Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Постоянство разума

ModernLib.Net / Пратолини Васко / Постоянство разума - Чтение (стр. 6)
Автор: Пратолини Васко
Жанр:

 

 


      . – Верно. На 32 и на 40 оборотов. Но лучше, конечно, «цинци» – горизонтально-фрезерные и вертикально-фрезерные. Стол там шире, на нем удобнее работать.
      – Деталь зажата неподвижно, идет навстречу фрезе, которая вращается на шпинделе. А в токарном станке наоборот: там суппорт подводит инструмент к вращающейся детали.
      – Ты хочешь сказать – резец?
      Его дотошность раздражает меня, я начинаю дерзить в ответ.
      – Резец подводится к детали и снимает стружку. Так точно.
      – Но это самая простая деталь. А вот, скажем, тебе нужно обработать сложную деталь, например блок для ткацкого станка или шарнир.
      – В этом случае я зажимаю деталь.
      – Ну-ка, послушаем, как ты установишь станину?
      – В зависимости от твердости металла.
      – Есть разница между алюминием и сталью?
      – Разве я не то же самое сказал?
      Разговор становится более оживленным, на какое-то время мы увлекаемся им, как, бывало, увлекались страницами энциклопедии и справочников. Я говорю, что в училище, хотя занятия у нас групповые, каждому все равно дают поупражняться.
      – Это все теория, – настаивает он, – у станка в мастерской Паррини ты мне все это должен будешь доказать.
      Сигара торчит у него изо рта, он жует ее, мельком поглядывая на часы, и снова высовывается из окна.
      – Может, в центре уже закрыты газетные киоски, и она пошла на вокзал за своими иллюстрированными журналами?
      – Сидит семь часов сряду – ей неплохо ноги размять.
      – Это верно, – соглашается он.
      В прежние времена, когда мне не удавалось заснуть и к тому же «на дворе стояло лето», как говорила Иванна, а значит, лягушки со сверчками затевали большой концерт и молодая луна заливала своим белым светом комнату, он, бывало, командовал:
      – Одевайся!
      Я живо выскакивал из постели:
      – Мы в самом деле поедем?
      Так же как по утрам и в полдень, мы вдвоем усаживались на его велосипед. Если шлагбаум у площади Далмации не был опущен, мы сокращали путь, переезжая через полотно, – велосипед подскакивал на рельсах. Быстро спускались мы к Сан-Якопино, минуя приземистые, жавшиеся друг к другу домишки, и выезжали на шоссе у крепости. Несмотря на темень, можно было разглядеть ее кирпичи; здесь у самой стены, где прежде был Луна-парк, еще стоял уцелевший от старых времен тир. За аркой, воздвигнутой Великим герцогом, под самыми портиками в сиянии неона виднелся бар «Дженио», огни над эстрадой, где играл маленький оркестр, ряды столиков; подъедешь поближе – видны даже скатерти на столах. Но мы останавливались далеко от кафе – чья-нибудь машина, автобус или просто слушавшие музыку зеваки мешали нам разглядеть все как следует. За чьими-то спинами и головами, за огнями автомобильных фар нам удавалось различить бар и кассу. Иванна сидела за кассой, посетители пили и ели у стойки, официанты выстраивались перед Иванной в очередь, она выбивала чеки. Мы видели ее коричневую кофточку с белым воротником, высокую прическу. Нам она казалась королевой. Длилось это не больше мгновения, покуда толпившиеся на площади и в кафе люди не заслоняли ее.
      – Ну, видел ее? – спрашивал Милло. – Теперь будешь спать или, может, сделаем второй круг, чтоб еще раз взглянуть?
      – Давай подъедем поближе.
      – Знаешь, если она нас заметит, будет скандал – ведь она на работе. Все равно как я у себя в цеху. Ты когда-нибудь слышал, чтобы на «Гали» приходили гости?
      Мы медленно-медленно объезжали площадь. Повсюду мрак и тишина. Откуда-то из-за изгороди, украшенной флагами, доносилась музыка – там шло кино на свежем воздухе.
