Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Голубой ангел

ModernLib.Net / Современная проза / Проуз Франсин / Голубой ангел - Чтение (стр. 2)
Автор: Проуз Франсин
Жанр: Современная проза

 

 


Таковы были его первые слова, обращенные к ней. В то утро – это было в Нью-Йорке – он встал с кровати и упал, потом, одеваясь, падал еще дважды, вышел выпить кофе и тут же поцеловал тротуар. Очевидно, опухоль мозга. Он дождался следующего падения и отправился в больницу Святого Винсента.

Народу в приемном покое было немного. Медсестра – это и была Шерри – повела его в кабинет врача, который находился в состоянии, близком к невменяемому, поскольку от него только что вышла Сара Воан [2]. Врачу хотелось побеседовать о стрептококковой ангине Сары, а вовсе не о недуге Свенсона, оказавшемся воспалением среднего уха. Свенсон поблагодарил его, встал и рухнул на пол. Когда он очнулся, Шерри держала его за руку – и до сих пор держит. Так он всегда говорил, рассказывая эту историю, чего он, впрочем, давно уже не делает – людей, которые ее не слышали, в их окружении не осталось. А Шерри обычно добавляла: «Чем я думала, влюбившись в мужчину, уже находившегося в бессознательном состоянии!»

На кафедральных обедах в Юстоне тут обычно следовала напряженная пауза. Шерри явно шутила. Чего присутствующие не понимали. Свенсон обожал такие моменты: ему казалось, что они с Шерри здесь все еще чужаки и у них нет ничего общего с этими тупицами и их покорными женушками, раскладывающими по тарелкам витаминный салат. Уже когда Руби родилась, они с Шерри все еще считали себя бунтарями, соучастниками преступления, притворяющимися благонадежными гражданами на детсадовских праздниках и родительских собраниях. Но потом все начало как-то… пробуксовывать. Он знает, Шерри винит его в том, что Руби, уехав в прошлом сентябре учиться, с ними почти не общается.

Шерри смотрит в окно – не идет ли кто – и говорит:

– Ну что ж, давайте посмотрим. Пройдите за мной.

Свенсон идет по коридору в процедурную. Шерри закрывает дверь, присаживается на краешек каталки. Свенсон встает между ее ног и целует ее. Она соскальзывает с каталки. Он трется своими бедрами о ее, Шерри одной рукой обнимает его, и он, споткнувшись, отступает назад.

Шерри говорит:

– Как ты думаешь, если нас застукают за таким занятием в университетской амбулатории, нашей карьере это повредит?

Но ничем таким они заниматься не собираются. Это всего-навсего приветствие, возобновление знакомства, не истинное желание, а скорее желание после такого вяло-тепловатого денька поднять градус настроения.

– Мы бы сказали, что занимаемся этим в терапевтических целях, – говорит Свенсон. – Исключительно по медицинским показаниям. Но вообще-то мы бы могли затрахать друг друга до полусмерти, и никто бы не услышал.

– Неужели? Прислушайся!

За дверью кого-то рвет. Вулканические извержения сменяются стонами. Когда они стихают, Свенсон слышит шум льющейся воды. Затем снова извержения, и опять льется вода. Звуки не самые возбуждающие. Он отходит в сторону.

– Чудесно! – говорит Свенсон. – Спасибо, что обратила мое внимание.

– Желудочный грипп, – объясняет Шерри. – Мерзость ужасная. Но звучит хуже, чем есть на самом деле. Представляешь, Тед, дети приходят сюда поблевать. Когда мы были в их возрасте, у нас хватало ума отползти куда-нибудь подальше и очищать желудок вдали от публики. В амбулаторию шли, только перебрав ЛСД, когда по ногам уже зеленые змейки ползли.

– Трудный день? – устало спрашивает Свенсон.

