Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Из 'Дневника старого врача'

ModernLib.Net / История / Пирогов Николай / Из 'Дневника старого врача' - Чтение (стр. 20)
Автор: Пирогов Николай
Жанр: История

 

 


      Все, не исключая и Мойера, смотревшего также на мой подвиг, были видимо изумлены:
      - "In zwei Minuten, nicht einmal zwei Minuten, das ist wunderbar !" (В две минуты, даже менее двух минут, это удивительно!) -слышалось со всех сторон.
      Я делал операцию литотомом (lithotome cache), и именно тем самым, единственным тогда в Дерпте, который я привез Мойеру из Москвы. Но быстрота операции зависела не от этого инструмента и не от чего другого, как от формы и положения камня в пузыре. Это был урато-фосфат в виде продолговатой сосульки, лежавшей одним концом прямо в шейке пузыря; камень тотчас же попал всею своею длиною между щечек щипцов и легко извлекся.
      Не менее эффекта для посетителей клиники, уже давно не видавших никакой серьезной операции, было извлечение громадного полипа вместе с костями (носовыми раковинами и стеною верхнечелюстной пазухи) через большой разрез носа. Диффенбахов шов (Insectennaht), наложенный потом на разрезанный нос, был также новостью.
      С этого времени начали почти ежедневно являться в клинику оперативные случаи, всецело поступавшие в мое распоряжение. Клиника - по словам студентов - ожила. Через несколько дней Мойер приглашает меня к себе и делает мне нечто, никогда не думанное и не гаданное мною и потому чрезвычайно меня поразившее.
      - Не хотите ли вы,- предлагает мне Мойер,- занять мою кафедру в Дерпте?
      Я остолбенел. .
      - Да как же это может быть? Да это немыслимо, невозможно,- или что-то в этаком роде.
      - Я хочу только знать, желаете ли вы? - повторяет Мойер.
      - Что же,- говорю я, собравшись с духом,- кафедра в Москве для меня уже потеряна; теперь мне все равно, где я буду профессором.
      - Ну, так дело в шляпе. Сегодня я предлагаю вас факультету и извещу потом министра; а когда узнаю, как он посмотрит на это дело, то предложение пойдет и в совет, а вы покуда подождите здесь в Дерпте, а потом поезжайте в Петербург ждать окончательного решения.
      (Доктор Фробен сообщает, что И. Ф. Мойер частным образом писал министру Уварову, что считает П. наиболее подходящим кандидатом к занятию кафедры хирургии в Юрьеве, но опасается противодействия приверженцев устава университета, по которому только одна кафедра русской литературы может быть занята не лютеранином.)
      В это время дом Мойера был очень привлекателен для молодого человека. Две его племянницы (внучки Е. А. Протасовой), Екатерина и Александра Воейковы, и несколько русских молодых дам, Марья Николаевна Рейц (урожденная Дирина), Екатерина Николаевна Березина (моя будущая теща) и др., составляли очень приятное общество, под эгидою почтенной летами, но чрезвычайно любезной, умной и интересной Екатерины Афанасьевны. Весело было проводить вечера и послеобеденное время в этом привлекательном обществе. Являлись и другие русские и некоторые немцы, и время шло как нельзя лучше.
      Я написал о случившемся матушке, стараясь ее утешить; но сам я не получал ни от кого писем,- как будто меня уже и на свете не было. Поехал, мол, занемог на дороге, да так и сгинул - и концы в воду. Жалованье, однакоже, хотя неаккуратно, а все-таки выдавалось.
      Узнаю, наконец, что факультет выбрал меня, по предложению Мойера, единогласно в экстраординарные профессора.
