Родная денежка стремительно превращалась в занюханного дистрофика, зато цены пухли, как от водянки, пугая обывателя все новыми нулями. Нули к зарплате прибавлялись куда медленнее, потому и покупать удавалось теперь только самое необходимое, остальное же изобилие можно было только пожирать глазами, как музейные экспонаты, которые не разрешалось трогать.

Перевалова поначалу это не особенно угнетало, хотя и закрадывалось что-то вроде обиды, когда на его глазах какой-нибудь юный пижон, еще и потрудиться толком не успевший, покупал вещь, о которой Николай Федорович и мечтать боялся, ввиду ее непомерной дороговизны, и, рассчитываясь с продавцом, небрежно выдергивал из толстого, перетянутого резиночкой от бигуди, пласта одну крупную купюру за другой.

Жену Перевалова подобные сценки доводили до белого каления. А громоотводом становился Николай Федорович, не умевший, по ее убеждению, жить, зарабатывать и как следует заботиться о семье.

Потому и прозябает в своем никому не нужном КБ в то время, когда некоторые разъезжают на иномарках и покупают женам норковые манто. Никакой гордости у мужика!..

Негодование жены Перевалов переносил спокойно. Ее мнение о нем и в другие-то времена было не намного лучше. Что уж говорить о нынешних! И кое в чем Перевалов с ней соглашался. В том, например, что так и не научился он держать нос по ветру, чуять за версту настоящую добычу и из любой ситуации извлекать выгоду.

А вот насчет гордости она зря… За то, что гордость у него есть, Николай Федорович мог ручаться. Только гордость его сейчас в КБ и держала. Гордость профессионала, твердо знающего себе цену и уверенного, что без него дело, которым он занимается, не обойдется. Тем более что и дело-то – не тяп-ляп, а для безопасности и мощи страны жизненно важное. Так было до сих пор, и Перевалову казалось, что так будет и дальше. И глубоко ошибался.

Кормчие громогласно и во всеуслышание объявили, что теперь опасаться больше нечего и некого, что враги перековались в друзей, а потому грозный, наводивший страх на недругов, бронепоезд можно переплавить на кастрюли, ложки, вилки и прочую кухонную утварь. Вскоре, однако, оказалось, что и ширпотреб почему-то проще (или кому-то выгодней) покупать за границей, и некогда привилегированная, ни в чем не нуждавшаяся оборонка сильно охромела, похилилась и все больше увязала в том незавидном состоянии, когда она уже и не богу свечка, и не черту кочерга.

Все это, разумеется, аукнулось и у Перевалова в КБ. Одну задругой стали сворачивать перспективные разработки. Исчезли премии, прогрессивка, начались первые сокращения. В людях поселилось чувство тревоги и неуверенности.

И как не тревожиться? Город оборонкой жил всегда, щит и меч куя, хлеб насущный себе ею зарабатывал.

Но власти, как языческие шаманы, денно и нощно камлали: все путем, ребята, все катится, как задумано! Всего-то и делов – рухлядь убрать да новое поставить. Зато уж тогда заживем, ох и заживем!..

И вспомнилась Перевалову та странная машина, что возникла в его воображении, когда слушал он объяснения парторга о сути «перестройки». Все так же толокся вокруг нее с размышлениями ответственный и полуответственный люд. Но ни о каком ремонте уже и речи не шло. О другом мараковали: как бы побыстрей да ловчей ее в утиль сбагрить, а взамен новую, заграничную приобрести. Находились и скептики. Не спешить советовали, подумать: может, иностранная машина для их условий и не годна вовсе. На них цыкали, махали рукой, демонстративно поворачивались спиной и затыкали уши. Денег на машину никак не наскребалось, но продавцы забугорные входили в положение, обещали – в кредит, под залог имущества, за умеренные проценты. Подумаешь, кабала! Не впервой – потерпят! Зато появится возможность на сверкающем лимузине по мировому сообществу раскатывать. Да и подаяния легче собирать будет…

Между тем, возле старой машины шустрые пронырливые людишки замельтешили. Хоть и обветшала машинешка, но много еще можно с нее полезных для себя вещей поиметь. И пока высокое начальство судило-рядило, как и что с машиной делать, проворные жуликоватые ребята свинчивали с нее то одно, то другое. И сбагривали желающим.

Иной раз нечто очень даже экзотическое и специфическое. А кое-что и такое, за что во времена оные очень даже запросто можно было до конца жизни оказаться «без права переписки». Во всяком случае, приборы ночного видения, которые изготовлял соседний завод, на городской барахолке продавались запросто. А однажды в рекламном объявлении Перевалов прочитал: «Продается подслушивающее устройство „Шалун“. И поразил даже не сам факт продажи явно не предназначенной для рядовых обывателей вещи, а то, что объявлялось об этом открыто, без всякой боязни и утайки.

«Так ведь скоро и ядерные боеголовки начнут каждому встречному предлагать», – изливал по поводу этого Перевалов свое негодование жене и слышал раздраженное: «Ну и пусть! Люди, чтобы жить нормально, на все готовы. Один только ты – ни украсть, ни посторожить…»

Чисто бабская логика, старался не обижаться на выпады супруги Перевалов. Но все чаще, просматривая прессу и глядя на телеэкран, с удивлением обнаруживал, что сплошь и рядом подобным образом рассуждают и государственные чиновники, и народные избранники, готовые, похоже, ради своих личных, семейных или клановых интересов пуститься во все тяжкие.

Продавалось и покупалось теперь все что угодно: движимое и недвижимое, рукотворное и нерукотворное, неживое и живое. Все дозволялось, ничему не было запрета. И толпа свежеиспеченных нуворишей вершила дело с алчностью, которой позавидовали бы их серые четвероногие собратья.

<p>4</p>

В Переваловском КБ, где госсобственность, в виде древней канцелярской мебели, кульманов и сейфов, почти никакой ценности не представляла, купить-продать, кроме мозгов и идей, было нечего, а цена на этот товар падала. Стала запаздывать зарплата, которая, в свою очередь, не поспевала за ценами. Люди начали разбредаться кто куда. Классные инженеры и конструкторы подавались в шабашники, «челноки», торговали в ларьках.

Перевалову тоже бы подсуетиться, попытаться поймать ветер свободного предпринимательства в свои паруса (и жена его на это все время подталкивала), а он, осел упрямый, продолжал чего-то выжидать, на что-то надеяться. Чудилось ему, что всю эту образовавшуюся в последнее время накипь вот-вот сдует, проступит опять чистая вода, и можно будет, не разменяв, не растеряв себя в нынешней горячей лихорадке будней, продолжать, как и прежде, заниматься своим, однажды выбранным в жизни делом, в котором только и возможно проявиться по-настоящему, ощутить собственные нужность и полноценность и вне которого просто немыслимо себя представить.

