Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Предательство Риты Хейворт

ModernLib.Net / Современная проза / Пуиг Мануэль / Предательство Риты Хейворт - Чтение (стр. 5)
Автор: Пуиг Мануэль
Жанр: Современная проза

 

 


Мама пообещала мне сегодня не спать, но папа ей не дал, а в три я сегодня иду на музыку, эти противные гаммы, после английский, а после я поиграю немного с Лало, а после перепишу начисто задачу на правило пропорции и перерисую для иллюстрации мельницу, только не маленькую водяную, как за складом, а намного лучше, голландскую мельницу, и к ней четыре больших желтых крыла в клеточку и пейзаж с холмиками, почти сплошь покрытыми разноцветными тюльпанами, Алисита сказала, что ей этот цветок больше всех нравится, и еще сказала, что ее наказали, „Того, не приходи играть“, а маме я все-говорю-и-говорю: поедем в Ла-Плату, там кино новое показывают, и торты есть выше, чем в Вальехосе, и игрушечные магазины, можно целый час стоять перед витриной, и бабушкин дом со вторым этажом, и единственное, чего там нет, это венков из цветов, как в кино про Гаваи, и тюльпанов нет, они только в Голландии есть, но их нельзя прислать из-за войны. Если Алисита однажды расплачется и раскричится, что хочет тюльпанов, ей их не смогут купить, потому что нету, нету, и все тут. Можно только нарисовать или лучше купить дорогого тонкого картона всех цветов и навырезать тюльпанов красных, оранжевых, кремовых, желтых, голубых, фиолетовых, сиреневых, синих, розовых, белых и побрызгать духами, а она потом уж не знаю чего сделает, может, на стену приклеит или положит в тетрадь, а лучше всего, если я вырежу такие красивые тюльпаны, что она будет прикалывать их заколкой, сегодня розовый тюльпан, завтра голубой, к своим волосам, до чего же у нее красивые локоны, как нитки, которыми вышиты блестящие цветы на мамином покрывале. Семь; семь часов, а день рождения все не кончается, темно, как в двенадцать ночи, в этом парадном никто не живет, прижмусь к стене, и папа, если пройдет, меня не увидит. Мам… никому не рассказывай! Мама в кино… молния как сверкнет посреди дня рождения во дворе у Гонсалес, вот если бы она ударила перед румбой „Мария из Баии“, как „Мария из Баии“ началась, так молния бы и ударила. Мам… не говори никому! знать бы, где я его не встречу… дома или в кино? ребята пока на дне рождения, под конец принесут еще торта, сейчас на улице никого нет, прямо на тротуаре могут убить кого-нибудь, и свидетелей не будет, а все солененькое из закуски для взрослых, там много должно остаться, а может, он дома? или пошел с мамой в кино? неужели папа ее одну в кино отпустил? Здесь, в парадном, я могу спрятаться, как дрянная Паки и Рауль Гарсия тогда во дворе, неужели он маму в кино одну отпустил? может, мама в кино с Фелисой! а папа дома, и я могу прибежать в кино, ведь папы не будет рядом с мамой, и он не узнает, что случилось, а то обманывать грешно, и мне придется рассказать все папе, нет, папа в кино, сегодня он точно в кино, я прибегу домой и умоюсь, и папа не узнает, что я плакал, войду в уборную, подойду к умывальнику… а папа там, а я его не видел! и он увидит, что я плакал на дне рождения у Гонсалес! а вдруг его нет? только он всегда есть, когда мы приходим из кино… но он куда-нибудь ушел, может, его позвали играть в баскский мяч, и вышло, что они как стали играть, так и увлеклись и поехали на встречу в другой город… а после еще в один… а завтра воскресенье и обратного автобуса не будет. Али-сита в бумажном колпачке с бахромой повернулась ко мне и сказала (ей уже отрезали торт), что он ужасно противный, много жирного крема, я в таком же колпачке сел рядом с ней и взял добавку шоколада, а все ребята побежали во двор, только Паки состроила из себя взрослую и осталась в столовой слушать взрослые разговоры. Мы играли в толкалки: бегали, толкались и падали, а младший брат Гонсалес, толстый такой, даже не мог подняться. А теперь что они делают? день рождения будет до восьми, я подарил ей „Робинзона Крузо“. А отец Гонсалес пришел и сказал, что это дикие игры, и уже сделалось холоднее, от пота под мышками холодные капли, и загнал нас обратно в дом: больше всех орал и хулиганил этот тупой Луисито