Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Любовь земная (№2) - Имя твое

ModernLib.Net / Современная проза / Проскурин Петр Лукич / Имя твое - Чтение (стр. 43)
Автор: Проскурин Петр Лукич
Жанр: Современная проза
Серия: Любовь земная

 

 


Он дождался, когда Тимофеевна, утомительная в своей заботливости, вышла; он уже сумел вернуть себе защитный, несколько иронический тон, всегда выручавший его в трудные минуты. На противоположной стороне улицы начали гаснуть одно за другим окна, и светили лишь вдоль тротуаров таинственные с наступлением глубокой ночи фонари. Вообще молчать и делать вид, что ничего не случилось, – бессмысленно, глупо; нужно подойти к этому с холодным сердцем, расставить фигуры на свои места, решил Николай, по-прежнему хмурясь. Он уже испытал однажды такое же чувство беспомощности, когда ездил домой, в деревню, и впервые встретился с отцом после его возвращения с Камы. Смотрел на отца во все глаза и не знал, как ему поступить; им обоим было мучительно неловко, но и отец на сближение первым тоже не пошел; после двух-трех безуспешных попыток заговорить на общие темы замолчали оба, но Николай все время чувствовал на себе испытующий взгляд отца. С тем и уехал, сославшись на практику; и только мать, укладывая ему в чемоданчик горячие пышки, подняла строгие, все понимающие глаза и сказала тихо:

– А ты не суди, не надо. Ты пока в судьи-то не годишься, рано тебе…

– Ты это о чем? – спросил он, мучительно краснея и невольно опуская глаза.

– А Ленке скажи, как только работа схлынет, приеду, побуду недельку, Ксенюшку к себе заберу, молоком отпоить, поправить, тощая больно, глазенки одни и светятся. Чем они ее там, в городе, кормят, еще прислугу держат, – вместо ответа сказала Ефросинья, и вот теперь Николай вспомнил этот недавний случай. Вполне вероятно, там скорее всего в судьи он действительно не годился, там у него не было никакого права; он и сейчас не хотел копаться в жизни отца. Но здесь… Здесь-то что его удерживает? Народная мудрость, не рекомендующая совать нос во всякую щель? Жалость к сестре? Брезгливость? Ишь какой чистоплюй выискался, сразу же возмутился он, а жить в доме человека, которому ты стольким обязан и которому твоя сестра наставляет рога, жрать, грубо говоря, его хлеб, чистоплотно? Нет уж, сестра как хочет, это ее в конце концов дело, она взрослый человек, а он в этой грязи барахтаться не будет. Нет уж, увольте, он завтра же уйдет в общежитие.

Старый высокий вяз, уцелевший в войну, приходился верхушкой под самые окна; под порывами ветра он старчески натруженно скрипел. Бедняга, повидал ты на своем веку, подумал Николай и подошел к зеркалу. Пожалуй, пора уже было побриться, от висков вниз отчетливо наметились темные полосы, и усы уже есть. Николай сказал: «Гм!» – и потрогал верхнюю губу, пригладил растрепанные волосы. Усы, разумеется, можно было сбрить, можно и оставить. Это дело такое, у каждого свой вкус. Если разобраться, то и не надо ничего усложнять намеренно, решительно ничего…

С этими мыслями Николай прошел длинным пустым коридором, постучался к Аленке и, услышав короткое «да», вошел. Скользнул взглядом по столу, заваленному справочниками, журналами, конспектами, Аленка сидела и что-то усиленно штудировала.

– Это ты, Коля? – сказала она не оглядываясь. – Здравствуй, подбиваю вот данные по последней поездке в Слепненский район. Знаешь ведь, по линии облздравотдела наблюдаю его уже третий год. Консультирую больных своего профиля, наиболее интересных забираю в стационар. Ну, и областное мое начальство тянет душу, замучили отчетностью. Столько врачу приходится исписывать бумаги… Как у тебя дела, Коля? Садись…

– Ты зачем обманываешь Брюханова? – спросил Николай, прерывая ее и задумчиво рассматривая свои длинные, худые пальцы. – Живешь с каким-то Игорем… это, надо полагать, тоже входит в понятие отчетности…

Сейчас он глядел в упор, и хотя пытался сохранить спокойствие, уголок губ у него слегка дернулся; он видел, что лицо у нее пошло большими рыжеватыми пятнами, удар был слишком неожидан и жесток. В следующее мгновение она мучительно побледнела.

