Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Человеческое тело

ModernLib.Net / Паоло Джордано / Человеческое тело - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Паоло Джордано
Жанр:

 

 


– Чего тебе от меня надо?

– Я пытаюсь тебя защитить. Мы же друзья.

– Не нужно меня защищать!

Дзампьери склоняет голову. Разглядывает свои ногти, выбирает один палец и начинает грызть.

Торсу говорит:

– Мужчина бы такое писать не стал. – Он и сам не знает, зачем он пытается ее переубедить.

– Я при желании могу писать, как мужчина, – ехидно возражает Дзампьери.

– В этом никто не сомневается.

– И вообще, раз она не хочет показываться, значит, что-то не так.

– Блин, так ты все прочитала?

– Кое-что. Большая и крепкая грудь… Ммм…

– Заткнись! Вообще-то я и сам не хочу ее видеть.

– Почему?

– Потому.

Дзампьери гладит ему волосы и шею так, что его пробирает дрожь.

– Торсу, Торсу… что с тобой? Боишься настоящих женщин?

Он с силой отталкивает ее руку, Дзампьери хохочет.

– Передай женишку от меня привет! – говорит она и уходит. Сейчас наверняка пойдет и растреплет остальным. Ну и ладно. Торсу снова открывает экран.

TERSICORE89: ты еще здесь?

THOR_SARDEGNA: здесь, извини, оборвалась связь.

Они с трудом возвращаются к тому месту, на котором остановились. Беседа быстро сводится к обмену короткими репликами из серии ты-мне-делаешь-так-а-я-тебе-так, но настроение у первого старшего капрала безнадежно испорчено. Он все время оборачивается – проверить, не подглядывает ли кто. Периодически в его голове возникает образ юноши, сидящего на месте Tersicore89, и Торсу становится дурно. Он пишет и читает, а самого тошнит, прихватывает живот. Больше нет сил терпеть. Приходится спешно прощаться. Он обещает Tersicore89, что вскоре выйдет на связь.

Быстро шагая по базе, он старается не встречаться взглядом с другими солдатами и не отвлекаться на мелких хищных птиц, кружащих над сторожевой башней. Он хочет, чтобы возбуждение не прошло окончательно, пока он не дойдет до туалета.

На полпути у него начинает плыть перед глазами. Головокружение быстро перетекает из головы в тело и превращается в дрожь, сосредоточенную внизу живота. Через несколько секунд ему настолько приспичивает, что приходится пуститься бегом.

Он добегает до биотуалета, дергает первую ручку, но дверь заперта изнутри, влетает во вторую кабинку, но от того, что он там видит, ему становится плохо, влетает в третью, едва успевает закрыть задвижку и спустить штаны, садится на корточки над алюминиевым сортиром в полу и за один раз опустошает кишечник.

– Уфффф!

Он еле слышно выдыхает, в ушах громко стучит. Внезапно кишечник повторно опустошается – неожиданно и сильнее, чем в первый раз, при этом в животе жутко режет. В пищеварительном тракте началась революция. Торсу прищуривается и крепко хватается за ручку двери, ему чудится, что его вот-вот засосет в слив. Он старается не обращать внимания на капли жидкого кала на голых ляжках и внизу на штанинах.

Когда резь проходит, он опускает голову на вытянутую руку и сидит неподвижно целую минуту – обессиленный и расстроенный всем, что с ним произошло. По телу разливается покой, страшно тянет спать. На несколько секунд он засыпает в этом неестественном положении.

Симптомы отравления могли проявиться у Анджело Торсу раньше, чем у других, из-за того, что он дважды брал добавку мяса, или из-за того, что никогда не отличался крепким здоровьем. Впрочем, пока он сидит, скрючившись, в грязном сортире, еще двое солдат вбегают в соседние кабинки, и Торсу узнает звуки, очень похожие на те, что только что издавал сам. За несколько часов базу завоевывает золотистый стафилококк, начинается хаос. Кабинок туалетов – восемнадцать, зараженных солдат не меньше сотни, раз в двадцать минут приступы повторяются.

