Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Писемский

ModernLib.Net / Плеханов Сергей / Писемский - Чтение (стр. 13)
Автор: Плеханов Сергей
Жанр:

 

 


      Трудно сказать, сохранял ли Писемский свою "говорю" в годы учения в университете, служа в Москве и Костроме. Представляется, что он стал "нажимать" на экзотический выговор, сделавшись известным писателем, слово которого жадно ловилось и почтительно сохранялось в душе - он видел это по глазам слушателей, по их восторженным переглядываниям, когда изрекалось очередное ни на что не похожее мнение.
      Говорил Писемский ярко, точно и остроумно определяя характерные особенности лиц и общественных явлений. Его суждения о собратьях-писателях надолго западали в память собеседников.
      Друзей, любивших бывать у Писемских, привлекали, конечно, не только занимательные беседы с хозяином и возможность хорошо пообедать. Людям нравилась сама атмосфера этого полукостромского-полупетербургского дома. Добрым гением его была милая Екатерина Павловна, тактичная, умная, гостеприимная. Тургенев, хорошо знавший семейство Алексея Феофилактовича, однажды написал ему: "Я уже, кажется, вам сказал раз, но ничего, - можно повторить! не забывайте, что вы выиграли главный куш в жизненной лотерее: имеете прекраснейшую жену и славных детей".
      Дети Писемского действительно "удались" - на них с умилением засматривались все гости. Старший Паша сильно походил на отца; это был веселый, добродушный крепыш. Меньший Коля отличался большей задумчивостью, грациозностью. Его красивое личико с тонкими чертами лица вызывало у отца приступы восторга, он подхватывал мальчика на руки, целовал, бормоча всякие забавные прозвища. Впрочем, он старался не выделять ни одного из братьев и к обоим относился с одинаковой нежностью. Дети пользовались в доме полнейшей свободой; не раз они вбегали в кабинет Алексея Феофилактовича, когда у него сидели гости, но отец не гнал их, напротив, прервав беседу, гладил сыновей по голове, ласково шутил с ними, с явной гордостью за них поглядывая на посетителей.
      Екатерина Павловна также производила на посетителей, впервые бывавших у Писемского, неотразимое впечатление. Стройная красивая женщина с ясным и приветливым выражением лица была своего рода добрым гением этого дома. На любые шумные выходки Алексея Феофилактовича она смотрела очень просто. Стоило ему ввалиться после ночного гульбища с компанией случайных приятелей, как на столе в гостиной являлся чай и Екатерина Павловна, кротко поглядывая на мужа и его гостей, предлагала им взбодриться. Эта манера обращения действовала сильнее всякого крика. Гуляки вдруг разом смирнели и поспешно ретировались, а сам Писемский, пряча глаза, скрывался в кабинете и, завернувшись в плед, коротал ночь на своей любимой оттоманке.
      На другой день Алексей Феофилактович то и дело принимался бормотать извинения, но Екатерина Павловна вопросительно изгибала бровь, и он стыдливо умолкал. На неделю-другую Писемский уходил в работу, и только изредка вызывал к себе жену звоном колокольца, чтобы сказать:
      - Кита, я здесь намарал несколько листиков. Перепиши, дружок, по-человечески да поставь где нужно французские фразы...
      Домоседствовал писатель по водворении в Петербурге довольно долго. Служба в министерстве уделов его не обременяла - единственное, что он сделал до своего выхода в отставку (апрель 1857 г.), это пересмотрел дела одного из полков. Но, привыкнув к каким-то регулярным занятиям, Алексей Феофилактович ощущал непривычную пустоту, да и перспектива остаться при одном литературном заработке его пока что пугала. Посему он без больших сомнений принял предложенное Дружининым место соредактора "Библиотеки для чтения".
      Александр Васильевич стал во главе этого известного издания в ноябре 1856 года, сменив предприимчивого, но беспринципного журналиста Старчевского. Его пригласил новый владелец "Библиотеки" - молодой, хваткий инженер-предприниматель Вячеслав Петрович Печаткин. Это был человек торговой складки, нечто вроде Краевского. Ему хотелось превратить журнал в доходное дело, а Дружинин с его связями мог привлечь к сотрудничеству видных писателей. Когда Александр Васильевич предложил издателю кандидатуру Писемского как заведующего изящной словесностью и критикой, Печаткин соблазнился возможностью выставить на обложку одно из самых громких литературных имен - это была тоже недурная приманка для читателя.
