Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Постоянство разума

ModernLib.Net / Пратолини Васко / Постоянство разума - Чтение (стр. 4)
Автор: Пратолини Васко
Жанр:

 

 


      Я снова засыпал, чтобы проснуться, когда она будет совсем готова и станет командовать мной одним взглядом: «Быстрее поворачивайся – застегнись, умойся, поди причешись, дядя Милло вот-вот подъедет».
 
      – О, в те недели я работала во второй смене, – говорит она теперь. – Нелегко было возвращаться среди ночи. У нас и республика и прочие прелести, а город все еще полон грабителей, негров, проституток.
      – Ты о неграх говоришь, как расистка.
      – А разве они не другой расы?
      – Нет, просто другого цвета.
      – Разве это не одно и то же? Другой цвет кожи, другой запах. Во всем прочем они такие же, как мы, согласна: у них пара глаз, пара ног и нос посреди лица.
      Ее почти всегда подвозил до самого дома владелец бара. Прежде чем уехать, он ждал, когда она включит свет в комнате.
      – Он всегда был очень любезен. Ты должен помнить синьора Лучани.
      Иногда по утрам, когда она выходила в первую смену, он заезжал за ней на своей зеленой малолитражке. Миллоски чуть-чуть приревновал ее к нему.
      – Он этого не говорил, но я-то понимала и возмущалась. – Потом уже выяснилось, что Лучани проходил допризывную подготовку вместе с Морено. – Они с одного года, и призвали их одновременно. – Впрочем, Миллоски не был призван. Солдатской лямки он не тянул.
      – Он восемнадцати лет уже сидел в тюрьме «Мурате».
      – А оттуда его перевели в Гаэту, в другую тюрьму, разве я тебе о его подвигах не рассказывала? Мне хотелось, чтоб с самого детства ты к нему привязался. Кто, как не я, готовил посылки, которые Морено ему слал до того, как мы поженились? Еще до ссылки Миллоски был освобожден от военной службы из-за плоскостопия. Видишь, у него походка, как у официанта…
      Осажденная воспоминаниями, она теперь переключилась на Милло, который для нее как лакмусовая бумажка. Ее лицо густо намазано кремом, она сидит на краю постели, положив ногу на ногу. Курит одну сигарету за другой, делает меня соучастником обмана.
      – Я тебе уже говорила: Лучани сам родом из Сесто, но он, должно быть, и не знал, что родился в самом красном городе Италии, а жил у ворот рабочего квартала Рифреди! Ему, извини за выражение, начихать было на все, о чем только и думает Миллоски. Он плевал и на механику и на политику. Своим трудом разбогател. Глаза у него были черные-пречерные, а взгляд такой волевой!
      Родители хотели, чтоб он стал мастером по керамике, они его послали учиться в мастерскую при заводе «Ричард Джинори», а он взял да сбежал во Флоренцию. Вошел в город через заставу Сан-Галло, что ведет к Рифреди. Отдохнул на скамеечке, потом заглянул в кафе и предложил свои услуги, его взяли. Ловко он управлялся в баре, приятно было смотреть, как щегольски проводил он тряпкой по оцинкованному прилавку, поворачивал рычаги кофеварки… К тому же и кондитером был он хорошим. Через двадцать лет сам рискнул начать дело. («Ну, словчил немного, война ведь давно кончилась, что ж тут дурного?») Напротив кафе, куда он поступил мальчиком, он открыл свой собственный бар «Дженио». Покуда Миллоски со своими приятелями занимались референдумом и мирным договором, Лучани сколачивал капитал. В летнее время в баре у него играл маленький оркестр – саксофон и скрипки. Такой успех!