Видно, что-то случилось. Шерри уж никак не назовешь черствой по отношению к пациентам, во всяком случае к юным. Сколько раз он возил ее в амбулаторию в четыре утра – из-за сердечных приступов, которые оказывались острыми приступами невроза первокурсников. Или действительно пугающими, но отнюдь не летальными последствиями алкогольных излишеств. У нее хватает терпения на всех, разве что кроме самых мрачных ипохондриков, которые держат ее за прислугу и возмущаются, почему она не имеет права выписывать рецепты на антидепрессанты. Но и тогда она их выслушивает без раздражения. Однако в этом семестре Шерри не дает спуску университетским спортсменам, увиливающим от экзаменов, – к нюням, которые, ушибив мячом палец, требуют, чтобы руку загипсовали по локоть. С такими она ведет себя не как мамочка, а как сестра Рэтчет [3].

– Давай забьем на все это, а? – говорит Свенсон. – Поедем домой, рухнем в койку.

– Боже мой, Тед! Какое домой? У нас же сегодня днем эта встреча, сам знаешь.

Не знал он ничего. Или знал. Знал и забыл. Ну почему Шерри говорит так раздраженно, словно он дитя, неразумное и безответственное? Могла бы быть чуть терпимее к его легким провалам в памяти. Разве можно винить его, если он забыл, что всех преподавателей и сотрудников пригласили (обязали прийти) на собрание, где будет обсуждаться политика Юстона по отношению к сексуальной агрессии.

Уже полгода в Юстоне с тревогой и волнением следят за скандалом, разразившимся в Стейте, университете, где учится Руби: там прошлой весной преподаватель на лекции по истории продемонстрировал учащимся слайд с классической греческой статуей, обнаженной женщиной. В выражении своих чувств он был краток. Произнес только «ням-ням». Это «ням-ням» ему ой как аукнулось. Студенты обвинили его в демонстрации вожделения. Он сказал, что это была примитивная, так сказать, нутряная реакция на произведение искусства. И «ням-ням» касалось эстетики, а никак не гениталий. Тут они заявили, что он ставит их в неловкое положение. С этим уже не поспоришь. Не стоило ему употреблять слово «гениталии», тем более в оправдание. Вот его и выгнали без выходного пособия, и он отстаивает свои права через суд.

Раздается робкий стук в дверь. Наверняка проблевавшееся дитя.

– Войдите, – говорит нараспев Шерри, и перед ними предстает Арлен Шерли в белоснежной рубашке и брюках.

Арлен – коренная жительница Вермонта, пожилая вдова, чья хроническая неуверенность в себе слышна даже в дребезжащем голосе, в любой момент готовом перейти в плач. Порой позвонит Шерри с дежурства, и у них от ее интонаций сердце замирает. Уж не помер ли кто?

– Господи, хорошо-то как на улице, – плачущим голосом возвещает Арлен. – А подумаешь, что скоро все станет серым и унылым и впереди эта бесконечная зима…

Собственно говоря, Свенсон и сам так думал, тащась по кампусу за толпой экскурсантов, но слышать это от Арлен невыносимо.

– Так идите, Арлен, предавайтесь развлечениям! – говорит он. – Наслаждайтесь, пока не поздно.

Шерри берет Арлен под руку, под пухлый локоток.

– Мы опаздываем на собрание, – говорит она. – Если я тебе понадоблюсь, тут же звони. Безо всякого стеснения.

Шерри со Свенсоном идут на стоянку, к его пятилетнему «аккорду». Они знают, что поездка через кампус приравнивается к экологическому преступлению, но хотят смыться, как только собрание закончится.

– С чего это ты привязался к Арлен? – спрашивает Шерри.

– Прошу прощения, – говорит Свенсон. – Сам не знаю, что на меня нашло. Сегодня я имел удовольствие разбирать шедевр одного из своих подопечных: рассказ заканчивается тем, что парень трахает курицу.

– Курице-то понравилось?

– Курица была мороженая, – говорит Свенсон.

– Бедная курочка. А может, оно и к лучшему? И как же прошло занятие?

– Ну, прошло себе. Мне удалось продержаться, не сказав ничего, что могло бы спровоцировать Женскую лигу устроить сегодня вечером пикет у моего дома. С работы пока что не выгнали. Вроде бы.