К четырем часам вечера около туалетов собирается толпа дрожащих ребят с зелеными лицами. В руках они сжимают рулоны туалетной бумаги и орут тем, кто занимает кабинки, чтобы те ради всего святого поторапливались.

Перед старшим капралом Энрико Ди Сальво стоят четыре человека, включая Чедерну. Ди Сальво размышляет, стоит ли просить приятеля уступить ему очередь, потому что боится не дотерпеть, но Чедерна точно откажет. Он отличный солдат, хохмач, но все-таки редкостный козел.

Ди Сальво пытается вспомнить, было ли ему когда-нибудь настолько худо. В тринадцать лет ему вырезали аппендицит, перед этим он несколько месяцев просыпался по ночам – живот болел так, что до спальни родитилей он доходил, согнувшись в три погибели. Мама с подозрением относилась к лекарствам, отец – к гонорарам врачей, поэтому лечили его лимонадом. Боль не утихала, мама ложилась обратно в постель с обиженным видом: “Я тебе велела пить горячий, а ты тянешь кота за хвост. Так от лимонада никакого толку”. Когда за ним приехала “скорая помощь”, воспаление перешло в перитонит. Но, наверное, даже тогда живот не болел, как сейчас.

– Чедерна, пропусти меня! – просит он.

– Еще чего.

– Ну пожалуйста, я больше не могу!

– Тогда возьми мешок и сходи в него!

– Не хочу я срать в мешок. Да и до палатки мне не дойти.

– Твое дело. Здесь всем хреново.

Ди Сальво ему не верит. Чедерна совсем не бледный, он ни разу не застонал и не поморщился. Остальные ребята еле дышат от боли. Тот, что стоит в очереди первым, дергает ручку кабинки, из которой долго никто не выходит. Слышно ругательство, в ответ парень пинает железную дверь.

Нет, так плохо ему никогда не было. Селезенку и печень словно режут ножом, знобит, кружится голова. Если через несколько минут он не усядется над очком, его вырвет или еще что похуже. Может, грохнется в обморок. Они нажрались чистого яда.

В довершение ко всему после обеда он заглянул к Абибу, вместе они курили гашиш – всего один грамм, подмешанный в табак одной “Дианы”. У Абиба необычная манера готовить курево: он не греет его зажигалкой, а долго растирает пальцами, потом мочит слюной. Гадость какая, сказал ему Ди Сальво, увидев это в первый раз. What? Гадость! Абиб посмотрел на него с хитрой усмешкой. Уже несколько месяцев живет на базе с итальянцами, мог бы выучить несколько слов, а он продолжает говорить по-английски. Italians dont know smoke, ответил он.

Наверное, из-за Абибовой слюны ему теперь хуже остальных. Кто знает, какой дрянью тот его заразил. Абиб живет в палатке с двумя другими переводчиками, они спят на коврах, от которых воняет грязными ногами. Невыносимая вонь – словно засовываешь нос в пропитанный потом носок. Поначалу Ди Сальво не хотел сидеть на полу, а теперь почти привык. Он только старается не класть на пол голову, даже когда все начинает плыть.

Ди Сальво чувствует себя потерянным и несчастным. Он обливается холодным потом. Дыхание перехватывает. К Абибу он больше ни ногой. До конца командировки траву в руки не возьмет. Он мысленно дает Богу обет: если ты поможешь мне дойти до туалета, если спасешь от этой дряни, клянусь, что к Абибу я больше никогда не пойду. Он готов на большее – пообещать, что и дома курить не будет, но потом вспоминает, как приятно сидеть на террасе в Рикади, задрав ноги на перила, любоваться маслянистым морем, медленно вдыхая дым, и останавливается. Полгода без наркотиков – вполне достаточно для обета.

Новый сильный спазм вызывает приступ кашля и заставляется его склонить голову На секунду он теряет контроль над сфинктером и чувствует, как тот расслабляется. Запачкал трусы – он почти уверен. Дотрагивается до плеча Чедерны.

– Пропустишь – дам десять евро.