– Зачем ты так, Коля? – спросила она глухо.

– А как? Как надо? – Он сжал виски руками, потому что опять появилась режущая боль, но не отвел от нее расширившихся, бешеных глаз.

– Я люблю его, давно люблю, – сказала она. – Я не знала этого раньше, но теперь знаю… знаю наверное…

– Вот как значит, любишь его. Вот почему ты никак в Москву не соглашаешься ехать… Но ведь честнее сказать, Брюханов-то настоящий человек… А ты – обманывать, такая грязь.

– Мальчишка! Как ты смеешь! Что ты понимаешь в жизни?

– Не меньше твоего, Алена, – сказал он, изо всех сил сдерживая себя, – Или ты мне хочешь посоветовать, чтобы я тоже узнал вот такую, как ты говоришь, жизнь от крыши до подвала, до сточных канав?

– Зачем ты меня мучаешь? – Аленка задохнулась, взялась обеими руками за грудь, – Что же это такое? Уйди, сейчас же уйди!

– Ну, разумеется, мы привыкли думать только о себе, о своих болячках, о своих удобствах. Если мы кого-то мучаем, мы об этом не задумываемся, если же нас чуть-чуть против шерсти – мы уже кричим: насилие, разбой, караул… Ты как хочешь, твоя жизнь – это твоя жизнь, но я оставаться в этом дерьме не намерен, – сказал он просто, почти бесцветно; первая острота прошла, и Николай сейчас боялся смотреть на Аленку, ему изменила выдержка. За несколько минут Аленка словно постарела, резкие складки залегли возле губ, голос звучал тускло; Николай видел, что каждое его слово причиняло ей почти физическую боль, и он, резко повернувшись, почти бросился к двери.

– Подожди, – попросила она, и он, опустив голову, остановился. – Я не хочу, чтобы ты так уходил…

– Я переберусь в общежитие, к ребятам, – сказал он. – Завтра заберу вещи…

– Коля… что мне делать? – спросила она, слепо и неотрывно глядя ему в глаза. – Я люблю его, я ничего не могу изменить. Я все, что могла, делала, боролась с собой… Понимаешь, я люблю его, я не могу без него… понимаешь, не могу?

– Не понимаю, – как-то чуждо и холодно отозвался Николай. – Вернее, может быть, я бы и понял тебя, скажи ты Брюханову, но так…

– Я знала, что мне все придется пройти… все оттягивала, но теперь я хочу, чтобы ты выслушал меня… Именно ты, Брюханов меня легче поймет, легче простит… Он, пожалуй, уже все… почти все знает… но ты, ты…

– Одумайся, Аленка, я не хочу ничего больше слышать, – его передернуло от жалости к ней, что-то метнулось у него перед глазами, что-то из прошлого, какая-то смятая, полузабытая тень, искаженное в крике лицо матери, и чувство собственного одиночества в этом мире охватило его; никто здесь не понимает друг друга, с отчаянием подумал он, никто никого не слышит, кричи не кричи. Я не понимаю, что она говорит, и никогда не пойму, и, однако, мы почему-то нужны друг другу, ей зачем-то нужно, чтобы я понял. А зачем? Что она говорит, подумал он, видя ее шевелящиеся губы, огромные темные зрачки и пугаясь. Он не слышал, ничего не слышал, теперь он ясно вспомнил голодную весну, когда они с Егоркой отправились в лес, на озеро, и настреляли уток, а потом умерла бабушка Авдотья, и мать послала их с Егоркой наготовить дров, а он вдруг ослеп; он ничего совершенно не видел, и тогда впервые ужас перед смертью охватил его. Он и сейчас мучительно весь передернулся, это было невыносимо… Он беспомощно глядел на Аленку, шевелившую губами, и ничего не слышал…

– Коля, что с тобой? Коля, Коля! – закричала Аленка, бросаясь к нему и обхватывая его за плечи; она что-то лихорадочно говорила, трясла его, дала ему выпить воды.