      – Здесь «Выставка ремесел», – объяснял он мне. – Когда мне было столько же лет. сколько тебе, эту площадь звали площадью Кавур. Мой отец говорил мне, что в его времена она называлась Сан-Галло. Здесь в масленицу бывала ярмарка, гулянье, на прилавках торговали сластями, тогда людям немного было нужно. Потом пришли фашисты. Мы, красные, тогда сидели по тюрьмам, площади дали имя Констанцо Чиано – одного из «черных» Сегодня – это площадь Свободы. Запомни некрепко эти слова, подумай, сколько для этого понадобилось перемен.
      Такая уж у него была манера воспитывать, я как губка впитывал в себя его слова, с такой же жадностью, с какой поглощал разноцветное мороженое в киоске у шоссе («А тебе не повредит на ночь?» – спрашивал он, пытаясь отвлечь себя, да и меня, от собственных мыслей).
      Мы снова садились на велосипед и возвращались к бару «Дженио».
      – Кто из них синьор Лучани? – спрашивал я.
      – Должно быть, тот, что стоит у двери и важничает. Вот он подошел к прилавку и пересчитывает посуду. Вот он у кассы, что-то говорит твоей матери. Теперь пошли. – Милло вел себя совсем как синьора Каппуджи. Только ему не приходилось мне подмигивать, и он не уговаривал меня хранить в тайне эти ночные экспедиции.
      Вернувшись домой, я тотчас же засыпал. Иногда, конечно, не каждый раз, я просыпался среди ночи. Эта мука подстерегала меня и во сне. Милло уже не было. Зажигался свет, посреди комнаты, широко раскрыв глаза, стояла Иванна:
      – Папа вернется. Папа уже на пути к нам. Бруно, что со мной будет, если я ошибаюсь?

12

      Мне теперь пятнадцать, и я обо всем сужу так, как в конце концов судят все люди. Я подрос, и вместе со мной подросла и эта лишенная всякой пошлости мысль, которая обусловила мои представления о морали. Иванна избегает шоферов из траттории, она бросила Лучани вместе с его машиной. Все это для того, чтоб отдаться Милло. Когда мы катались с нею по треку, она грубо прогнала молодого Сильвано. Она и Милло были единственными взрослыми, окружавшими меня, и, естественно, я объединяю их в своих помыслах. Нежность, которую мне так не хотелось выказывать, словно отождествляла их, сливала воедино. Они дополняли друг друга, и мне казалось само собой разумеющимся, что они друг друга любят. Я восхищался сдержанностью, с какою они относились ко мне. Но и эта сдержанность, за которую я был так признателен, в то же время казалась мне комедией, которую они разыгрывали не только перед людьми, но и передо мной. Был вечер. Она опаздывала. Милло закурил вторую половину тосканской сигары, он расхаживал по гостиной, то и дело склоняясь надо мной.
      Я был доволен своими успехами и уже чувствовал себя квалифицированным рабочим, перед которым, словно райские врата, распахивались ворота «Гали».
      – Ну как, получается? – спросил я у него.
      Он, как и все старики, никогда не похвалит без оговорки:
      – Что ж, если будешь так продолжать, авось что-нибудь да выйдет.
      Настала та самая минута… Меня вывел из себя отечески-покровительственный тон. За этими продиктованными любовью словами мне почудился голос начальника цеха, с которым придется иметь дело.
      – Конечно, – ответил я, – уж теперь-то тебе не надо придерживать меня за локоть.
      Он, как обычно, ответил мне подзатыльником.
      – Прекрасно. Ты, видать, совсем обнаглел!
      Я встал и в порыве раздражения опрокинул стул. Случилось нечто непоправимое. Милло вынул изо рта сигару. Меня обезоружило его удивление.
      – Брось руки в ход пускать, – сказал я ему.
      Он обтер губы, улыбнулся и снова закурил свою сигару.
      – Ты и маленький вот так отвечал.
      Это удвоило мой гнев. Мной овладела неудержимая ненависть.