Они подъезжают к университетской церкви, где, быть может, декан Фрэнсис Бентам уже сообщил собравшимся, что те, кто разбирает на занятиях рассказы про секс с домашней птицей, автоматически подлежат увольнению.

Кажется, успели вовремя. Кучка заядлых курильщиков (естественно, из числа штатных преподавателей) толпится у входа. Когда Свенсон подруливает к зданию, они как раз успевают докурить до фильтра и бросают тлеющие окурки на дорожку. Свенсон и Шерри входят, держась за руки, следом за курильщиками и находят себе места в заднем ряду.

– Дай мне свои солнечные очки, – шепотом просит Свенсон.

– Отвяжись.

Свенсон пригибается так низко, что едва не касается каблуков сидящей перед ним дамы, и осматривает зал. Вся клика на месте: и нервные, анемичные младшие преподаватели, и седеющие ровесники Свенсона, и даже удалившаяся на заслуженный отдых старая гвардия. Все они послушно приползли в эту мрачную церковь, где пару веков назад преподобный Джонатан Эдвардс, посетивший Юстон в рамках турне «Грешники в длани Господа карающего», вселял в души слушателей ужас, описывая в красках, как обреченных на муки швыряют в адское пламя, как поджаривают их, вопящих от ужаса, на сковородах. В память об этом событии на стене висит портрет Эдвардса – он сурово смотрит из-за плеча декана Фрэнсиса Бентама, который, поднимаясь на кафедру, бросает на картину взгляд и едва заметно вздрагивает. Коллеги подобострастно хихикают.

– Недоносок, – шипит Свенсон.

Дама, сидящая впереди, разворачивается к ним.

– Полегче, – говорит Шерри.

Свенсон еще по гнезду седых волос и напряженной, почти воинственной осанке безошибочно определил, что это Лорен Хили с английской кафедры, специалистка по феминистским трактовкам художественной литературы, нынешняя глава Женской лиги. Свенсон с Лорен обычно имитируют сдержанную вежливость, но по причинам, для него непостижимым (есть подозрение, что виной тому аллергия на тестостерон), Лорен ненавидит его всеми фибрами души.

– Лорен! Привет! – говорит Свенсон.

– Привет, Тед, – произносит Лорен одними губами.

Декан Бентам – в пижонском блейзере, вызывающем бордовом галстуке-бабочке, ярко-синие глаза сверкают из-за очков в золотой оправе – напоминает садиста-педиатра, присланного из Англии, дабы научить наглых американских детишек вести себя прилично. Декана взяли в университет лет шесть назад, когда у преподавательского состава случился коллективный приступ ненависти к себе; появившись в Юстоне еще в качестве кандидата на должность, он не скрывал свойственного выпускникам Оксбриджа чувства превосходства над трогательными, но безнадежно наивными идиотами-туземцами.

Бентам обеими руками опирается на кафедру, наклоняется, словно собираясь ее поцеловать, затем резко выпрямляется и, размахивая над головой листом бумаги, говорит:

– Уважаемые друзья и коллеги! Здесь изложена стратегия университета Юстона по вопросам сексуальной агрессии. – Он улыбается: вот, полюбуйтесь, на редкость забавный симптом, так вылезают пережитки пуританского прошлого, – и тем не менее напоминает директора школы, из тайных извращенцев, которые за малейшее отступление от правил с наслаждением хлещут провинившихся розгами. – В начале каждого учебного года все вы получаете по почте этот документ, в одном пакете с расписанием работы спортзала и буфета. И тут же отправляете все это в мусорную корзину.

Преподаватели посмеиваются чуточку виновато, но довольно. Да, неплохо папочка их изучил.

– Я, например, выкидываю эти бумажки не читая. Хотя сам их вынужден писать. Но веяние времени таково (про абсурдные события в Стейте всем нам известно, сплетничать не будем), что приходится признать – правила игры меняются. Так что я решил, надо нам с вами найти время и всем вместе это проглядеть.