Увидев, что она бросилась к телефону, он отрицательно замотал головой, и весь мир звуков, огромный и такой необходимый, прорвав какой-то заслон, обрушился на него, и он замер от счастья, от боязни его вновь потерять. Первым делом он услышал шум листвы под ветром и покосился на полуоткрытую форточку, затем до него дошло слабое потрескивание лампочки под потолком, очевидно, она вот-вот должна была перегореть.

– Ну что, Коля? Да скажи хоть что-нибудь, – решилась наконец нарушить испуганное молчание Аленка.

– Я ничего не слышал… все как под ватным колпаком…

– Как ты меня напугал, ну, слава богу, это бывает, тебе надо лечь, Коля…

– Ладно, Аленка, все прошло, будет об этом, – попросил он. – Со мной мы все решили. Я давно хотел, мне там будет удобнее, ближе к ребятам, к лаборатории.

– Ну хорошо, Коля, как хочешь делай, как тебе лучше, – ее голос звучал удручающе ровно, и это говорило о том, что для нее уже тоже все решено. – Пойми, это не каприз… и не распутство, как ты думаешь. Так распорядилась жизнь… Брюханов прекрасный человек, чистый, честный, я знаю, что я его не стою… я готова стать перед ним на колени… Но понимаешь, Коля, он слишком сильный… Я ничего не могу прибавить к его силе, ничего не могу ему дать, я бесполезна для него…

– Какая чушь… Он же тебя любит… Он тебя человеком сделал! – опять не удержался Николай. – Образование дал, ты хотя бы об этом подумала!

– Да, сделал, сделал, разве я не знаю! – Аленка еще больше выпрямилась, вся она сейчас была как натянутая струна. – Любит… знаю, любит… Но мне-то этого мало, мне-то нужно близкому человеку полезной быть, до его высоты тянуться… А он не пускает туда никого. Он гордый, он со всем справляется один. И получается: он отдельно, и я отдельно, и только по вечерам, по ночам вместе, а мне этого мало…

– Ну, и почему ты не можешь сказать Брюханову, как мне сейчас? Он же умный, все поймет, он все для тебя сделает.

– Поздно, Коля, сейчас это уже ничего не изменит…

– А почему ты думаешь, что здесь будет иначе? Ты ведь так мало его знаешь.

– Ты его видел? – осторожно спросила Аленка.

– Ну, допустим, не видел. Разве это что-то меняет? Совершенно чужой, незнакомый тебе человек…

– Какой ты смешной, Коля… Он врач, мы работали вместе. Он, он хороший… он тебе понравится.

– Никогда! И не вздумай меня с ним знакомить. Подожди, он тебя обдерет как липку и бросит. Ты еще не знаешь, какие по этой части артисты бывают…

– Он меня любит, в этом женщина никогда не ошибется…

– Ладно, в конце концов это не мое дело. А о Ксене ты подумала?

– А что Ксеня?

– Дочь Тихон Иванович никогда тебе не отдаст. – Николай опустил глаза. – И правильно поступит, и я бы на его месте не отдал.

– Но это невозможно! – Побледнев, Аленка затравленно глядела на брата. – Я же без нее умру… что ты говоришь…

– Не только возможно, но просто необходимо, – жестко сказал Николай. – Ты и не затевай возни, сама сделала выбор…

Неожиданно дверь приоткрылась, и в комнату просунулась до бровей обвязанная платком голова Тимофеевны.

– Господи, – ахнула она, – что ж такое? Иду, а они жужжат, жужжат… Седьмой сон досматривала… Вы что?

– Иди, Тимофеевна, – глухо сказала Аленка, – сейчас ложимся. Спокойной ночи…

– Вона! Уже утро на дворе! – фыркнула Тимофеевна, подозрительно перебегая глазами с одного на другую и с видимой неохотой исчезая.

– Или ты завтра напишешь Тихону Ивановичу, – сказал Николай, направляясь к двери, – или это сделаю я… Это я тебе обещаю твердо.