      – Брось, – повторил я. – Брось! Я уже подрос. Да будь ты хоть отцом…
      Я крепко оперся руками о стол, с трудом сдерживая желание наброситься на него, начать драку, которая на этот раз не могла бы кончиться объятиями. Даже подумал, что он хоть выше, сильнее меня, но у него уже лысина, он располнел. Я остерегаюсь, но не боюсь его. Он тем временем поднял стул, расплющил сигару в пепельнице и заглянул мне в глаза. Нас разделял стол. Его серые глаза смотрели в мои пристально, не мигая, в его взгляде не свет разума, а только страх и настороженность. Выдержать такой взгляд уже значит драться. Он заговорил, но его слова лишь сильней подзадорили меня. Я ждал вызова, услышал только самое обычное, простое:
      – Может, объяснишь, что это на тебя нашло?
      Ответ вырвался совершенно неожиданно, слетел с языка и подогрел мою ярость:
      – Ты пользуешься мной для любовных встреч с Иванной!
      Его реакция быстрее моей. Я отскакиваю, но своей широкой, как лопата, ладонью он бьет меня по лицу, а другой, протянутой через стол рукой, хватает за шиворот и продолжает наносить пощечины одну за другой, лишив меня возможности ему ответить. Вот он выпустил меня, и я едва не повалился на стол. Тут уж я схватил его за руку и что есть силы вцепился в нее зубами. Круглый стол не устоял на месте, и нам теперь ничто не служит преградой. Свободной рукой он с силой приподнимает мой подбородок. Гляжу на него вытаращенными, вылезающими из орбит глазами и даю ему подножку. Мы оба валимся в промежуток между диваном и буфетом, мне удается прижать его к полу. Он наносит мне удар по виску, я слышу его ругань. Голова трещит. Он уже встал. На руке у него след укуса – фиолетовый, обрамленный каплями стекающей крови круг. Он протягивает эту руку, чтобы помочь мне встать. Мы оба тяжело дышим.
      – Ты стал сильный. Будем надеяться, что и голова у тебя станет крепкой.
      Лишь теперь мы обнаружили, что в драке опрокинули фарфоровую собаку. Словно глиняная копилка, разлетелась она на мелкие куски. Голова ее закатилась под диван.
      В ту минуту, когда мы пытались ее приладить, вошла Иванна.
      – О боже! Ее подарили моим родителям на свадьбу. Они мне дали ее раньше, чем первую куклу.
      Наконец до нее доходит, что между нами что-то произошло. Она видит, как горят мои щеки, видит, что смертельная бледность выступила на лице Милло, обнаруживает беспорядок в гостиной и умолкает. Садится на диван, кладет на колени голову фарфоровой собаки. Неподвижные глаза разбитой игрушки до странного походят на человечьи.
      – Что случилось? – спрашивает она меня. – Я, кажется, схожу с ума.
      Именно это она сказала, переводя взгляд с меня на Милло. Сама Иванна походит на кошку с большими удивленными, остекленевшими глазами. На ней зеленое платье в черный горошек, перехваченное высоко в талии широким черным поясом. Она как большое пятно посреди голубого дивана, она дышит с трудом, грудь ее тяжело вздымается.
      – Подойди сюда, – говорит она мне, – я не в силах даже встать. Выдался такой тяжелый день. Продала больше двух тысяч билетов.
      Я сажусь рядом с ней. Она проводит рукой по моим волосам, глядит мне в лицо, снова переводит на Милло взгляд, полный подозрительности и злобы; теперь я ее узнаю. Спрашивает:
      – Вы его избили? Как вы осмелились?
      Милло перевязывает руку платком, садится к столу:
      – Послушайте меня, Иванна…
      Они начинают разговор. Беспощадная ясная правда, мрачные объяснения, жалкие алиби, но голоса они не повышают. Даже у Иванны ничего похожего на истерику, у Милло обычный тон, со сдержанной горечью он уточняет все, о чем она поначалу пыталась сказать лишь общими словами. Теперь, призвав меня в свидетели, они уже готовы закрыть эту главу, которая по-разному, но равно важна для них обоих, для всей их жизни. Они ставят точку на долгой лжи. Теперь с ней покончено, и они, должно быть, покажутся себе несчастными. Все выдержано в тоне, который счел уместным Милло, – в тоне дружеской, на вид спокойной беседы. Для них она мучительна, мне же кажется просто ужасной. Под конец я снова, как тогда, в свой первый день в школе, вынужден выбирать между ними. На этот раз я выбираю Иванну.