Надежды, однако, не сбывались. За бурлящим порогом спокойной чистой воды не было. Да и кормчие, похоже, понятия не имели, где она. Оттого, наверное, бросив кормило и пустив и без того изрядно потрепанный плот на волю стихии, они схватились за грудки с извечным: «А ты кто такой?»

Разборка проводилась в лучших революционно-гангстерских традициях: с баррикадами, штурмом чиновничьих цитаделей и форпостов связи, а также (на зависть мелкой мафиозной шушере и в утеху жадной до зрелищ обывательской сволочи) с крутой орудийной пальбой, изрядно подкоптившей белоснежный дворец ретроградов и возвестившей миру о полной и окончательной победе «свободы и демократии».

Уж чего-чего, а свободы нынче хватает, – полагал Перевалов и опять ошибался.

Лупившие по белому дворцу танки заодно снесли напрочь и плотину ограничений и запретов. Вал необузданной свободы, ломая всякие и всяческие устои, срывая с цепей темные страсти с подлыми страстишками и печати табу, накрыл обывателя с головой. Он вымывал из обывательских ям и закутков старую грязь, с удвоенной силой и яростью забивая их новой…

Свобода смыла запреты, и изголодавшиеся на скупом идеологическом пайке рыцари пера, камеры и микрофона бросились наверстывать упущенное. Газеты теперь, не в пример ранешному, читать было занимательно, но жутковато.

«Судью взорвали вместе с собакой…», «Дзюдоистку зарезала родная мама…», «Голову девчонки пацаны носили с собой…», «Бандиты коллекционировали пальцы…», – взахлеб кричали газеты. «Развод при помощи киллеров…», «Афганца утопили в озере…», «Огород в стиле концлагеря…», «В морге есть что украсть…», «Блеск и нищета бомжей…», – смаковали они. «Награда нашла героя в тюрьме…», «Покойники – неплохая штука…», «В трупе передатчик не найден…», «За беса мстят мечом и огнем…», «Не дурак, не маньяк, а так…», – деловито сообщала пресса. Некогда кукольно-розовый глянец на ее физиономии сменился гепатитной желтизной.

Перевалова пугали кризисом, катастрофой, стоящим буквально за дверями апокалипсисом, убеждали, что вообще всем им осталось жить полтора понедельника, если немедленно не одумаются, не укусят себя за локоть, не схватятся за голову и не придумают наконец что-нибудь.

«Придумай что-нибудь, придумай что-нибудь!..» – истерично заклинала в тон всей этой пугательной вакханалии их главная поп-дива.

Но почему-то ничего ни у кого не придумывалось, хотя оракулов, астрологов, колдунов, прорицателей, записных спасителей отечества расплодилось несть числа.

<p>5</p>

Как-то забрел Перевалов на встречу с кандидатом в депутаты по их округу. Им, к великому удивлению Николая Федоровича, оказался его бывший парторг. Из КБ он давно ушел, отчалил в неизвестном направлении, и вот неожиданно выплыл – теперь уже в качестве претендента на депутатский мандат.

На собрании парторг-кандидат пространно распространялся о том, что надо не щадя живота двигать реформы, бороться за панацею-рынок, что некогда общее-ничье сегодня, слава Богу, индивидуальное-свое и теперь все они – хозяйчики и кузнечики своего счастья, что надо вперед и выше, а заграница обязательно поможет…

Перевалов слушал его с тоской и стыдом. И не оттого лишь, что парторг-кандидат пережевывал обрыдлую политическую жвачку. Он и раньше-то откровенным начетчиком был. Куда больше угнетало Перевалова его хамелеонство. Всего несколько лет назад доблестный парторг, вдохновенно пламенея партийным кумачом, призывал к заоблачным вершинам равенства и братства. А теперь…

Впрочем, парторг и сегодня твердо знал, что лично ему будет очень даже неплохо, нисколько, по крайней мере, не хуже, чем вчера. Надо лишь вовремя усвоить новые правила игры. А их он, не сомневался Перевалов, успел усвоить.

А ведь когда-то они были членами одной партии. Правда, в отличие от парторга, Перевалов никогда не рядился в тогу правоверного партийца. Он и в партию-то попал, можно сказать, случайно. Точнее даже – по расчету. Появилась однажды в КБ вакансия главного инженера проектов. Начальник отдела порекомендовал Перевалова. Руководство не возражало. Одна загвоздка: на должности такого уровня необходимо иметь партбилет. Хорошего специалиста Перевалова на менее ценного, но партийного, руководство менять не захотело, а потому предложило Николаю Федоровичу самому вступить в партию.

Вступал он с надеждой: стерпится – слюбится. В любовь не переросло, но стерпелось. И жил он с ней, с партией, как и с женой, честно и добропорядочно, хоть и по изначальному расчету: аккуратно платил взносы, ходил на собрания, политучебу, выполнял поручения…

Когда ее лишили руководящей роли, Перевалов обрадовался, что снова свободен. Но бросать камни вслед, устраивать сожжение партбилетов, обзывать фашисткой и супостаткой, расписывать журналистам, как партия его гнобила, да и вообще поливать грязью – не стал. Хотя мог бы и вспомнить что-нибудь не совсем приятное. А партбилет так и остался валяться в ящике письменного стола…

Нарисовав общую картину ожидаемого рыночного благоденствия, парторг-кандидат обрушился на тех, кто мешает его созданию. Крайними оказались местные власти, которых парторг отругал за нерадивость и бездарность, обвинил в коррупции, прозрачно намекнув, что у него на всех найдется сколько угодно отборного компромата, который он обнародует, лишь только наденет на себя бронежилет депутатской неприкосновенности. После чего парторг горячо заверил присутствующих, что сделает все возможное и невозможное, чтобы результаты реформ золотым дождем пролились на каждого господина-гражданина, и стал горстями швырять в зал обещания.

Аудитория вдыхала эти эфемерные обещания, как фимиам, и радостно рукоплескала. Перевалову она напоминала сейчас алкаша в той редкой стадии, когда даже от запаха спиртного он начинает ловить кайф, теряя последние остатки разума. Парторг «спаивал» аудиторию обещаниями, а она – что больше всего удивляло и убивало Перевалова – даже не пыталась поинтересоваться, как же он намерен их выполнять.

Бывшего парторга Перевалов знал не один год. Как человек дела он в их КБ не котировался. Очень средненький был инженеришка, в серьезной работе ни то, ни се. Усердием и трудолюбием тоже не отличался. Зато всякие демагогические штучки ему куда лучше удавались. Потому и сбагрили с легкой душой, как только подвернулся случай, в общественные сферы. Сначала в профсоюзе подвизался, потом парторгом выдвинули. Лишь бы у занятых делом людей под ногами не путался. И за всю жизнь тип этот ни одной проблемы самостоятельно не решил. А тут – на тебе! – судьбы тысяч и тысяч людей клянется к лучшему изменить, чуть ли не по щучьему велению все к общему удовольствию устроить! Как?