      Раньше Алексей Феофилактович разделял отвращение своих собратьев по перу к бойкому, вульгарному рупору Сенковского, излюбленному дремучей провинцией. В одном из писем 1855 года он негодовал после первого знакомства со столичной печатью: "Некоторые петербургские журналы, как, например, "Библиотеку для чтения" и "Пантеон", следует похоронить. Надобно знать, какую мерзость человечества составляют сотрудники этих журналов". Но под руководством Дружинина "Библиотека" представлялась ему совершенно иною - он готов был предпочесть ее даже прежним своим журнальным привязанностям.
      Заняв место соредактора, Алексей Феофилактович со рвением принялся за дело. Прежде всего он вспомнил о старых друзьях-москвичах и написал Островскому: "Получив это письмо, будь так добр: собери всю вашу московскую братию: Григорьева, Эдельсона, Алмазова, Шаповалова и еще кого знаешь, участвовавших в молодой редакции покойного "Москвитянина", и попроси у них от меня покорнейше помочь мне; я открою им свободнейший орган для выражения их убеждений, в которых, вероятно, мы не будем разниться и которые в "Библиотеке" будут состоять в том, чтобы восстановить и хоть сколько-нибудь раскрыть не достоинства уж, а свойства человеческие русского человека, которые "Русский вестник" окончательно у него отнял, и что в самых пороках и преступлениях наших есть нравственное макбетовское величие, а не мелкое мошенничество, которым они все хотят запятнать. Второе: привести в ясность, напомнить те эстетические требования, без которых Литература все-таки не может назваться Литературой: - и мельниковский донос (в "Медвежьем угле") на инженера все-таки не повесть и вовсе не имеет той прелести, которою она благоухает для некоторых". Последнее указание на рассказ П.И.Мельникова (Андрея Печерского) говорит о том, что обличительное направление, только начинавшее развиваться в полную силу, уже вызывало раздражение у Писемского, возможно, не без влияния жреца "чистого искусства" - Дружинина. Да и статьи Чернышевского и Добролюбова, высмеивающие "обличительство", он, надо полагать, читал.
      Но "командир-редактор", как называл Алексей Феофилактович своего коллегу, не очень-то склонен был подаваться в сторону русофилов. При своем англоманстве, джентльменских манерах и вкусах, он являл собой типичный образец литературного западника. Позиция руководимого им журнала вызывала восторг у самых заклятых противников "славянской" партии. В.П.Боткин писал Дружинину: "В московском кругу мнение о "Библиотеке" вашей самое благосклонное: ее считают не только хорошим журналом, но самым честным и чистым". Василий Петрович разумел круг либералов, группировавшихся вокруг катковского "Русского вестника".
      К этому времени в литературе явственно обозначились "партии" - в одних журналах все яснее слышался голос радикально настроенной молодежи, в других - раздраженное ворчание "староверов". Некрасовский "Современник", еще несколько лет назад объединявший лучшие литературные силы всех направлений и западников, и "москвитян" вроде Островского и Писемского, - к концу 1850-х годов стал основной трибуной революционной демократии. После прихода в журнал Чернышевского и Добролюбова, выступивших с яркими критическими статьями, писатели умеренных взглядов, такие, как Тургенев и Анненков, стали все реже бывать в редакции.
      Но и в "Библиотеке" с самого начала выявились расхождения между соредакторами. Так, Дружинин решительно восстал против первой же статьи Евгения Эдельсона, заказанной московскому критику Алексеем Феофилактовичем. И разногласия мало-помалу накапливались...
      С точки зрения оживления беллетристического отдела "Библиотеки" Писемский сделал немало. При нем в журнале напечатаны такие значительные произведения, как "Три смерти" Толстого, "Первая любовь" Тургенева, некоторые из "Губернских очерков" Щедрина, "Воспитанница" и "Гроза" Островского. Вспомнил Алексей Феофилактович и про своих старых приятелей-костромичей. Тот самый Николай Дмитриев, с которым когда-то гимназист Писемский сразился на кулачках за право называться первым сочинителем, печатает в "Библиотеке" две свои повести. Сергей Максимов, приобретший уже известность как знаток народного быта, выступает с художественными очерками о знахарях и колдунах. Знакомец по Тюб-Кареганскому полуострову Тарас Шевченко присылает стихи, и они также появляются на страницах журнала. И своими собственными сочинениями Писемский старается поддержать престиж "Библиотеки" - здесь опубликованы драма "Горькая судьбина", путевые очерки о поездке в Астрахань, повести "Старая барыня" и "Старческий грех", роман "Боярщина". То есть почти все, написанное им в петербургские годы, впервые увидело свет в его журнале. Только "Тысяча душ", запроданная Краевскому задолго до прихода Алексея Феофилактовича в "Библиотеку", появилась в "Отечественных записках".