Зал тихонько стонет – так преподаватели выражают робкий протест. Декан позволяет им продемонстрировать свои чувства и приступает к делу.

– Ага, в случае, если кто подаст на университет в суд, они заявят, что нас предупреждали, – шепчет Шерри на ухо Свенсону.

Да, конечно, Шерри как всегда все сразу поняла – ей незачем выслушивать бесплодные рассуждения о культурной агрессии Британии и этическом наследии пуритан. Шерри знает, что все гораздо проще, что речь идет о гипотетическом возмещении убытков. Судебные процессы внушают университету такой же ужас, какой внушало Джонатану Эдвардсу адское пламя. Один солидный иск, и Юстон с его крохотными фондами окажется на краю гибели.

– Пункт первый, – зачитывает Фрэнсис Бентам ироничным тоном. – Никто из преподавателей Юстонского университета не имеет права вступать в интимные отношения со студентами или выпускниками университета или же требовать за профессиональную поддержку сексуальных услуг.

Ну что ж. С этим можно согласиться, при условии, что правило обратной силы не имеет. В старые времена романы со старшекурсницами считались льготой, положенной по статусу. Однако Бентам уже перешел от четких запретов, простых и трудновыполнимых, как десять заповедей, к расплывчатым материям: враждебной обстановке, атмосфере угроз и шантажа. Это еще что. Как и те, кто внимал некогда Эдвардсу, внимающие теперь Бентаму обратились от темы неминуемого возмездия к вопросам попикантнее – задумываются о том, вскроются ли их собственные тайные грешки.

Пуританство живет и процветает. Хвала Господу за то, что человеческая психика многое умеет вытеснять. А если бы кто-нибудь встал и сказал про то, что у многих из них сейчас на уме, – про то, что есть нечто эротическое в самом преподавании, в потоках информации, текущих во все стороны, как… телесные соки. Ведь Книга Бытия возводит первый грех к тому самому надкушенному яблоку, плоду не с абы какого дерева, а с древа познания.

Влечение, возникающее между учеником и учителем, – издержки профессии. Сколько студенток за эти годы влюблялось в Свенсона. Но он на собственный счет не обольщается. Это заложено в систему. Впрочем, интерес их ему льстит, это приятно само по себе, и порой на их внимание он отвечал, однако, самым безобидным образом. Ну что с того, что работу мисс А. он прочитывал первой или же специально смотрел, как отреагирует на его шутку мисс Б.? Чаще всего это были те студентки, которые либо трудились старательнее, либо знали больше других. И все эти… мимолетные привязанности никогда не переходили во что-нибудь посерьезнее. Да Свенсона впору канонизировать. Он – юстонский святой!

Каким бы это ни показалось невероятным – всем, в том числе ему самому, – но он проработал здесь двадцать лет и ни разу не переспал со студенткой. Он любит Шерри. Он дорожит браком. Он всегда… сторонился других женщин. И безо всякого ректора знал, какие моральные обязательства накладывает на преподавателя его власть. Так что ему всегда удавалось избежать… неловкостей. Он говорил о литературе. Беседы на профессиональные темы воздвигали между ним и потенциально привлекательными студентками невидимые барьеры, которые уже не удавалось преодолеть. И это делало невозможным их общение на другом уровне – к примеру, на межполовом.

Сейчас даже имена этих студенток припоминаются с трудом – одно это доказывает, что они не значили для него ничего, что он не стал бы ради них рисковать своей работой; и ему, сидя здесь, нечего стыдиться и бояться, что всплывет из прошлого некая тень и заявит, что за пятерку по «Основам литературного мастерства» она вступала с ним в интимные отношения. Но Бентам говорит как раз о том, что необязательно должно произойти нечто конкретное. Костер войны полов может возгореться от крохотной искорки. Лучше не смотреть студентам в глаза, не жать им руки. Каждая аудитория – пещера со львом, каждый преподаватель – Даниил. А Свенсон каждый вторник должен обсуждать чей-нибудь рассказ про инцест, про неуклюжий подростковый секс, про первые опыты минета, и с кем – с самыми трепетными и чувствительными юстонскими студентами, иные из которых, вполне вероятно, презирают его по причинам, о коих можно только догадываться: он учитель, а они нет, или он, допустим, напоминает чьего-то отца.