      Площадь Кавура, переименованная в площадь Свободы, летом затмевала центр города. Казалось, именно Лучани изобрел и лоджии, и платаны, и триумфальную арку в честь Великого герцога – хотя все это больше ста лет находилось на том же месте.
      – Как и все выходцы из низов, он бывал грубоват, но в нужную минуту умел пойти навстречу. Я пришла к нему по настоянию Беатриче и боялась, что он потребует непомерно большой залог. Узнав о моих обстоятельствах, Лучани сказал: «Беру вас, мне ваше лицо нравится. Раз правила требуют, чтоб кассирша… Ну, тысчонку внесете? Есть она у вас?» – Тогда тысяча – это как сегодня десять, нет, сто тысяч, но, надрываясь на сверхурочных у «Манетти и Роберте», она как раз собрала такую сумму. С сорок шестого по пятьдесят третий «он был идеальным хозяином, ни разу себе ничего не позволил, ни разу – ни одного замечания».
      Она почти растроганно вздыхает, поправляет бигуди, которыми ее волосы расцвечены подобно павлиньему хвосту; память Иванны населена могильными крестами. Год назад я сказал себе: ее призвание быть вдовой.
      – Был крепок, как дуб, а скончался внезапно от какой-то болезни, должно быть, от рака. Кое-кто глупо, подло намекал, будто умер он от дурной болезни. Знаешь, как бывает: стоит открыть свое дело – и ты у всех на языке. За столиками бара всегда найдутся бездельники, которых не вышвырнешь. Такому человеку, как Лучани, многие завидовали! Словно он и вправду всю душу в дело вложил. После его смерти – а ведь он и о женитьбе не успел подумать – заведение пришло в упадок. Явились родные, но они разбирались в своей керамике, а это дело вести не смогли, растеряли постоянных клиентов и продали бар, когда он уже стал мертвым предприятием. Семь лет прошло, и с ними – лучшие годы молодости, – говорит она. – Жизнь полна была жертв, но были в ней и свои преимущества.
      Раз в две недели она заступала во вторую смену и тогда могла полдня проводить дома.
      – Во многих отношениях я была тогда свободней, чем теперь… В те дни провожала тебя в школу. Нет, ты прав, только следила из окна, как ты уходил… Хватало времени, чтоб заняться домом по-настоящему и подумать о себе. Я тогда часто готовила обед, и нам не приходилось есть отраву у Чезарино.
      – Хватит, мама, теперь уже шестидесятый год! – кричу я. – Еще семь лет прошло. Пока ты будешь продавать билеты в кино, люди полетят на Луну.
      – Чего мы там не видели? – спрашивает она меня. – Еще одна пустыня, должно быть. – Вдруг она говорит: – У каждого своя правда в сердце. – Скажет и замолчит, словно желая узнать у меня, верно ли это.
      Ее, да и не только ее, измучили чувства. Кажется, только мы, молодые, живем во времена разума. Мы должны яростно подчиняться рассудку, если хотим познать мир, познать все, что в человеке скрыто от глаз. Мы должны верно судить о своих стариках, которые так и не хотят понять, что мы переросли свою колыбель. Мы должны верно судить обо всех отцах и матерях, о тех, кто нас породил, о тех, кому мы доверили наши мысли. Нам ясность нужна. Нужен свет, чтоб как следует разглядеть этот мир. Так должно быть. Ведь за нами нету вины.
      Детство сменилось долгим отрочеством. Долго отсчитывал календарь месяцы и годы. Мы подрастали, рос и креп наш разум, который все пропускал сквозь себя. Разум изменяется вместе с телом, которое либо совершенствуется, либо разрушается. Жизнь полна движения, теперь совсем иным становится каждый из моих дней. – Ты уже не помнишь, какие соусы готовила Дора?