Гвардии старший капрал едва поворачивает голову:

– Полтинник.

– Ты козел, Чедерна! Значит, тебе и правда не так плохо, как остальным.

– Пятьдесят евро.

– Да пошел ты! Двадцать.

– Сорок и не меньше.

– Тридцать. Ну ты и мерзавец!

– Я сказал, не меньше сорока.

Ди Сальво чувствует, что зверь, сидящий у него в кишках, зашевелился. Анус ритмично сжимается сам по себе. Внутри кто-то сидит, и у него бьется сердце – собственное сердце.

– О’кей, идет, идет, – говорит он, – а теперь исчезни.

Чедерна взмахивает рукой, словно говоря “проходите, пожалуйста”. Ухмыляется. Наверное, с ним все в порядке, а в очередь он встал, чтобы портить жизнь другим. Первый в очереди уже вошел, теперь перед Ди Сальво остались двое. Еще недолго. Он глядит на наручные часы, три минуты проходят медленно, секунда за секундой, потом перед ним распахивается дверь туалета, словно приглашение в рай.

Чтобы попасть в коридор, вдоль которого расположены кабинки, надо подняться по одной из лесенок слева или справа от туалетов. Ди Сальво бросается вперед, но прежде чем он успевает войти, артиллерийский офицер, поднявшийся по другой лестнице, уводит кабинку у него из-под носа.

– Выметайся! – орет Ди Сальво.

Младший лейтенант указывает на знаки различия у себя на куртке, но Ди Сальво забыл про иерархию. Он выстоял очередь, подарил сорок евро мерзавцу Чедерне, и теперь никто не займет его место, даже сам генерал Петреус.

– Выходи оттуда! – кричит он. – Нам всем хреново!

Вид у младшего лейтенанта не злой, а скорее жалобный, словно и он только что напустил немного в штаны. Паренек с квадратной головой не намного выше Ди Сальво, но покрепче. На груди имя: Пульизи. Ди Сальво инстинктивно отмечает все детали. Оценивает параметры, которые борцу нужно знать, прежде чем схватиться с соперником: рост, окружность бицепсов, вес. Мозг подтверждает мускулам, что есть смысл начать драку.

– Пожалуйста! – умоляет артиллерист и тянет на себя дверцу, чтобы закрыться в кабинке. Ди Сальво просовывает ногу между косяком и дверцей и с силой распахивает ее.

– И не подумаю! Сейчас моя очередь. – Он вытаскивает младшего лейтенанта за воротник куртки.

– Убери руки, солдат!

– А не то что?

– Не зли меня! Знаешь, я из Катании, – говорит офицер, словно это имеет значение.

– Неужели? А я из Ламеции, и сейчас я нассу тебе на башку!

Раньше, чем можно было ожидать, Пульизи бьет его кулаком – не очень сильно, зато прямо в челюсть, слышен треск. Ди Сальво замирает в растерянности.

Несколько секунд, и под крики стоящих в очереди ребят (очереди как таковой больше нет) они уже сцепились в коридорчике шириной не более сорока сантиметров, закрыв выход и вход в две кабинки. Ди Сальво оказывается на полу, лицо прижато к решетке, под которой что-то течет, что именно – лучше не думать. Силы кончились. Он продолжает бессмысленно бить коленом по икре младшего лейтенанта, ничего больше он сделать не может, потому что лейтенант сидит на нем сверху, крепко ухватив за свободную руку. Вторая рука прижата к полу его собственным телом. Пульизи отвечает на удары, ударяя его кулаком по ребрам, – несильно, но беспрерывно, в одно и то же место, как опытный участник драк.

Пока Ди Сальво бьют, до него медленно доходит, что он только что совершил нападение на офицера. Или офицер напал на него? Неважно. Главное – он сцепился со старшим по званию. За подобное поведение ему грозят суровые последствия. Изолятор. Увольнение. Трибунал. Тюрьма.