С этим «как?» и подошел Перевалов после собрания к бывшему парторгу.

– Да никак! – цинично рассмеялся тот. – Сейчас важнее понравиться, запомниться. А обещания… Электорат любит обещания. Они его возбуждают…

<p>6</p>

Жалкий актеришка! – возмутился тогда внутренне Перевалов, но тут же ему и подумалось, что классическое «Вся жизнь – театр» перестает быть метафорой и обретает смысл почти буквальный и тотальный. Везде шло большое и малое лицедейство. От президентских и парламентских дворцов до папертей с нищими.

В президентских апартаментах Перевалову бывать не доводилось, но с лицедейством нищих он невольно сталкивался каждый день.

До своего КБ Перевалов добирался на метро. Он спускался в подземный переход и сразу же попадал под перекрестный огонь нищих. Они стояли у стен, сидели на каменных ступенях, толклись возле стеклянных входных дверей, хватая прохожих за рукав. Были здесь и благообразные седенькие старушки, и мрачные типы с чугунными рожами профессиональных бомжей, и цыганки из южных республик с грудными младенцами на перевязи; были личности и вообще совершенно неопределенные – без признаков пола и национальности, но с печатью врожденного порока на ничем более не запоминающемся челе. Одни как заклинание повторяли одну и ту же слезливую историю о том, как их ограбили в поезде, и теперь вот они вынуждены просить у добрых людей на дорогу. Другие – в основном старушки – действовали Божьим именем, обещая райское блаженство каждому, кто одарит их денежкой. Сложив ноги калачиком, цыганки беспрерывно раскачивались взад-вперед, как китайские болванчики, с той же методичностью помахивая протянутой ладонью. Иные сидели или стояли молча, как истуканы, бросив наземь шапку для подаяний. За них говорила висевшая на шее картонная табличка, на которой корявыми печатными буквами с орфографией второклассника-двоечника излагалась жалостливая история о несчастном погорельце, в одночасье оставшемся без крова и средств к существованию, или о страдальце, собирающем деньги на операцию от тяжкого недуга.

Перевалов не был черствым, глухим к чужому горю человеком и раньше нищим подавал. Но тогда и нищих-то во всем их большом городе можно было по пальцам пересчитать, зато сегодня от них ни в метро, ни в электричках, ни на улицах просто проходу нет.

В послевоенном своем детстве Перевалов помнил нищих. И безногого фронтовика дядю Гошу, раскатывавшего на самодельной коляске с грохочущими подшипниками вместо колес, и убогую сиротку Фенечку, днями простаивавшую с алюминиевой кружкой возле кинотеатра, и некоторых других, таких же горемычных христарадников, которым считалось грешно не подать. Для всех них нищенство было актом безысходного отчаяния, а для кого-то и планидой.

Для современных же попрошаек, все чаще убеждался Перевалов, их занятие было ремеслом, способом добывания денег. И не самым плохим и трудоемким, понимал Перевалов, встречая тех же цыганок, шествовавших весело гомонящей толпой по вечерней улице после «трудового дня» с узлами и пакетами, набитыми разнообразной снедью. Оживленно переговариваясь, женщины прямо «с куска» жевали похожую на них по цвету смугло-копченую колбасу, а дети, швыряя на тротуар шкурки и обертки, лакомились бананами и эскимо с орехами. Перевалов и не помнил уже, когда собственных детей угощал такими лакомствами.

Сразила же его наповал одна нищенствующая бабуся у кафедрального собора. Ее он приметил однажды, ожидая, когда откроется с обеда хозяйственный магазин напротив. Он сразу выделил из шеренги разномастных нищих, подпиравших церковную ограду, эту сгорбленную трясущуюся бабульку, повязанную беленьким в горошек платочком, с батожком. Мелко крестясь, она с такой мольбой провожала слезящимися выцветшими глазками каждого проходившего мимо, что редко кто не осчастливливал ее «копеечкой».

На другой день, но уже к вечеру, Перевалов вновь по какой-то надобности проходил мимо церкви. Нищие уже разбредались. Некоторые, не стесняясь близости Храма Божьего, прямо из горла хлестали вино.

Бабуля, притулившись к ограде, деловито пересчитывала дневную выручку. Что-то в ней изменилось. Перевалов присмотрелся: исчез, улетучился бесследно слезливый жалостливый взгляд, распрямилась спина…

Но самое удивительное оказалось впереди. Через пару минут возле бабульки затормозила шикарная иномарка и из нее выбрался здоровенный детина лет сорока. Бабулька отлепилась от ограды и заспешила к нему.

– Ну чо, мать, много насшибала? – забасил детина.

– Не базлай на всю ивановскую, вахлак! – осадила его старуха.

– Слышь, мать, Виталька мой меня с компьютером заколебал: спроси да спроси у бабушки, она обещала на день рождения подарить.

– Да будет ему компутер, будет! – сказала старуха. – Недельку еще похристарадничаю – и будет.

Детина услужливо распахнул перед старухой дверцу. Нищенка чинно, не спеша, уселась на заднее сиденье, и машина рванула во весь опор.

Перевалов долго еще ошарашенно смотрел вслед, и было у него такое чувство, будто он только что стал свидетелем чудовищного мошенничества.

С тех пор как отрезало: нищим Перевалов подавать перестал…

Отвязавшись от нищих, Перевалов пошел по переходу. Одна его стена была занята застекленными киосками с разнобойным ширпотребом, а другую поделили цветочницы и торговцы книгами. Книги лежали на открытых лотках. Они глянцево лоснились и просили хотя бы взглянуть на них.

Во времена оно, когда они были в дефиците, Перевалов собирал книги. Это коллекционирование доставляло ему удовольствие. Сейчас, когда в дефиците были только деньги, и книги стали для обывателя роскошью, Перевалов бросил это занятие. Хотя интерес и азарт остались. Поэтому иногда он заворачивал к книжным развалам.

От красочно-пестрых обложек разбегались глаза: то дуло пистолета с них на Перевалова целилось, то жуткая клыкастая образина вампира пялилась, то некое космическое диво, тоже на вурдалака смахивающее, гипнотизировало, то голая девица зазывающее подмигивала…

Заголовки били по нервам. Но как-то все больше о смерти в различных ее вариациях в них было.

«Смерть на взлете», «Смерть в облаках» – читал Перевалов на одних переплетах. «Наперегонки со смертью», «Смертельный вояж», «Смерть рэкетира» – натыкался его взгляд на других. Не лоток книжный, а, как значилось на одном из томов, прямо «Полигон смерти» какой-то, над которым сгустился «Воздух смерти». Красок в эту «Палитру смерти» добавляли «Убийство за убийством», «Кровавая карусель», которую заливал «Кровавый беспредел». Кто заставлял героев ходить «По колено в крови» – догадаться тоже труда не составляло. Из заголовков было совершенно очевидно, что тут орудует «Банда» под названием «Ночные волки», у которых идет своя «Игра со смертью».