Часть вторая

8

      Траттория Чезарино теперь, как и прежде, стоит, прилепившись к развилке Кастелло, у ведущего в Сесто шоссе, по обе стороны которого заводы и кустарные мастерские; она приютилась в одном из случайно уцелевших, подпирающих друг друга домишек, покрытых вековым слоем пыли и грязи, отгороженных серебристыми дубами, зеленью олив, ровными рядами виноградников и вереницами кипарисов по склонам холмов.
      Семь лет, как и года два назад, это была обычная деревенская харчевня, с прилавком у дверей, за которым торговали солью, табаком и колониальными товарами.
      Словом, хоть и не во всем схожий, но такой же трактир, как тот, где я познакомился с саперами: память всегда связывала с ним заведение Чезарино. Теперь эта траттория вошла в моду. Ее обновил Армандо, хотя сам он изменился меньше кого-либо из ребят. Конечно, он может называть своих родителей, синьору Дору и папашу Чезарино «бедными стариками», но вынужден тут же добавить: «Не так уж трудно оказалось убедить отца продать вон те три участка земли и вложить деньги в дело».
      Прилавок сохранили, во-первых, ради оригинальности, во-вторых, пришлось посчитаться и с тем, что тут уж Чезаре Букки не уступил бы ни на йоту: стоя без пиджака, в жилете и фартуке, он упорно пренебрегает новыми посетителями ресторана. Поверьте, его просто радует, когда женщины из ближнего квартала Кастелло забегают вечерком купить сто граммов ветчины, бутылочку сока «омо» или «эйр-фреш», сталкиваясь у входа с синьорами в норковых манто.
      Снаружи, где прежде горела всего одна лампочка, теперь соорудили светящуюся арку, а прежняя надпись мелом по оконному стеклу «Готовые макароны в соусе», с искривленной буквой «н», теперь превратилась в красно-голубую рекламу из неона «Траттория „У лисицы“. Жаркое на вертеле! Заходите к Чезарино».
      Скатерти на всех столиках, на каждом зажженная шика ради свеча. Внутри все оставили по-прежнему, только заново побелили, подчеркнув деревенский стиль заведения, который прежде пытались замаскировать. Под сводами какой-то случайный художник в незапамятное время намалевал пейзажи, изображающие гору Морелло и Горэ, они теперь красовались там, откуда Чезарино с тяжелым вздохом снял лубки, изображавшие плачущих и смеющихся картежников; раньше на самом видном месте висела картинка, изображавшая шулера, который передает при помощи пальцев ноги решающую карту одному из игроков. До того были загажены мухами эти лубки, что однажды дело дошло до вмешательства санитарного надзора. «Они тут всегда были», – защищался Чезаре. Теперь он, сжав кулаки, возводил глаза к небу: «Смиряюсь!» Подобно спущенному флагу, сошли со своих привычных мест реклама пива Пашковского, марсельского мыла, воска «эврика» и даже надпись угрожающего содержания: «Не плевать. Непристойные выражения воспрещаются».
      Армандо пробил стену, устроил застекленный переход во второй зал, большой, просторный, пригодный и для банкетов: зимой там тепло, летом прохладно. (Тут прежде был хлев, где мы впервые узнали женщин.)
      Кухня, тоже просторная, теперь выставляет напоказ огромный вертел и по-прежнему полное, разгоряченное огнем, терпеливое лицо синьоры Доры, которая бдит у очага. Помогают ей обе дочери, поступившие в подчинение к Армандо вместе с мужьями-официантами. (Прежде они обрабатывали участки земли, прилегающие к трактиру. Крестьянин легко становится официантом, у него к этому склонность.) За стеклом виден садик, сюда в теплое время года выносят столики, а раньше здесь был ток и стояли клетки с кроликами, курятник, пчелиные ульи, а дальше начиналось поле, окаймленное стогами сена, – задний план этой сельской сцены.
      – Раньше здесь, понимаешь, была избушка на курьих ножках, – говорит Армандо. – Ну, а теперь я дам сто очков вперед даже загородному ресторану «Гомер».
      – Тут куда лучше, чем у Цокки в Пратолино!
      – Лучше даже, чем в той крытой стеклом траттории, которую Сабатини в июле открывает на Виа-де-Панцани, верно?
      – Лучше, – отвечаем мы хором.
      – Ну ее к… ребята, – не выдерживает Армандо. – Немного денег я из нее выколачиваю, но знали бы вы, сколько это стоит крови и пота.
      Уж верно, что он никогда не станет таким, как тот, Лучани.
 
