Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Эмансипированные женщины

ModernLib.Net / Классическая проза / Прус Болеслав / Эмансипированные женщины - Чтение (стр. 19)
Автор: Прус Болеслав
Жанр: Классическая проза

 

 


— Надо купить такие парты, какие были у нас, чтобы девочки не горбились и не портили зрение…

— И обить все стены красивенькими обоями, — прервала ее панна Евфемия. — Ментлевич достанет…

— Две классные доски, две кафедры. Да, но самое важное — это картины и наглядные пособия…

— Мебель для моей комнатки у меня прелестная, — говорила панна Евфемия.

— Да, я забыла еще об одной, самой главной вещи: надо получить разрешение в дирекции.

— Нет, это просто замечательно! Скандал с мамой будет ужасный, но все будет кончено. К тому же я уверена, что меня поддержит папа, — обнимая Мадзю, закончила панна Евфемия. — Да здравствует эмансипация, а? — шепнула она Мадзе на ухо.

В это мгновение барышни услышали шорох за забором, точно там кто-то продирался сквозь кусты. Мадзя оглянулась в испуге и в щели между досками забора увидела сверкающий глаз.

— Там кто-то есть, — прошептала панна Евфемия, повиснув на руке Мадзи.

— Наверно, мальчишки, которые швыряют камни.

— Нет, сударыня, — раздался за забором приглушенный голос. — У меня два письма панне Магдалене и одно… панне Евфемии, — с дрожью прибавил голос.

Кто-то просунул в щель два письма.

— Цинадровский! — то бледнея, то краснея, прошептала Мадзе на ухо панна Евфемия.

— Третье письмо я вручу только панне Евфемии, — говорил голос за забором.

Панна Евфемия лихорадочно схватила третье письмо.

— Что за безумие! — сказала она. — Вы меня погубите!

— Простите, сударыня, но я очень несчастен, — ответил голос. — Я ухожу.

Обе барышни побледнели и дрожали как в лихорадке.

— Не видел ли кто-нибудь из беседки? — сказала панна Евфемия.

— Нас заслоняют деревья, — ответила Мадзя. — Какой странный человек!

— Откуда это письмо? — говорила панна Евфемия. — С маркой и со штемпелем… Боже, как я, наверно, изменилась в лице! Если бы сейчас пришла мама, все бы, наверно, открылось.

— Уйдем отсюда, — сказала Мадзя.

Она подала руку панне Евфемии, и, крадучись вдоль забора, девушки обогнули дом и прошли в комнатку Мадзи. Майор в беседке неистово кричал, он требовал перемены хода, орал, что не имел намерения брать туру, так что Мадзя была уверена, что новый способ связи никем не обнаружен.

Панну Евфемию это успокоило больше всякой содовой воды. Она стала перед зеркалом, вынула из кармана маленькую пудреницу и смягчила слишком яркий румянец.

— Что это за письмо? — сказала она, разрывая конверт. — Без подписи.

— Я уверена, что это он сам писал, — сказала Мадзя, глядя на письмо через плечо панны Евфемии, которая начала тихо читать, делая вполголоса замечания:

— «Божество мое неземное…» Это что еще значит?.. «Я схожу с ума, не ем, не сплю, забываю о своих обязанностях, а ночью ворочаюсь в постели, как Тантал…» Туда же с мифологией! «Какой-то внутренний голос говорит мне, что я Тебе не безразличен, чему Ты неоднократно давала доказательства…» Ах, какой дурак! Давала доказательства!.. «Ты порвала, небесное созданье…» Что за фамильярность!.. «…с Круковским, а когда мы встретились на площади, твой сладостный взор изобразил такую страсть…»

— Ну, это уж слишком! — комкая письмо, вспыхнула панна Евфемия.

— Раз уж начала, читай дальше.