Кастро, нарочно такую пыль поднимал, а что мы будем делать внутри? взрослые танцуют, и ребята пошли танцевать, и я пригласил Алиситу, не сбивался с ноги, и получилось хорошо, хоть мы и не умеем, кончалась одна песня и начиналась другая, а Алисита рядом говорила мне, у кого из девчонок самое некрасивое платье, ведь Алисита не бегала секретничать с Гонсалес, стояла рядом и ждала новую конгу, а вальс, это когда кружишься, конга, когда гуськом ходишь, а румба, когда качаешься, и тут Алисита пошла в уборную. Ой, какой стол у взрослых! полный кувшин винного крюшона, и мне дали глоточек: полный кувшин воды лимонного цвета, которая жжет горло. А вот еще одна румба, „Мария из Баии“, это самая красивая песня для танца! а Алисита как раз пошла сейчас в уборную? в уборной никто не отвечает, и никого там нет, а в комнате наверху дверь закрыта: можно открыть дверь в чужом доме? и там внутри была одна девочка, похожая на Алиситу, наверное, поймала ее в уборной и отняла платье. Только это была Алисита. Сидела и играла в домино с Луисито Кастро. С этим, у которого ноги лошадиные. И смотрела на меня смешливыми глазками. Они играли в домино вчетвером, Гонсалес с еще одним мальчиком из класса Кастро, а Алисита со своими китайскими глазками сказала, что она играет в секреты и я должен уйти. А я схватил ее за руку и тянул, чтобы она шла играть в танцы. А Луисито Кастро сказал, чтобы я уходил, не то он сломает мне ногу, папа, неужели этот мальчик такой плохой? пап, Луисито только так говорит, что сломает мне ногу, но он ведь не будет плохим и ничего мне не сделает, надо было его первым ударить? он переломал мне ногу? иголки, тысячи иголок воткнулись разом, прямо как ударили молотком, это пинок Луисито Кастро, изо всех сил он двинул ногой в ботинке. А я сразу вспомнил, что не должен плакать, пап, а пап, сильно я вообще не плакал, постарался тихонько-тихонько: если бы Алисита отвернулась к окну посмотреть на уличных музыкантов, то не заметила бы, как мне больно до слез, а она не отвернулась? может, я заберусь на пальму?… и прыгну с крыши на крышу, ухвачусь за веревку на колокольне, оттолкнусь и полечу, даже не вспотев, до самой Ла-Платы смотреть витрину, где игрушки с лампочками, а то Паки не верит, что есть такие игрушки, и резиновые утки есть, чтобы играть в большой раковине, и еще разной-разной формы есть, только я ни одной не видел в форме крокодила, вот страшно вдруг увидеть его в раковине, с большущими зубами, если у Алиситы такие вырастут и Луисито Кастро окажется рядом, ему придется проткнуть ее несколько раз ножом, только хочу, чтобы нож глубоко воткнулся в твердую зубчатую корку на хребте, потому что это самое противное и гадкое у крокодилов, а когда приходится втыкать нож снизу в гладенький живот, светлый такой, желтый, тогда жалко, ведь от ножа он весь расковыряется и все гладкое испортится, а это у крокодила самое нестрашное и непротивное место. Не пойду играть к Алисите, а этому Луисито Кастро, только он от меня отвернется, проткну лицо ножом сбоку от носа, не пойду больше ни играть, ни полдничать, глупый я был, что пропускал кино несколько раз, когда играл и забывал про все, глядя на Алиситу, как она причесывается, на ее пряжку, кусок хлеба с толстым слоем крема, как она рассказывает чего-то, смеется, прыгает в белых носочках, глазки как у китайки, так и сверкают огоньками-искорками китайских фонариков, только я не смогу больше ходить, изо всех сил постараюсь думать про другое, но Алисита играет в магазин, делает печенье, качается на качелях, качает куклу, я всегда что-нибудь у нее разглядываю, пряжку, халат со складками, гладкие ножки, фонарики, прививку, но я не смогу больше к ней ходить, только если спросить, что задали, когда заболею и пропущу школу, ну и пусть, скоро Тете приедет, Тете богачка, можно играть все сиесты, она, когда приедет в Вальехос, у нас будет жить, и я дам ей играть во все, что украл у Паки. Пойдем, Паки, пойдем, если тебе скучно, уйдем с этого противного дня рождения, Паки было скучно, ее не приглашали танцевать, потому что она для взрослых маленькая, так ей и надо, плохая она, плохая, сучка, на обратном пути вся улица темная, а она никак не хотела верить, что в Ла-Плате есть игрушки, которые ездят от электричества, давно уже темно стало, как сейчас, у отца Паки одна только Паки есть, и он нехороший? он девчоночий отец и нервничает из-за своей портняжной мастерской? Мама смотрит „В поисках жениха“, какое красивое кино, роскошное, афиши с роскошными домами и праздниками, мама в кино одна сидит? когда снова покажут „В поисках жениха“? не пойду домой, а то глаза красные от пинка, „почему ты дал себя ударить?