      Для большинства людей полдневный гудок – всего лишь показатель времени, однако школьников он срывает с парт, рабочих отрывает от фрезерных и токарных станков. Одни добрались до середины рабочего дня, для других с делами покончено: уроки готовят дома после ужина или утром до завтрака. Покуда мы складывали тетрадки и выстраивались в ряд, Милло успевал вытереть руки, натянуть куртку на молнии, сесть на велосипед и проехать полкилометра, отделявшие завод от школы. Я обнаруживал его за кучкой матерей, ожидавших у выхода самых маленьких. Одна нога на земле, другую он так и не спускал с педали. Я быстро вскакиваю на свое место. Ловкий прыжок вознаграждает за разлуку с Дино, которому я вынужден сказать:
      – Пока! Значит, встретимся вместе с Армандо у тростников.
      Не успеешь как следует устроиться, и мы уже мчимся. Стоило мне чуть сдвинуться с рамы, как Милло тотчас выправлял дело, награждая меня подзатыльником.
      – Ну, как делишки? – спрашивал он. Шлепок, который меня уже не сердил, или грудь, прижатая к моим плечам, подчеркивали его упрек или одобрение. Ехали мы быстро. Вклиниваясь меж двумя рядами машин, обгоняли трамвай на повороте у площади Далмации, возле виа Реджинальдо Джулиани, которую заливали асфальтом. Хотели выиграть минуты и даже секунды. Мы приезжали к Чезарино в двадцать минут первого или в восемнадцать минут двадцать секунд, восемнадцать минут и сорок секунд. Покуда Милло не купил мотоцикл «бенелли», наше рекордное время составляло 15 минут 18 секунд: хронометр, все тот же, что и теперь, соврать не мог. Мы даже установили этот рекорд в дождливый день. Потом смеялись:
      – По мокрой дороге трудно ездить, зато транспорта меньше. – Я сидел, надвинув на лоб капюшон плаща, но вода все равно попадала в глаза: лицо было мокрое, носки и ботинки в грязи. – Давай! Жми! – кричал я, охваченный восторгом.
      – Что мать скажет, когда тебя увидит? – говорила синьора Дора. – Поди сюда, приведи себя в порядок!
      Милло в это время снимал берет и, как всегда, причесывался у зеркала в кухне.
      Чернорабочие и крестьяне, потягивавшие вино, подходили к нему, перебрасывались оживленными репликами: политика, дела профсоюза. Милло усаживался, поддерживал разговор, ел. Казалось, он просто заглатывает еду, хотя на самом-то деле все как следует разжевывал; я еще возился с супом, когда он кончал обедать. Шел ли дождь, светило ли солнце, но уезжал он ровно в час без 6 минут 30 секунд, выпив кофе и закурив сигарету.
      – Сирена зовет нас! – говорил он.
      Тогда на его место садился Армандо.
      – Ты знаешь, что я открыл? – спрашивал он. – Знаешь, что я нашел? Угадай.
      Дино и я подросли, а он оставался все тем же крестьянским пареньком из предместья, которого мы заставляли таскать у отца сигареты. Мы любили над ним подшутить: купаясь, топили в речке, уверяли, что заноза не дает шагу сделать, и он переправлял нас на другой берег, взвалив к себе на спину. Он был ниже ростом, но сильней нас, ему пришлась по душе наша удаль, а значит, и наши командирские замашки и наши насмешки. Он видел в них нечто само собой разумеющееся и как бы отдавал должное нашей сообразительности. И все же он был хитрец, а не тупица. Мог, например, подолгу скрываться под водой, хоть и нырял без маски: улучив время, хватал нас за ноги и заставлял нахлебаться той речной водицы, которую мы предназначали ему; за табак, украденный у отца, заставлял нас решать задачки по арифметике. Он первым овладел Электрой, это было, когда у нас еще молоко на губах не обсохло.
      – Я нашел лису! Знаю нору!
      В те дни Иванна уходила в утреннюю смену и возвращалась не раньше трех-четырех; придя с работы, она усаживалась за наш столик, в углу подле кухни, у самой двери, ведшей к току. От нее пахло духами, она казалась элегантной. Сев за столик, она спрашивала:
      – Чем вы меня покормите, синьора Дора? Только что-нибудь полегче, я смертельно устала.
      Она трепала меня по щеке, приглаживала вихры:
      – Не вертись! Дядя Милло тебя проводил? Что ты ел? Ты что-то бледный, потный весь – на себя не похож.
      Она закуривала сигарету, втягивала дым, загоняла его в ноздри, а потом, приоткрыв губы, пускала колечки:
      – Да, конечно, синьора Дора, чашку бульона. – Словно все еще в кассе, словно все еще за витриной, она выставляла себя напоказ шоферам, которые в этот час обедали за другими столиками.
 