      Этот роман, до сих пор остающийся самым известным произведением Писемского, печатался в журнале Краевского с января по июнь 1858 года. Ни над одной из своих книг Алексей Феофилактович не работал столь продолжительно. Задуманный еще в Костроме, роман по ходу писания претерпел несколько весьма существенных изменений, что отразилось и на стройности его композиции, и на единстве идейной концепции.
      В пору цензурных строгостей "мрачного семилетия" (1848-1855) нечего было и думать о создании широкого полотна, изображающего Россию на социально-политическом "срезе". Писатель признавался друзьям, что сделал своего главного героя Калиновича смотрителем уездного училища, а не губернским чиновником, так как опасался, что, задев службу, навлечет на себя гнев цензуры. Оттого-то, когда условия для печатания стали благоприятными, писатель "на ходу" произвел своего персонажа в вице-губернаторы и послал его воевать с чиновным произволом в ту самую губернию, где Калинович когда-то мелко и бесславно подличал.
      Осенью 1854 года Алексей Феофилактович сообщал из своего раменского уединения кузену жены Аполлону Николаевичу: "Не знаю, писал ли я тебе об основной мысли романа, но, во всяком случае, вот она: что бы про наш век ни говорили, какие бы в нем ни были частные проявления, главное и отличительное его направление практическое: составить себе карьеру, устроить себя покомфортабельнее, обеспечить будущность свою и потомства своего - вот божки, которым поклоняются герои нашего времени - все это даже очень недурно, если ты хочешь: стремление к карьере производит полезное трудолюбие, из частного комфорта слагается общий Комфорт и так далее, но дело в том, что человеку, идущему, не оглядываясь и не обертываясь никуда, по этому пути, приходится убивать в себе самые благородные, самые справедливые требования сердца, а потом, когда цель достигается, то всегда почти он видит, что стремился к Пустякам, видит, что по всей прошедшей жизни подлец, и подлец черт знает для чего!"
      Так оно и шло на протяжении первых трех частей романа, законченных еще до поездки в Астрахань. Калинович соблазнял мечтательную, умненькую Настеньку Годневу и, обманув ее, уезжал в Петербург, дабы там продать себя за тысячу душ немилой богачке. При всем том он сочинял какую-то тусклую беллетристику, занимался самоедством, но все же поступал не по совести. Словом, вырисовывался незаурядный, новый и для самого Писемского, и для тогдашней литературы тип*, воплощавший в себе и черты сентиментала, и расчетливого подлеца.
      ______________
      * Первой, весьма приблизительной прорисовкой образа жадного до комфорта сына века был Шамаев из "Фанфарона", написанного в раменское лето 1854 года.
      Но, окунувшись после "литературной экспедиции" в атмосферу либерального ажиотажа, Алексей Феофилактович бросил прежний план, погнался за обличительной остротой во вкусе тогдашней публики.
      Изменив своей позиции художнического бесстрастия - видимого, внешнего, - писатель соблазнился возможностью впрямую, "наотмашь" расквитаться с бюрократическим мирком, в котором по милости судьбы ему пришлось вариться лучшие годы молодости. Однако публицистический наскок на темные стороны жизни не дал тех художественных результатов, на которые рассчитывал писатель. Он с оторопью осознавал, что так удачно вылепленные им вначале полнокровные образы вдруг стремительно отощали, превратились в ходячие аллегории, роман начал рассыпаться...