Но тогда, слегка призадумался Перевалов, обратив внимание на очередное название, «Кто убивает бандитов?» И тут же нашел ответ в заглавиях рядом лежавших томиков: «Беспределыцики», «Подонки», «Отморозки», готовые скуки ради «Перерезать всех!». Для них «Смерть ради смерти» – все равно, что искусство для искусства.

Хотя не исключено, подумал Перевалов, продолжая изучать книжные названия, что «Кровь алую» пускает какой-нибудь «Нелюдь» или «Изувер», а то и вовсе – «Оборотень» в зловещий «Час нетопыря». Но возможно, свой «Счет за любовь» предъявляет «Насильник» или «Сексуальный маньяк». А вдруг это «Кокаиновый князь» вершит «Казнь по кругу»?…

Не книжный лоток, а прямо «Заповедник убийц», – поежился Перевалов, но его начинало разбирать любопытство: противостоит ли кто всем этим «Ублюдкам»? Конечно же! – отвечала ему новая порция книжных заголовков. Например, «Гроза мафии» по кличке «Волкодав», который отлично знает основной «Принцип карате», имеет «Разящий удар» и, естественно, «Боевой захват». Или вот «Капитан Виноградов», за спиной которого «Штурмовой батальон» и «Черные береты». Так что держитесь всякие там «Господа из мафии», «Душегубы», «Блатные», «Торговцы плотью» и «Сыновья козырных тузов»!

«Неужели ничего, кроме такого же убойного и костоломного, больше не сыщется? Хоть бы какая, пусть даже и криминальная, пища для ума?» – подумал Перевалов, переходя к другому лотку.

Такая «пища» здесь предлагалась.

«Дело опасной вдовы», «Дело об изощренном мошенничестве», «Дело о блондинке с подбитым глазом», «Дело о сбежавшем трупе», «Дело о ледяных пальцах»… – читал Перевалов на переплетах и невольно морщился: и здесь «пища» была с чернушным душком.

А дальше и вообще пошло нечто потустороннее. «Дом тихой смерти» – кладбищенским фосфоресцирующим сиянием высвечивалось, на одной из книг. «Только для мертвых» – красовалось на другой. Третья завлекала «Тайной плачущего гроба». Четвертая предлагала «Приглашение в ад», чтобы увидеть «Танец мертвеца». Пятая передавала «Привет с того света», а ее подруга слева утверждала, что «Смерть нежна»…

Перевалова передернуло, но и дальше было не лучше. На глаза попались сначала «Жертвы дракона», потом «Дети Сатаны», уютно устроившиеся рядом с «Коллекцией трупов». Неподалеку «Фабрика дьявола» изрыгала серу, а «Летающие колдуны», словно истребители прикрытия, сопровождали «Гроб из Гонконга», из которого доносился «Хохот дьявола».

Перевалов поспешил подальше от этого загробного смрада. «Что-нибудь про любовь, про женщин посмотрю», – решил он, останавливаясь возле следующего лотка.

Но и тут не повезло. Бесстыдно пялясь на него с обложки голым задом, «Стерва» лежала «В постели с врагом». Ее терзала «Неприличная страсть». А рядом «Мужья и любовники» вели азартные «Любовные игры». «Эксбиционистка» подле них испытывала «Вожделение».

Разглядывая дальше обложки любовных романов, Перевалов узнал, что «Мир полон разведенных женщин», что вот «Эта вдова (очередная сексапильная неодетая красотка с переплета давала понять – какая именно) не плачет». Скорее всего, потому, что для нее всегда находится какой-нибудь «Нежный плут», без которого никакая «История греха» невозможна.

Но Перевалову не хотелось ни греха, ни разврата, ни смертей, ни насилия, ни чертовщины всякой. Как глотка свежего воздуха хотелось нормального добротного чтения, в котором бы его не пугали на каждой странице невероятными страшилками, не морочили бы голову неуклюжими сказками, не выдавали бы болезненную физиологию на грани патологии или дурно пахнущую пошлость за подлинные человеческие чувства и отношения. И без того до болезненных спазм его уже обкормил всем этим голубой экран. Но и в чтиве, заполонившем книжные развалы, спасения от зловонной чернухи не находилось.

Если по возвращении с работы Перевалов задерживался у книжных лотков чуть больше, чем надо, ему потом начинали сниться кошмары.

Будто находится он в сумрачном зале, посреди которого на постаменте стоит массивный гроб. Из-под его крышки сочится влага. Вокруг толкутся призраки. Вот, совсем рядом – только руки протяни – «Джоконда с пистолетом». Чуть поодаль – «Призрак киллера» с «Призраком оперы». «Человек из крематория» нежно поглаживает полированную крышку гроба. В дальнем углу завязалась «Схватка оборотней». А под потолком металось совсем уж уродливое и страхолюдное – «Две головы, одна нога» – привидение.

Вдруг комната погружается в могильный мрак, вспарывая который, рвется на волю леденящий «Крик из гробницы». Следом в кромешной тьме над гробовой поверхностью появляются «Светящиеся пальцы», сжимающие «Кинжал для левой руки», а из нутра домовины раздается глухой, отсыревше-скрипучий голос:

– «Что сказал покойник?»

Находящиеся в зале призраки разом поворачиваются к Перевалову, словно вопрос предназначался ему и только ему.

Светящиеся пальцы с кинжалом исчезают, гроб протяжно-визгливо, будто из него выдергивают ржавые гвозди, скрипит, и крышка начинает медленно отходить. Наконец она исчезает, растворяется в темноте, и из черного провала гроба поднимается бесплотная фосфорецирующая фигура.

– «Торжествующий мертвец»… «Торжествующий мертвец»… – шелестит вокруг.

– Так что сказал покойник? – повторяет свой вопрос бесплотное явление, вперив в Николая Федоровича жуткий взор, и, не дождавшись ответа от испуганного Перевалова, назидательно изрекает: – А то, что «Смерть нежна». И пусть светлый лик смерти станет твоим верным и вечным спутником.

Мертвец отворачивается от Перевалова и, вдруг выбросив вперед бестелесную светящуюся руку, начинает греметь, как в мегафон митинговый оратор:

– Не остановить «Маятник смерти». «Время убивать настало». И пусть «Агония» умирающих будет самым желанным для вас зрелищем! И взбугрится земля могилами, и настанет «Ад на земле»!..

Мертвец делает паузу, вслушиваясь в рассыпающееся по углам зала эхо, расплывается в продирающей до озноба улыбке и зловеще заканчивает:

– И тогда, неразумные и подлые дети мои, «Я приду и плюну на ваши могилы!..»

Перевалов просыпался в холодном поту и долго потом не мог отойти от увиденного.