 
      – Бруно убежден, что вы и я… – из чувства сдержанности он на мгновение умолкает. – Словом, он убежден, что мы живем друг с другом.
      – О! – восклицает она и подносит руки к груди, словно желая защитить себя от правды, которая ее, однако, не застала неподготовленной. Теперь она, конечно, говорит, обращаясь к Милло, а не ко мне: – Кто ему это внушил?
      – Никто, – говорю я. – Сам знаю.
      Я отхожу от нее, сажусь на стул за буфетом. Мы все разместились как бы по кругу: я – в углу, у буфета, она – посреди дивана, по-прежнему у нее в руках голова фарфоровой собаки, а Милло сидит перед ней, опершись локтем о стол.
      – С каких же это пор? – настаивает она с обидой и тревогой, звучащей как-то легкомысленно.
      Милло тотчас же удается все уладить:
      – Поначалу всегда видишь в других зло, которое заложено в тебе самом.
      – Бруно еще мальчик, – пытается она прийти мне на помощь.
      – Он такой, каким мы его воспитали, – говорит Милло. – Он почти мужчина, он уже не может быть совершенством. Впрочем, мы должны ему все это объяснить.
      – Что? – протестует она.
      Я слушаю их и спокойно гляжу, как они исполняют свои роли, я и впрямь спокоен, а они лишь притворяются.
      – Почему вы до сих пор говорите друг другу «вы»? – спрашиваю я.
      – Бруно! Значит, Миллоски сказал правду!
      – Зови его Милло, – говорю я ей. – Зови его Волком, зови как хочешь. Только говори ему «ты», не то я больше не стану вас слушать.
      – Но я всегда обращалась к нему на «вы», – возражает она так упрямо, что я готов и ее возненавидеть. – Я даже позабыла, что вас зовут Альфьеро. Ну, скажите сами, Миллоски, разве не так?
      – Именно это Бруно считает фальшью, – говорит он. – И он не так уж неправ.
      – Что это значит? – говорит она, упрямо стоя на своем.
      Он по-своему прав в одном, очень важном, – говорит Милло. – Ему кажется, будто его могли обманывать те, кто больше всех его любит.
      – Давай, давай! – бормочу я.
      – Вот как, – говорит он. – Ты, может, думаешь, мы продолжаем лгать, ломать перед тобой комедию… Даже если б оказалось правдой, будто я и твоя мать…
      – Любовники… – заканчиваю я.
      – Бруно! – повторяет она. – Боже мой! – и, словно задыхаясь, подносит руку ко рту.
      – Успокойтесь, Иванна, эта минута должна была настать, – прерывает он. – Дайте мне высказаться. Вы уже давно знаете все, что я сейчас скажу, хоть мы об этом ни разу не говорили… – Он глядел на нее с таким состраданием, с такой нежностью, но я лишь сильней презирал его за это. А ее я презирал еще больше за то, как она качала головой, опершись ею о спинку дивана. – Раз уж не миновать этой чаши… – сказал он.
      – Ах, дети, дети, ты отдаешь им все, – лепечет она, – а потом… – Теперь она успокоилась, закурила сигарету, взятую из сумочки на буфете. В воздухе поплыли круги дыма. Она сказала: – Ну что ж, Миллоски, раз так нужно…
      Милло словно нарочно повернулся к ней боком, как бы желая выключить ее из беседы. Теперь он обращался только ко мне.
      – Я люблю твою мать как свет очей моих, – сказал он. – Если б она попросила у меня птичьего молока, я и его достал бы, хоть со дна морского.
      Я не смог удержаться – сжатые губы свела гримаса смеха.
      – Не ухмыляйся, идиот! – сказал он. – Я порой говорю слишком вычурно. Но такой недостаток еще можно простить.
      Меня чуть пугала убежденность, с какой он говорил, но все убивала выспренность, риторичность его слов.
      – Она меня никогда не просила ни о чем. Ни о булавке, ни о стакане воды. Мне подавала, когда нужно. Своим трудом содержала себя и тебя, работала, хоть могла без труда по-другому устроиться. Раз ты говоришь о любовниках – значит понимаешь, что ей было бы нетрудно… Не каждая так поступит.