Наступает долгая тягучая тишина. Ректор Бентам с напускным смущением оглядывается на портрет Джонатана Эдвардса и, вновь развернувшись к залу, говорит с усмешкой:

– В отличие от вашего достопочтенного прародителя я вас пугать не собираюсь. Но чтобы на несчастных поселенцев никто из засады не нападал, они должны быть постоянно готовы к обороне. Очевидно, что остались еще охотники на ведьм, которые готовы отправить на костер любого, кто посмеет при виде греческой статуи причмокнуть губами. Ну вот и всё. Проповедь закончена. Кстати, я совершенно не опасаюсь, что нечто в этом роде может приключиться у нас в Юстоне.

Атмосфера в часовне мрачная – словно Бентам сообщил о надвигающейся эпидемии, которая поражает наугад, словно он известил о том, что Господь решил покарать их мирный муравейник.

Свенсону и Шерри удается улизнуть до того, как их поглотят зыбучие пески досужих разговоров.

Свенсон выруливает со стоянки, тащится по кампусу, подскакивая на «лежачих полицейских», медленно выезжает из ворот, проезжает два квартала, образующие центр Юстона. И только после этого жмет на газ, и – ура! свобода! да здравствует мистический экстаз скорости!

Каким могучим, каким уверенным он чувствует себя, когда рядом сидит Шерри, – вдвоем они защищены от мира, проносящегося мимо – пусть это всего лишь крошечная часть мира. И все же он радуется сгущающейся тьме, отделяющей его от Шерри, укрывающей его покровом одиночества, под которым он может взглянуть в лицо фактам и признаться себе, что по-настоящему расстроили его не Бентам и не сослуживцы, не спартанские интерьеры часовни Основателей, даже не потрясение, которое он вдруг испытал, поняв, что все эти годы проторчал как в темнице в цитадели пуританских устоев Новой Англии. Нет, по-настоящему задело его – но в этом он признаётся себе с трудом и, если бы не полутьма, даже подумать бы не рискнул – то, что он оказался настолько глуп ли, напуган ли, застенчив ли, что так и не переспал с этими студентками. А что, собственно, он хотел доказать? Какие принципы хотел исповедовать, какой нравственный постулат декларировал? Постулат один: он обожает Шерри и всегда ее обожал. Он никогда не причинит ей боли. И теперь в качестве особой награды за то, что был таким хорошим мужем, во всех отношениях замечательным мужиком, ему досталось лишь удовлетворение: он пронес знамя самоотречения почти до могилы. Потому что все уже кончено. Он слишком стар. Он уже вне всего такого.

Он был прав, что поступал именно так. И не поступал иначе. Он ищет в темноте руку Шерри. Их пальцы сплетаются.

– О чем вздыхал? – спрашивает Шерри.

– Я вздыхал? – удивляется Свенсон. – Думал, что надо все-таки заняться этим зубом. – Он поворачивается к ней и языком показывает, каким именно.

– Хочешь, я позвоню зубному?

– Нет, спасибо. Я сам позвоню.

Брак значит для него все. Он столько раз представлял себе, как при случае расскажет об этом восторженным студентам, но случая так и не представилось.

– Это, безусловно, облегчит мне жизнь, – говорит Шерри.