“ — это папа, „почему он дал себя ударить?“ — это мама, почему я дал себя ударить, мам? и если папа сейчас пойдет мимо, я возьму и прикрою двери в парадном, а долго проходит краснота от слез на глазах? и там, куда не достает свет фонаря, я увидел за полквартала тень Рауля Гарсии возле его дома, когда это он успел познакомиться с Паки? „привет, Паки, ты, как всегда, самая красивая в городе“, и лицо такое состроит, и глаза почти закрыты, „с дня рождения идете? для меня ничего не прихватили?“ и „малыш, какая у тебя красивая подружка“, а сам берет Паки за подбородок, когда же это они познакомились, не пойму, хоть Паки и живет в доме за углом, но у них нет общей стены, как между его домом и двором нашего склада, и тут Паки сказала: „может, покажем Раулю двор, где мы играем?“, только кругом было темно, а лучше бы мы втроем сыграли ночью в пугалки и вошли бы через заднюю калитку, и в такой темноте на земле не видно было мусора, и мы все время спотыкались, а когда подошли к бочкам, Рауль Гарсия сказал, чтобы я шел прятаться и что они будут меня искать, а у самого все кудряшки были набриолинены и лицо стало другое, как у грабителей в кино, но я все равно пошел и спрятался получше за ящиками и бутылями. Сижу и слышу, что они меня не ищут, и тут я сразу понял, что они хотят меня до смерти напугать, подойдут тихонько и крикнут „у-у!“, и тогда я побежал к бочкам, но там никого не видно, залез на одну бочку и увидел тени, которые прятались за старым грузовиком без колес. Вот подойду тихонько и напугаю их, только они не сидели молча, а шептались, фу, какая гадость, в старом грузовике может спать кот, он проснется и станет кусаться, и от криков проснутся крысы и гадюки, и все погонятся за нами, а Паки и Рауль Гарсия… говорят про самое плохое, всякие дрянные вещи, слышатся поцелуи, и Паки сказала, что ей страшно, что он большой, а она уже девушка, только еще очень маленькая, а он сказал, что ей страшно, потому что она никогда не встречалась с мужчиной и не трогала его, а Паки сказала, что боится, что у нее пойдет кровь и что потом он разлюбит ее и бросит, а он сказал, что не бросит, потому что она самая красивая в городе (вранье, самая красивая — учительница из первого класса), и Паки стала его трогать и сказала, что ей страшно, она ведь не знала, что, может, через минуту у него полезут наружу все органы пищеварения и размножения, а он попросил пустить его туда, и я уже хотел закричать Паки, чтобы она спасалась, а то она не рисовала органы пищеварения птицы и не знает, какие там есть гадости, все эти виноградинки и эта зеленая чашка вверх ногами с трудным названием „поперечный срез мочевого пузыря“, и еще этот клубок спутанных трубочек, похожий на туловище ядовитого паука, а Рауль Гарсия со своими циркаческими кудряшками — это птица, у птицы голова почти без перьев, и я собирался закричать, но тут мне вдруг захотелось съесть добавку противного торта с жирным кремом, и еще вдруг захотелось подслушивать дальше, и когда я попросил добавки торта, Алисита показала мне язык, и мне дали другой кусок, но очень хотелось слушать дальше, как он полезет туда и зажмет, чтобы она не могла шевельнуться, и тут он накинется и начнет ее бить и срывать одежду, чтобы посмотреть грудь, и полосовать ножом, пока всю не изрежет, и больно-пребольно щипаться, чтобы оставить синяки… и тут наступит самый ужасный момент, когда покажутся разные штуки, какие есть внутри у мужчины, зеленая чашка, которая шевелится и может укусить, и клубок из трубочек, которые обвиваются вокруг шеи и затягиваются, как петля, и это туловище ядовитого паука, до него дотронешься, и, наверное, так страшно сделается, что закричишь и будешь кричать сильнее, чем девочка, которая сходит с ума в „Вершинах