— «Если сейчас Ты отвращаешь от меня свой лик, который для меня небо и земля, воздух и вечность, то, видно…» Нет, этот писаришка все время обращается ко мне на «ты»!.. «…кто-то очернил меня. Если бы приехал ревизор, сам управляющий, даже следственная комиссия, я не стал бы оправдываться, ибо я шляхтич с деда и прадеда, гордая душа, и шею гнуть не умею. Но перед Тобою, мой ангел…»

— Осел! — прошипела панна Евфемия, снова комкая письмо. Однако через минуту она опять начала читать:

— «Чтобы мне сквозь землю провалиться, умереть внезапной смертью, если я когда-нибудь отлепил марку за копейку или даже за десять копеек. Может, не помня себя от любви к Тебе, я как-нибудь уронил письмо, и Йосек или какой-нибудь другой почтальон вымел его с мусором. Но я никогда не замарал своей чести, ибо сознаю свой долг перед именем, которое я ношу, и Тобою, мое райское божество…»

— Бедный парень! — заметила Мадзя.

— Скажи лучше: шут! Как он смеет так ко мне обращаться?

— Но как он тебя любит!

— Любить можно, — в гневе возразила панна Евфемия. — Такая уж моя участь, что все с ума сходят. Но писать мне в таком фамильярном тоне! Да неужели он и в самом деле думает, что я обратила на него внимание?

— Ты сама говорила, что отвечаешь на его поклоны.

— Ах, да! Однажды я даже бросила ему увядший листок… Но это милостыня — и он так и должен ее принимать!

Мадзе стало жаль этого беднягу, который любить умел лучше, чем делать признанья. Не отвечая панне Евфемии, она стала распечатывать свои письма.

— А, это от панны Малиновской, — говорила она, пробегая глазами письмо. — Ах, а это от Ады Сольской! Она в Цюрихе… Милая моя Адочка!

— Это та миллионерша? — с живым любопытством спросила панна Евфемия.

В дверь постучались.

Глава шестая

Два соперника

— Барышни, пойдемте кофе пить, — сказала докторша, входя в комнату. — Ну, хорошо ли оставлять гостей?

— Я получила письма, мама, — ответила Мадзя.

Панна Евфемия незаметно дернула ее за рукав.

— Письма можно отложить, — ответила мать, — кофе остынет. Приехала сестра пана Людвика.

Барышни вошли в беседку, где на столе, окруженном гостями, стоял кофе со сливками, домашние булочки, сыр с тмином и несколько сортов варенья. Парализованная сестра пана Круковского сердечно приветствовала Мадзю и холодно панну Евфемию; видимо, продолжая разговор, она сказала:

— Ну, зачем ему брать в аренду имение или хлопотать о какой-то службе, если он человек состоятельный? Я в могилу деньги не унесу, оставлю ему столько, что он сможет и жену кормить и детей воспитывать.

— Сестрица, не дать ли вам сахарку? — прервал ее пан Круковский с таким видом, точно его душил воротник.

— Да пошлите вы его, сударыня, в Варшаву. Пусть парень оглядится, встряхнется, — говорил майор, пуская из своей огромной трубки такие клубы дыма, что все общество окуталось ими.

— Очень вам благодарна за совет, — ответила экс-паралитичка, разгоняя вышитым платочком клубы дыма. — Я помню его последнюю поездку в Варшаву.

— Сестрица, не хотите ли булочку с маслом? — прервал ее пан Людвик, на лице которого изобразилось беспокойство.

— Спасибо, Люцусь, — ответила сестра. — Это было в тысяча восемьсот шестьдесят шестом году. Ему непременно захотелось съездить в Варшаву, ну я и дала ему две тысячи злотых. В два дня его обыграли в карты, он хотел потом отыграться, и мне пришлось доплатить еще шесть тысяч злотых!

— Сестрица!..

— Не прерывай меня, потому что этот случай свидетельствует о твоем благородстве. И вот когда мальчишка после этой авантюры вернулся в деревню, он повалился мне в ноги…

— Но, сестрица!.. — простонал сорокапятилетний мальчишка.

— Расплакался, как ребенок, поклялся, что больше никогда не уедет из дома, и… сдержал свое слово, пан майор!

— Не даете ему денег, вот он и сидит, — отрубил майор.

— А зачем ему деньги? — удивилась старая дама. — Чего ему не хватает?

Пан Круковский побагровел, а пан Ментлевич был, видно, очень доволен.