      Сбросив школьные халаты, мы с Армандо выскальзывали из траттории под доброжелательными взглядами синьоры Доры, сторонкой обходили зятьев, которые взрыхляли землю мотыгой, шагали за плугом, удобряли почву сульфатами, пололи сорняки, поили скот, косили травы и сено. Потом мы извилистыми тропками добирались до речки, где нас поджидал Дино, теперь уже втроем карабкались на косогор Монтеривекки: здесь тополиные аллеи и оливковые рощи сменялись молоденькими, невысокими кипарисами, берег был усыпан камнями, ноздреватыми и шуршащими, как пемза; наконец мы оказывались у оврага, над которым, словно атомный зонт, возвышался огромный дуб. Здесь была лисья нора. Армандо был нашим главным егерем. Вел он себя соответственно, и мы преисполнились к нему уважения. Он колышками обозначил путь от самых корневищ дуба к норе, которую не так-то просто было обнаружить в щели между валунами, за лужайкой. Вооружившись заостренными кольями, мы поползли к норе, обдирая пальцы о сучья и кусты ежевики; капельки крови тотчас же впитывались в землю. Затаив дыхание, бесшумно продвигались мы сквозь заросли можжевельника и вереска. Теперь экспедицию возглавлял я, Армандо замыкал шествие; мне то и дело приходилось оборачиваться, и он кивком головы указывал мне путь до следующей вехи. В долине раздавалось эхо выстрелов, доносившихся с полигона в Терцоллине. Мы замирали, боясь, как бы вспугнутая ими хитрая лиса не сбежала. Оборачиваясь, я встречал восторженный взгляд Дино.
      Осень была на дворе, сухие листья потрескивали под нашими коленями, и шорох этот казался нам оглушительнее выстрелов. Когда мы добрались до последнего колышка, я подал Армандо знак подползти ко мне.
      – Она здесь, – прошептал он, приблизившись; он полз, опустив голову цвета воронова крыла на вытянутые руки, и очень походил на притаившегося кота. Внезапно он вскочил и бросился на куст можжевельника, выглядывавший из щели между валунами. Приземистый, но ловкий, Армандо был очень силен для своих лет. Раздвинув кусты, он разрыхлил почву, и мы увидели вход в нору – отверстие, в которое, казалось, может проникнуть разве что сурок. Проскользнула потревоженная ящерица, муравьи забегали по нашим коленкам и рукам. Прильнув к земле щекой, я заглянул в щель; пришлось поначалу привыкать к темноте, затем я различил два вспыхивавших и гаснущих огонька. В нос ударил запах дичи, смешанный с острым ароматом можжевельника и свежестью мирта.
      – Она здесь, здесь, шевелится, – прошептал я.
      Армандо рассеял чары, он встал и сказал:
      – Она нас услышала и не вылезет теперь из норы.
      Мы собрали сухие сучья и листья, обрывки газет. Промасленную желтую бумагу, валявшуюся после пикника, – она-то нам особенно пригодилась – забили поплотней в нору, и Дино поджег весь мусор. Поднялся столб пламени и дыма. Теперь мы присели на корточки по обе стороны норы. Армандо укрылся поодаль, за дубом, мы даже подумали было, что он струсил. Палку он держал как игрок в бейсбол.
      – Лупите по ней сразу, а то она раздерет вас не хуже волка.
      Голос его звучал еле слышно, мы с Дино молча подбадривали друг друга улыбками. Огонь запылал сильней, языки его лизали запал из бумаги, проникали внутрь норы. Пока еще ничего интересного не происходило, только пламя с треском пожирало сухие листья да слезы выступали на глазах от дыма. Внезапно лиса вырвалась за огневую завесу и, воя, пролетела, как снаряд, задев нас хвостом; ни Дино, ни я и опомниться не успели. Но в то же мгновенье Армандо, не сходя с места, размахнулся палкой и ударил ее на лету, она грохнулась наземь и, оглушенная ударом, скатилась на спине под откос. Армандо бросился к ней и что было сил стукнул по голове. Тогда и мы подбежали, опьяненные победой. Испуг прошел, силы возросли стократ, мы колотили лису, покуда не размозжили ей голову. Теперь она лежала неподвижно – пасть в крови, глаза закрыты, острые зубы оскалены.
      Лисью тушку спустили в колодец, почти на самое дно, и через неделю, когда мясо стало помягче, зятья ее ободрали, а синьора Дора приготовила жаркое. Соус был приторным, пряным, противным на вкус, однако Армандо пальчики себе облизывал. Милло с Иванной тоже полакомились, хотя и ругали нас вместе со всеми: Иванна чуть с ума не сошла при мысли об опасности, которой мы подвергались.
      – Похоже на зайчатину, но с другим привкусом… куда лучше, чем рагу из дичи… Жаль, что ее не едят с макаронами.
      Лисятины отведали и чернорабочие, и водители грузовиков. Ел ее и Дино, которого мы пригласили. Ему было даже неловко передо мной за то, что она так пришлась ему по вкусу.
      Армандо припомнил эту историю, когда пришло время менять вывеску над трактиром.