<p>7</p>

…Между тем дела на их плоту, изрядно поредевшем на суверенной стремнине, шли хуже и хуже. Все рушилось и падало, а от уцелевшего воротило и тошнило. Взор надежды устремился на заграницу. Кому было что, меняли родные «деревяшки» на их «зелень». Кому не было – с вожделением ждали из-за бугра тучку с манной небесной в виде гуманитарной помощи.

Перевалову тоже посчастливилось ее отведать. Однажды вместо очередной зарплаты, которую теперь приходилось ждать по несколько месяцев, выдали им в КБ испещренные иноземными надписями коробки с гуманитарной помощью. В картонной коробке чуть больше посылочного ящика был упакован набор красивых пачек с быстро разваривающимися концентратами и разноцветных банок консервов. Жена обрадовалась этой коробке, словно дитя давно обещанной кукле. Она не знала, куда и поставить ее, без конца перебирала и перекладывала содержимое.

Но праздник длился недолго. Первая же вскрытая банка тушенки источала запах такой откровенной тухлятины, что ее пришлось немедленно выбросить в помойное ведро. За ней последовала и другая. Та же участь постигла и просроченные рыбные консервы. Крупы тоже оказались залежалыми и к употреблению непригодными. Из всего содержимого общим весом в десять килограммов более или менее сносными оказались две пачки сухого печенья да пара пакетиков жевательной резинки.

Разочарованная жена почему-то надулась тогда на него, Перевалова, будто именно он подсунул ей несъедобную «манну». А Перевал ову вспомнилась шустрая старушка-христарадница у церковной ограды – ведь она, пожалуй, такой вот милостынькой и в физиономию подающему запустила бы. И правильно бы сделала – не о халяве надо думать, а о «собственной гордости», которая бы позволяла смотреть на буржуев свысока.

– Да когда ж мы на них свысока смотрели-то? – удивилась жена, когда Николай Федорович попытался напомнить ей строки знаменитого поэта-трибуна. – Мы ж им всегда завидовали, догнать-перегнать пытались, да кишка была тонка. И до гордости ли, если одеть-обуть себя никогда прилично не могли!..

Перевалов собрался горячо возразить: неправда, мол, и гордость была, и достижения – вон какую державу отгрохали! – но ничего не сказал. Остановила каверзная мыслишка: куда же все так скоренько подевалось? А главное – стремительно, как из проколотой резиновой камеры, испускался дух прежней жизни, в которой человек человеку был пусть и не брат, но уж товарищ – точно.

Товарищеский локоть, дух здорового коллектива, в котле которого бурлили страсти производственные, общественные и даже личные, Перевалов привык ощущать денно и нощно настолько, что, казалось, лиши всего этого – он задохнется в мучительной асфиксии, как рыба, выброшенная на берег.

Однако в последнее время атмосфера в их КБ становилась все разреженней и одновременно тяжелей. Старый, складывавшийся десятилетиями, коллектив разваливался, редел, усыхал. Народ разбредался. И каждому увольняющемуся как бы даже радовались, словно, уходя, он освобождал столь необходимый остающимся кусочек жизненного пространства.

Занимались теперь в элитном КБ, еще не так давно проектировавшем поражавшую воображение супер-технику, вещами далекими от современных высоких технологий. Обслуживали в основном частные фирмы и предприятия. О серьезном госзаказе не было и речи.

Трудно было узнать и само КБ. Больше половины помещений арендовали в нем новоявленные бизнесмены. Молодые, коротко стриженые, мурлатые ребята и длинноногие, макаронного вида девицы заполонили комнаты и коридоры, где некогда витали флюиды творческой научно-технической мысли. По-птичьи тренькали мобильники, доносились напористые голоса юных предпринимателей, без конца что-то покупавших, перепродававших. В рабочих комнатах, коридорах и даже туалетах стоял грай чужих, непривычных для этого интеллектуального заведения слов и понятий. «Ты мне баксы давай, баксы!..», «Штук сто навара будет, как с куста…», «Какой сегодня у зеленых курс?…», «Надо разговаривать с официальным дилером…», «А мы демпинговать будем, демпинговать…» – то и дело доносилось до старожилов КБ. Перевалову эта шумная и весьма беспардонная молодежь с их новоязом казалась нахально вторгшейся в соловьиную рощу вороньей стаей. Еще оставшиеся работники КБ неслышными тенями боязливо жались к стенам, и уже не они, а самоуверенные, попыхивающие дорогими заграничными сигаретами, попивающие пивко из жестяных банок, арендаторы чувствовали себя здесь полными хозяевами.

«Наваривали» они, видно, неплохо, поскольку через день, да каждый день завершали свою трудовую смену нехилыми застольями с шампанским, импортными винами в красивых бутылках и закусками, от одного вида которых у полуголодных сотрудников КБ, заглянувших ненароком в кабинет, где шел гудеж, начинала кружиться голова и появлялись спазмы в желудке.

В отличие от не бедствовавших и вполне довольных жизнью квартирантов, хозяевам приходилось все туже затягивать пояса. Зарплата, долг по которой рос, как снежный ком, становилась большим, редким, но в то же время очень скромным праздником, который заканчивался, едва успев начаться.

Но вот парадокс: контора их на глазах чахла, хирела, а ее руководители, наоборот, наливались здоровьем и румянцем. Пока их подчиненные терпеливо гадали, когда наконец появится возможность получить кровные, они не теряли времени даром: меняли старые авто на новые, малометражные со старых времен квартиры на громадные элитные хоромы, в которых можно было заблудиться, как в лесу, забивали эти апартаменты дорогой мебелью, всяческой утварью и бытовой техникой, с иголочки одевали в дорогих бутиках себя и своих близких, по несколько раз в год совершали вояжи в райские уголки планеты для отдохновения от трудов праведных, заводили валютные счета и переправляли деньги подальше от родимой земли…

Народ глухо роптал, нов глаза своего недовольства не высказывал, боясь потерять последнее и самое сейчас ценное – работу, пусть плохонькую и нерегулярно оплачиваемую, но работу, эту полузадохшуюся птичку надежды. Все перемелется, надеялись, чистая вода наконец проступит – и как тут без спасательного круга работы!..

А работу потерять, упустить из рук эту синичку стало нынче раз плюнуть. Не висел теперь на руководящей шее партийный хомут, не вставал грудью на защиту рядового труженика профсоюз. Один на один – голый, сирый, беззащитный – оставался перед лицом хозяина своего труженик. И разговор с ним был круче армейского с его сакраментальным «не хочешь – заставим». «Недоволен – пшел вон!», – смело и цинично говорили теперь начальники, указывая на дверь. И уже не имели никакого значения ни твои прошлые заслуги, ни регалии, ни твой талант.

Перевалов пока держался. Не трогали его пока. Даже шанс ему дали новые руководители. КБ они возглавили всего года полтора назад, когда прежние заслуженные отцы-командиры ушли на покой.