      (В своем представлении Совету университета медицинский факультет сообщал: "Факультет, несмотря на все старания, не мог найти для замещения кафедры хирургии такого кандидата, который бы выдавался не только как хирург-практик, но в то же время и как писатель и академический преподаватель. Поэтому медицинский факультет остановился на докторе Пирогове, отличающемся познаниями как анатом-практик и в то же время выдающемся своим искусством как оператор и своей неутомимой деятельностью. Принимая, однако, во внимание слишком юный возраст доктора Пирогова и отсутствие у него ученых работ, факультет предлагает избрать его, на первое время, экстраординарным профессором" (Г. В. Левицкий, т. II, стр. 263).)
      Пришло потом извещение от министра народного просвещения, что он не имеет ничего против избрания меня на кафедру хирургии в Дерпте.
      Надо было теперь отправляться в С.-Петербург, представиться министру и ждать там окончательного решения об избрании меня советом университета.
      Я сшил себе на заказ в Дерпте какую-то фантастическую теплую фуражку, с тем намерением, чтобы она служила мне и вместо подушки. Это было нечто вроде суконного шара, подбитого ватою на шелковой подкладке, с длинным и мягким (суконным же) козырьком и двумя наушниками, так прилаженными, что их можно было ad libitum (По желанию) и опускать вниз на уши, и загибать вверх.
      Я распространяюсь об этой шапке потому, что к изобретению ее, как мне кажется теперь (прежде я, верно, не сознался бы в этом и самому себе), послужил поводом зеленый картуз, постоянно красовавшийся на голове Руста и почему-то мне нравившийся; теперь, когда мне предстояло избрание в профессора русско-немецкого университета, мне казалось, что и шапка, подобная картузу Руста, будет весьма уместна на моей голове. И цвет этой шапки был также зеленый.
      Впрочем, это только предположение, пожалуй и не совсем вероятное; но почему-то мне кажется теперь, что существовало что-то подобное этому предположению в моем воображении.
      Уже был настоящий зимний путь, когда я отправился из Дерпта в С.-Петербург. В Петербург приехав ночью, я не знал куда деваться. Ямщик возил меня по разным заезжим домам и гостиницам часа три, и нигде не находилось порожнего номера.
      Я приходил в отчаяние уже, как, наконец,- не знаю, в каком-то захолустьи на Петербургской стороне,- нашлась одна комната с голою кроватью, прикрытой рогожей. Я, как вошел в этот притон, так и повалился на кровать, не раздеваясь, в енотовой шубе Леви и в моей зеленой оригинальной шапке. Повалился и заснул.
      На другой день, с помощью д-ра Штрауха, я отыскал себе комнату с маленькою прихожею, вверху, в 3-м этаже, в доме Варварина, у Казанского собора. Помещение было довольно порядочное, но вход с улицы отвратительный: лестница узкая, грязная, залитая замерзлыми помоями и ночью темная.
      Министр Уваров принял меня утром одного у себя в кабинете и не заставил долго ждать. Он был уж совершенно одет, за исключением фрака, вместо которого был надет шелковый халат. Время моего представления министру совпадало с двумя событиями, составлявшими предмет разговоров и сплетен в Петербурге.
      В это время был при смерти болен Шереметев и по рукам ходили стихи Пушкина; читая их, всякий узнавал в умирающем Лукулле Шереметева, а в жадном наследнике, крадущем дрова и накладывающем печати на наследство,- С. С. Уварова.
      (Имеется в виду стихотворение А. С. Пушкина "На выздоровление Лукулла" ("Ты угасал, богач младой", 1835; напечатано в журнале "Московский наблюдатель", сентябрь 1835 г.). Написано по поводу болезни одного из богатейших людей того времени, графа Д. Н. Шереметева (1803-1871), тогда еще бездетного. Огромное наследство его должно было перейти к С. С. Уварову, который приходился ему родственником по своей жене. "Пьеса наделала много шуму в городе. Все узнают в ней, как нельзя лучше, Уварова... Весь город занят "выздоровлением Лукулла". Враги Уварова читают пьесу с восхищением... Государь... приказал сделать [Пушкину] строгий выговор" (А. В. Никитенко, т. I, стр. 271, Запись 17 и 20 января 1836 г.). Ср. запись А. С. Пушкина в дневнике за февраль 1835 г. ("Уваров... крал казенные дрова").