      Надо было спасать Главную Книгу - так он именовал в душе свой роман. Нельзя было больше обсахаривать подлеца Калиновича, делать из него борца за правду. Нравственное чутье подсказывало писателю, что не может в корне переродиться человек, основавший свое благополучие на таком идейном фундаменте: "В жизни, для того чтоб сделать хоть одно какое-нибудь доброе дело, надобно совершить прежде тысячу подлостей". Поэтому Писемский сообщил его "правдоустроительной" деятельности некоторый налет мстительности Калинович крушит тех, кто когда-то способствовал его падению, причем поступает по всем правилам подлости. Один из подчиненных нового вице-губернатора говорит: "Рожа-то у канальи, как у аспида, по пословице: гнет дуги - не парит, сломает - не тужит". Но все-таки объективно Калинович оказывается служителем справедливости и терпит поражение в столкновении с ретроградными верхами. Некогда обманутая им Настенька с голубиной кротостью прощает его и возвращает ему свое сердце. Нет, не задалась вторая половина романа, не туда занесло его с этим реформаторством...
      Главная идея "Тысячи душ" та же, что почти через десять лет будет разработана Достоевским в "Преступлении и наказании". Писемский открыл в русской литературе галерею героев, перешагивающих через собственную совесть, совершающих изначальное зло ради будущего добра. Но поскольку художественное воплощение задуманного, поначалу столь убедительное, было нарушено, образ Калиновича не получил окончательного, логически законченного развития, которое могло придать книге столь же неотразимую убедительность, какой достиг позднее автор "Преступления и наказания".
      Те из собратьев по перу, что жили в Петербурге или появлялись здесь наездом из Москвы, в основном приняли роман без всяких оговорок. В пору появления новое сочинение Писемского было оценено как крупнейшее литературное событие. Это был, безусловно, лучший роман 1858 года. Не так уж мало для той поистине классической поры - каждый год появлялось что-то выдающееся. 1856-й - "Губернские очерки" Щедрина, "Рудин" Тургенева, 1857-й - "Юность" Толстого, 1859-й - "Обломов" Гончарова, "Дворянское гнездо" Тургенева...
      Современников радовало не только мастерство писателя, но и его социальный критицизм. М.Е.Салтыков, сам много служивший, находил "Тысячу душ" редкостно правдивым произведением - в той части, которая касалась чиновного мира. Но его слух резанули светские описания: "Я чрезвычайно люблю роман Писемского, но от души жалею, что он сунулся в какое-то великосветское общество, о котором он судит как семинарист. Это производит ужасную неловкость и недовольство в читателе. Притом в самой завязке романа есть натяжка: когда ж бывает, чтобы штатные смотрители училищ женились на княжнах? У нас карьеры делаются проще: посредством преданности, лизанья рук... Ошибка в том, что автор извлекает своего героя из слишком низкого слоя, из которого никто и никогда не всплывал наверх. У нас люди этого слоя, при железной воле, разбивают себе голову, а не карьеры делают. Правда, что если б он поступил иначе, то не было бы и романа".
      С симпатией отнесся к новому произведению своего литературного собрата Гончаров, который также хорошо знал, что за джунгли эти самые "служебные отношения", выведенные Писемским. Именно он был цензором романа, когда "Тысяча душ" печаталась в журнале. Только усиленное заступничество Гончарова дало Краевскому возможность без переделки опубликовать четвертую, наиболее острую по тем временам часть. Причем сам просвещенный цензор получил за это выговор.
      Демократическая публика с восторгом приняла "Тысячу душ". Ее не столь уж заботили вопросы о художественной соразмерности частей произведения, о психологической правде образов. Сила обличения, явленная в романе, искупала в глазах молодежи все шероховатости. Даже по прошествии нескольких лет лидер радикальных отрицателей Дмитрий Писарев напишет: "О таком романе, как "Тысяча душ", нельзя говорить вскользь и между прочим. По обилию и разнообразию явлений, схваченных в этом романе, он стоит положительно выше всех произведений нашей новейшей литературы".
      Вопросы, стоявшие перед Калиновичем, так или иначе решали молодые люди тех лет: переступить или нет через маленькую подлость для будущего торжества правды и красоты, нужен или нет "первоначальный капитал" для устроителя справедливости? Того исступления, с которым бедный Раскольников вынашивал свои антиномии (Наполеон я или тварь дрожащая), конечно, не было - это, по мнению учеников Бентама и Бюхнера, слишком мифологией попахивало, мистикой. Вопрос о боге, о черте для них был как день ясен. Боборыкин описывал своих восторженных современников, горячо принявших новейшие естественнонаучные учения, особенно Дарвина:
      "Тогда и студенты и студентки повторяли в каком-то экстазе:
      - Человек - червяк!
      В этой формуле для них сидело все учение, которое получило у нас смысл не один только научный, а и революционный!"