Внезапный удар по голове, и Ди Сальво что-то выплевывает. А вдруг это зуб? Он еле дышит. В кабинку должен был войти он. Он отстегнул сорок евро Чедерне, жадному мерзавцу Чедерне, который сейчас что-то ему орет, а он не слышит, потому что одно его ухо прижато к решетке, на другом – рука Пульизи. Резь в животе то ли затихла, то ли смешалась с болью от ударов. Надо выбираться отсюда, он уже хрипит. Рывком он выгибает спину и высвобождает зажатую руку. Зажимает ладонью лицо артиллериста.

– Сейчас ты у меня попляшешь, скотина!

Он заведен и готов отвесить артиллеристу столько же ударов, сколько получил, да еще и с процентами, но младший лейтенант встает и убирает руки у него со спины. Отступает назад. Ди Сальво, оглушенный, глядит на него снизу вверх.

– Трус! – яростно кричит он. С радостью отмечает, что расквасил лейтенанту нос и поцарапал бровь. – Иди сюда!

Но соперник глядит в другую сторону. Все солдаты повернулись туда. Ди Сальво делает то же самое и видит полковника Баллезио, который, держась за живот, расталкивает толпу.

– Разойдитесь, разойдитесь, пропустите!

За мгновение до того, как потерять сознание, Ди Сальво видит над собой короткие ляжки полковника, запирающегося в кабинке, из-за которой они только что подрались. Он успевает услышать доносящийся из кабинки звериный рев, а потом наступает тишина.


Вот так, в атмосфере всеобщего смятения, Эджитто впервые познакомился с ребятами из третьего взвода роты “Чарли”. Из-за отравления он проработал весь день до самого вечера, назначал всем по две таблетки имодиума и лошадиные дозы антибиотиков, теперь антибиотики кончаются, приходится делить дозу пополам. Он неоднократно проверял состояние туалетов, из чего было ясно, что с каждой минутой положение ухудшается: три кабинки вышли из строя по гигиеническим причинам, один туалет засорился, потому что в него спустили кучу влажных салфеток, в другом в сливе застрял фонарик (при этом фонарик чудом продолжал гореть, подсвечивая мигающим светом металлические стены кабинки и рукомойник).

Воздух в палатке третьего взвода горячий, стоит вонь, но лейтенант не обращает на это внимания, как не обращает внимания на неестественную тишину Войдя сюда, он не увидел ничего нового по сравнению с палатками, в которых уже побывал: все военные лагеря похожи друг на друга, и солдаты похожи друг на друга, их этому специально учат, а теперь у всех одинаковая резь в животе и обезвоживание. Ничто не подсказывает лейтенанту Эджитто, что скоро его судьба окажется связана с этим взводом. Когда, много времени спустя, он об этом задумается, отсутствие предзнаменований покажется ему пугающим.

– Кто здесь главный? – спрашивает он.

Голый по пояс и мокрый от пота солдат садится на раскладушке.

– Сержант Рене. В вашем распоряжении.

– Лежите! – приказывает лейтенант. Он просит поднять руки тех, у кого есть симптомы заражения стафиллококом, пересчитывает. Потом обращается к единственному здоровому солдату: – Ваше имя?

– Сальваторе Кампорези.

– Вы не ели мясо?

Кампорези пожимает плечами:

– Ел, а как же. Две огромные порции.

Лейтенант приказывает ему явиться к командованию, нужно понять, кто ночью пойдет в караул.

– Так ведь я же вчера дежурил! – возмущается Кампорези.

Лейтенант в ответ пожимает плечами:

– Не знаю, что вам сказать. Чрезвычайные обстоятельства.

– Спокойной ночи, Кампо! – издевается один из солдат. – Увидишь падающую звезду – загадай за меня желание, лапушка!

Кампорези громко выражает желание, чтобы товарищ утонул в собственных испражнениях, потом надевает ботинки и бредет к выходу В него летят скомканные футболки, грязные платки и пластмассовые чайные ложки.

Эджитто готовит шприцы, ребята раздеваются, ложатся на бок, спустив трусы до середины ягодиц. Кто-то пускает газы – нечаянно или нарочно, ему аплодируют. Между ребятами царит полная, почти непристойная свобода, каждый знает чужое тело почти так же хорошо, как свое, включая единственную женщину, которая без стеснения подставляет голый бок.