      Второе же событие составляло появление Уварова в доме Фан дер Флита и основанная на этих посещениях связь с красавицею-дочерью. Может быть поэтому, а может быть и напрасно, мне показался министр чем-то озабоченным и как бы рассеянным.
      По крайней мере, речи его, обращенные ко мне, были несвязны. Не сказав мне ни полслова о том, почему я, воспитанник Московского университета, объявивший, по его же требованию, о своем желании иметь профессуру в Москве, остался за штатом,- министр начал хвалить меня, говоря, что слышал обо мне с разных сторон хорошие отзывы. Почему же бы, казалось, ему нельзя было несколько повременить и не отдавать мне назначенного места другому? Потом Уваров начал бранить студентов Дерптского университета и превозносить профессоров.
      Впоследствии я узнал причину и порицания, и похвалы. Уваров, поступив на место кн. Ливена, отправился едва ли не прежде всего в Дерпт, прикинулся другом немцев, говорил, что и университет, и старая библиотека, и все в Дерпте напоминают ему то незабвенное время, когда он штудировал классиков в Геттингенском университете. Вероятно, восхищению его не было бы конца, и он с ним так и уехал бы в С.-Петербург, если бы не приключился ночью того же дня студенческий скандал, впрочем, весьма невинного содержания.
      Уваров остановился в квартире, назначенной для попечителя (которого еще тогда не было), на рынке. Ночью не спалось министру, и на рассвете, услышав шум на улице, он вышел на балкон. В то время проходили по рынку несколько подгулявших на коммерше (Пирушке.) студентов, и двое из них, увидевши стоящего на балконе господина в ночной одежде с лорнетом в руке, вынули ключи от дверей своих квартир, навели их и стали смотреть на балкон через кольцо ключа, заменив им лорнет. Это ужасно не понравилось Уварову, полагавшему, что его приезд и расточаемые им похвалы должны были привлечь к нему все сердца Dorpatenser'oв. (Обитателей Дерпта.)
      Вот и причина, почему Уварову не нравились именно студенты.
      А теперь вот и причина, почему он так возлюбил профессоров.
      Этот рассказ сообщил мне впоследствии (в 1838 г.) Мойер.
      Астроном Струве, знаменитый не по одним своим наблюдениям и открытиям в области астрономии, но и своими необыкновенно чуткими житейскими способностями, хлопотал в начале министерства Уварова об обсерватории в Пулкове. Надо было, во что бы то ни стало, расположить Уварова в свою пользу.
      Струве воспользовался для этого приездом министра в Дерпт. Уваров посетил утром, по приглашению Струве, дерптскую обсерваторию. Главным делом был, конечно, знаменитый в то время рефрактор дерптской обсерватории.
      - К сожалению,- говорит ему Струве,- все это время стоит погода плохая, и потому я не осмелился утруждать вас посмотреть в наш рефрактор ночью; теперь же взглянуть в него можно разве только для того, чтобы составить себе понятие о чрезвычайной чувствительности инструмента к малейшему движению.
      Уваров остановился и смотрит.
      - Позвольте, однакоже,- говорит он,- я что-то вижу; мне кажется, звезду.
      - Не может быть, Hohe Excellenz! (Ваше высокопревосходительство) восклицает Струве.
      - Да, вот посмотрите сами,- возражает Уваров. Струве, в свою очередь, смотрит, молчит, еще смотрит, и, приняв изумленный и восторженный вид, громко взывает:
      - Позвольте принести вам мое поздравление, Hohe Excellenz: вы сделали открытие. Необыкновенно, непостижимо, как это случилось, что вам суждено было увидеть в первый раз одну из неизвестных еще неподвижных звезд; отныне она будет включена в список новооткрытых неподвижных звезд.
      И в этот же вечер, в собрании профессоров на ученом вечере, куда был приглашен и министр, Струве читал о новооткрытой его высокопревосходительством неподвижной новой звезде.