страсти“, но женщины не могут кричать, потому что если кто придет, то увидит, что к ней залезли, и Паки станет шлюхой. А в конце так оно и есть: Паки стала шлюхой, а Рауль Гарсия подлецом, я думал, он хороший, но ни разу с ним не играл, а Паки сказала, что не пустит его туда, только в день свадьбы, и уж не знаю, что он там делал, как будто ему ногой в живот дали, стал говорить „а-а-а-а“, точно задыхался, а Паки начала вырываться и кричать, что вся запачкалась, и тут — раз! — она увидела, что я подглядываю, схватила меня, принялась трясти и говорить, что я болтун и должен поклясться Богом, что ничего не скажу, а потом ушла, Паки, Пакита, я хочу переждать у тебя дома, пока не пройдет краснота от слез! Паки! Паки! у кого я теперь спрошу, пошел папа в кино или нет?! кто мне ответит, что, папы нет дома?! и тут подошел Рауль Гарсия, схватил меня за руку и сказал, что если я хоть кому-нибудь скажу, он мне голову оторвет, и все это с лицом злодея из кино и без крика, чтобы соседи не услышали, а шелудивые коты могли прибежать со двора и потереться о него, они, когда им на хвост наступаешь, как бешеные становятся, а еще из нор вылезут крысы, крысы, которые роются в помойке и поедают все самое гадкое, котов дохлых едят, раздавленных машинами, и гадюки услышат и вылезут из мусора, а еще во дворе могут даже оказаться стервятники, которые делают в воздухе полный круг на всей скорости и кидаются вниз на детей, чтобы тюкнуть их клювом сильно-пресильно. У Рауля Гарсии лицо злодея и похоже на твердую зубчатую корку, а у Паки лицо худое и некрашеное, как у монашек, и клюв не пробивает такую твердую корку, ведь это хребет самых злых животных в мире. И в конце света они сгорят, на Паки свалятся бочки, и она умрет, а потом ее сожрут крысы, Рауля Гарсию разрубит пополам топором работник со склада, когда увидит, что он залез к нам во двор, а Луисито Кастро утонет в колодце с кипящей известью, и сверху на них на всех прольется огненный дождь, который сжигает только злодеев, а хорошие будут в Голландии, в полях с холмиками ждать Страшного суда, и там им ничего не грозит: и где идет дядя, женатый на тете Алиситы, огненные капли не жгутся, они делаются серебристые и легонькие, как дождь из резаной бумаги, и я прыгаю далеко-далеко из этого темного парадного, и дядя Алиситы поднимает меня на руки, красные глаза, говорю я, это от конъюнктивита, и он никогда не узнает, что я дал себя ударить, потому что мы стоим высоко и смотрим, как всякие громы и молнии падают на головы злодеев, и я больше не буду бояться, потому что с нами теперь ничего не случится, и мама машет мне рукой с вершины соседнего холмика, она тоже спасена и стоит там с нашими из Ла-Платы… и хорошо бы Тете успела в Вальехос раньше конца света, она тоже спасется, и учительница из первого класса, и Лало, а в классе мы всегда рисуем и редко пишем диктанты, а после я иду на музыку и на английский и полдничаю, и мы идем с мамой в кино и гуляем по маленьким полям Голландии, и оттуда будет видно, дома папа или пошел в кино, и я смотрю на дядю Алиситы, у него теперь лицо гладенькое и, как всегда, выбритое и такое блестящее, точно у кукол, и глаза уже не человечьи, а из драгоценных камней, которые так дорого стоят, и он прижимает меня к груди и держит крепко-крепко, чтобы никто не выхватил, а еще лучше, если я прилеплюсь к нему, и никто меня уже не оторвет, прилеплюсь к груди, а там возьму и незаметно проберусь внутрь, к дяде Алиситы в самую грудь, и никто нас больше не разлучит, потому что я буду внутри него, как душа внутри тела, рядом с его душой, и сольюсь с ней. А на полях виднеются холмики, покрытые разноцветными тюльпанами, и они начинают блестеть под серебристым дождем из резаной бумаги, блестеть, как цветы, которые мама вышила на покрывале. И если Бог простит Алиситу, она придет на холмики и очень обрадуется, увидев все эти тюльпаны, станет их гладить и целовать, а после побежит целовать дядю, и во рту у нее будет аромат от стольких перецелованных тюльпанов, и она все будет целовать и целовать дядю, а я там, внутри, буду тихонько посмеиваться про себя, потому что Алисита думает, что она очень хитрая, а сама и не заметит, что целует меня.