— Вечная история с мужчинами, когда они попадают в рабство к бабам! — взорвался майор. — Держится парень годами за юбку, ну и теряет всякую энергию. Да вы лучше дайте ему немного, но от души дайте, и пусть он научится не на ваше состояние рассчитывать, а на самого себя.

— Ну конечно, чтобы он погиб среди вас! — воскликнула дама.

— Среди людей никто не погибает… Напротив, люди помогут ему освободиться от вашей юбки, к которой вы его пришили, — кричал майор.

Казалось, пан Людвик сейчас умрет, да и все общество пришло в такое замешательство, что доктор, желая переменить тему разговора, сказал:

— У пана Ментлевича не было состояния, однако же он собственными трудами пробивается в люди…

— И с помощью добрых людей, — подхватил Ментлевич, целуя доктора в плечо. — Да, люди сделали меня тем, чем я стал! Почтенный доктор всегда говорил мне: возьмись за работу, а то от переписки бумаг в управе ты совсем поглупеешь!

— Немного уж ума у тебя осталось, — пробормотал майор, со злостью прочищая проволокой трубку.

— У вас, сударь, были способности к торговле, так что вы могли бросить службу, — вмешался заседатель.

— Что говорить, способности у меня есть, — подхватил пан Ментлевич. — Но пробудили во мне эти способности счастливый случай и добрые люди. Помню, — продолжал он среди общего молчания, — сижу я как-то в управе за журналом, и вдруг входит пан Белинский и говорит податному инспектору: «Так вы меня, сударь, прижали, что я бы за четыре сотни продал своих буланых, только бы нашелся покупатель». Слушаю я да на ус себе мотаю. На другой день является пан Чернявский и говорит помощнику: «Я бы шесть сотенных отдал за буланых Белинского, так они мне понравились…» Я и это на ус себе мотаю… Вышел пан Чернявский, а я догнал его и говорю: «Дадите, сударь, пятьсот пятьдесят за буланых?» — «Дам, говорит». — «На стол?» — «На стол». — «Слово?» — «Слово». Лечу я тут к Эйзенману, сулю ему двадцать рублей процента за один день, беру у него деньги и еду к пану Белинскому. «Отдадите, говорю, сударь, буланых за четыреста пятьдесят?» — «Ты, говорит, христианская душа, ну а все-таки не обманываешь? Знаю я вас, уездных крыс!» Показал я ему деньги, пан Белинский взял их, отдал мне лошадей и прибавил пятнадцать рублей за труды. Отвалил я тут рублик вознице и айда к пану Чернявскому. Ну, купил шляхтич буланых, только сбавил десятку, дал мне пятьсот сорок рублей, дело, говорит, гешефтом пахнет. Summa summarum:[7] пан Белинский заработал тридцать пять рублей, пан Чернявский шестьдесят, Эйзенман двадцать, а я — восемьдесят пять рублей за один день! Потом дулись на меня все: и еврей, и шляхтичи, но мне было уже за что ухватиться, открыл я дело, и ходят теперь ко мне и евреи и шляхтичи: всяк знает, что я дам заработать, хоть и себя не обижу.

— Жаль, что не жил ты в мое время, — сказал майор, — я бы тебя сделал каптенармусом в своем батальоне. Но за такую покупку буланых не денег дал бы тебе, а сорок палок.

— Что поделаешь, пан майор, — гордо озираясь, сказал пан Ментлевич. — Другие были времена, теперь не то. Что город, то норов… — И он засмеялся своей остроте.

После кофе гости разбрелись по саду, панна Евфемия о чем-то шепталась со своим отцом, заседателем. Когда Мадзя на минуту осталась одна, к ней подошел пан Круковский и, остановившись в униженной позе, точно у него совсем разломило поясницу, с волнением прошептал:

— О, как вы, наверно, презираете меня, панна Магдалена!

Мадзя удивилась.

— Я вас? — воскликнула она. — Боже мой! За что? Вы так добры, так деликатны…

— Но эта унизительная зависимость от сестры, ведь надо мной даже пан Ментлевич смеется! А покровительство пана майора, который иногда обращается со мной с таким пренебреженьем, что… Но, панна Магдалена, войдите в мое положение: могу ли я требовать удовлетворения у старика или бросить больную сестру? Это ужасно быть вечно малолетним! Я чувствую, что люди меня осуждают, но что делать?