      Не знаю только, окрестил ли ее Струве именем Уварова, как окрещен этим именем один минерал (уваровик), или новая звезда осталась безымянною. Уваров, конечно, был на седьмом небе и не воображал, да и не хотел воображать, что он вовсе не был случайным открывателем, а звезда была уже прежде подмечена тонким дипломатическим гением Струве.
      После разных прелюдий о необходимости исправления нравственного быта дерптских студентов, оказавшихся в последнее время образцами нравственности для других русских студентов,- Уваров, ни с того, ни с сего, обращается ко мне с следующей напутственной речью:
      - Знайте, молодой человек, при вступлении вашем на новое поприще, что министр народного просвещения в России - не я, не Серг. Сем. Уваров, а император Николай Павлович. Знайте это и помните. До свидания!
      Вот тебе на! Не он, а государь - министр народного просвещения! Что бы это значило? К чему это он мне такую штуку всучил?
      Однакоже, сидеть сложа руки в С.-Петербурге скучно, а придется не мало сидеть у моря и ждать погоды,- и я отправляюсь посещать петербургские госпитали.
      Всего более я слыхал об Обуховской больнице.
      Беру ваньку и еду туда.
      Вдруг, проезжая по Сенной площади, чувствую, что кто-то меня хватил преисправно кулаком по голове, то-есть по моей шаровидной зеленой шапке a la Rust. Я был закутан в поднятый воротник енотовой шубы Леви. Невольно вскрикиваю и оглядываюсь: вижу уже вдали бегущего по тротуару мастерового парня в затрепанном халате и без шапки. На бегу,- я видел,- он, подпрыгивая, делал разные трели ногами и задевал прохожих.
      Что же - спрашиваю себя - заставило этого сорванца ударить по голове, и довольно внушительно, проезжего незнакомца?
      А то же самое, я полагаю, что заставило некогда баронета Виллье погладить ладонью лоснившуюся на солнце и кругло выпяченную плешь д-ра, статского советника Леви. Внешний вид, круглость, цвет, блеск и т. п. привлекли и обратили на себя глаз баронета, а от глаза непроизвольно и бессознательно перешло рефлективное движение и на руку. А так как "рукам воли не давай", "oculis, non manious" (глазами, а не руками) Лодера и "руки прочь" Гладстона были неизвестными для баронета правилами нравственного кодекса, то рука, побуждаемая рефлексом, и дотронулась до соблазнительной плеши.
      (В. Гладстон (1809-1898)-английский либеральный государственный деятель, выступавший с требованием прекратить турецкие зверства в угнетаемой Турцией Болгарии.)
      То же самое было причиною и нанесенного мне удара кулаком. Выбежавший из мастерской парень, как вырвавшийся из клетки зверь, пришед в соприкосновение с мнимою, свободою, собственно же почувствовав на себе действие одной только уличной (и то петербургской) свободы, заржал, запрыгал и, завидев на бегу шаровидный зеленый купол на голове проезжего, непроизвольно и рефлективно сжал кулак и ударил им по куполу. "Не давай воли рукам" - мастеровому, конечно, было так же мало известно, как и баронету.
      В Обуховской больнице я радушно был встречен ординаторами, особливо же бывшими студентами Дерптского университета. Из них доктор Гете, уже довольно известный практик того времени, занимавшийся в хирургическом отделении госпиталя, сблизился со мною, познакомил меня с главным доктором Карлом Антоновичем Майером (семитического происхождения), а потом и с главным консультантом госпиталя Н. Ф. Арендтом.
      С каждым днем - новые знакомства с врачами и профессорами. Во-первых, ex officio, (По обязанности) надо было познакомиться с Ив. Тим. Спасским; (Ив. Тим. Спасский (1795-1859 или 1861)-профессор зоологии и минералогии в МХА. Был постоянным домашним врачом А. С. Пушкина, оставил описание предсмертных страданий поэта в 1837 г. (П. Е. Щеголев; Дуэль и смерть Пушкина, 1928, стр. 203 и сл.). Спасский "сильно надоедал всем сильною приверженностью к пациентам из князей и графов" (В. В. Стасов. Училище правоведения 40 лет тому назад. "Р. ст.", 1881, No 6, стр. 252 и сл.).