Перевалов, много лет проработавший под началом тех, прежних, все никак не мог привыкнуть к новому руководству.

Этих ребят (для него действительно – ребят, поскольку каждый из них был моложе него минимум на десять лет) – и начальника конструкторского бюро, и его замов, и главного конструктора с главным инженером, и коммерческого директора – Перевалов знал еще с тех пор, когда они, как и прочие, добросовестно корпели за кульманами, выполняли общественные поручения, участвовали в самодеятельности, играли в футбольной команде КБ. Звезд ребята с неба не хватали, постромки в работе не рвали, но себя показать в нужном месте и в нужное время умели и любили.

А скоро приспело и их золотое время. Начиналось последнее десятилетие многострадального и шумного века. Демократический сквозняк уже гулял по предприятиям, учреждениям и конторам, проникая в самые закрытые из них. Сладкозвучное слово «свобода» туманило голову. Старые конструкторские кони дорабатывали свой ресурс и все пристальнее поглядывали на молодых, присматривая себе замену. Способных и работящих было много, но требовалось еще и умение управлять, командовать, а оно встречалось реже. Хотя, наверное, у кого-то просто сразу и не проявлялось, не мозолило глаза. Может быть, поэтому нынешние ребята-руководители, а тогда еще просто конструкторы каких-то категорий и инженеры, оказались на виду.

Большие говоруны и кроссвордные эрудиты, они любили повитийствовать, охотно выступали на собраниях, устраивали дискуссии в курилках. Они сразу же заметили благосклонное к себе отношение со стороны старых конструкторских коней, больше относившееся к их фонтанирующей энергии, нежели к уму и таланту, и поспешили к ним в льстивое услужение.

Задача «преемников» еще больше упростилась, когда пошла мода руководителей не назначать, а выбирать. Знали их в коллективе как ребят свойских и даже своих в доску, понадеялись, что с ними порядком поднадоевшая размеренная жизнь станет лучше и веселей, а потому и выбрали без проблем.

Жить действительно стало веселей…

Ребята оказались зело хваткие. И в смысле половчее схватить, урвать что под руку подвернется, и в смысле приспособиться, найти свою выгоду даже на догорающих останках родного производства.

Как-то раз один из ребят-начальников перехватил Перевалова в полумраке коридора и под локоток увлек к себе в кабинет.

Молодой начальник долго и пространно рассуждал о том, как резко вокруг все меняется, что старое, слава Богу, уже не возвратить, что жить надо сегодняшними реалиями, в которых рынок правит бал и всюду деньги, деньги, деньги, всюду деньги без конца, а потому волей-неволей приходится вписываться, вживаться в новые условия, если, конечно, хочешь жить по-человечески, а не прозябать в ожидании мизерной зарплаты. Перевалов никак не мог понять, к чему тот клонит, а начальник уже переключился конкретно на него и стал сокрушаться о невостребованности его конструкторского таланта и опыта, которым можно было бы, если постараться, найти достойное применение.

– В общем, Николай Федорович, – испытующе и со значением сказал начальник, – не хотелось бы вам заняться настоящим делом?

Как дальше выяснилось, под «настоящим делом» подразумевалось создание некоего товарищества с ограниченной ответственностью, где Перевалову отводилась роль технического директора. Чем будет заниматься новорожденное ТОО, а в нем – он, Перевалов, начальник объяснял прямо-таки эзоповским языком. Из напущенного словесного тумана Перевалов кое-как уяснил для себя, что ему предлагается перелицовывать или подгонять под нужды и вкусы потенциальных (скорее всего зарубежных) заказчиков имеющиеся в КБ разработки с целью выгодной их продажи.

– Боже мой! – ужаснулся Перевалов. – Продавать то, что береглось когда-то, как зеница ока, как часть национального могущества и как его честь, наконец!

– Николай Федорович, – посмотрел на него как на идиота начальник, – я же вам говорю: рынок, все на продажу, от презервативов и гвоздей до космической техники и грудных младенцев. Нормальный бизнес…

Над предложением Перевалов обещал подумать, и еще несколько дней в висках его пульсировала фраза – «все на продажу!» И чем настойчивей стучалась она, тем отчаянней протестовала душа Перевалова. Его воспитывали совсем на других моральных ценностях и понятиях. С детства ему внушали, что общественное благо и достояние выше личного, что раньше думай о родине, а потом о себе. Поэтому ему и в голову не могло прийти торговать государственными тайнами (а именно к таковым большинство разработок в Переваловском КБ и относилось).

Но у теряющего последние лохмотья государства тайн оставалось все меньше. А те, что пока еще не были проданы, ждали своего покупателя. И Перевалову предлагалось готовить этот необычный товар к продаже.

После бесед с ребятами-начальниками бросало Перевалова то в жар, то в холод. Не от страха, нет. Чего бояться? Не в пример прежним временам, нынче никто никого ни за что (если не считать бандитских разборок) не преследовал, ибо ни воровства, ни спекуляции, ни измены с предательством не было просто по определению – везде один сплошной бизнес. Знобило от самой мысли, что ему, быть может, придется окунуться в зловонное топкое болото. Всю жизнь Перевалов знал, что родину, как и мать, не выбирают, что ею не торгуют, а напротив, заботятся об ее защите и безопасности, и вот…

От этих мыслей Перевалов слег в постель. К моменту выздоровления твердо решил сказать начальникам на их предложение категорическое «нет». Он даже прорепетировал нелегкую для него сцену и представил, как вытянутся у этих беспринципных деляг физиономии, когда он скажет им все, что о них думает. Но готовился он напрасно. Новое рандеву не состоялось. Более того, ребята-начальники старались попросту не замечать его присутствия. Если ненароком и сталкивались с ним в коридорах КБ, то смотрели мимо, насквозь, будто его и не было вовсе. И Перевалов понял, что возвращаться к начатому разговору они не станут, что раскусили и вычислили его еще в первую их встречу. Рыбак, как говорится, рыбака… И не рыбака – тоже!

Николай Федорович почувствовал облегчение – неприятное это дело решалось как бы само собой. В то же время самолюбие его было уязвлено. И не из-за того лишь, что ему предлагали стать соучастником грязной игры. Убедившись, что рассчитывать на него не стоит, его просто забыли, вычеркнули из памяти, перестали видеть в упор.

На носу был Новый год. В КБ по новомодным веяниям ввели контрактную систему. Каждый служащий теперь обязан был подписать договор-контракт на ближайший год, в котором расписывались его обязанности и права.

Перевалову контракта никто не предложил. Когда он попытался выяснить у начальника КБ – почему, тот с ледяной улыбкой сказал, что в нынешних условиях им больше необходимы люди молодые, энергичные, современно мыслящие, умеющие ориентироваться в быстро меняющейся обстановке, лишенные застарелых комплексов.

