Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Изумленный капитан

ModernLib.Net / Историческая проза / Раковский Леонтий Иосифович / Изумленный капитан - Чтение (стр. 8)
Автор: Раковский Леонтий Иосифович
Жанр: Историческая проза

 

 


– Я думал вы только целоваться любите, а вы и драться горазды…

– Ты ерунды не городи! Пойдем-ка! – рванул его за рукав Возницын.

Купец побелел.

Отдернув свою руку, он, раздувая ноздри, сказал:

– Вы при мне два раза целовались – я вам не мешал. Я при вас разок ударил, – не суйтесь. Мы в расчете: когда вы убегали, я ж вас не нагонял…

Смутная догадка мелькнула в голове Возницына:

– Что такое? Что ты врешь? – кинулся он к купцу.

Тот не двинулся с места.

– Забыли? В Питербурхе целовали мою сестру, а здесь – наставницу капитана Мишукова. Только я вам не завидую: мою сестру до вас целовал ее муж, а наставницу – сам Мишуков! – зло улыбаясь сказал купец и быстро шмыгнул за угол.

Одно мгновение Возницын стоял, ошеломленный.

Теперь он ясно вспомнил: апрельский вечер, гречанка Зоя, моющая стол у Борютиных, а за ширмой на хозяйской половине этот грек с наглыми глазами.

«Это было, да. Но говорить так о Софье! Подлец! Клеветник!»

Вырвав из ножен шпагу, Возницын с искаженным от злобы лицом бросился вдогонку за греком.

Он кинулся туда-сюда – грек словно сквозь землю провалился.

<p>III</p>

Афанасий Константинов никогда еще не видал своего молодого барина таким сердитым, как сегодня.

Афанасий уже задремал на кошме в сенях, когда откуда-то из города прибежал Александр Артемьич.

Он и всегда-то ходил быстро, а сегодня прямо вихрем промчался в горницу.

Афанасий, позевывая со сна, высек огонь, засветил свечу.

Александр Артемьич, не снимая ни треуголки ни шпаги, сидел у стола, подперев кулаком щеку.

– Ужинать будете? – спросил Афанасий.

– Не хочу! Ступай! – сердито отмахнулся Александр Артемьич.

Афанасий пошел к себе.

В сенях он лежал, почесываясь и раздумывая: «С чего бы это он?»

– В карты или в зернь проигрался – не горазд любит играть.

Ни разу за ним этого не водилось. Повздорил с кем-либо?

Горяч – слов нет, да из-за спора разве сидел бы как на образе написанный!

В это время Александр Артемьич встал. Звякнула ножнами брошенная на лавку шпага.

«Раздевается».

Потом послышались шаги: Возницын заходил из угла в угол.

«Не спится человеку. Видно, не с добра!»

В комнате снова затихло. Как ни лень было вставать, Афанасий все-таки поднялся и глянул в замочную скважину: Александр Артемьич сидел за столом и писал. Затем швырнул перо на стол, в клочья разорвал написанное и стремительно вскочил из-за стола.

Афанасий шлепнулся на свою кошму.

Возницын снова заметался по горнице.

«За живое что-то задело. Должно быть, та пригожая мишуковская наставница, которая в воскресенье заходила сюда…

Сказано, ведь: полюбить – что за перевозом сидеть… А отчего ж и не любить Александру Артемьичу? Парень в самом соку – двадцать пятый год. Ровесник Афанасию…»

Афанасий улыбнулся своим мыслям, лег лицом к стене и не слушал больше, что делается в горнице.

…Афанасий встал, как всегда, на заре.

Над Волгой стоял туман. Где-то, должно быть в Безродной слободе, пели петухи.

Сидор, кривой канцелярский сторож, шаркал метлой по двору.

Караул у амбаров поеживался, в худых шинелишках.

Афанасий осторожно глянул в горницу к Александру Артемьичу. Свеча догорела до самой бумажной обертки, значит сидел заполночь, недавно лег.

Возницын лежал на кровати лицом вверх. Он спал в кафтане и башмаках. Только парик валялся на столе.

Весь пол у стола был усеян бумажками, видно не раз и не два брался Александр Артемьич за перо.

На столе стоял пустой кувшин из-под чихиря и кружка – это Афанасий заметил с неудовольствием.

…Уже отзвонили во всех астраханских церквах, когда Возницын проснулся. Он сел на постели, протирая глаза. И сразу же почувствовал: что-то неприятное лежит на душе.

А что?

Он размышлял одно мгновение. Затем сразу нахлынуло всё.