Он говорил, задыхаясь, ломая холеные руки и с трудом удерживаясь от слез.

— Не правда ли, сударыня, как я смешон и беспомощен? — прибавил он.

У Мадзи слезы набежали на глаза. С неожиданной смелостью она протянула пану Круковскому руку.

— Успокойтесь, сударь, — сказала она, пожимая поклоннику руку. — Мы, женщины, понимаем подвиги, которых не замечает общество.

Если бы она могла ценою нескольких лет жизни спасти Круковского от цепей подвижничества, она пожертвовала бы этими годами.

Спасаясь от зноя, они направились к Ментлевичу, который держал в руке прутик. Пан Круковский едва успел прошептать:

— Я до гроба не забуду, до гроба!

И он с чувством поцеловал Мадзе руку.

— Пан Круковский! — крикнул Ментлевич. — Вас сестра зовет!

Круковский ушел, бросив на Мадзю глубокий взгляд, и к ней шагнул Ментлевич. Вид у него был весьма озабоченный.

— Сударыня, — начал он, — неужели я в самом деле совершаю неприличности? Майор назвал меня только что хамом.

— Я… ничего не слышала, — в замешательстве ответила Мадзя.

Ментлевич, казалось, был очень удручен. Он сел на скамью рядом с Мадзей и, хлопая прутиком по носкам своих башмаков, продолжал:

— Ах, сударыня, я знаю, что я хам! Мать моя была лавочницей, я не получил никакого образования, вот люди и смеются надо мной и называют хамом, особенно шляхтичи. Вы думаете, я этого не вижу? Ах, как я это чувствую! Иной раз кусок мяса дал бы себе отрезать, только бы научиться таким сладким и тонким ужимкам, как у пана Круковского. Он большой барин, а я — бедняк. У него есть время вертеться перед зеркалом, а мне иной раз поесть спокойно некогда.

Он умолк, потел и вздыхал.

— Панна Магдалена! — сказал он, глядя на Мадзю умоляющими глазами. — Не думайте обо мне дурно, клянусь богом, я ничего от вас не хочу! Вы кончили такой пансион! Мне бы только хоть изредка поглядеть на вас! Так у меня легко на сердце, как я погляжу на вас. А если я невольно оскорблю вас… Э, да что тут говорить! Уж лучше мне сломать себе ногу, чем оскорбить вас…

В прерывистых, полных страсти словах Ментлевича слышалась такая особенная нота, что Мадзе стало жаль его. Молча подала она поклоннику руку и так нежно заглянула ему в глаза, что он повеселел и даже несколько удивился.

Но тут ее позвала мать.

«Бедный, бедный, благородный простак! — думала Мадзя, оставив Ментлевича одного. — Чего бы я не дала, только бы его успокоить и убедить, что не все обращают внимание на одну только внешность…»

Гости начали расходиться. Панна Евфемия была расстроена, пан Круковский погружен в мечты, пан Ментлевич серьезен. У калитки майор поспорил с заседателем, какая будет завтра погода, на улице сестра пана Круковского подняла крик, что коляска сейчас перевернется, но в конце концов все стихло.

Оставшись одна, Мадзя села читать письма. Панна Малиновская писала, что Арнольд, второй муж пани Ляттер, назначил Элене и Казимежу порядочную сумму денег и намеревается покинуть Америку и переселиться с женой и сыном в Варшаву. Она упомянула о том, что шляхтича Мельницкого разбил паралич, когда он увидел тело пани Ляттер. Старик живет теперь в деревне, погрузившись в апатию, и только по временам вспоминает детей покойной. В заключение панна Малиновская просила Мадзю незамедлительно сообщить, желает ли она после каникул служить классной дамой, так как на эту должность есть много кандидаток.

Мадзя решила не поступать на службу к панне Малиновской. К чему! Она откроет здесь маленькую школу, которая даст ей средства к существованию и позволит помогать родителям.