Про молодость и энергичность Николай Федорович пропустил мимо ушей – какой же он старик, если ему за полвека еще только-только успело перевалить. А вот все остальное действительно было про него.

Перевалов понял, что это приговор. В таких случаях почитают за благо написать «по собственному». Но рука не поднималась. Как жить дальше, что делать, чем заниматься за стенами КБ, он не представлял. И к этому готов не был.

Жена к назревшему в его судьбе повороту отнеслась двояко.

– Дурак ты, Перевалов! – сказала она в сердцах, узнав о предложении ребят-начальников. – Такой шанс упустить! И когда ты перестанешь быть идеалистом? Сейчас, Перевалов, время прагматиков и циников. Без этого сегодня не выжить.

Наверное, она права, попытался согласиться Перевалов, но тут же подумал, что же тогда делать ему, идеалисту, в стране прагматиков и циников? Учиться их повадкам? Видимо, это и подразумевала жена.

– Но, может, и к лучшему, – тут же и успокоилась жена. – Давно пора плюнуть на ваш загибающийся КБ и поискать себе что-нибудь поприличнее. Только ты «по собственному» не уходи, пусть они тебя сократят. Тогда сможешь на бирже зарегистрироваться и получить пособие. У нас уже некоторые так делали…»

Но «сократиться» Перевалову не удалось. «У нас не сокращение, а обновление, – сказали ему. – И вы не вписываетесь». Пришлось подавать «по собственному».

<p>8</p>

Впервые после увольнения дни Николай Федорович ходил в каком-то полуобморочном состоянии и походил на снулую рыбу. Слова, звуки доносились до него, как через толстый слой ваты, а лица людей, предметы вокруг, словно из густого тумана выплывали. Перевалов валялся целыми днями на диване, ловя на себе встревоженные взгляды домашних. Внутри было пусто, а сам он, будто оборвавшийся лифт, с нарастающим ускорением обрушивался в эту пустоту.

Но прошло время, падение прекратилось, туман рассеялся, предметы обрели очертания, звуки – отчетливость… Переживания переживаниями, но надо было что-то предпринимать. Очнувшийся мозг услужливо напоминал о том, что под лежачий камень… А еще притчу о двух лягушках, попавших в кринку с молоком. Участь лягушки, утонувшей из-за собственной пассивности, Перевалова не устраивала, да и как-то привык он за многие годы чувствовать себя кормильцем семьи, а посему решил браться за поиски нового места под сегодняшним неласковым солнцем.

Дело это для него, имевшего одну-единственную запись в трудовой книжке и никогда не менявшего профессию, оказалось архисложным. В огромном промышленном городе две трети трудоспособного населения работало в оборонке. Но ее предприятия в последнее время, словно какой-то страшной эпидемией охваченные, чахли одно за другим, отхаркивая толпы оставшихся не у дел работников. Перевалов сталкивался с ними на улицах, в магазинах, в общественном транспорте, где то и дело вспыхивали конфликты кондукторов с зайцами, оказывавшимися по большей части бывшими итээровцами с оборонки. Они попадались ему всюду. И больше всего их было на бирже труда.

В первый раз Перевалов забрел сюда, испытывая сильное внутреннее сопротивление. Само понятие – биржа труда, где идет постыдная купля-продажа рабсилы, ассоциировалось у Перевалова с «их нравами» и загнивающим капитализмом, который, не успев догнить там, «за бугром», переместился сюда. Да и в слове «безработный» чудилось ему что-то постыдное, сравнимое с бомжами или нищими.

Однако не обнаружил на бирже Перевалов ни тех, ни других. Вполне приличная публика здесь толклась, изучая официальную информацию о вакансиях и обмениваясь собственной. Попадались и знакомые ребята. И чем дальше, тем больше нравилось Перевалову заходить сюда. Было тут что-то вроде клуба по интересам, где собирались такие же, как он, бедолаги и осколки прежней жизни, не успевшие приспособиться к нынешней.

Походы на биржу приносили Перевалову некоторое облегчение. Теперь, по крайней мере, он видел и знал, что не одинок в своих бедах, не только его судьба вышвырнула за борт. И это несколько утешало. Но не надолго. Лишь до той поры, пока снова не вставал вопрос о хлебе насущном.

Очень быстро Перевалову пришлось убедиться, что не только его собственная профессия, а с ней и вообще итээровская братия, сегодня не в цене. Не жаловал рынок труда и разных там слесарей-токарей, и представителей прочих пролетарских специальностей. Требовались теперь все больше финансисты, продавцы да охранники, менеджеры да экспедиторы с личным автотранспортом…

И вот что заметил Перевалов, общаясь на бирже, читая объявления в газетах, на заборах и подъездах: народ пускался во все тяжкие, пытаясь выжить, приспособиться, найти какие-то новые, нетрадиционные способы существования. Правда, касались они по большей части, как любил говаривать герой знаменитого сатирического романа, сравнительно честного отъема денег.

Перевалов раскрывал очередную газету и в разделе частных объявлений читал:

«Предлагаю эффективные способы борьбы с похмельем…»

«Вышлю рецепты от геморроя, выпадения волос, полового бессилия, а также заговоры от зубной боли и запоев…»

И вообще за энную сумму, вложенную в конверт с обратным адресом, предлагались рецепты на все случаи жизни. В том числе брались подсказать, как завладеть «без особых затрат и усилий» миллионом или «заработать на дому пятьсот, тысячу и более» денег в валюте за месяц.

Иной раз, изучая рекламное творчество, Перевалов начинал сомневаться: а есть ли она, проблема занятости населения? Ведь столбы и заборы пестрят от объявлений, предлагающих «частичную и полную занятость» и при этом «высокий заработок, свободный график, возможности роста».

Живое воплощение этой распрекрасной работы являли собой косяки энергичных и страшно коммуникабельных коммивояжеров с большими полиэтиленовыми пакетами в руках, которые каждому встречному заступали дорогу и с обворожительной улыбкой «почти за бесценок», «в честь дня рождения президента фирмы» пытались всучить свой товар, оказывавшийся в ближайшем магазине и качественней, и дешевле.

Перевалову было немного жаль этих ребят, вынужденных ради своего маленького бизнеса с комариной назойливостью хватать встречных-поперечных за полу с сомнительными предложениями, но где-то в душе и завидовал им – таким раскрепощенным, незакомплексованным, напористым.

Разного рода умельцы тоже предлагали свой товар на рынке труда. Могли лоджию застеклить, собаку выдрессировать, уроки за лодырей сделать, а дураков набитых – в вуз за уши втащить, и даже произведение изящной словесности могли по желанию клиента изладить. Так, в очередном рекламном объявлении Перевалов наткнулся на следующее: «Напишу по заказу эпиграмму, пародию, поздравление, шарж, каламбур, эпитафию и т. д. Высокое качество гарантирую».