<p>6</p>

С некоторых пор у Тимофеевны появилось чудачество всю приходящую почту во что бы то ни стало просмотреть раньше всех, а газеты хоть бегло прочитать до Брюханова. Для этого она пораньше спускалась к почтовому ящику, затем, вооружившись очками, внимательно изучала обратные адреса на письмах, а в газетах специально купленным синим карандашом отчеркивала интересные, на ее взгляд, новости, и уже только после этого давала газеты Брюханову. Тому это не совсем нравилось, но, попробовав изменить положение и встретив несгибаемый отпор Тимофеевны, он смирился и махнул рукой. Тимофеевна была довольна завоеванной победой и за завтраком первая всем рассказывала новости. С тех пор как Брюханов был переведен на работу в Москву, Тимофеевна стала безраздельной хозяйкой почты, но после ночного разговора Николая с Аленкой, почувствовав накаленную атмосферу в доме, она и не заглядывала в газеты и редко, раз в два-три дня, спускалась к почтовому ящику, а то и вовсе забывала об этом, готовила кое-как, спустя рукава, и по несколько раз в день принималась говорить о расчете, о том, что она уже больна и стара, не может угодить на всех в таком бестолковом семействе, где каждый тянет в свою сторону, кто в лес, кто по дрова.

Уход Николая в общежитие она встретила как разразившийся среди ясного дня гром, убивалась и причитала, словно по покойнику, и едва за ним закрылась дверь, без сил, без слез обрушилась на диван в передней. В тот же день Аленка дала телеграмму Брюханову с просьбой немедленно приехать, а назавтра, под вечер, Брюханов уже стоял в передней и высоко подбрасывал к потолку взвизгивающую от восторга дочку.

С Ксеней на руках он поздоровался с Тимофеевной, привычно поцеловал Аленку и, всматриваясь в нее, спросил:

– Ты не больна, Аленка? Что-то бледная… Что-нибудь случилось? Где Коля?

– Да, случилось, – сказала Аленка. – Пойдем к тебе.

Брюханов неторопливо причесался у настенного зеркала, прошел в кабинет, передав Ксеню Тимофеевне, и та, не мешкая, чувствуя неладное, унесла на кухню брыкавшуюся, норовившую вырваться из рук и проскочить в кабинет к отцу девочку; ворча про себя, что надо бы вначале по христиански за стол всем сесть, встретить хозяина, а тогда бы и за разговоры приниматься, Тимофеевна принялась кормить девочку, заодно налив молока в блюдечко и для кота.

В эту минуту в кабинете Брюханова решившаяся наконец Аленка, точно бросаясь головой в омут, сказала:

– Тихон, мы не можем больше быть вместе… Я… я… люблю другого… одним словом, у нас было все…

Брюханов, остановившийся в это время у стола, чтобы прикурить, так и остался с незажженной папиросой; на мгновение ему показалось, что в комнату ворвался черный ветер, охватил его с головы до ног. Он сразу и бесповоротно понял, что это конец, он старался только удержаться, не шлепнуться в зеленую покойную пасть кресла; слепая ярость плеснулась в нем, до судорожной боли в сердце захотелось выхватить браунинг и тотчас все кончить, и рука сама собой скользнула в карман, стиснула прохладную плоскую рукоятку. Аленка завороженно следила за каждым его движением. Опять стены поплыли перед ним, его шатнуло, нетвердо ступая – только бы не видеть ее застывшее, испуганно-чужое лицо! – он прошел к окну и, уже окончательно теряя контроль над собой, схватился за штору и рванул ее вниз. Грохот падающего карниза, цветочных горшков, в большом количестве стоявших на низеньком столике у окна, отрезвил его. Комната наполнилась звоном битого стекла; несколько раз мигнула люстра. Аленка стояла, все так же прижавшись к стене, но не сделала ни одного движения, чтобы как-то защититься, прикрыть себя. Избавляясь от искушения, слепо, почти ощупью, он обошел кресло; выдвинул ящик стола, швырнул в него браунинг, заставив себя таки разжать пальцы. Непонятно, совсем непонятно, почему он жил и зачем вся его жизнь, ничего не понятно. С ним рядом шел человек, женщина, и у него так и не нашлось лишнего получаса, чтобы поглубже заглянуть в ее душу, разгадать ее до конца… Предать, так подло, так жестоко…

Почти чугунная тяжесть была в нем, на лоб наползли складки, и только резкие, нетвердые движения рук, когда он швырял браунинг, выбирал и разминал папиросу, выдавали степень искавшего в нем выхода бешенства. Сейчас точно впервые Аленка увидела его; после своих слов, сразу же обрубивших любой путь к отступлению, она оцепенела; мучительная, сжигающая сила безрассудства в хорошо знакомом, не так давно самом близком человеке ошеломила ее; ей стало страшно от непоправимости того, что она сделала.