      Он ходил вокруг да около, стиснув кулаки, так и не приступая к самому главному; видно было, как он мучается. Он медлил, подыскивая нужные слова, и поправлял платок, которым перевязал укушенную руку.
      – Будь я и впрямь любовником твоей матери, – сказал он, – ты бы на меня не накинулся. Мы бы с ней повели себя по-иному – не как отец с матерью. Мы бы только гладили тебя по головке. Ну, она мать, а я, дурак, хотел заменить тебе отца. Считал – это долг перед твоим отцом, долг друга… Скрывать не буду, я твою мать любил и теперь люблю. Хочу и тебе пожелать так полюбить девушку, которую выберешь, только чтоб везло тебе больше, чем мне. Я твою мать полюбил еще прежде, чем мы с ней встретились. Морено писал мне о ней, когда я был в ссылке. Я-то всегда был один – отдал жизнь идее, за которой пошли миллионы. Но в любви не везло, я тут один, как волк. – Словно боясь растрогаться, он то хватался за нить своих рассуждений, то терял ее. – Вернулся из ссылки, а они еще не поженились. Это я нашел им квартиру. Отца не стало, и она поначалу ждала, что я предложу ей руку. Да, руку! – Он покачал головой. – Ты мне все мысли спутал. Я ей сделал предложение, а она решила, что я иду на жертву, чтоб помочь молодой беззащитной вдове с ребенком. Да, она думала, будто я только хотел выполнить долг перед твоим отцом. А потом, когда поняла, что я с ней всем сердцем, преградой стала ее вера в то, что жив Морено. Может, тщетная надежда, как знать, но я уважал эту надежду… Мы-то с тобой на этот счет договорились, когда ты еще совсем маленьким был… Но она вот…
      Он провел рукой по лбу, пригладил волосы, большим пальцем расправил усы и выпрямился, словно хотел показать, какого труда стоили ему эти последние доводы – веские, вполне ясные, единственно важные из всего, что он хотел мне сказать. И все же он продолжал:
      – Знал бы ты, как я себя вел, видя их счастье! Отец у тебя был человек простой, может, чуть легкомысленный… Мне он стал братом. Для иных это лишь слова, у нас так было на деле. Порой дружишь с человеком, который обо всем судит по-иному, хоть людям и свойственно злиться друг на друга, когда их взгляды не сходятся. Из тюрьмы, из ссылки я писал ему чаще, чем матери. Тогда мать была еще жива, в пятьдесят лет ушла в богадельню: работать не могла из-за артрита. Получал я посылку – значит, Морено послал. Выпадает в тюрьме веселый часок – значит, письмо от Морено пришло. Он писал про гонщика Бартоли, про футбольную команду «Фьорентина», да о разных смешных пустяках насчет наших знакомых и в городе и на заводе. Сколько раз пытался я с тобой говорить о твоем отце!
      – Ни разу, – сказал я.
      – Тебе кажется так оттого, что ты сам никогда не хотел о нем слышать, – пригвоздил он меня к месту своим ответом. – Когда тень облекаешь в плоть, она становится мифом. Ты еще в детстве отверг этот миф. Я под конец решил – так и надо. Хотелось, чтобы ты подрастал без всех этих сложностей и мир принимал как есть; хотелось уберечь тебя от сомнений. У нас с тобой все было ясно. Ты звал меня дядей, я заменял тебе отца. Я ошибался, верил – все как надо. Вот отчего я всегда говорил тебе правду о Морено. Не всю… – добавил он, – но почти всю. Отец у тебя был чудесной души человек, жил он счастливо. Вот ему и не хватало времени для раздумий. Мог он в чем-то и ошибаться, – Милло прикусил губу, будто ловя ускользавшую от него мысль. Довольный найденным решением, он закивал головой в подтверждение. – Да, мог и ошибаться.
      Теперь он казался мне беззащитным. Я решил воспользоваться этим.
      – Что это значит?
      – Миллоски, – прошептала Иванна.