Изучение рекламной информации помогало Николаю Федоровичу узнавать много нового и неожиданного в современной жизни. К примеру, с легкой руки старорежимного классика Перевалов привык считать, что в его стране две глобальных беды – дураки и дороги. Реклама же со страниц прессы, в теле– и радиоэфире, с бумажных клочков самодеятельных объявлений на столбах и заборах страстно убеждала, что кариес, перхоть и ожирение – вот суперпроблемы, важнее которых нет сегодня ничего на свете. Особенно, понял Перевалов, актуально и опасно для населения именно ожирение. С каждого столба неизвестные доброхоты уговаривали его сбросить кто от четырех до двенадцати за тридцать дней, а кто двадцать семь кило за месяц. И все это «легко и безопасно», «очень комфортно», с помощью некого чудодейственного напитка, который «пьешь и худеешь». Перевалову даже как-то неловко стало, что он по причине отсутствия лишнего веса не может воспользоваться такими замечательными предложениями. Да он, пожалуй, и сам мог бы предложить чрезвычайно простой и широко доступный, но не менее эффективный способ похудения – всего-то и надобно, что остаться без зарплаты и работы.

Изучая с помощью рекламы проблему трудоустройства, Перевалов обратил внимание на один немаловажный момент: предложения о работе явно превышали спрос, и предлагавшие себя стремились показаться в самом выгодном свете. Кроме обычного – «пунктуален, энергичен, сообразителен», некоторые обращали внимание будущих работодателей и на какие-то свои довольно специфические достоинства. «Умею молчать, не задавать лишних вопросов», – сообщал некто ищущий высокооплачиваемую работу, явно намекая, что за хорошие деньги будет и сам нем, как рыба, и для других станет могилой чужих секретов.

Продавали не только свои способности, таланты, деловые и прочие качества, но и самих себя с потрохами. Особенно старались молодые особы. Красивые девушки, успевшие устать от «неустроенности бытия и житейских проблем», сообщали всем заинтересованным лицам, что очень нуждаются в «состоятельном друге». И сей мотив, варьируясь в зависимости от вкуса и фантазии авторов, звучал во множестве объявлений.

«Ищу самостоятельного любовника (желательно холостяка и не лысого)». «Редкий драгоценный камень, нуждающийся в хорошей оправе, ищет романтического, немного взбалмошного ювелира, имеющего, кроме денег и приличия, еще и чувство юмора». «Хорошенькая женщина ищет богатого спутника жизни. Скупердяям просьба не беспокоить». «Стройная симпатичная блондинка хочет нежности, ласки и прекрасного отдыха с солидным бизнесменом у него на квартире»…

У Перевалова подрастала дочь, и он думал, что не дай-то Бог и ей когда-нибудь оказаться в числе подательниц подобных объявлений.

Хотя продавали себя не только девушки. Был и встречный поток предложений. Некий «молодой человек без комплексов желал бы познакомиться с состоятельной женщиной для интимных встреч у нее». Он при этом не скрывал, что женат, а стало быть, просто пытался таким вот «нетрадиционным» способом пополнить семейный бюджет. А вот «состоятельный мужчина среднего возраста хотел бы наладить свою личную жизнь с девственницей, не обременяя себя брачными узами». Ну, чем не «спонсор» для уставших от жизни девушек, желающих выгодно продать свою молодость!

Не имелось у Перевалова ни денег, чтобы купить для похотливых утех молодость, ни самой этой, с радостью готовой продаться, молодости, – вообще не было ничего такого, что можно было бы обратить в выгодный товар, а потому куда ближе и понятнее были ему объявления иного рода, где, например, с горькой обреченностью сообщалось, что «учительница математики ищет любую работу с заработком, позволяющим выжить». И почти физически ощущал он, читая это, как в смрадно-торгашеской атмосфере корчится в судорогах «разумное, доброе, вечное».

Изучение рекламной информации Перевалову никакого практического результата не дало. Разве что удушливых выхлопов от этого чадящего и смердящего «двигателя торговли» нахватался до тошноты. Надо было искать что-то самому. А пока – суть да дело – стал Перевалов ходить на «общественные работы».

Из желающих на бирже труда сколачивались бригады, выдавали им оранжевые жилеты дорожников и отправляли на уборку улиц. Женщины собирали в траурно-черные полиэтиленовые мешки мусор с газонов и тротуаров, подбеливали деревья и бордюры, мужчины соскребали лопатами с обочин и поребриков грязь, ремонтировали в сквериках и бульварах оградки и скамейки, искореженные дурной энергией юных балбесов на ночных тинейджерских посиделках.

Платили за эту нехитрую работу скудно и, как и везде, с задержками, но иного в руки пока ничего не шло и в перспективе не просматривалось, а потому приходилось, скрепя сердце, соглашаться и на это.

Поначалу Николай Федорович сильно стеснялся своего нового положения, поминутно озирался на улице, не видит ли его кто из знакомых – трудились-то в своем районе, но скоро успокоился: народ в бригаде собрался образованный – в основном такие же итээровцы да служащие. Среди них он не чувствовал себя белой вороной.

Но все-таки временно это было, ненадежно. И средств к существованию давало слишком мало. Не говоря уж об уязвленном самолюбии.

Хорошо еще, что дача спасала…

<p>9</p>

Ну, дача – это, пожалуй, слишком громко. Так, четыре сотки, а на них слепленная из чего попало халабуда и тесненький стоячий туалетишко.

Перевалова прежде никогда особо к земле не тянуло. Городской был человек. На природу выехать с отделом, шашлычки на опушке у тихой речки пожарить – это другое дело. А пропадать на огороде все выходные, стоять раком на грядках, обливаясь потом, – увольте! Проще было на базаре купить. Хватало, к тому же, и общественных сельхозкампаний, когда бросали на уборку то картофеля, то свеклы, то морковки, то еще чего-нибудь, чтобы в это же время дать селянам заниматься собственными огородами. Как они там ими занимались, Перевалов не знал, так как видел раза три в день только бригадира, который утром, отравляя пространство на гектар вокруг самогоновым перегаром и переводя некоторое время в порядок свой вестибулярный аппарат, давал им задание на день, отмеривая взмахом заскорузлой руки сектор от собственных кирзачей в исходной точке до туманной полоски на горизонте, днем, ближе к обеду, заглядывая городским просительно в глаза, искал спонсоров на очередное возлияние, а к вечеру, благоухая свежеупотребленным зельем, был счастлив, любил все человечество, и за дополнительную емкость готов был закрыть глаза не только на то, что половина картошки после «ударного» труда горожан осталась в поле, но и на само – будь оно неладно – поле.

Ничего, кроме отвращения к земле, эти сельскохозяйственные десанты не вызывали. Оттого, наверное, и садовый участок, который ему не раз по линии месткома предлагали, был Перевалову на дух не нужен.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10