Брюханов так и не закурил, смял в горсти папиросу, швырнул ее под ноги и рванул ворот кителя, блестящие пуговицы посыпались, брызнули в разные стороны.

– Послушай, Аленка, – сказал он хрипло, – может, тебе показалось, а если ничего не было? Возьмем и забудем… забудем и никогда больше не вспомним… Так, минутная твоя фантазия.

Аленка, дрожа бледными ноздрями, оторвалась наконец от степы, завороженно пошла к нему с широко раскрытыми, немигающими глазами; ей и самой на какой-то миг показалось, что ничего не было, что вот сейчас оба они расхохочутся, прильнут друг к другу, она вдохнет пропотевший, пыльный запах его одежды и все кончится. И остановилась.

– Прости, Тихон, ты должен меня понять…

– К черту! – оборвал ее Брюханов, в одно мгновение опять выходя из себя. – Почему я должен всех понимать, все взваливать на свои плечи? Почему? По какому закону? А кто меня поймет? Хватит, я слишком много и без того волоку, это уже сверх всяких сил! Хватит!

– Успокойся, Тихон, – попросила она. – Ну, ударь меня! Так получилось, я ничего не могу изменить. Он слабее тебя, и я нужна ему. Каждую минуту нужна. Я ведь женщина, Тихон, баба, – сказала она потерянно. – Мпе иногда хочется, чтобы меня, как кошку, погладили… А тебя никогда нет… Я нужна ему, я ему нужна больше, чем тебе, без меня он пропадет…

Опять какой-то горячечный озноб пронизал Брюханова с головы до ног, и он уже больше не оглядывался, сейчас только смерть могла остановить его. Широко шагая, он прошел к двери, защелкнул ее на внутренний замок, затем круто повернулся, и на какое-то мгновение словно что толкнуло его назад.

– Что ты делаешь, Тихон? – услышал он далекий испуганный голос Аленки. – С ума сошел… Тихон… Тихон…

Ничего не говоря, не спуская с нее глаз, карауля каждое ее движение, он сорвал с себя китель, сапоги, при этом неловко подпрыгивая то на одной, то на другой ноге, и она оцепенело следила за ним. Он подошел к ней совершенно голый, и волна от разгоряченного мужского тела накрыла ее.

– Тихон… Тихон…

У нее мгновенно пересохли губы; она хотела остановить его, хотела опереться на стол, судорожно пытаясь хоть за что-нибудь схватиться; ничего не попадалось, и она беспомощно поглядела ему в глаза.

– Тихон, остановись!

– Раз так все легко, – сказал он с незнакомой, изуродовавшей все его лицо усмешкой, – то и это сойдет. Я почти два месяца не был дома…

– Ты с ума сошел… Тихон, стыдно за тебя…

– За меня стыдно, а за себя нет? – одним широким, яростным взмахом он располосовал ей платье сверху донизу, она вскрикнула, пытаясь оттолкнуть его руки.

– Постой… Что ты делаешь? – отчаянные, злые слезы брызнули из ее глаз. – Дурак… Я это платье чуть не полгода шила… Отойди… я сама. – Она быстро сорвала с себя все остальное и, часто дыша, с каким-то дерзким, жарким вызовом глядела на него исподлобья. – С бабой справился… ну что ж, давай…

Он шагнул было к ней с обессмысленными от бешенства глазами, но тут же резко отвернулся и свалился ничком на широкий диван; он сейчас боялся себя, того сжигающего дурмана, что туманил мозг, кружил в сердце.

Аленка запахнула на груди остатки платья, села в кресло и, не скрывая своих голых ног, жадно закурила.

– А теперь? – спросила она, пытаясь с трудом успокоить дыхание. – Дальше что?