      И эпопею Калиновича прочитывали так: поначалу героя среда заела, а потом, когда (приобретя положение) он попытался ей за это отомстить, она его доконала. А путь, который он избрал... Ну это же как день ясно - прямехонько в тупик. Надо было на месте, в своем училище творить добро... Да нет, все равно ничего не дали бы сделать. Так, может, все-таки верно он поступил, пойдя Наверх? Помилуйте, господа, ну зачем так категорично - ведь это все-таки литература, сочинение; никто вам не предлагает поступить так же.
      Поднимался шум, говорили разом несколько человек. Потревоженный табачный дым, дотоле сизым пологом висевший над обществом, начинал ходить клубами. Чай остывал, цилиндрики пепла все чаще падали на скатерть, чья-то широкая длань в чернилах начинала рубить мутный воздух, другая, узкая длань ребром колотила по всему столу, словно топор, делящий мясную тушу. Робкий петербургский рассвет разливался за окном, и кто-то, заметив это, останавливал охрипших диспутантов. Как-то разом умолкали, залпом выпивали холодный чай, хрустели суставами, подходили к окну. "М-да, комета становится все ярче. Не иначе к нам в гости пожалует... Не зря народ толкует, что это к войне либо к мору. Если серьезно, без поповщины, то я вижу в этом природном знамении великий знак, господа: освобождение грядет!"
      По деревням, по людским дворянских усадеб ползли слухи о грядущем освобождении. Никто - ни помещики, ни крестьяне не знали толком, каким будет это освовождение. Одни ждали молочных рек и кисельных берегов, другие трепетали перед новой пугачевщиной.
      Алексей Феофилактович тоже с тревогой ждал крестьянского освобождения. Писатель много думал все эти годы о судьбе деревни, о будущем России, которое окажется в руках тех, кто сегодня еще не имеет даже права именоваться гражданином своего отечества. Вышедшая из-под его пера драма "Горькая судьбина" (1859 год) стала своего рода литературным манифестом в пользу освобождения. Несколько десятилетий спустя, когда видна будет вся грандиозная перспектива русской культуры ХIХ века, крупный литературовед той эпохи А.И.Кирпичников назовет драму Писемского самым резким "наряду с "Записками охотника" протестом против крепостного права. Он писал: "...это сильная, красивая и честная пьеса, делающая честь народу, из которого она вышла, и художнику, который сумел так хорошо понять свой народ".
      Материал для "Горькой судьбины" дала, как и почти для всех прочих сочинений Писемского, жизнь российского захолустья. Еще в 1847 году, когда он поселился в деревне и усиленно занялся литературными трудами, в Чухломском уезде произошел случай, ставший сюжетной основой драмы.
      Дворовый человек Михайлов подозревал свою жену Елизавету в любовной связи со старостой деревни. Даже родившегося ребенка он не признавал своим. Однажды, когда жена вышла из дому, ревнивый супруг вообразил, что она отправилась к любовнику, и в смятении бросился к своему двадцатинедельному сыну. На следствии Михайлов показал, что, взяв младенца из зыбки, он перекрестил его, поцеловал и швырнул на пол. Об этом убийстве производилось следствие, причем Писемскому пришлось заниматься делом Михайлова, когда он поступил на службу чиновником особых поручений.
      А через десять лет после описанного преступления в том же самом Чухломском уезде произошел еще один уголовный казус: крепостной мужик ударил ножом помещика, которого подозревал в любовной связи со своей женой. Алексей Феофилактович, несомненно, хорошо знал детали и этого дела - благодаря переписке с родней, общению со знакомыми, наезжавшими из Костромы, он постоянно оставался в курсе губернских новостей.
      Соединив в рамках одного сюжета оба случая, кое в чем "подправив", "романизировав" действительность, писатель организовал житейский материал по законам сцены. В тоне изображения главных действующих лиц пьесы и на этот раз сказалось давнишнее отвращение Писемского к слабодушным рыцарям фразы. Главный герой драмы - питерщик Ананий Яковлев - представляется не тем патологическим ревнивцем, каким был убийца собственного ребенка. Это сильный, умный, честный мужик. А барин Чеглов-Соковин оказывается полным ничтожеством, неспособным по-настоящему вступиться за совращенную им "мужнюю жену". Лизавета из "Горькой судьбины" прижила ребенка со своим господином во время долгой отлучки Анания. Он, узнав об этом, прощает ее, но, увлеченная "изящным" барином, она слышать не хочет о том, чтобы уехать с законным своим супругом в Питер. Жалкий ее соблазнитель также препятствует Ананию увезти Лизавету. Затравленный не столько господином, сколько подлым старостой и покорным ему "миром", герой убивает "господское отродье", а сам бежит. Но через некоторое время Ананий отдается в руки правосудия, сломленный сознанием вины, тяжестью греха.