VI. Тете. Зима 1942 года

Сегодня вечером буду вести себя хорошо и не попрошу апельсин. Тото уже погасил свет, а папа не погасит, пока я не кончу молиться, потому что мне не нравится жить в доме у Тото, здесь не так, как в бабушкином доме, который далеко отсюда, и двор там с лошадьми, и батраки всегда катают меня на лошади, если я захочу. В бриджах, которые у меня на снимке, я уже не могу ходить, они мне малы, но сестра Анта сказала, чтобы я никогда не перебрасывала ногу через седло, как мужчины, а ездила бы в юбке амазонки и садилась как женщины, боком, только так намного труднее, и если лошадь встанет на дыбы, она меня сбросит и я тяжело заболею. Мама тяжело больна, и если она умрет, то попадет на небо, и я буду молиться весь день, чтобы она меня услышала и увидела, какая я хорошая, а когда я тяжело заболею и умру, я сразу же попаду на небо к маме. Тото в прошлом году принял первое причастие, а в этом году уже почти не ходит причащаться, и Мита никогда не ходит в церковь и не выносит священников и монахинь, «видеть их не могу», говорит. Мита хорошая, только никогда не ходит в церковь, и я молилась, чтобы она дала мне апельсин, нет, молилась, чтобы она пошла в церковь и там Бог заставил ее всегда ходить к службе и молиться за Иисуса Христа, страждущего на кресте, тогда ему будет не так больно, а то на голове у него венец, и шипы втыкаются в кожу, они очень острые, бедный Иисус, он такой хороший, а шипы втыкаются все сильнее. Если бы Мита молилась, ему было бы не так больно, и горький уксус, который подносили к его губам, не обжигал бы рот, бедный Иисус! Я молюсь за маму, и, может, это из-за меня ей делается лучше, мама уже давно тяжело больна, а то вдруг говорит «мне лучше» и выходит с папой, и они гуляют всю сиесту на солнце, когда оно припекает, а после не гуляют, потому что, если солнце зайдет, становится холодно и все лужицы замерзают, и на следующее утро мне нравится прыгать по твердым лужам, они делают «хруп-хруп», все трескаются и похожи на разбитые стекла красивой формы, я взяла один кусочек с острым краешком и стала сосать, как сосульку, а Мита увидела и сказала, что мне будет плохо, что я могу заболеть, а я сказала, что если заболею, то попаду на небо к маме, а Мита сказала, что мама не больна, «у твоей мамы ничего нет, ты не пугайся, ничего страшного, просто она боится умереть, потому что ее один раз оперировали и она перепугалась, теперь ей надо немного поберечься, только и всего, твоя мама нас всех похоронит», мама расскажет Богу, что Мита не ходит в церковь и что я плохо себя веду? и что Тото никого не слушается, и мы трое провалимся в глубокую яму? и вместо того, чтобы ездить на велосипеде, на новом велосипеде, который ему купили и который ему высок, в общем, вместо того чтобы слушать отца и учиться ездить на велосипеде, он сидит и вырезает артисток из газеты и раскрашивает их цветными карандашами. А мама все расскажет Богу, и Бог нас покарает. Яма будет присыпана землей. Мама хоть и больна, а все равно хорошая и всегда ходит в церковь, и к счастью, когда она умрет, то попадет на небо. Если бы я молилась весь день, как сестры из колледжа Линкольна, может быть, мама всегда была бы здорова, а когда я не молюсь, маме плохо и она лежит в кровати весь день и жалуется на ревматизм и зовет меня и обнимает. А теперь днем бывает солнышко и после обеда не очень холодно, так что она ходит гулять с папой до городского парка, очень далеко, за три километра, говорит папа, лицо у мамы от солнышка румяное, и она не пудрится и не красит губы, потому что дала обещание, когда ей оперировали почку, а вот Мита красит губы и жалуется, что Берто заставляет ее спать в