– Уходи, чтобы я тебя никогда не видел, – глухо отозвался он, не поднимая головы, – Ксене ничего не говори…

– Ксеню я заберу с собой.

– Ксеню не получишь, никогда не получишь! – вскочил он туго развернувшейся пружиной.

Вздрогнув, она не выдержала и отвела глаза; она опять не узнавала Брюханова и точно впервые видела его, она даже отдаленно не предполагала, что он может быть таким. И в то же время его безжалостность, его слепое безрассудство вызывали в ней протест и она, с трудом удерживая слезы, старалась только не выдать себя и все твердила про себя какие-то пустые, бесцветные слова. Как же, решил, твердила она, почти не видя его лица, решил, как будто на свете больше никого и ничего. Привык! Сила силой, но ведь и правда есть, и совесть есть, ладно, это мы еще потом посмотрим, ладно, подумала она. Ну и что? Дальше что? Странно, что ей не хотелось никуда уходить. Я его ненавижу, пыталась она уверить себя, но никакой ненависти не было, она почувствовала лишь смертельную усталость.

Брюханов тоже остыл, был только слишком бледен; он прошел из кабинета в спальню, тотчас появился снова и швырнул на пол целый ворох платьев; он выдернул их из шкафа прямо с плечиками.

Сжав зубы, она стала одеваться.

– Все свое ты можешь забрать…

– Из твоего дома я ничего не возьму, – отказалась она.

– Зря. Все, что будет напоминать о тебе, я выброшу, сожгу, – незнакомая судорожная усмешка опять наползла, исказила его лицо.

Не отрывая от него глаз, она взяла несколько платьев, послушно бросила их на спинку стула, вот когда ей стало по-настоящему страшно. Куда же она теперь? Туда, где одно только начало, одни только надежды и ничего больше? Ничего прочного? Да, туда, сказала она себе неуверенно.

За дверью послышался голос Тимофеевны, она звала всех за стол, жаловалась, что еда стынет.

– Сейчас, сейчас, Тимофеевна, – отозвался Брюханов. – Давай накрывай на стол… водки поставь, пожалуйста! Слышишь?

– Думаешь, я просто к тебе в Москву в последний раз приезжала? Почему ты тогда не взял и не оставил меня силой? Почему? – спросила Аленка, задыхаясь от душивших ее бессильных слез, бросая ему запоздалый упрек. – Уйди, дай мне собраться…

– Я знаю, что ты сейчас думаешь, – сказал он, останавливаясь у двери и не поворачивая головы. – Да, может быть, я поступил плохо… не смог удержать себя… Но об этом я не жалею, слышишь, ничуть не жалею, думай как хочешь…

Он прошел прямо к столу; Ксеня уже сидела на своем высоком стульчике, повязанная фартуком, и облизывала ложку.

– А Николай что же? Где он? – спросил Брюханов пусто и безразлично, как нечто уже далекое, ушедшее, оглядывая привычную обстановку.

– Вчера только и перебрался в общежитие, – тотчас высунулась откуда-то из-за спины у него Тимофеевна с большим жестяным подносом, которым она пользовалась в минуты крайней растерянности, и на глазах у нее с готовностью заблестели слезы. – С чемоданом ушел, стала было отговаривать, так он… О господи…

– Не надо, Тимофеевна, – глухо попросил Брюханов. – Корми девочку, видишь, вся обвозилась…

Не присаживаясь, он тут же налил полный стакан водки.

– Где твоя стопка, Тимофеевна? Тащи, тащи, – повысил он голос на перепуганную старуху. – За уходящих… пусть им станет лучше…