Будь у него настроение получше, он бы радовался тому, с какой легкостью, свидетельствующей об истинной близости, жена то вдруг продолжает старый разговор, то без предисловий меняет тему. Но сейчас это его раздражает. Почему Шерри не может прямо высказать свои мысли? Он-то знает, что у нее на уме. Экстренная психологическая помощь входит в ее обязанности, и если политика борьбы с сексуальными домогательствами действительно победит, меньше будет студенток, пострадавших от университетских Ромео. У Шерри накопилось столько информации – хватит, чтобы весь университет засадить за решетку, – но она удивительно сдержанно и терпимо относится ко всему, с чем сталкивается в своей амбулатории. Если бы Свенсон переспал с какой-нибудь студенткой, она бы такой терпимой и сдержанной не была. Шерри любит напомнить, что ее предки – сицилийцы, из деревень, где заблудших мужей дядюшки и братья обманутых жен обычно сбрасывают со скал. Сколько раз она заявляла, что, если он ей изменит, разведется с ним, а потом выследит и убьет. А то, что она уже много лет об этом не вспоминает, угнетает сейчас еще больше.

– Везет тебе. – Он чувствует, как Шерри вздрагивает.

– Прости, – говорит она. – Что я не так сделала?

– У меня нервы на пределе, – бормочет Свенсон.

– А у меня что, нет? – говорит Шерри. – Ты даже вообразить не можешь, какие у меня сегодня были кошмарные пациенты.

Свенсон должен бы спросить, почему кошмарные, но не испытывет ни малейшего желания.

– Знаешь, – говорит Шерри, помолчав, – ты расслабься. Никто тебя не уволит за то, что ты на занятиях разбираешь порнографические рассказы своих студентов.

Да как она смеет недооценивать те опасности, которые поджидают его ежедневно? Вот бы сама входила каждый день в аудиторию, врала бы про то, что она любит больше всего на свете, а потом заползала бы в свою нору и пыталась писать собственный роман!

Шерри достает кассету, ставит ее в магнитофон. «Разбуди меня, не давай так долго спать». «Дикси Хамминбердз». Чума. Прощай, благословенная тишина. Шерри слушает свое любимое, то, что обычно нравится и Свенсону. Этим летом за городом он и сам включал звук на полную мощь, наслаждаясь торжественными голосами, которым впору петь в хоре ангелов. Но сейчас он говорит:

– Терпеть не могу эту песню. Так и подмывает свернуть с дороги, рухнуть на колени в кювете и принять Христа как Спасителя. Плюс ко всему, я начинаю изнывать от зависти к тем счастливчикам недоноскам, которые в это верят.

– Эй! – Шерри поднимает руку. – В чем я-то виновата? В том, что поставила музыку?

Разбуди? Не давай спать? Неужто «Дикси Хамминбердз» и в самом деле боятся проспать Страшный суд? Здесь, на земле, Свенсон и Шерри ищут хотя бы шаткого равновесия между адом взаимных упреков и чистилищем тишины, которая вполне сойдет за дружеское расположение.

Шерри выключает магнитофон.

– Извини, – говорит Свенсон. – Хочешь слушать – слушай.

– Да ладно. Тебе и так сегодня досталось.

– Я тебя люблю, – говорит Свенсон. – Это тебе известно?

– И я тебя, – отвечает Шерри.

* * *

Свенсону снится, что его дочь Руби позвонила и сказала, что думает о нем, что все прощено и забыто. Он заставляет себя проснуться – в глаза ему бьет яркий солнечный свет, наступило утро, которое приветствует его сразу тремя не самыми приятными вещами.

Во-первых, надрывается телефон.

Во-вторых, это не Руби, которая как уехала в свой колледж, так домой и не звонит. Она с ним разговаривает, когда он сам звонит ей в Стейт, в общежитие, впрочем, «разговаривает» – сильно сказано, бурчит что-то в ответ, и все эти невнятные междометия красноречиво свидетельствуют о ненависти, которая кипит в ней с тех пор, как Свенсон – по глупости – воспрепятствовал ее первой настоящей влюбленности, объектом которой был выбран самый распутный за всю историю Юстонского университета студент.

В-третьих, он почему-то провел ночь на диване в гостиной.