сиесту и не пускает загорать, лицо у нее некрасивое, бледное, и она немножко пудрится. Сестрам из Линкольна нельзя пудриться, они никогда не гуляют, и лица у них белые, некрасивые, как у Миты, когда она встает после сиесты. На белых стенах нельзя вешать украшения, это грех, в интернате Линкольна мне не дали повесить набор вееров, бабушкин подарок, зато в ноги я клала на ночь без разрешения мою вышитую наволочку с теплым кирпичом, когда ложилась в ледяную постель. А другие девочки спят с интернатовскими наволочками из обычной коричневой шерсти и с ледяными ногами после молитвы на коленях у кровати, наконец гасят свет, и молитвы кончаются. А сестра Анта вечно злилась на меня и спрашивала: «о чем ты думаешь, плутовка?», а я ни о чем не думала, думала про белый халат и белые покрывала и еще, что в маминой комнате в санатории висели картины с зелеными и желтыми кораблями. Картины красивые, но лучше без картин, в интернате грех вешать украшения и в санатории, наверное, тоже. Мама не вылечилась до конца, и бабушка не приходила ее навещать, потому что они почти никогда не видятся после того, как мама вышла замуж, а ко мне вот приходила. А потом у дедушки случился приступ. А покрывало тоже белое, и я ни о чем плохом не думала, почему сестра Анта меня подозревала? это я теперь думаю, ведь Паки рассказала, что аиста нет и что, когда мы вырастем, мужчины нас поймают, зажмут и сделают ребенка, который все равно может быть, даже если ты не замужем, и мы с Пакитой никогда не будем ходить по улице одни, всегда вместе, взявшись за руки. И я призналась святому отцу в Вальехосе, что мне все рассказали, а он сказал, что только замужние женщины могут это делать, когда хотят попросить малыша у аиста, которого нет. Что это самый большой грех. А я спросила, что разве убить или дать кому-то умереть — не самый большой грех, а он сказал, что для двенадцатилетней девочки еще больший грех — это «прелюбодействовать» с парнями, потому что для убийства нужен нож или револьвер, а чтобы согрешить с парнями, довольно подумать, и это уже грех. И мы с Пакитой стали спрашивать Тото, вдруг он чего-нибудь знает, но Тото ни капельки не знает, хоть всего чуточку младше нас, все мальчишки уже знают такие вещи, даже из первого класса, а Тото девять лет, и он до сих пор верит в аиста, ничего не говорит и отмалчивается. А Паки сложила ладошку фунтиком и стала тереть в ней пальцем другой руки и говорила Тото: «смотри, что я делаю, сую палец в… ну отгадай куда». А Тото не знал и, кажется, о чем-то догадался, потому что сразу убежал и не захотел играть с нами дальше, а он всегда такой прилипала. Но вчера я снова вела себя плохо и попросила апельсин. И лучше бы Пакита ничего ему не говорила, потому что один раз девочка из дома на углу хотела его научить, а он все рассказал матери. Вот глупый, когда Паки мне про это сказала, ну, про мужчин, я обрадовалась. Не буду молиться, чтобы к сестре Анте не приставал садовник или молочник, и тогда ей задерут платье и сделают ребенка, а после никто ничего не узнает, что это я виновата, потому что не молилась, и все будет втихомолку, и она уйдет из интерната, и на следующий год, если я вернусь туда, ее уже не будет, а то она одна меня не любит, все сестры любят, и бабушка дает им самые большие пожертвования на новую церковь. А у меня остается полная тарелка, зато я никогда не разговариваю на молитве, это я молюсь за маму, чтобы она не умерла. И совсем не правда, что, когда аист принес меня маме, он ее клюнул, и мама от этого заболела, ведь Паки сказала, что аиста нет, и это так, потому что, когда Куки еще не родился, тетя Эмилия ходила в деревне с большим животом и заказала