<p>7</p>

Утром, каким-то образом узнав о приезде Брюханова, ему позвонил Лутаков и после обычных приветствий и пожеланий с известной долей почтения, ясно давая понять, что он по-прежнему относится к Брюханову как младший к старшему, вот даже навязался на встречу, хотя отлично знал, что Брюханову это было не совсем приятно. Помедлив и выбрав момент, он сразу же добавил, что, если это удобно, он может заехать к Брюханову домой, но тот вежливо возразил, что это ни к чему и что он с удовольствием заглянет в обком, повидает товарищей по работе; он еще не опомнился после вчерашнего и даже с некоторой поспешностью согласился увидеться с Лутаковым, тут же про себя подосадовал, но уже часов в двенадцать был у него. Широкоплечий, почти квадратный, Лутаков встретил его подчеркнуто радушно, с увлечением начал рассказывать о делах в области. Внешне он почти не переменился, но чувство уверенности, весомости сквозило в каждом его движении, в каждом жесте, в манере говорить, отвешивая каждое слово; он даже глаза поднимал неторопливо, как бы нехотя, а говорить научился совсем тихо, так, что к нему поневоле приходилось прислушиваться. И хотя Брюханов был от него в двух метрах, он два или три раза не расслышал его и, забавляясь этим, переспрашивать не стал. Брюханов слушал, смотрел на Лутакова, и его так и подмывало спросить, кто же все-таки слал на него «телеги» в Москву, его лишь удерживала явная неразумность подобного шага, «А может, сам он и не писал, – подумал Брюханов. – Может быть, как-нибудь со стороны незаметно направлял, для этого у него способности есть…»

– А я, Тихон Иванович, хотел с тобой посоветоваться. – Лутаков чуть повысил голос, как бы подчеркивая важность момента.

– Давай, Степан Антонович. – Брюханов все время помнил, что именно конкретно было сказано о Лутакове в дневнике Петрова, резкая, по-петровски беспощадная интонация характеристик неожиданно зазвучала в нем с особо язвительной силой, и он с трудом сохранял сейчас доброжелательный тон.

– Да, во-первых, Тихон Иванович, я хотел перемолвиться с тобой о Чубареве. – Лутаков взял папиросу из большой коробки на столе, тщательно размял ее, но тут же, словно неожиданно вспомнив что-то важное, быстро взглянул на часы и положил папиросу обратно. – Понимаешь, от старости у него это, что ли, становится совсем нетерпим. Увольняет людей направо и налево, сколько специалистов выгнал, а они куда в первую очередь? Они – в обком, с жалобами. Если обком что-нибудь порекомендует, он не только должного внимания не обратит, понимаешь, а еще пришлет раздраженное послание, а то сам заскочит, черт знает чего наговорит, хоть стой, хоть падай. В районном комитете созрело решение о приеме Олега Максимовича в партию, мы бы его сразу же в бюро обкома избрали, легче было бы с ним работать. Куда там! Оскорбился, смертельно обиделся на область.

Брюханов, живо представив себе Чубарева, обидевшегося на область, невольно рассмеялся; Лутаков, воспринимая это по-своему, тоже оживился.

– Знаете, что он мне сказал? – Лутаков с улыбкой развел руками. – Я, говорит, молодой человек, заводы строил, понимаете, когда вы еще без штанов ходили. Представляешь, первому секретарю обкома! В ЦК, говорит, мне прямо сказали, что это и есть моя партийная работа, если бы некоторые коммунисты хоть наполовину так работали, другое бы дело было. Каково, а? Ведет себя как губернатор. Никто не спорит – уважаемый, заслуженный, – но и потакать каждой его прихоти обком не имеет права…

В кабинет вошел помощник Лутакова, лет тридцати, в гимнастерке, с жизнерадостным, улыбчивым лицом; Лутаков недоуменно поднял голову.

– Степан Антонович, два часа прошло, – сказал он и как-то бесшумно растворился, исчез за дверью, успев, однако, приветливо улыбнуться Брюханову.

– Спасибо, спасибо, – сказал Лутаков и тотчас, взяв папиросу из ящичка, с наслаждением закурил, затянулся раз, другой и, выдохнув дым, охотно пояснил: – Приходится, понимаешь, ограничиваться, разрешаю теперь себе это удовольствие ровно через два часа, а дел столько, что сам и не помнишь. Вот и приходится просить, чтобы напоминали…

Брюханов, ничем не выказывая своего отношения к услышанному, тоже закурил из ящичка. Он считал, что хорошо знал Лутакова, но теперь видел, что это не так; Лутаков, говоривший с ним сейчас, мало чем напоминал прежнего, и, самое главное, это была не какая-то внешняя перемена, а глубокая внутренняя метаморфоза; с Брюхановым разговаривал сейчас совершенно новый, незнакомый ему человек, но Брюханов знал, что такой бесследной перемены не бывает, не может быть, и с усилившимся вниманием пытался уловить в новом Лутакове черты старого, хорошо ему знакомого человека, и когда помощник Лутакова напомнил ему, что пришла пора выкурить папиросу, Брюханов мысленно удовлетворенно потер руки: это был старый Лутаков, но с новыми возможностями. «Ну-ну-ну, – сказал себе Брюханов. – Посмотрим, как он развернется и зачем ему потребовалась встреча со мной, Чубарев – это ведь только зацепка, своеобразный запев, лично сам он о Чубареве особо распространяться не собирается».