      он уже играл некоторую роль у министра Уварова, впоследствии же был членом от министерства по медицинской части в Медицинском, совете. Добрейшая душа, расположенный ко мне и ценивший меня, Иван Тимофеевич не имел твердых убеждений и был притом рассеян и склонен к петербургскому бюрократизму. О нем придется мне еще говорить впоследствии.
      Медицина и хирургия того времени в С.-Петербурге имели весьма дельных представителей: Буш, Арендт, Саломон, Буяльский, Зейдлиц, Раух, Спасский пользовались заслуженною репутацией и в публике и между врачами того времени.
      Конечно, в полном смысле научными врачами, то-есть знакомыми с современною медицинскою литературою и современным направлением науки, были только немногие из них. Но в то время следить за современным направлением науки не так легко было не только у нас, но и на Западе. Я уже сказал об отсталости медицины этого времени в самой Германии. Поэтому я ужасно удивился, когда узнал, что в С.-Петербург приглашен был ко двору ее императорского высочества Елены Павловны профессор (одного небольшого университета), доктор Мандт.
      Надо не забыть того, что год тому назад профессор Шлемм в Берлине привел на мою квартиру в Dorotheen Strasse неизвестного мне высокого и худощавого господина и, назвав его профессором доктором Мандтом, объявил мне, что этот господин получил приглашение ехать в Россию, желает познакомиться со мною и просит меня сообщить ему некоторые сведения о России.
      У меня в это время был какой-то анатомический препарат под руками; я извинился перед незнакомцем, вымыл руки и предложил себя к услугам. Мандт вынул записную книжку, и первый его вопрос ко мне был о чинах в России. Я мог ему перечислить классное значение некоторых чинов. Мандт записал.
      - Мне предлагают чин Hofratha, (Надворного советника) - спросил он,- имеет ли он значение в России?
      - Как вам сказать?-отвечал я.-конечно, статский советник выше и почета больше.
      - Ну, а касательно содержания?
      - Жизнь в Петербурге мне совсем незнакома, и я ничего не могу вам сообщить положительного об этом деле.
      Потом, рассказав мне несколько о своей хирургической деятельности в Грейфсвальде, Мандт раскланялся и ушел.
      Не прошло и года с тех пор, как я неожиданно для меня встречаю Мандта за обедом у аптекаря Штрауха (брата доктора Штрауха).
      Мандт познакомил меня с своею красивою женою, быв уже объявлен лейб-медиком ее высочества великой княгини Елены Павловны, и за обедом, сидя возле меня, имел бесстыдство сказать во всеуслышание, что врачи в России гонятся за чинами; о своей записной книжечке он уже забыл, о нашем знакомстве в Dorotheen Strasse - ни слова.
      - Представьте,- разглагольствовал он за обедом,- я сегодня приезжаю к доктору Арендту, спрашиваю у швейцара, дома ли доктор, a он мне в ответ: "генерала нет дома". Ха, ха, ха: генерала!
      Скоро после того о подвигах Мандта узнал Петербург. Еще не раз придется говорить и об этой, впрочем, недюжинной личности [...].
      Мандт показал всем лейб-медикам, как они должны поступать, чтобы иметь прочное и мощное влияние на коронованных пациентов и их царедворцев.
      В Петербурге, как и в Риге, госпитальные врачи, при первом нашем знакомстве, изъявили желание выслушать у меня курс хирургической анатомии. Наука эта, у нас и в Германии, была еще так нова, что многие из врачей не знали даже ее названия.
      - Что это такое хирургическая анатомия? - спрашивает один старый профессор Медико-хирургической академии своего коллегу,- никогда-с не слыхал-с, не знаю-с.