      Мы обернулись в ее сторону, словно только сейчас о ней вспомнили. Она сидела, согнувшись, опершись локтями о колени. По щекам до самой шеи текли черные от туши слезы.
      Милло твердо ответил на мой вопрос и на ее мольбу:
      – Тут ничего страшного, Иванна. Морено не был грязным фашистом. Я ему многое пытался объяснить, но он не смог пойти против течения. Он мог бы спокойно оставаться на заводе, когда ему дали броню. В добровольцы записался потому, что его заставили. Я тогда снова очутился в тюрьме, а не то смог бы его разубедить. Он на следующий же день раскаялся. Это видно из письма, которое он написал мне перед отъездом. Вы, Иванна, лучше меня знаете, в каком он был настроении, когда на него напялили мундир, посадили в поезд, а потом на пароход.
      Она закрыла лицо руками, стала всхлипывать.
      – Только не это, это лишнее, – говорила она отрывисто, зло и уже сдаваясь. – Я сделал все, чтобы Бруно поверил в отца. Его отец ни в чем не каялся, у него не было слабостей.
      Милло встал, потом сел рядом с ней, обнял ее за плечи:
      – К чему это? Мальчик все должен знать. Нам от него нечего скрывать. Мы ничем не оскорбим ни мертвых, ни живых.
      Она поддалась безграничному отчаянию и, прижавшись щекой к его плечу, сказала:
      – Миллоски, вы меня огорчили впервые, Морено вернется, Морено должен вернуться, – повторила она, словно в бреду, по-прежнему прижимаясь к нему щекой. В эти минуты она, казалось, забыла обо мне.
      – Значит, – сказал я Милло, повинуясь голосу инстинкта, – значит, ты можешь идти. О маме я позабочусь сам. Чтоб ноги твоей не было в моем доме.
      Милло высвободил руку, которой обнимал плечи Иванны, и пристально посмотрел на нее. Я стоял перед ним, но он избегал моего взгляда. Должно быть, в ту минуту глаза у меня горели, мне трудно было скрыть охватившую меня дрожь.
      Она вздохнула, опустила ресницы и снова откинулась на спинку дивана. В наступившей тишине слышно было наше дыхание. Шум телевизора доносился из окон напротив; когда лягушки переставали квакать, стук будильника в комнате Иванны заглушал пение сверчков. Не было больше слов. Только Милло, увидев, как она сидит, запрокинув голову, прикрыв глаза, бессильно опустив руки, произнес:
      – Все ясно. – Он сделал шаг в мою сторону. Я словно замер на месте и разглядывал его скорее с любопытством, чем с презрением. Он наклонился ко мне, взял мои руки в свои, на мгновение прижал их к груди и, мягко улыбнувшись, взглянул на меня с любовью. – Подчиняюсь, – добавил он. – Прощай!
      Его поведение меня смутило. Хоть я и презирал его, но в ту минуту не мог ненавидеть, как мне бы того хотелось. Все выглядело глупо, жалко. Я продолжал хмуриться.
      – Прощай! – ответил я.
      Он выпрямился, не выпуская моих рук.
      – Еще увидимся. – Его фигура медленно растворилась в полумраке коридора.
      В пепельнице осталась забытая им сигара. Я хотел было позвать его, напомнить, но меня удержала Иванна:
      – Это неправда. Знаешь, он сказал неправду об отце… Вот когда я убедился в ее способности лгать и тотчас понял, что утратил друга.
      – Как сквозь землю провалился, – говорила потом Иванна, – а мы продолжали жить все той же жизнью. Только, не сговариваясь, больше не появлялись у Чезарино. Кто на этом потерял, так это бедная Дора, – Иванна снова вздыхает. – Меня все это еще тогда заставило задуматься над твоим характером. Да и теперь думаю… Ты за шесть месяцев словечка не проронил.
      – Я еще был мальчишкой. У меня были свои друзья. – Теперь к Дино и Армандо прибавились Джо и Бенито. Нас свел случай, но дружба стала долгом. – С Милло мы после этого ссорились и мирились по крайней мере дважды.
      – Да, – сказала она, – но с того вечера наши отношения изменились. Он больше не чувствовал себя у нас как дома. Теперь его подолгу упрашиваешь пообедать у нас в воскресенье.