Одному из солдат особенно плохо. Эджитто записывает его имя в блокноте, чтобы доложить потом командиру: Анджело Торсу, первый старший капрал. Он лежит в спальном мешке, под четырьмя одеялами и стучит зубами. Эджитто измеряет ему температуру. Тридцать восемь и девять.

– До этого было сорок, – сообщает Рене.

Эджитто чувствует на себе взгляд сержанта. У взвода заботливый и бдительный командир – у сержанта это написано на лице. Он поставил раскладушку на середине палатки, чтобы видеть, что происходит с каждым.

– Он больше не может ходить. В последний раз ему пришлось оправляться прямо здесь.

Сержант рассказывает об этом, не осуждая, остальные ничего не говорят. Заболевшее тело принадлежит им всем, и они относятся к нему с уважением. Эджитто думает, что, наверное, кто-то без лишних разговоров встал и помог солдату сходить в пакет, потом завязал его и выбросил на помойку. Когда Эджитто оказался в такой же ситуации с собственным отцом, он позвал медсестру. Что же он за врач, если страдающий человек вызывает у него брезгливость? И что за сын, если отказывается обслуживать тело собственного отца?

– Сколько раз? – спрашивает он у солдата. Обессиленный и смущенный, Торсу глядит на лейтенанта.

– Чего? – бормочет он.

– Сколько раз у тебя был стул?

– Не знаю… раз десять. Или больше. – Дыхание зловонное, сухие губы склеились. – Доктор, что со мной?

Эджитто меряет ему пульс на шее – пульс слабый, но оснований для беспокойства нет.

– Ничего страшного, – успокаивает он.

– Док, они все смотрят на меня с небес, – говорит Торсу, и глаза у него закатываются.

– Что?

– Он бредит, – вмешивается Рене.

Эджитто вручает сержанту лекарства для Торсу и флаконы с молочными ферментами – раздать остальным. Он велит постоянно промокать губы Торсу влажной губкой, каждый час измерять ему температуру и, если больному станет хуже, немедленно вызвать его. Обещает вернуться утром – то же самое он обещал всем подразделениями, но обойти всех он, конечно, не сможет.

– Док, можно вас на минуточку? – спрашивает Рене.

– Конечно.

– Давайте выйдем!

Эджитто застегивает рюкзак с лекарствами и вслед за сержантом выходит наружу. Рене закуривает, на полсекунды его лицо освещается огоньком зажигалки.

– Хочу поговорить об одном из моих парней, – говорит он, – он тут вляпался в одну историю. – Голос у него немного дрожит – от холода, боли или чего-то еще. – С женщиной, понимаете?

– Подхватил чего-нибудь? – пытается угадать лейтенант.

– Да нет, дело в другом.

– Инфекция?

– Она залетела. Хотя она даже не виновата.

– Простите, в каком смысле?

– Она уже не молода. Этого уже не могло произойти… теоретически.

Кончик сигареты Рене светится в темноте. Эджитто следит за этой единственной яркой точкой, потому что больше смотреть не на что. Думает, что в темноте голос звучит выразительнее, что он не скоро забудет голос сержанта. Так и случится, он его никогда не забудет.

– Понимаю, – говорит он. – Как вам известно, проблему можно решить.

– Я так ему и сказал. Что проблему можно решить. Но он хочет точно знать, что с ним сделают. С ребенком.

– Вы имеете в виду прерывание беременности?

– Аборт.

– Обычно плод высасывают через тоненькую трубочку.

– А потом?

– Потом все.

Рене глубоко затягивается.

– И куда его девают?

– Перерабатывают… полагаю. Плод настолько мал, что практически не существует.

– Не существует?

– Он очень маленький. Как комар. – Лейтенант рассказывает только часть правды.

– По-вашему, это больно?

– Для матери или для плода?

– Для ребенка.

– Думаю, нет.