      Когда пьеса была представлена в цензуру, автор весьма основательно опасался, что описанная им история вызовет настороженное отношение; к тому же первый вариант "Горькой судьбины" завершался не столь мирно, как напечатанный. Ананий Яковлев, выбравшись из леса после своего бегства, убивал старосту Калистрата. Но, к удивлению писателя, цензор пропустил драму без особых придирок. Алексей Феофилактович намеревался отдать рукопись в набор, как вдруг посыльный принес извещение о том, что министр народного просвещения Ковалевский затребовал пьесу для прочтения. А через несколько дней Писемского пригласили к министру. Выслушав горячие похвалы своему таланту, писатель сразу понял, что дело идет о каких-то новых препятствиях к печатанию...
      Да, он прекрасно понимал, сам будучи помещиком, что значит теперь писать подобные острые вещи, касающиеся быта крепостных. Правительство готовит эмансипацию, и возбуждать в таких условиях страсти... Нож, кровь, мщение, несправедливость владельца - этим не стоит играть. Столица наполнена такими вот питерщиками, как Ананий Яковлев, они заполняют галерку, да и журналы в трактирах почитывают. Какие понятия они унесут в свои деревни, насмотревшись подобных пьес?.. Ничего не попишешь, придется переделывать, кое-что смягчить, кое-что убрать - совсем чуть-чуть, речь не идет о грубой вивисекции. Провожая Алексея Феофилактовича к выходу из кабинета, министр бережно поддерживал его за локоть и с приятностью на лице бормотал прощальные похвалы...
      Вынужденная отсрочка с печатанием пошла на пользу пьесе. Алексей Феофилактович читал ее друзьям и получил несколько дельных советов, которые пригодились при доработке "Горькой судьбины". Знаменитый актер Мартынов пришел в восторг от услышанного, но усомнился, что Ананий мог стать атаманом разбойников и убить бурмистра.
      - Нет, это нехорошо, - в раздумье проговорил артист. - Ты заставь его лучше вернуться с повинной головой и всех простить.
      Писемского поразила точность проникновения Мартынова в психологию героя, он разом увидел искусственность, мелодраматичность концовки, смутно ощущавшуюся им с самого начала. Порывисто обняв Александра Евстафьевича, писатель тут же объявил присутствующим, что изменит финал согласно его предложению.
      Напечатанная в ноябре 1859 года в "Библиотеке для чтения" драма вызвала в основном положительные оценки критики. В Анании Яковлеве увидели "идеал... основанный на коренных чертах характера, свойственного русскому народу" (Г.А.Кушелев-Безбородко), "черты широкой размашистой натуры! Черты чисто русские" (С.С.Дудышкин). С восторженной статьей выступил М.Л.Михайлов, объявивший "Горькую судьбину" "произведением того высокого, чистого искусства, которое мы ценим столь высоко, видя в нем руководящую и зиждущую силу". Революционный демократ поставил драму Писемского превыше всего в тогдашней литературе: "Мы не знаем произведения, в котором с такою глубокой жизненной правдой были бы воспроизведены существеннейшие стороны русского общественного положения. Представить такую поражающую своей наглядной действительностью картину горьких явлений нашего быта мог только художник, весь проникнутый народною силой и сознанием этой силы".
      Но были и иные мнения. Те, кто искал поучений, кто привык первым делом отыскивать в произведениях перст указующий, оказались в растерянности. Перста не было! Константин Аксаков печатно возмутился: "Трудно себе представить более неприятное и даже оскорбительное впечатление, какое овладевает при чтении этой драмы. В драме выведено весьма нравственное лицо, крестьянин Ананий... Отчего же бы, кажется, возмущаться? Кажется бы, напротив! Но противоречие заключается в самом художественном изображении этого лица, в той полной неискренности, с какою это нравственное лицо представлено, в том глубоком отсутствии внутреннего сочувствия, в том совершенно внешнем отношении, в какое стал к нему художник". А в самом конце статьи критик приговорил: "Нет, кажется, лица с нравственным элементом не удаются г.Писемскому. Калиновичи - другое дело. Калинович - это Дон Карлос г.Писемского. Но зато при таком Дон Карлосе нет сил изобразить сколько-нибудь нравственное лицо, и всего менее - русского крестьянина".