      – Это тебя очень огорчает?
      – Очень. Если подумать, – говорит она, – то он был груб, но ты тоже перешел все границы. Тебя мог оправдать лишь возраст. А я оказалась меж двух огней. Он мне прежде все говорил глазами, а тут сразу пришлось услышать… Мне больно стало, словно я не все сделала, чтобы убедить его в ненужности любви, на которую я не могла ответить. Твоя грубость дала мне понять, как мучит тебя память об отце. Я и другое поняла: ты лгал, притворялся, что веришь вместе со мной. Сколько кинжалов тогда вонзилось в мое сердце. Вдруг я увидела: ты уже вырезе, а наше время прошло.
      Я ходил в третий класс технического училища. Вдали от нее проводил я долгие часы с друзьями у речки и у мостика возле боен, но и это теперь приобрело иной смысл. Дино еще был «одиночкой, безработным, холостым вдовцом» – так мы его дразнили порой, а мы с Армандо уже обзавелись девочками.

13

      Паола и Розария – девчонки, больше о них, пожалуй, ничего не скажешь. Они столь же привлекательны и столь же ограниченны, как и любая другая, которой можно сказать: «Помолчи, дуреха, все равно ничего не поймешь», да еще так, чтоб это звучало упреком и в то же время походило на ласку. Все, что у ребят приводит к драке, с ними кончается лаской. Ты их отталкиваешь, говоришь им: «Check out, baby. Убирайся!» – зная, что их горести всегда можно исцелить поцелуем. У них нет ни гордости, ни целомудрия. Впрочем, как раз целомудрия хватает. У Паолы, например, даже избыток. Не девушка, а лилия или там фиалка. Но чувство достоинства и целомудрие фатально проявляются лишь на самой низкой ступени. Это целомудрие плоти, а не духа. Они готовы на все, развязны до того, что кажутся распутными, но до конца ничего не доводят. В наше время танцуют рокк, летают на Луну, мы вольны поступать как хотим, а они точь-в-точь как их прабабушки, думают совсем о другом. Им лет шестнадцать, восемнадцать, пусть даже они работают на заводе или в конторе, но и у станка и за пишущей машинкой у них перед глазами только одна свадьба и маячит. А не выйдет – они в двадцать два, двадцать четыре года готовы записаться в старухи и сразу скисают. С такими девочками всегда легко сговориться, если только они не предпочтут тебе кого-нибудь постарше. Добиться их взаимности не трудней, чем услышать музыку, бросив жетон в автомат-проигрыватель. Они ведь работают на заводах, они служат, им рожать людей завтрашнего дня, а сердце их все еще рабски привязано к очагу. До чего же и впрямь буржуазны эти милые болтуньи. Конечно, я имею в виду Паолу; Розария выросла в другой среде и думает по-иному, но обе они друг друга стоят.
      Значит, Армандо с Паолой, я с Розарией. Поначалу было не так. Первым познакомился с Паолой я. Стоял весенний день, разлилась Терцолле, Армандо тряс меня и Дино за плечи, заставлял нас любоваться наводнением. Как всегда, торчал на своем месте рыбак с черной повязкой, теперь уже мы видим в нем не пирата, а одного из тех полоумных, которые, вооружившись удочкой и приманкой, часами ждут, пока клюнет рыбка. Он был нашим лучшим клиентом. Мы продавали ему червей по пять лир за пригоршню, часами рылись в грязи, чтобы накопать их. Иногда он оплачивал наш труд натурой.
      – Хватит вам по две сигареты на брата?
      Что бы там ни было, а его молчаливость исключала доверительные отношения. Если мы настаивали на наличных, он обращался к супруге, сидевшей под зонтом в обществе троих детей:
      – Выдай им пятьдесят лир!
      – Из своего или твоего кошелька? – В зависимости от полученного ответа она прижимала к груди самого младшего, откладывала в сторону вязанье и расплачивалась с нами. Как добродетельная супруга и мать семейства, она считала своим долгом спросить: – Куда вы теперь отправитесь?