– Вы так думаете, или вы в этом уверены?

Эджитто начинает терять терпение.

– Уверен, – говорит он, чтобы побыстрее закончить разговор.

– Знаете, док, я – католик, – признается Рене. Он даже не заметил, как выдал себя.

– Это может все усложнить. Или, наоборот, значительно облегчить.

– Католик не в смысле, что хожу в церковь. Конечно, я верю в Бога, но верю по-своему. У меня собственная вера. Ведь священники – такие же люди, как мы с вами, верно? Они не могут все знать.

– Наверное.

– По-моему, каждый верит в то, что он чувствует.

– Сержант, об этом лучше говорить не со мной. Может, вам побеседовать с капелланом?

Сигарета выкурена наполовину, но сержант гасит ее, сминая пальцами. Пепел падает на землю, продолжая светиться. Огонек слабеет, потом сливается с темнотой. Рене выбрасывает окурок в мусорный бак. Этот человек любит во всем порядок, как и полагается солдату, думает Эджитто.

– Сколько нужно на это времени?

– На что, сержант?

– На то, чтобы высосать ребенка через трубочку.

– Это еще не ребенок.

– Так сколько нужно времени?

– Мало. Минут пять. И того меньше.

– В общем, ему не больно.

– Думаю, нет.

Даже в темноте Эджитто понимает, что сержанту хочется снова спросить его, точно ли он это знает. Как можно принимать решения, если не знаешь условия проведения операции, логистику, координаты? Для солдата важно, чтобы все было ясно, солдат должен все спланировать.

– Доктор, а как бы вы поступили на месте этого парня?

– Не знаю, сержант. Извините!

После, в одиночестве шагая через плац и освещая себе путь голубоватым светом фонарика, Эджитто спрашивает себя, не нужно ли было попытаться повлиять на сержанта, подсказать ему правильное решение. Но откуда ему самому знать, какое решение правильное? Он привык не вмешиваться в чужую жизнь. Лучше всего Алессандро Эджитто умеет держаться в стороне.

Некоторые люди рождены для того, чтобы действовать, быть главными героями, а он всего лишь зритель, осторожный и ненавязчивый: всю жизнь он будет помнить, что в их семье не он первым появился на свет.

Вздох

В любимчиках всю жизнь ходила она. Я это понял рано – когда был еще совсем маленьким и родители даже не сомневались, что ловко разыграют комедию и никто не догадается, что их любовь распределена вовсе не поровну. Они инстинктивно направляли взгляд на Марианну и только потом, как бывает, когда замечаешь, что что-то не так, переводили глаза на нижеподписавшегося, награждая меня неестественно широкой улыбкой. Дело не в том, что они слепо повиновались приказу, который отдала им судьба, определив порядок нашего появления на свет, и уж тем паче не в лени и не в рассеянности. И неправда, что они замечали Марианну первой, потому что она была выше ростом, как говорили мне одно время. Само присутствие за обеденным столом девочки с прижатой ободком челкой, девочки, окутанной пеной в ванне или склонившейся над тетрадками, зачаровывало их, будто они видели ее в первый раз. Родители одновременно широко раскрывали глаза, зрачки вспыхивали от радости и смятения – наверное, тот же свет загорелся в их глазах, когда они с трепетом наблюдали чудо ее рождения.

– Вот она! – восклицали они хором, когда Марианна к ним подбегала, и опускались на колени, чтобы оказаться одного роста с ней. Потом, заметив меня, договаривали фразу: – И Алессандро, – на последнем слоге их голоса совсем затихали.

Все, что было предначертано мне, родившемуся через три года после сестры и появившемуся на свет в результате срочного кесарева сечения (Нини спала, Эрнесто находился в операционной и следил за действиями коллеги), оказалось не более чем неполным и небрежным повтором проявлений заботы, которую моя сестра получила сполна.