Ада Сольская с восторгом сообщала Мадзе, что в Цюрихе она посещает курсы естественных наук, которыми очень увлекается. Она убедилась, что целью ее жизни может быть только ботаника и что, изучая ботанику, она обретет истинное счастье. Ада упомянула в письме, что Эля Норская живет в каком-то итальянском монастыре, но еще неизвестно, пострижется она в монахини или вернется домой.

Большую часть письма Ада посвятила пану Казимежу Норскому. Он тоже в Цюрихе и изучает общественные науки. Он поразительно серьезен, поразительно трудолюбив, поразительно гениален, полон поразительно высоких стремлений. Как она, Сольская, догадывается, пан Казимеж замышляет радикальную реформу положения женщин. Он должен это сделать, он сделает это в память своей несчастной матери, святой женщины, которая жизнь свою положила в борьбе за независимость женщин. Аду пан Казимеж почти не посвящает в свои гениальные планы, они говорят только о ботанике, которую она ему объясняет. Но в студенческих кружках он рассказывает о своих намерениях, и все, особенно студентки, от него в восторге. К несчастью, Ада в кружках не бывает и даже со студентками незнакома, она домоседка. Но о победах пана Казимежа она прекрасно знает от него самого.

Мадзя несколько раз перечла письмо панны Сольской и наконец спрятала его в хорошенькую коробочку из-под порошков Зейдлица. Она была возбуждена, мечтательно настроена, чуть не целый час гуляла в саду при звездах, наконец — вздохнула и вернулась к себе в комнату.

Когда Мадзя легла спать, она увидела в полусне пана Круковского в темно-синем и пана Ментлевича в светлом костюме; пан Круковский, совсем как наяву, был в панаме, а пан Ментлевич в новом цилиндре. У обоих были несчастные лица, и оба взывали к Мадзе о жалости.

И Мадзя жалела их: одного за то, что он был так деликатен, другого за то, что мать его была лавочницей, и обоих за то, что они чувствовали себя очень несчастными. Чего бы она не дала, только бы они обрели покой!

По мере того как в сердце Мадзи росло сочувствие к пану Круковскому и пану Ментлевичу, образы их все больше сливались: светлый костюм смешивался с темно-синим, цилиндр с панамой и — из двоих ее поклонников стал один.

Мадзя подняла на него глаза и — увидела пана Казимежа.

Это зрелище так ее потрясло, что она проснулась и долго не могла уснуть.

Глава седьмая

Мечты

Трехдневный дождь придал городу Иксинову угрюмый вид. Серые тучи ползли с запада на восток такой густой пеленою, что люди могли позабыть цвет неба, и нависали так низко, что порою словно рвались о башенки костела или клубились в ветвях старых лип и каштанов.

Майор надел бурку и высокие сапоги и стал похож на городового в будке; заседатель почти совсем спрятался под зонтиком, и признать его можно было только по панталонам, подвернутым выше лодыжек; пан Ментлевич надел резиновый плащ и глубокие галоши, размеры которых находились в разительной диспропорции с маленьким городишком.

По счастью, никто его не видел; общество сидело по домам, ни одна изящная дама не могла перейти улицу; по обочинам дорог капало со всех крыш, а посредине текла какая-то жижа, похожая на шоколад, и густая, как повидло. Только на площади вместо непролазной грязи блестели в нескольких местах огромные лужи, по которым ребятишки плавали в корытах и лоханях, оживляя угрюмый город смехом и криками.

Чтобы пан Круковский не подвергся опасности, сестра не отпускала его ни на шаг, так что он тоже сидел дома и, не зная, как убить время, днем смотрел в окно, а вечером позволял садовнику растирать себя муравьиным спиртом. Сестра внушила пану Круковскому, что у него ревматизм; он и не спорил, чувствуя легкую ломоту в ногах и тупую боль в пояснице. Мысли его витали вокруг дома доктора, где Мадзя, запершись в своей комнатке, просматривала пансионские учебники или писала что-то и тут же рвала исписанные листки.

Но пан Круковский никак не мог отгадать, что делает Мадзя, и потому усталое его воображенье перенеслось в другой конец города, где жил заседатель со своим семейством. Что там делают, пан Круковский знал досконально: заседатель непременно сбежал из дому на пульку, хозяйка спит, а прелестная Евфемия либо читает популярное издание Конта или Дарвина, либо играет на фортепьяно.