9

      Порой я спрашиваю себя, не могла ли вся моя жизнь стать не просто иной, но и лучшей, открыть мне дорогу к более сознательному опыту, к более обширным интересам и целеустремленному мышлению, если бы «мы пошли на жертвы», как сказала Иванна на семейном совете, решавшем мое будущее. Мы живем в обществе, где в железной схватке сцепились не иссякшая еще энергия капитала, которому буржуазия на каждом шагу подставляет плечо, и мощь пролетариата, который, выйдя на сцену истории, еще связан по рукам и ногам смирительной рубашкой нашей демократической системы. Мы живем в обществе, которое порвало с наследственными привилегиями несвободной инициативой. В нашем обществе понятие богатства связано лишь с понятием коррупции, у нас больше не импровизируют, у нас лишь переходят из одного слоя в другой, все существенное обусловлено идеологической и моральной зрелостью специалистов, в руках у которых исследовательское дело и производство. Я спрашиваю, считали ли своим долгом Иванна и особенно Милло, решая мою судьбу, дать мне образование, открывающее доступ к карьере инженера? Сложись все по-другому, и я бы сегодня сидел на университетской скамье, а не стоял бы у фрезерного станка; мой мозг был бы занят математическими вычислениями, а не резьбой детали. Как вышло, что тщеславие Иванны не возобладало над рассудительностью Милло? Я сделался бы посредственным инженером или администратором, душой и телом преданным хозяевам, может, стал бы даже ускорять ход конвейера, превратившись в служащего заводской администрации. Нет, я слишком уважаю себя, чтоб заниматься такими предположениями! Оказавшись не на месте, я был бы способен, без особого сожаления, вернуться в строй, но это подвергло бы испытанию мои возможности. Таков обман и высшая несправедливость системы, и нет таких human relations, которые могли бы их устранить. Вся система «человеческих отношений» нарочно задумана, чтобы узаконить подобное положение. Таким, как я, подлинные «тесты» предлагают при рождении, это единственно важный экзамен психотехники. За нас отвечают отец с матерью – живые или мертвые. Сантини Морено – квалифицированный рабочий, Иванна Бонески, неудавшаяся учительница, теперь кассирша. Выбор сделан. Ты мог стать барменом или фрезеровщиком, мог выбрать иную дорогу, которая не привела бы к такому итогу.
      Обо всем этом нельзя забывать – я и помню. Впрочем, я лишь изредка бываю неспокоен, а вообще-то я счастлив. Ответ заключен в самом вопросе: нельзя бунтовать в одиночку. Когда ты один, тебе хочется швырять ручные гранаты, хочется стрелять. Старики об этом позабыли, а может, никогда всерьез и не думали. У меня самого появляется потребность в иных мерках, когда мы вместе с Лори начинаем выяснять, зачем живем, каково наше место в мире.
      Но эта глава открывается днем, когда Лори вошла в мою жизнь. А покуда мне только одиннадцать лет, на руках у меня табель с отметками, почти сплошь четверки и пятерки, только по итальянскому тройка. Вот какое нам велели написать сочинение: «Подходит лето, расскажи, как ты проведешь каникулы. Чем бы ты хотел заняться, когда кончишь начальную школу?»