себе в Буэнос-Айресе широкое платье, которое в каталоге называется «для будущей матери». Так что я не виновата, а то бабушка при батраках всегда ворчит: «моя дочь нездорова, как появилась Тете, так она и заболела», и я спросила тетю Эмилию, а она мне рассказала, что аист клюнул маму. Значит, это неправда, будто мама заболела сразу, как я появилась, но ведь бабушка никогда не обманывает, и я не знаю, почему мама болеет… бедная мамочка, сегодня утром она плакала, потому что папе снова надо ехать искать покупателей на вино, юна всегда плачет от страха, боится, что умрет и мы с папой останемся одни, и я молилась всю прошлую неделю, но ей все равно плохо, и если она расчесывает волосы, они у нее длинные и красивые, то сразу устает и лежит все утро, а после съедает немного молочного киселя и бифштекс и больше ничего, потому что ей все противно, а Мита говорит, что не надо бояться микробов, и не заставляет обдавать салат кипятком и кипятить чашки и небьющиеся стаканы. И вешать на солнце каждое утро матрасы и выбивать их, и мыть полы с порошком, как в санатории, не заставляет, и разрешает Тото есть яблоки с кожурой. Но я каждый вечер веду себя плохо, так мне хочется апельсина. А мама хотела забрать пульверизатор, который был у бабушки в доме, чтобы убивать на стенах микробов, его купили, когда умерла сестра тети Эмилии, а то она всю комнату туберкулезом заразила. Бабушка злилась, что это не близкая родственница, а дальняя. Мы с Куки ее видели, хоть и нельзя было, могли наказать, она лежала в комнате в конце двора, я однажды играла с жеребенком и услышала крики неизвестно какого животного. Это кричала сестра тети Эмилии, от приступа удушья она прямо застыла на кровати, голову вдавила в подушку, чтобы терпеть, так она задыхалась, сама была синяя и, не моргая, смотрела в потолок, а ногтями вцепилась в простыни. И лицо синее. И как мы приехали в дом к Тото, я молюсь каждый вечер, четыре «авемарии» и три «отченаших» каждый вечер, а маме все равно плохо, «надо молиться с болью в сердце, это боль Иисуса распятого», говорила сестра Анта, и вчера я стала молиться перед сном, собиралась молиться долго-долго, с болью в сердце… но заснула и молилась мало-мало, и теперь надо молиться, а то мама умрет от боли в руках, только я не хочу молиться весь день с утра, когда встает солнце, как монахини в Линкольне, лучше играть с Пакитой: у бабушки батраки поднимаются вместе с солнцем, солнце, когда встает, бывает самое большое, а сейчас ночь и пора спать, но я не засну: надо было начать молиться сразу, как меня отправили спать, а то папа скоро погасит свет, и тогда уже не помолишься, папа написал мне стихотворение «Моя девочка — солнце», а я вместо молитвы думаю про игры. Сердце болит все больше и больше, когда молишься. Только солнце встанет, а монахини уже молятся и больше не спят, мама от боли не может спать, а вдруг я засну… ой, как сдавило дыхание… Я тоже нездорова, плохо мне, ой, мамочка, помоги, а то я задыхаюсь, умираю, умираю, нет, нет… Нет, мама, не смотрите мне горло, нет, не надо врача, нет, нет, нет у меня красноты, я умираю от удушья, вот-вот умру, после мы будем вместе на небе, но сейчас я умираю от удушья, и если меня повезут в санаторий, врачи наденут мне на голову белый платок и понесут на носилках давать кислород, но я умру в коридоре, и все санитарки придут смотреть на меня, у них ведь еще не умирала больная двенадцатилетняя девочка, одни только старые умирали, и заплачут, что умерла такая маленькая девочка, и будут говорить, что я ангел, меня завернут в белые простыни, руки свесятся, болтаясь, с носилок, и хоть я буду задыхаться, все равно не перестану молиться за