Например, я знал, что для Марианны у отцовской машины было имя – Ворчунья – и что каждое утро, отвозя сестру в школу, Ворчунья с ней разговаривала. В потоке машин, пока пятнистые стволы платанов то и дело закрывали яркий утренний свет, Ворчунья оживала и приобретала звериный облик: боковые стекла превращались в уши, руль – в пупок, колеса – в мощные лапы. Эрнесто изображал ее голос – пищал фальцетом, стараясь говорить в нос. Закрыв лицо воротником плаща, он выдавал торжественные фразы:

– Куда вас сегодня сопроводить, синьорина?

– В школу, пожалуйста! – отвечала Марианна с видом королевы.

– А не направиться ли нам в луна-парк?

– Да что ты, Ворчунья! Мне надо в школу!

– О, но ведь в школе так скучно!

Годы спустя я по крохам собирал свидетельства славного прошлого – того, что было до моего рождения, поскольку Эрнесто, надеясь хоть ненадолго вернуть любовь дочери, в которой он прежде не сомневался и которая затем куда-то исчезла, охотно вспоминал истории из ее детства. Слова Эрнесто были проникнуты такой горечью, что я мог легко вообразить, насколько полное, неповторимое счастье он испытал, но это счастье таинственно испарилось после моего появления на свет. А иногда мне казалось, что это всего лишь одна из бесчисленного множества уловок, к которым отец прибегает, чтобы похвастаться неуемной фантазией: создавалось впечатление, что он не столько пытается пробудить в сестре угасшую радость, сколько хочет, чтобы его родительские подвиги не были забыты.

– Ну-ка посмотрим, помнит ли Марианна, как звали нашу машину? – говорил он.

– Ворчунья… – Марианна тянула гласные и медленно опускала веки, эта игра давно ей наскучила.

– Ворчунья! – восклицал довольный Эрнесто.

– Точно, Ворчунья, – тихо вторила ему Нини с теплой улыбкой.

Чтобы окончательно убедиться в том, что Марианна занимала в сердце родителей главное место, достаточно было заглянуть в чулан нашей старой квартиры, зажечь слабенькую лампочку, которую Эрнесто все никак не мог починить (хилая лампешка до сих пор болтается на проводе), и пересчитать коробки, на которых написано “Марианна”, а потом те, на которых написано “Алессандро”, то есть мои. Семь к трем. Семь битком набитых ларцов с сокровищами, напоминающими о счастливом детстве моей старшей сестры, – тетрадки, рисунки гуашью и акварелью, школьные дневники с блестящими отметками, сборники стихов, которые она могла бы прочесть наизусть и сегодня. А на самой нижней полке всего три коробки с моим старым хламом, дурацкие сувениры да поломанные игрушки, которые я не выбросил из скупердяйства. Семь к трем: в такой пропорции, более или менее, распределялась любовь в доме Эджитто.

Вообще-то я не жаловался. Я научился принимать неравномерное распределение любви как нечто неизбежное и даже справедливое. И если порой я втайне себя жалел (со мной неодушевленные предметы никогда не разговаривали), я быстро избавился от ревности, потому что, как и родители, больше всех на свете я любил и обожал Марианну.

Прежде всего, она была красивая, с узкими плечами, смешно морщила носик, улыбаясь своей самой лукавой улыбкой, со светлыми волосами (с возрастом они потемнеют) и россыпью забавных веснушек, покрывавших лицо с мая по сентябрь. Стоя на коленях у себя в комнате, на середине ковра, в окружении Барби-балерины, Барби – посла мира и трех мини-пони “Хасбро” с разноцветными гривами (все расставлено так, как хочется ей), сестра казалась не только хозяйкой самой себе, но и хозяйкой всего вокруг. Наблюдая за ней, я научился бережно обращаться с предметами: то, как она смотрела на них, как, всего лишь погладив, наделяла душой и значением ту или иную вещь, окружающий ее пьянящий розовый цвет убедили меня в том, что мир женщин намного увлекательнее, богаче и полнее нашего. Вот из-за этого я на самом деле сгорал от зависти.