      Я решил написать всю правду, но вышло не на тему. Написал, что только раз в жизни побывал у моря, еще совсем маленьким; еще написал про ежедневный отдых после уроков и про зимние каникулы, когда дует трамонтана, и, главное, про летние, когда так сильно печет солнце, и про то, что стоит мне только оказаться вместе с Армандо и Дино, как мы начинаем охотиться на лисиц и подкладывать петарды на рельсы там, где возле Ромито колея уходит в сторону (петарды такие, что даже скорые поезда надолго останавливаются). Насчет будущего все, конечно, ясно: поступлю на «Гали»! Разве есть на свете что-нибудь привлекательнее?
      Выбор я сделал сам – буду работать на фрезерном станке рядом с Милло. Милло и Иванна помогли мне, может быть, даже были растроганы моим решением, но что поделаешь, если их кругозор не шире окошка кассы, ворот цеха. Их идеалы, их чувства остановились в развитии; они называют это верностью, считают это постоянством.
      – Ты думаешь, я не хотела, – говорит она мне теперь, – чтоб сын у меня был образованный? Да ради такой цели я готова была бы землю рыть, пойти на любые лишения. Я тогда была еще молода, могла не бояться за завтрашний день, не мучить себя вопросом: а что, если не смогу больше платить за учебу и Бруно окажется на распутье? Ничего подобного у меня и в мыслях не было, я ведь не скряга, не эгоистка. Конечно, я бы не согласилась на помощь Миллоски, и ни от кого бы ее не приняла. В те времена я работала в баре «Дженио», жизнь улыбалась мне, несмотря на все тревоги.
      – Тогда жив был Лучани.
      Она вздыхает, но оставляет мой вызов без ответа.
      – Я даже подсчитала, ты получил бы диплом к моему сорокалетию. Мне и сейчас еще до этих лет далеко, но думалось, что приду к ним в лучшем состоянии, а вот износилась, выдохлась.
      – Неправда, вечно ты прибедняешься, не кокетничай, пожалуйста!
      – Тогда мне нравились темные костюмы, ты знаешь, траур ведь я никогда не надевала. – Был у нее такой жакет стальной, с синеватым отливом, цвета «лондонского дыма» – не совсем, конечно. Платья она носит целую вечность, никогда не идет в ногу с модой. Ей они нужны, только чтоб проехать на работу и обратно в автобусе да пройти от остановки, все остальное время она то в рабочем, то в домашнем халате. – А ты еще носил короткие штанишки, конечно, и в тот вечер у тебя были исцарапаны колени.
      – Ну, а он как выглядел?
      – Миллоски?
      – Вот именно.
      – Как он мог выглядеть? Всегда один и тот же коричневый плащ, рабочий комбинезон или все тот же серый костюм. – Только на ее свадьбу с Морено, припоминает Иванна, он пришел в синем костюме. – Наверно, одолжил у кого-нибудь, хоть сидел он на нем недурно. Ну, волосы у него тогда были – целая копна, ярко рыжие, прямо огонь.
      Она словно пытается остановить время. Одно воспоминание цепляется за другое, она задерживается на тех, что способны разжалобить наверняка. Словно она под следствием.
      – Все из-за твоей несговорчивости, – заявляет она порой, нарочно уводя разговор в сторону, чтобы не дать мне повода судить ее.
      – Что ж, мама, может, хочешь, чтоб я сам рассказал тебе про этот вечер?
      – Уже поздно, разве тебе не хочется спать?
      – Я ведь ни в чем тебя не упрекаю, – говорю я, чтоб успокоить ее. – Ты поступила правильно – именно такой и должна быть моя жизнь.
 