Почему никто не подходит к телефону? Где, черт подери, Шерри? А может, это Шерри и звонит – объяснить ему, почему он спал на диване. Если бы они поссорились, он бы об этом помнил. Кроме того, они никогда не ложатся спать, не помирившись или хотя бы не притворившись помирившимися, даже если с утра тлеющие угли ссоры разгораются еще жарче. Почему Шерри не разбудила его, не отправила в спальню? Слава богу, телефон перестает звонить еще до того, как он находит в себе силы подняться. Если это и вправду Шерри, он ведь станет выяснять, какого черта она его бросила в гостиной. Итак, телефон умолкает, и Свенсон сползает с дивана. Он перезвонит Шерри, когда придет в себя. Стоп! Она не могла уйти! У них же сейчас одна машина – вторая в ремонте.

– Шерри! – кричит он. Случилось что-то непоправимое. Скоропостижная смерть – единственное объяснение тому, что его бросили на диване. – Шерри! – Он не может без нее жить!

Он бросается в кухню, на солнечный свет, струящийся из окна. Посреди стола белеет лист бумаги. Наверняка записка от Шерри.

«У тебя был такой усталый вид. Не хотела тебя будить. За мной заехала Арлен. Люблю-целую. Ш.»

Бедняга Шерри! Замужем за психом, решившим, что она его покинула, – а она всего-навсего хотела, чтобы он выспался. Шерри любит его. Ведь приписала же «Люблю-целую.»

Зажав записку в кулаке, он бредет к окну. Они его прорубили, когда во второй и последний раз пытались из старого деревенского дома сделать нечто, удовлетворяющее их нуждам или хотя бы признающее за ними право на существование. Вообще-то, поселившись здесь, они позволяли дому делать все, что он пожелает. Хотя (а может, именно поэтому) они и попросили плотника-хиппи, чтобы окно не выглядело как эркер в типовом доме; оно именно так и выглядит. Ну и что. Окно со своей задачей справляется: сидя за столом, они могут любоваться садиком Шерри.

Садик им достался в наследство от старой хозяйки, которая соглашалась продать дом только тому, кто будет следить за ее клумбами и грядками. Шерри все что угодно пообещала бы ради того, чтобы съехать из общежития, где они жили в блоке для семейных, буквально у всех на виду: Руби зачать удалось лишь потому, что желание пробуждает изобретательность. Но обещание свое его жена выполнила. От цветов Этель Тернер не осталось почти ничего: на севере Вермонта понятие «многолетние цветы» звучит как жестокая насмешка, однако на их месте растут другие – Шерри брала саженцы из питомника или сама кое-что выращивала из семян. Садик процветает – благодаря природному дару Шерри, наверное перешедшему ей через ДНК от дедушек и бабушек. Она-то всю юность провела в городских квартирах, а потом – в больничных палатах.

В это время года сад похож на археологический раскоп: шалашики обрезанных веток, охапки соломы, кучки палой листвы, прикрывающие самые капризные из цветов. Очень похоже на поминальные обряды, совершаемые во имя будущей жизни покойных. Вот в чем разница между Свенсоном и Шерри. Шерри верит, что весна настанет, тогда как Свенсон искренне изумляется всякий раз, когда тает снег и из земли вылезают первые крокусы. Он завидует Шерри, ее оптимизму и умению верить. Хотя… Кто-то же должен это уметь.

Он открывает холодильник – не потому, что голоден, а потому, что хочет по его содержимому определить, что было вчера на ужин, и обнаруживает остатки феттучини с комками масла и сыра. Шерри пытается придерживаться диеты, но признает, что порой без ударной дозы холестерина не обойтись. Они ужинали на диване в гостиной, перед телевизором, и оба были так рады возможности помолчать, что раздражение, которое испытывали, едучи домой, рассосалось, и на смену ему пришло чисто животное чувство покоя.

Он уже тянет руку к телефону и думает о том, как скажет сейчас Шерри, что любит ее, что жизнь с ней для него счастье. И тут, к его изумлению, телефон, опередив его, трезвонит сам. Телепатическая связь!

– Радость моя! – говорит он.

– Э-ээ… м-мм, – звучит женский голос.