      Но в русском царстве нельзя прочесть и курса анатомии при госпитале, не доведя об этом до сведения главы государства, и Н. Ф. Арендт взялся испросить разрешение государя.
      Оно было дано с тем, чтобы употреблять для демонстрации трупы только тех больных, к которым при жизни не являлись никакие родственники в больницу. Это, конечно, разумелось само собою.
      Лекции мои продолжались недель шесть.
      Слушателями были, кроме врачей Обуховской больницы, сам Н. Ф. Арендт, не пропускавший, к моему удивлению, буквально ни одной лекции, профессор Медико-хирургической академии Саломон, многие практики-врачи.
      Обстановка была самая жалкая.
      Покойницкая Обуховской больницы состояла из одной небольшой комнаты, плохо вентилированной и довольно грязной. Освещение состояло из нескольких сальных свечей. Слушателей набиралось всегда более двадцати.
      Я днем изготовлял препараты, обыкновенно на нескольких трупах, демонстрировал на них положение частей какой-либо области и тут же делал на другом трупе все операции, производящиеся на этой области, с соблюдением требуемых хирургическою анатомиею правил.
      Этот наглядный способ особливо заинтересовал слушателей; он для всех них был нов, хотя почти все слушали курсы и в заграничных университетах [...].
      Время мое все уходило на посещение госпиталей и приготовления к лекциям.
      Не мало операций в госпиталях Обуховоком и Марии Магдалины было сделано мною в это время, и я,- как это всегда случается с молодыми хирургами,- был слишком ревностным оператором, чтобы отказываться от сомнительных и безнадежных случаев.
      Меня, как и всякого молодого оператора, занимал не столько сам случай, то-есть сам больной, сколько акт операции,- акт, несомненно, деятельного и энергичного пособия, но взятый слишком отдельно от следствий.
      Мне казалось в то время несправедливым и вредным для научного прогресса судить о достоинстве и значении операции и хирургов по числу счастливых, благополучных исходов и счастливых результатов.
      Что делать, когда суждениям молодых людей суждено быть иными и отличными от суждений зрелого возраста и стариков!
      Несмотря на усиленную деятельность с раннего утра до поздней ночи, меня не тяготила эта жизнь; мне жилось привольно в своем элементе. Целое утро в госпиталях - операции и перевязки оперированных,- потом в покойницкой Обуховской больницы - изготовление препаратов для вечерних лекций.
      Лишь только темнело (в Петербурге зимою между 3-4 час.), бегу в трактир на углу Сенной и ем пироги с подливкой. Вечером, в 7,- опять в покойницкую и там до 9-ти; оттуда позовут куда-нибудь на чай, и там до 12-ти.-Так изо дня в день.
      Однажды кто-то из докторов (кажется, Задлер) пригласил меня посетить большой сухопутный военный госпиталь на Выборгской. И госпиталь, и, в особенности, заведывавший им главный доктор представлялись мне чем-то фантастическим, из "Тысячи и одной ночи".
      Старое здание госпиталя показалось мне целым городом; тут были и огромные каменные постройки, и деревянные дома, и домики, занимавшие целые улицы, и все это было переполнено больными, фельдшерами, служителями; по коридорам каменных зданий из одного дома в другой шмыгал беспрестанно этот многочисленный персонал, носил, приносил, переносил, шумел, бранился.
      Но главный curiosum был сам главный доктор. Откуда у нас выкопали такое допотопное,- нет, не допотопное, а просто невозможное животное, каким представлялся мне доктор Флорио,- едва ли кто решит путем исторического дознания.
      Мне известно было только, что Флорио, родом итальянец, принят на русскую службу, вероятно, еще в 1812-1813 гг., любимец баронета Виллье, действительный статский советник и кавалер.
      Посторонние лица, входившие во время докторского визита в одну из огромных палат сухопутного госпиталя, нередко могли быть свидетелями следующей сцены.