И пан Людвик вспомнил с горькой улыбкой недавние времена, когда он играл на скрипке, панна Евфемия аккомпанировала ему на фортепьяно, а заседательша приказывала не вносить свет в комнату, говоря, что она больше всего любит слушать музыку в полумраке.

Где эта музыка, этот полумрак, эти чувства? И жалеть не о чем! Мадзя в тысячу раз очаровательней панны Евфемии, которая вдобавок оказалась кокеткой. Разве он не видел, какие взгляды она бросала на Ментлевича и даже на Цинадровского…

— О, женское сердце! — прошептал пан Людвик.

Он отошел от окна, открыл футляр красного дерева и из-под вышитого чехольчика достал скрипку. Протерев канифолью смычок, он тронул струны, повертел ключ, и через минуту из-под тонких пальцев полились звуки баркароллы.

Выставляя то одну, то другую ногу, потрясая левой рукой и головой, он играл и играл, уставившись глазами в угол комнаты и предавшись мечтам. Вскоре тихо отворилась дверь, и на пороге появилась сестра. Пан Людвик смолк.

— Я тебе мешаю? — спросила экс-паралитичка, опираясь на палку. — Как ты давно не играл! Со времени дуэтов с этой… ну, как ее… панной Евфемией. Меня только удивляет, что для первого раза ты выбрал ту же баркароллу… Уж не вспомнил ли снова?

— Ах, что это вы говорите, сестрица? — возмутился пан Людвик. — Это… как бы невольное прощанье с прежними мечтами, которые сегодня и меня удивляют.

— Тогда сыграй сейчас встречу, — сказала сестра. — Только, пожалуйста, пусть это будет последняя встреча, — прибавила она серьезно. — Ты ведь не так уж молод. Помни, если в этом году не женишься, я знать тебя не хочу. Это даже нездорово…

— Ах, сестрица! — прервал ее пан Людвик.

Он снова стал в классическую позу, потряс головой, выставил ногу, ударил смычком по струнам, и — на этот раз поплыла мелодия:

Жаворонком звонким

Взвиться в небо с солнцем…[8]

— Да, да! — говорила сестра. — Мадзя — это жаворонок… Но, милый Люцусь, когда кончишь, сыграй для себя еще что-нибудь, и довольно! У меня немного голова болит, да и тебе музыка действует на нервы.

Она вышла, постукивая палкой, и тут же стала бранить служанку.

«Боже, боже! — думал в отчаянии пан Людвик, пряча в футляр скрипку. — Чего бы я не дал, чтобы моя сестра хоть четверть часа оставалась в одинаковом настроении. Сама запретила мне играть на скрипке, сама похвалила за то, что снова стал играть, и вот не прошло и минуты, а она уже опять не позволяет, говорит, нервы себе расстраиваю… Боже, боже!..»

Наконец в затопленном городке снова установилась погода, улицы подсохли, и дамы из общества смогли выйти из дому, высоко поднимая юбки.

Вышла и Мадзя: сперва она сдала на почте письма, а затем направилась к дому заседателя.

— О, небо! — воскликнула заседательша, картинно всплеснув руками. — А ведь Фемця полчаса назад ушла, сказала, что к тебе идет… Уж не се-елучилось ли чего?

Мадзя с трудом втолковала заседательше, что, наверно, по дороге разминулась с подругой и что Фемця непременно ждет ее у них дома. Однако заседательша успокоилась только тогда, когда Мадзя дала обещание самолично доставить панну Евфемию на лоно обеспокоенной матери.

— Видишь ли, де-ерогая Мадзя, — сказала заседательша на прощанье, — молоденькая девушка — это нежный це-еветок: чуть подует ветерок посильней и уж может повредить ему, что же говорить о злых языках! Я потому всегда на коленях умоляю Фемцю не выходить одной в город. При ее красоте, при ее положении в обществе… До се-евидания, моя де-ерогая!