      В те дни, зачитав до дыр похождения Нембо, Кида и Луизы Лэйн, мы не находили себе иных занятий и, раздобыв несколько монет, играли друг с другом на деньги, сидя у моста подле бойни, – Армандо владел замусоленной колодой карт. Мы сидели прямо на мостовой, прислонившись к опорам моста, и разыгрывали свой турнир. Я всегда вел рискованную игру и неизменно оставался без гроша после нескольких партий. Пусть теперь они, выдающие скупость за ловкость, по очереди обирают друг друга. Вдобавок, я был уверен, что Дино, при всей своей жадности, вернет мне мой проигрыш. Он готов был кому угодно отказать даже в окурке, но не отказывал, если его о чем-нибудь просил я. Порою я нарочно, в наказание, просил его о чем-нибудь, и тогда он, корчась от жадности, прятал глаза, глотал слюну и все же делал по-моему. Только предупреждал:
      – Смотри не говори, что я возвращаю тебе твое же.
      Тут уж я понимал, что он раскололся:
      – Давай, давай, не надо лишних слов!
      Дино подчинялся. Ну, а если выигрывал Армандо, для меня наступал черный вечер. Армандо мне друг: когда ездим на его машине, он бензин не бережет. Что же до остального, то и теперь и прежде он не умел извлекать радость из щедрости.
      Вот один из таких вечеров. Мне наскучило слушать перебранку ребят. Я обхожу мост, не зная, что предпринять дальше. Этот мост, по которому через реку переезжают поезда, расположен рядом с бойней. В такие часы здесь и на отгороженной забором площадке пусто. Раньше прямо к мосту вела аллея. На скамье меж двумя платанами – старики и влюбленные. Сел и я. Под ноги попался мячик, одним ударом носка я загнал его за забор.
      – Теперь сам иди к сторожу за мячом! Видишь, не мой, а брата. И не думай, что раз я одна…
      Ворчит, как старуха. А ведь почти девчонка. Волосы длинные, рассыпались по плечам. Шерстяная кофточка. А брат тут как тут, распустил нюни. Сторож грозит мне кулаком, но мяч возвращает. Она успокаивает братишку и возвращается ко мне:
      – Я – Паола. А ты кто?
      – Не будь ты девчонкой, я б тебе, дуре, дал по шее.
      Это ее не злит, она даже улыбается:
      – Ты здесь часто бываешь?
      Темнеет. Дино и Армандо перешли к другому столбу, где горит фонарь. Паола засыпает меня вопросами, трещит, как пулемет. Ну, как на допросе в полиции. Я уже знаю, что она живет у Понте-ди-Меццо, обожает Пэта Буна и Тайоли, а на следующую зиму ей обеспечено место в конторе «Манетти и Роберте» – у нее диплом стенографистки.
      – Ты для своих лет кажешься крошкой.
      – Оттого что кофточка велика.
      Что делать с такой девчонкой? Притиснуть к платану, обнять, чтоб убедиться, какая она на самом деле взрослая? Не успел я и притронуться к ней, как она уже прикидывается оскорбленной:
      – Не смей со мной так обращаться. Прощай!
      Только она ушла, я о ней и думать позабыл. А на другой день вижу, как внимательно она разглядывает витрину колбасной у нашего училища.
      – Привет! Ты что, только из школы?
      – В этом году у нас вторая смена, классов не хватает. Но скоро конец, экзамены…
      Сегодня на ней платье, кофточки больше нет. Маленькая, но совсем женщина. Волосы перехвачены лентой, губы намазаны, золотая цепочка точно обрисовывает грудь. Забавная, изящная, а смотреть на нее тошно. Глаза широко распахнуты, во взгляде сомнение: то ли меня изучает, то ли вообще начеку. В одной руке пестрая сумочка, другой придерживает за руку братишку, который лижет мороженое и косится на меня. Хочу отвести ее к берегу, там меня ждут Дино и Армандо, но она отказывается:
      – Это не наш квартал, я вообще не ищу общества. – И она уводит меня к тому же платану у бойни, усаживает на ту же скамейку. – Учишься на землемера или на техника?
      – Нет, я же тебе сказал: осенью поступлю на «Гали».

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20