      Между рядами коек с больными идет задом наперед фельдшер, немного останавливается перед каждою койкою и скороговоркою, нараспев, рапортует название болезни и лекарство, в таком роде, например: - Pleuritis - Tartarus emeticus gr... infus... Une. sex; febris
      cattarrhalis - sies ammoniaci drach. unam, decocti altheae une. sex, и т. п.
      Обращенный лицом к лицу фельдшера (идущему, как сказано, задом наперед), идет главный доктор; он держит в руке палку; на палке надета его форменная фуражка: доктор вертит палкою, с которою вертится и фуражка, ногою притоптывает в такт и припевает громким голосом с итальянским акцентом:
      "Сею, вею, Катерина! Сею, вею, Катерина!"
      При каждой встрече с ординаторами доктор пускается в рассказы разных сальностей на ломаном русском языке, с постоянным повторением крепкого русского словца.
      К нам, новым посетителям, доктор Флорио был, по-своему, очень любезен и беспрестанно старался выказать свои научные знания. "C'est une fievre, une inflammation de la membrane gastrointestinale". (Это лихорадка, воспаление). Это "inflammation de la membrane gastrointestinale", долженствовавшее свидетельствовать о принадлежности доктора Флорио к бруссэистам, повторялось на каждом шагу, и на каждом шагу слышалась ординация: (Приказание) "Vehaesectio... ad librum unam десять пиявиц".
      Проходит мимо старик-ординатор, в мундире и без носа.
      - Остановитесь! - кричит Флорио,- вот, рекомендую вам, господа,обращается он к нам,- статский советник Сим... думает еще жениться и уверен, что в первую ночь исполнит свои обязанности; но это он, уверяю вас, напрасно так думает. А кстати, вот и другой, как видите, молодой, красивый человек, г. Кабат; этот ничего лучшего не знает, как проводить все время в Большой Мещанской с прекрасным полом.
      И все это скороговоркою на ломаном русском языке. Приходит в женское отделение Флорио, подходит прямо к одной женщине, солдатке.
      - Что, еще не выздоровела? А? - и затем, обращаясь к палатному дежурному (унтер-офицеру): "а зачем ты с нею ночью не спишь, а!"
      Ничего подобного я, верно, не увижу никогда и видел только раз в жизни; поэтому и считаю необходимым сохранить воспоминание о таком чуде-юде в моем дневнике.
      Петербургский климат и мои занятия не преминули-таки повлиять на мой организм. И я опять занемог, но, слава богу, другою, не рижскою, болезнью и ненадолго. Это была наверное потаенная перемежающаяся лихорадка, продержавшая меня дня четыре в постели, проявившаяся поносом и обильным кристаллическим осадком в моче.
      И. Т. Спасский, навещавший меня с другими врачами во время болезни, известил меня от министерства, что через неделю назначено мне чтение пробной лекции в Академии наук; (Еще раньше П. просил Уварова выяснить, может ли он держать при МХА экзамен на степень доктора хирургии (независимо от полученной им в 1832 г. степени доктора медицины)
      я должен был сам выбрать тему. Я выбрал ринопластику; купил у парикмахера старый болван из papier mache, отрезал у него нос, обтянул лоб куском старой резиновой галоши и отправился с этим сокровищем в академическую залу, чтобы демонстрировать ринопластику по индейскому способу, модифицированному Диффенбахом.
      Искусственный нос был выкроен мною из резины на лбу и пришит lege artis. (По всем правилам искусства ) Я цитировал мои случая в Риге и Дерпте и ссылался на Диффенбаха.
      Впечатление, произведенное моею лекциею на молодых нестарых посетителей, было, невидимому, различное. Молодые все отзывались с большим сочувствием и похвалою; некоторые же из старых отнеслись, как мне казалось, недоверчиво к сообщенным мною фактам.