Панна Евфемия действительно была у Мадзи, но ей хотелось поскорее встретиться с подругой, и она вышла навстречу ей. Потом Фемце захотелось подышать свежим воздухом, и Мадзя встретила ее уже на дороге от почты к площади. Вероятно, по чистой случайности около почты оказался и пан Цинадровский, без шапки. Одну руку он держал в кармане, а другую прижимал к сердцу и с выражением немого восторга смотрел на прелестную Евфемию, которая из опасения ступить в грязь обнажила чудные ножки, изящно обутые в очень высокие венгерские башмачки.

Барышни сердечно поздоровались и заговорили обе сразу:

— Ты знаешь, я заказала Ментлевичу обои для нашего пансиона.

— А я послала прошение в дирекцию.

— По почте? Надо было пойти со мной, тогда этот… чиновник скорее отправил бы.

— Ты была на почте? — невольно спросила Мадзя и торопливо прибавила: — Ах боже мой, ты сказала Ментлевичу про обои…

— Но он дал слово, что никому не скажет. Да он подумает, что это я хочу сделать подарок отцу на именины. Куда же нам пойти: ко мне или к тебе? — спросила панна Евфемия, поворачивая к дому доктора.

— Пойдем к нам, — ответила Мадзя, — только сначала знаешь что? Зайдем тут к одному столяру, которого лечит папа, узнаем у него, сколько будут стоить парты для нашей школы?

— Ах, да, да! Что ж, пойдем к столяру, только должна тебе сказать, в переулках грязь, наверно, страшная, — говорила панна Евфемия, глядя на улицу, по которой в город обычно ходил пан Круковский. Через минуту она с холодной небрежностью спросила: — А что, не был ли у вас пан Круковский?

— Нет.

— Гм! Отец говорил, что вчера пан Людвик весь день играл на скрипке ту баркароллу, которую когда-то мы играли вдвоем. Мне вспомнилось то прекрасное время…

— Он был влюблен в тебя? — спросила Мадзя, выискивая на грязной уличке места посуше.

— Был влюблен? — воскликнула панна Евфемия. — Да он просто с ума сходил, как, впрочем, и все остальные… Но он капризник и любит заглядываться на всякую новую мордочку, поэтому я решила испытать его…

Мадзе подумалось, что панна Евфемия не совсем верно определила свое отношение к Круковскому, и ей стало обидно за подругу. Но, не желая осуждать ее, она решила обо всем забыть. Ей без труда удалось это сделать, так как грязь стала просто непролазной, и панна Евфемия сказала:

— Милочка, да мы тут не пройдем!

— Вон видишь, это уже домик столяра. Мы пройдем через этот двор, — ответила Мадзя, вбегая в калитку, которая висела на одной петле.

— Боже, Мадзя, что ты делаешь? — крикнула панна Евфемия. — Да если бы мне посулили, что я буду начальницей самого большого пансиона, и то я не стала бы ходить по таким закоулкам…

Домик столяра был ветхий, облупленный, в землю он ушел чуть не по самую крышу, поросшую мохом, так что с улицы в комнату можно было шагнуть прямо через окно, не очень высоко поднимая ногу. В комнате слышался ритмичный визг пилы, стук молотка и крикливый голос восьмилетней девочки, которая качала на руках двухлетнего братишку.

Во дворе, заваленном досками и засыпанном мокрыми опилками, стоял у маленького колодца с журавлем столяр и разговаривал с евреем; лапсердак у еврея на груди был еще темный, но на спине весь выгорел, полы были забрызганы грязью. В отворенное окно виднелся свежий гроб; худенький парнишка, у которого в голове было полно опилок, вколачивал в гроб гвозди.

Мадзя вздрогнула, панна Евфемия зажала платочком неописуемо прелестный носик. Еврей и столяр, стоя к барышням спиной, продолжали разговор.

— Я вам, пан Гвиздальский, отдам восемь злотых, а себе возьму остальные, — говорил еврей. — Так будет лучше, а то вы заберете все деньги, и я не получу ни гроша.

— Нет, так не пойдет, — возражал столяр. — Ну, скажите сами: на что это похоже, чтобы еврей да относил католику гроб? Я ведь не получу тогда отпущения грехов.