Ого! Студентка. Наверняка. Не знает, как к нему обратиться. «Мистер Свенсон»? «Профессор»? «Тед»? Ну уж точно не «радость моя». Студенты никогда не звонят ему домой, хотя в начале каждого семестра он сообщает им свой номер. Обычно он как бы в шутку предлагает им звонить, если их жизни угрожает опасность. Неужели какой-то студентке угрожает опасность? В половине десятого утра?

– Это Анджела Арго, – говорит девушка. – У нас назначена встреча на девять. Я ждала у вашего кабинета. Может, я что-то перепутала? День? Время? Правда, мы вчера договаривались…

Свенсон наконец вспомнил. Он был счастлив, что то занятие закончилось, и готов был обещать что угодно кому угодно.

– Вы ничего не перепутали, – говорит Свенсон. – Извините.

– Это вы меня извините. Я вас разбудила? Ой, простите!

– Я уже не спал.

– Боже мой! Вы работали? Я вас отвлекла?

– Нет, я не работал. – Звучит это чуть резче, чем ему бы хотелось.

– Еще раз прошу прощения.

– Не за что. Оставайтесь на месте. Я подъеду через пятнадцать минут.

– Хорошо, – соглашается она. – Вам точно удобно?

– Абсолютно точно, – говорит он.

Несколько мгновений он стоит у телефона. Давно надо было уволиться. Университетская администрация, предприняв очередную безуспешную попытку избежать финансового краха, предлагала штатным преподавателям, согласным оставить должность, годовую зарплату в качестве компенсации. Но – так каторжники привыкают к своим кандалам – почти никто на это не пошел. Сидел бы он дома, писал, читал, смотрел телевизор – и не должен был бы тратить впустую еще один день своей единственной жизни.

Итак, у него пятнадцать минут, за которые надо успеть помыться, побриться, одеться и доехать до университета, что практически невозможно, потому что только дорога занимает пятнадцать минут. К черту личную гигиену. Детка хочет писать? Так пусть полюбуется на то, как выглядит писатель в половине десятого утра.

Свенсон идет по коридору, машинально останавливается перед порожком между комнатами. Где же портфель? Ему всегда кажется, что он его потерял, оставил где-то. В нем обычно ничего важного, но всегда есть что-нибудь – студенческие работы и всякое такое, что очень долго и муторно восстанавливать. Это достаточный повод для паники; он расшвыривает лежащие кругом книги и бумаги, психует все больше, пока не находит наконец портфель под пачкой вчерашней почты.

Не время сейчас заниматься почтой – надо торопиться, его ждет студентка. Перед выходом из дому он обязательно должен проверить, везде ли выключен свет; он заходит даже в комнату Руби, которой сто лет никто не пользовался. Отучившись год в Стейте, Руби устроилась на лето официанткой – чтобы домой не приезжать.

Свенсон стоит в дверном проеме, безуспешно пытаясь вспомнить, как комната Руби выглядела раньше: детская с колыбелькой, потом комната маленькой девочки, пока не застыла навеки чердаком мисс Хэвишем [4], увешанным лицами актеров, рок-музыкантов, спортсменов, чьи звезды с тех пор, как Руби наклеила их фотографии, наверняка успели закатиться. В комнате всегда был свой запах, живой и постоянно меняющийся: сначала пахло молоком и тальком, потом кроссовками, лаком для ногтей, индийскими благовониями. Пыль и духота разогнали эти фантомы.

Сорвав с крючка вельветовый пиджак, он ловит свое отражение в огромном зеркале, решившем именно сейчас продемонстрировать ему его жуткую морду: небритый, морщины как у Бастера Китона, седеющие волосы стоят торчком – ну просто разведенный коп из телесериала, а уж никак не приличный мужчина хоть и средних лет, но не утративший привлекательности и жизнелюбия, писатель, преподаватель, муж, отец. Под глазами мешки, очки забрызганы непонятной белой гадостью. Свенсон отскребает ногтем какую-то дрянь с переднего зуба, проверяет языком тот задний, который его беспокоит.

Так! Этим займемся потом. Сейчас – на работу.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20