      (Лекция П. в Академии Наук о ринопластике состоялась 9 декабря 1835 г. и напечатана в ВМЖ, куда сообщена И. Т. Спасским. "Предмет этого искусства,-говорил П.,-есть облегчение не столько физических, сколько нравственных страданий тех несчастных, которые, став посмешищем целого общества, осуждены на вечный остракизм... Кто слышал колкие речи, язвительные насмешки над страдальцами, часто невинными, которые лишились носа или другой части лица, кто знает это, кто знает, как мы часто, по одной обманчивой наружности, произносим строгие суждения о других, тот поймет всю цену, все высокое назначение искусства, которое, удалением отвратительного безобразия, возвращает отверженного в лоно общества; тот поймет всю несправедливость публики, привыкшей с именем медицины соединять название хлебной науки. Предмет пластической, или образовательной, хирургии есть уничтожение уродливости в наружном виде чрез восстановление разрушенных или посредством нового образования потерянных органов. Основанием этого искусства служат два любопытные явления органической природы: восстановление целости поврежденных частей и развитие новой жизни в частях, перемещенных или пересаженных".
      Видя недоверчивую улыбку на лицах старых академиков, П. заявил: "Все, что я сказал, основано на наблюдениях и опыте и потому есть неоспоримый факт; и на этих-то фактах основано учение о перемещении или переселении (transplantation) животных частей, тканей и органов... Наружные насилия, болезни, поражающие человека при самом его зачатии или отравляя самые сладостные минуты его естественных наслаждений, гнездясь в соках, питающих его тело и разрушая плотнейшие ткани его органов, поражают часто и орган обоняния и лишают лицо самого лучшего его украшения... Ограничимся только искусством образовать целый нос, как самым трудным и более любопытным,.. Как скоро вы привели этот лоскут [вырезанный со лба или плеча] в плотное соприкосновение с окровавленными краями кожи, жизнь его изменяется; он, подобно растению, пересаженному на чуждую почву, вместе с новыми питательными соками получает и новые свойства. Он, как чужеядное растение, начинает жить на счет другого, на котором прозябает; он, как новопривитая ветка, требует, чтобы его холили и тщательно сберегали, пока он не породнится с тем местом, которое хирург назначает ему на всегдашнее пребывание... Происхождение ринопластики теряется в глубокой древности... Но изобретение, в искусных руках достигшее почти совершенства, вскоре было искажено, осмеяно и забыто". Свою лекцию П. сопровождал перечнем обширной литературы предмета и показом чертежей, которые воспроизведены в его печатной статье 1836 г.)
      Решения из Дерпта о выборе меня в совете все еще не было. Я начал терять терпение и написал к Мойеру. Мойер долго не отвечал, а потом с обычною своею флегмою объявил мне, что "Guter Ding will Weile haben" (Доброе (важное) дело требует времени [для осуществления].), и извещал, что скоро сам приедет в Петербург. Он, действительно, вскоре приехал, но этим дело не ускорилось.
      Уваровым Мойер остался очень недоволен, и, странно, почему-то ему более пришелся по сердцу Ширинский-Шихматов, тогдашний директор департамента Министерства народного просвещения.
      Впоследствии я слышал, что и государь Николай Павлович был очень доволен направлением Ширинского-Шихматова и за это сделал его министром.
      (Пл. Ал. Ширинский-Шихматов (1790-1853) учился в морском корпусе; с 1824г.-на крупных должностях по министерству просвещения; с 1842 г.-товарищ министра; с 1850 г.-министр. Ханжа и откровенный реакционер, он проводил политику гонения передовой науки. Историк С. М. Соловьев писал, что увольнение Уварова с поста министра не могло опечалить передовую профессуру, так как тот был покровителем Перевощикова и других мракобесов. Но и преемник его Ширинский не замедлил показать свою реакционность. Прослушав одну лекцию Соловьева, новый министр вызвал его к себе и кричал на него за скептическое направление, "не слушая никаких объяснений". Затем последовали по университетам и цензуре распоряжения одно нелепее другого. Между прочим, он упразднил преподавание философии ("Воспоминания", стр. 139 и сл.).

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25