И вообще Марианна была чем-то невероятным. Гибкая и крепкая, как тростник, на уроках балета, пока Эрнесто не заставил ее бросить танцы, потому что пуанты могли навсегда испортить ей ноги и привести к артрозу, хроническому тендиниту и прочим повреждениям опорно-двигательного аппарата; блестящая собеседница, приводившая в восторг интеллигентных друзей наших родителей (на обеде после конфирмации она удостоилась похвалы главврача больницы, в которой служил Эрнесто, за то, что к месту употребила слово “велеречивый”), но главное – чудо-школьница, до такой степени поражавшая всех своими успехами, что, когда она училась в средней школе, Нини устала отбиваться от комплиментов, сыпавшихся на нее со всех сторон – от учителей, завистливых родителей и просто знакомых, от которых Нини ничего подобного не ожидала и до которых долетала весть о потрясающих успехах девочки. У Марианны были способности ко всем без исключения предметам, и ко всем ним она относилась одинаково – серьезно, прилежно и бесстрастно.

Еще она играла на рояле. В пять часов по вторникам и четвергам к нам домой приходила ее учительница музыки Дороти. Дородная женщина с круглыми грудями и животом, одевавшаяся старомодно и во всем стремившаяся подчеркнуть, что по отцу она англичанка. Моей обязанностью было встречать ее в прихожей, а потом, спустя полтора часа, провожать.

– Добрый день, синьора Дороти!

– Милый, можешь называть меня просто Дороти!

А потом:

– До свидания, Дороти!

– Пока, солнышко!

Она стала первой жертвой тайного гнева Марианны. Союз с сестрой, который я долгое время ошибочно считал нерушимым, основывался на жестокой шутке. Как-то раз, ожидая появления учительницы музыки, Марианна сказала:

– Ты знаешь, что у Дороти дочка заика?

– То есть как?

– То есть она ра-ра-ра-разговаривает во-во-вот так. А слова, которые начинаются с “м”, вообще не произносит. Когда она обращается ко мне, говорит: “Ммм-ммм-мм-арианна”.

Она вытянула губы и принялась громко мычать. Изображала она здорово, похоже, с беспощадным весельем. Нини бы этого не одобрила: большую часть времени она волновалась, как бы ненароком кого не обидеть, в разговорах тщательно избегала упоминания о детях, чтобы никто, не дай бог, не подумал (ведь это было бы неправдой, совершенной неправдой!), что она хвастается или сравнивает нас с другими. Если Марианна говорила об однокласснике: “Он намного слабее меня, получает только ‘удовлеворительно’”, – мама пугалась: “Марианна! Не надо никого ни с кем сравнивать!” Представьте себе, что бы с ней стало, увидь она, как Марианна передразнивает заикающуюся дочку Дороти Берни, скосив глаза и скривив рот!

Поскольку в восемь лет я невольно подражал во всем маме, услышав, как Марианна мычит и повторяет согласные, я поначалу расстроился. Но потом я почувствовал, как мои губы постепенно растягиваются. И почти с ужасом понял, что улыбаюсь. Вернее, не так: я улыбался во весь рот, словно внезапно увидел что-то очень смешное. Марианна еще разок промычала, а потом тоже расхохоталась.

– А-а-а еще… погляди на подмышки у Дороти… там темные пятна… и так воняет!

Мы не могли остановиться, заражая друг друга смехом. Как только мы начинали успокаиваться, Марианна едва заметно скривляла рот, и все начиналось снова. До этого у нас с ней не было ничего общего. Дружбу или простое чувство товарищества перечеркивали разница в возрасте и гордое смирение, с которым Марианна переносила мое присутствие. Беспощадная карикатура на дочку Дороти была первым, что связало нас напрямую, нашей первой общей тайной. За ужином, когда Эрнесто задерживался в больнице, а Нини поворачивалась к нам спиной, чтобы в последний раз помешать не вызывавшее аппетита картофельное пюре, Марианна принималась кривляться, а я рисковал подавиться едой. У нас вошло в привычку высмеивать знакомых, находить нечто нелепое в нашей упорядоченной жизни и хохотать что есть сил, заражая друг друга смехом и уже не помня, что же нас так развеселило.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5