— А за мои денежки, пан Гвиздальский, вы получите отпущение?

— Эх, сударь, да вы уже два раза получили свои деньги, — пробормотал столяр, плюнув через желоб.

— Здравствуйте, пан столяр! — крикнула Мадзя.

Еврей и столяр заметили барышень и прервали разговор; еврей исчез в сенях домика, а столяр подошел к плетню. Из ворота грязной рубахи у него выглядывала искривленная впалая грудь, на руках вздулись жилы.

— Мы пришли спросить у вас, — сказала Мадзя, — сколько могут стоить школьные парты? Знаете, такие скамьи, за которыми в школе сидят дети.

— Знаю. Пюпитр для письма, а перед ним скамейка.

— Вот именно. Они должны быть покрашены в черный или желтый цвет, как хотите… Сколько может стоить такая парта для четверых детей? — спросила еще раз Мадзя.

Столяр задумался.

— Право, не знаю, — сказал он, понурясь. — Рублей пятнадцать.

— Господи Иисусе! Да что вы, пан столяр! — воскликнула Мадзя. — Значит, за двадцать пять парт пришлось бы заплатить чуть ли не четыреста рублей.

— Двадцать пять? — повторил столяр и стал ерошить волосы. — Право, не знаю. Ну, тогда, может, по десять рублей за парту.

— Ну, Мадзя, нечего с ним разговаривать, — нетерпеливо вмешалась панна Евфемия. — Пойдем к Гольцмахеру, он нам сделает.

— К еврею? — спросил столяр, уставясь на нее впалыми глазами. — Он и так сумеет заработать. Ну, если двадцать пять парт, тогда по… пять рублей… Дешевле не возьмусь.

Барышни переглянулись, обменялись несколькими французскими фразами и ушли, сказав столяру, что зайдут, когда надумают сделать заказ. Столяр тяжело оперся на плетень и смотрел им вслед, а еврей просунул из сеней голову, желая, видимо, кончить разговор. Однако начал он со следующих слов:

— Ну-ну! Панночкам понадобились парты. Зачем? Они не говорили вам, пан Гвиздальский?

— Ну и мошенники наши мастеровые! — жаловалась панна Евфемия, снова выставляя напоказ свои венгерские башмачки. — То пятнадцать рублей потребовал, потом десять, а кончил пятью… Он хотел нас надуть… погоди, на сколько же? — на двести пятьдесят рублей! Правильно говорит отец, что наши мастеровые… Погляди-ка, Мадзя, идет этот… ну, как его, помощник нотариуса.

Помощник нотариуса поклонился барышням и даже приостановился посреди улицы, чтобы обозреть венгерские башмачки панны Евфемии.

— Бедный человек этот столяр! — заметила Мадзя. — Он с горя заломил такую цену… Вот что, Фемця, мы займемся партами позже, а сейчас давай посмотрим помещение. Кажется, на старом постоялом дворе есть две огромные комнаты…

— Ах, дорогая, только не сегодня, — решительно заявила панна Евфемия. — Я умру, если мне придется еще смотреть на эту грязь.

— С прогулки возвращаетесь? — спросил пан Ментлевич, который вынырнул вдруг из-за угла дома Эйзенмана, самого известного в Иксинове торговца колониальными, скобяными и мануфактурными товарами.

— Скажите лучше, сударь, из дантова ада! — воскликнула панна Евфемия. — Какая грязь, какие люди! Дайте мне, пожалуйста, руку… Ах, нет, нет! Только кончики пальцев, чтобы можно было перейти… Мадзя, иди вперед, а пан Ментлевич будет нам показывать дорогу, потому что… ах, ах, пан Ментлевич, держите меня!

И, все откровеннее выставляя напоказ свои башмачки, прелестная Евфемия подала пану Ментлевичу пальчики, как в менуэте. Порой она покачивалась, надо сказать, на совершенно ровном месте, а пан Ментлевич таял от наслаждения, чувствуя на своих грубых пальцах пожатие ее пальчиков.

Не успели они выйти на площадь, как из аптеки выбежал пан Круковский и, размахивая издали светлой шляпой, закричал:


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58