      Закрыв книжку "Русской беседы" с этим отзывом, Алексей Феофилактович пожал плечами: до каких же пор его будут сечь за пресловутое бесстрастие? Калинович, видите ли, художественное лицо, тип, а мужика не с руки изображать.
      Не знаешь, кому и верить. Ну ладно, "Современник" то и дело задевают критики "Библиотеки для чтения", может, поэтому тот желчи не пожалел. А Константин Аксаков? Уж с ним-то никаких контр не было... Его же родич Федор Иваныч Тютчев - на днях после чтения "Горькой судьбины" сказал: "Не знаешь, художник ли подражал здесь природе, или природа ему".
      Нет, дело было не в личных или литературных счетах. В ту горячую пору, когда размежевание между враждующими общественными партиями достигло предела, от каждого писателя ждали прежде всего четко заявленной позиции. Это казалось важнее всякой художественной диалектики. Не с нами, значит, против нас - так ставили вопрос радикалы всех лагерей. И отсюда та жестокость поношений на журнальных страницах по адресу писателей, не желавших склониться к однозначности. Вот и в "Горькой судьбине" было нечто, не позволявшее дать ей однозначно положительную оценку...
      Лучшим судьей оказалось время. Драма Писемского вошла в число классических пьес русского театра. Великие актеры воплощали на сцене образы, созданные воображением писателя. Роль Лизаветы стала высшим достижением гениальной Стрепетовой. Станиславский сыграет Анания - и это будет также одна из главных его актерских удач.
      Писемский оказался писателем несовременным. Он ускользал от дидактического циркуля, коим пытались обмерить образы и идеи его произведений. Не обретя определенности заявленных симпатий (ах, как легко и ясно было все в "Браке по страсти", в "Богатом женихе"), обвиняли писателя в безмыслии, в тупом натурализме. "Скрытность" раздражала, объективность представлялась равнодушием. И только на рубеже веков, когда общество поотвыкло от поучений, когда оно начало различать полутона, Писемского стали понимать и оценивать более беспристрастно. Эстетически развитый читатель, не требовавший наводящих указаний, для которого он писал, в массе явился с новым столетием. Но сам автор остался где-то там, в ином времени, полузабытый, полупохороненный критикой.
      Статья Иннокентия Анненского о "Горькой судьбине" была одной из немногих попыток осмыслить творческое наследие Писемского через призму прошедших десятилетий. Выступление выдающегося поэта и проникновенного читателя, не ставшее, к сожалению, началом "ренессанса" Писемского, по сей день представляется наиболее точным и глубоким прочтением "Горькой судьбины", дает ключ к пониманию творческой манеры писателя, особенностей его художественного мышления.
      Анненский полагал, что пьеса Писемского открывает собой историю новой русской драмы и, ставя ее выше большинства произведений отечественной драматургии, сопоставлял с трагедиями античных классиков. Критик доказал, что "Горькая судьбина" представляет собой "чисто социальную драму", развенчивающую идею крепостного права не словесно, а всем строем, всей, так сказать, атмосферой, воссозданной драматургом. В произведении на зрителя воздействовали не события, не монологи персонажей, а сама неотвратимость, роковая предначертанность совершающегося. Поняв это, Анненский определил и ту особенность Писемского, которая закрывала от многих критиков идейную глубину его творений: "Идеи Писемского внедрялись в самый процесс его творчества, приспособлялись к самым краскам картины, которую он рисовал, выучивались говорить голосами его персонажей, становились ими: и только вдумчивый анализ может открыть их присутствие в творении, которое поверхностному наблюдателю кажется литым из металла и холодным барельефом".
      Современники не смогли с такой бережной точностью определить особость писателя, его своебышность (излюбленное слово Писемского). Но "Горькую судьбину" оценили все-таки в основном правильно - об этом свидетельствует то, что она была вместе с "Грозой" Островского первой пьесой, получившей Уваровскую премию - высшую награду, присуждавшуюся Академией наук произведениям драматургии.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21