тебя, мама, ведь ты из-за меня заболела, ах, я плачу, потому что люблю тебя, мама, мамочка, нет, не зови доктора, я умираю от удушья на носилках, я в санатории, и мне хуже, чем тебе, намного хуже. И если придут делать мне уколы, которые делали тебе, а я думала, что это клюнул аист, ты им не разрешай, все равно я не могу дышать и умираю, и сначала я ухвачусь за простыни, задыхаясь, а потом перед самой смертью схвачу тебя и сожму крепко-крепко, и ты умрешь со мной. Бог захочет, чтобы мы умерли вместе, Бог хороший, хорошо, хорошо, да, апельсин, да, Мита, хочу апельсин с дерева, пусть Мита пойдет и сорвет мне апельсин с дерева, да, да… хочу этот, чтобы сосать, сделай в нем дырочку, и я буду посасывать, посасываю… как вкусно, да, после я засну и буду вести себя хорошо, мама, ты останешься довольна… Мита тянет руку и достает низкие апельсины, а на дереве полно высоких апельсинов. Я теперь засну, если удушье пройдет, засну, и буду вести себя хорошо, и засну с апельсинчиком, а плохо вести не буду… вот уже и не задыхаюсь, днем Мита взяла длинную палку и сбила высокий апельсин… их много-много высоких, и низкие есть, их Мита рукой достает… она мне срывает по одному каждый вечер…


Тото, не ходи, мне надо пойти вдвоем с Пакитой, никаких женихов, нет, мы не идем искать женихов, пойди лучше поучись на велосипеде, ты ведь до сих пор не умеешь, а велосипед у тебя уже три месяца. Все время Тото к нам липнет, а когда меня нет, целый день надоедает Паките, бегает к ней каждую минуту. Он собирает объявления про новые фильмы и раскладывает по порядку, а один раз сосед по парте ему отомстил, потому что Тото не хотел говорить, где спрятан револьвер, и раскидал все его бумажки, их, наверное, целая тысяча, ведь он собирает их с первого класса, и все-все перемешал. И я думала, Тото схватит разбитую бутылку с водой для акварели и изрежет ему лицо, но он не разозлился, потому что помнил, какая бумажка идет первая, какая вторая, а какая третья, и снова разложил их все по порядку. А папа сказал, что у Тото хорошая память, лучше моей, и я не буду играть с этими его бумажками и раскрашивать лица у артисток, которые печатают в газете без цвета. И на велосипеде он никак ездить не научится, Берто ему купил, а он не достает до седла и падает, такое оно высокое, зато у соседа по парте вообще нет ни одной игрушки, разве что Тото дал ему какую-нибудь из старых, и он приходит из дома за три километра, подпрыгивает и садится на велосипед. Папа говорит, что я не способна к рисованию, а мне скучно рисовать целый вечер. Паките тоже скучно, и она каждый день ходит за уроками к этой Пардо, очень далеко, почти к самой железной дороге, целых семь кварталов надо идти, а Пардо кричит через забор этому Катальди, он приходит и рассказывает им про все, что делает со служанкой, и Пакита зовет меня туда, но мне не хочется его видеть, а то после надо исповедоваться, и если мама узнает, ей станет плохо, и тогда она не сможет подняться с кровати и пойти загорать на солнышке, как ей нравится. И скажет с кровати, чтобы я делала уроки и села рисовать, как Тото. Катальди учится в шестом. Паките нравится инструктор по плаванию, вечером он всегда сидит в баре, куда ходят торговые агенты и служащие из банка, и смотрит на меня с таким лицом, будто сейчас полезет целоваться, только я еще маленькая. У одной бабушкиной служанки в четырнадцать лет был ребеночек, мне сейчас двенадцать, и если в тринадцать лет мне это сделают, то в четырнадцать у меня будет ребенок, и папа меня отлупит и пошлет в интернат Линкольна, а сестра Анта накажет на весь день, такая она плохая и злая на меня.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16