– Чубарев первоклассный организатор промышленности, – сказал Брюханов. – Я лично никогда не рисковал давать ему какие-либо практические рекомендации в том, что он знает лучше меня.

– У тебя, конечно, Тихон Иванович, теперь иные горизонты, – не захотел понять его Лутаков. – А у меня он на загривке висит. Да если бы один он… Положение с семенным фондом хуже не придумаешь, почти половины не хватает. А спрос, разумеется, с меня. Вчера опять из Москвы звонят, нужно наскрести двадцать пять тысяч центнеров. Товарищи дорогие, говорю, помилуйте, мне же сеять нечем. – Лутаков махнул рукой. – Куда там…

– Будешь скрести? – спросил Брюханов.

– А что бы ты на моем месте сделал, Тихон Иванович? – Лутаков как-то несколько потускнел. – И потом – без крайней необходимости на такие меры никто ведь не пойдет. Я, Тихон Иванович, партии верю, как самому себе…

«Ого! – подумал Брюханов. – Вот это уже совершенно неизвестный мне Лутаков, замахивается на партийного деятеля большого масштаба… Ведь выколотит эти двадцать пять тысяч, потребуют еще столько же, опять выколотит… Удивительная способность у такого народа брать ниоткуда…»

– Ты, наверное, Тихон Иванович, не одобряешь меня, – сказал Лутаков.

– А тебе, Степан Антонович, лично мое одобрение нужно? – пожал плечами Брюханов. – Зачем?

– Зачем, зачем! Кто знает зачем? Иногда ведь хочется просто дружеской поддержки… Некоторые то горлодеры и в Москву ездят жаловаться, даже некоторые председатели колхозов. – Лутаков упорно глядел на свои руки, сцепленные на столе, методично крутя большими пальцами то в одну, то в другую сторону; намек был достаточно прозрачен. – Ездят, а что? Лутаков во всем виноват! Они, умники, не понимают, что с меня в десять раз больше спрос! – Лутаков опять потянулся к папиросам, но тут же точным, расчетливым движением оттолкнул ящичек от себя подальше. – Приходится с такими серьезно разговаривать, разъяснять, а то и наказывать… У каждого ведь свой воз и своя ответственность.

«А это еще один, уже совершенно новый Лутаков, – тщательно, с автоматической бесстрастностью зарегистрировал Брюханов. – Это он мне Митьку-партизана припечатал, предупреждает, чтобы не совал нос не в свои дела… А могут ли у коммуниста быть дела свои и не свои? – тут же подумал он. – Очевидно, с его точки зрения, могут… Интересно, чего он меня боится? Не совсем еще вжился в нашу структуру…»

– Прости, Степан Антонович, – Брюханов, сам того не желая, неуклонно вовлекался в какой-то ненужный базарный поединок, – что-то не по адресу ты окольный подкоп ведешь. Никто у меня в Москве не бывает, да и сам я почти в Москве на месте не сижу. Был у меня один Митька-партизан, председатель из Густищ, и тот забежал как старый боевой товарищ.

Лутаков поднял глаза на Брюханова: ну-ну, давай, давай, говорил его недоверчивый взгляд, знаем мы эти партизанские братания.

– И потом, Степан Антонович, почему это один коммунист не может зайти к другому и не высказать ему всего, что наболело на душе? – Брюханов уже отчаянно жалел, что согласился на встречу с Лутаковым, и продолжал разговор только из-за какой-то все больше закипавшей в нем внутренней злости. – Если ты будешь людей прижимать только за то, что они хотят разобраться в происходящем, так далеко не ушагаешь…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60