      Прежде чем они заговорили об этом со мной, я уже все обсудил с Дино: в октябре его ждала переэкзаменовка, которую он вряд ли бы выдержал; впрочем, считал он уже достаточно хорошо, для того чтоб встать за прилавок рядом с отцом, глаз у него зоркий, и он отлично разбирается в соломенных сумках, кошельках, папках с тисненым гербом Флоренции – красной или золотой лилией.
      – Хочешь, поспорим: они захотят, чтоб ты учился дальше.
      – Я поступлю на «Гали».
      – Тогда придется идти в техническое училище.
      – Само собой. Я поступлю в училище при заводе. Туда принимают с шестнадцати лет, даже стипендию дают – двадцать тысяч в месяц.
      – Когда у нас дела идут хорошо, мы за один час кладем в кассу двадцать тысяч.
      – У вас торговля – на «Гали» работа.
      – Да, но не на воздухе, а в цехе. Там тебе не понадобится твой американский язык. Смотри, как у меня все славно получится: буду стоять у лоджии Порчеллино, переводить разговоры отца с туристами, их там всегда полно.
      – А я буду рядом с Милло, он возьмет меня в свой цех, мы с ним будем работать на одном станке.
      – Он тебя приворожил.
      – Ничего не приворожил. Просто он отличный фрезеровщик, и мой отец таким был.
      – А покуда тебя пошлют к отцу Бонифацию, «святому из квартала Рифреди», к нему посылают всех бедных сирот, у него и школа и завтрак бесплатные, там у них спортплощадка, даже стадион, они ходят на экскурсии, но уж мимо церкви не пройдут, прислуживают во время мессы. С его рекомендацией…
      – Я не бедный. Я к мессе не хожу.
      – Если хочешь поступить на «Гали», придется идти к нему.
      – Мне положено место отца. Если нужна рекомендация, мне ее даст Милло, а не отец Бонифаций.
      – Почему? Разве коммунисты сильней попов?
      – Да, Милло сильней, – ответил я.
 
      Обычная сцена наших семейных комедий. Мы сидим в гостиной, втроем за круглым столом. Милло скинул плащ и в тысячный раз закуривает вечно гаснущую тосканскую сигару, Иванна в жакете с синеватым отливом, с узкими рукавами до локтя, быстрым движением подставляет ему пепельницу. На столе подарки: две книги о путешествиях, альбом комиксов, коробка с калибрами, угольниками, гайками. На крышке написано: «Маленький инженер». Я держу руку на коробке, которую уже успел изучить. На тарелках пирожные, Иванна наливает вермут, они пьют, произносят разные тосты.
      За окном дождь. В коридоре хлопает штора. Иванна пошла закрыть ее. На несколько секунд мы с ним остаемся вдвоем.
      – Когда она станет тебя спрашивать, отвечай правду, – говорит он мне.
      Она возвращается, садится к столу, облокачивается на него, скрестив пальцы.
      – Вот пусть дядя Милло, как всегда, даст нам совет, – начинает она. – Но прежде всего ты сам должен мне ответить на мои вопросы. Я твоя мать и желаю тебе добра.
      – Дядя Милло тоже хочет тебе добра, – говорит он.
      – Конечно, – подтверждает она. – Так вот слушай, Бруно. Я подумала: если пойти на кое-какие жертвы…
      – Я хочу поступить на «Гали», – перебиваю я ее речь, заранее, видимо, подготовленную.
      – Разумеется, нужно только подумать, как это лучше сделать.
      – Кем стать – генералом или солдатом, – поясняет Милло.
      – А у тебя какое звание? – спрашиваю я.
      – Не бери пример с меня.
      – Почему? Чем ты плох?
      – Не в этом дело. Когда я подрастал, был фашизм, и мне пришлось больше сидеть по тюрьмам, чем работать на заводе. Как бы там ни было, начал я чернорабочим, словом, не командиром, а рядовым. Начинаешь рабочим, потом становишься мастером. Но теперь ведь фашизма нет!

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20