Возницын снова пережил эти тяжелые минуты.

Вот он, выглядывая из-за церковной ограды, смотрит на низенькие окна дома, где живет капитан Мишуков. Он различает в окне тучную мишуковскую фигуру с бабьим лицом. И слышит звонкий софьин смех.

Этот смех сразу выгоняет Возницына из засады у церкви Знаменья. Он бежит к себе в порт, не видя никого и ничего.

Тысячи разных планов, решений, тысячи сомнений одолевают его.

Отказаться от своей и ее любви? Вычеркнуть из памяти немногие встречи? Написать письмо? Но разве в письме передашь всю горечь любви?

Заколоться шпагой? Или нет: лучше проткнуть клинком его, этот старый, толстый бурдюк!

А вдруг проклятый грек соврал, оклеветал ее?

Кто скажет, как поступить? Кто научит?

Завтра придет она. Завтра будет все ясно. А сегодня постараться уснуть, чтобы поскорее прошла ночь – верный, знакомый с детства, способ: если ждешь завтрашнего дня, лечь спать – так быстрее летит время.

Но сон нейдет.

Забыться!

Тогда из рундука, как в приступы жестокой лихоманки, он достал кувшин с чихирем.

– Стервец Афонька: вылакал-таки половину!

Но еще хватило и Возницыну.

…После вчерашнего чихиря голова сейчас немного болела, но мысли были ясны, и сегодня все представлялось в менее мрачном свете.

Прежняя ярость улеглась.

Возницын вяло умылся, привел себя в порядок, потом нехотя пообедал, а после обеда, делая вид, что ничего не случилось, сел почитать. Он взял со стола первую попавшуюся книгу. Это был старый, прошедшего 720 года, календарь.

Возницын раскрыл календарь и прочел:


„Вся изменяются человеческая дела и забавы: по скорби приходит радость, по печали веселие. Того ради не надлежит в своем несчастии и противности отчаянну и малодушну быти. Ибо может скоро благополучия солнце, смутные злополучия облаки прогнати, и всю печаль на радость обратити.”


Стало легко.

Конечно же, не надо отчаиваться! Сейчас придет она и скажет, что все это – ложь и клевета. И будет так же хорошо и спокойно, как было сутки назад.

Он встал и начал ходить по комнате, насвистывая.

Но как Возницын ни старался заглушить в себе ревность, она все-таки выползала из каких-то щелей. Снова одолели мрачные мысли.

Он грыз ногти и нетерпеливо поглядывала на окно.

И когда из-за угла канцелярии показалось знакомое розовое платье, ему тяжело было смотреть – он сел на лавку.

Но ухо жадно ловило софьины шаги. Вот они прошелестели мимо окна.

Знакомый голосок что-то спросил у Афоньки.

– Дома, пожалуйте!

И краснорожий дурак услужливо раскрыл дверь горницы.

Софья вошла, озираясь.

Увидев Возницына, она подбежала к нему.

– Что, Сашенька? Что случилось? – участливо спрашивала она, глядя на осунувшееся за одну ночь, похудевшее лицо, на ввалившиеся глаза.

Он сидел, не пошевельнувшись и глядел куда-то мимо нее.

– Да что такое с тобой? Заболел? Снова лихоманка пристала?

Она поцеловала Возницына в щеку, прижалась к нему.

Возницын отстранился от Софьи, глянул на нее недобрыми глазами.

– Ты всех так целуешь?

Ужасная догадка мелькнула в голове:

«Узнал о „Периной тяготе“, о той ночи! Масальский, мерзавец, похвастался!»

Вся кровь бросилась в лицо. Как-то пусто и холодно стало внутри.

Сказать, признаться на чистоту?

Она сидела, потупив голову.

– Как меня, так и Мишукова целуешь?

Сразу отлегло от сердца. Софья чуть не вскрикнула от радости.

«Не то, не то! О „Периной тяготе“ ничего не знает. Просто ревнует к Мишукову, бедненький!»

Правда, Захарий Данилович, в отсутствие капитанши, иногда пристает к Софье с любезностями, но никто никогда этого не видел. И она ни разу его не поцеловала.

Софья смотрела прямо в глаза Возницыну своими большими синими глазами.

– Глупенький мой, с чего ты это взял? Ведь я все время вожусь с Колей, а капитанша с Захария Даниловича глаз не спускает. И потом – целовать Мишукова? Он же – старая баба: щеки висят, лысина, толстый как боров. Его целовать? Да пропади он пропадом! Тьфу!

Она говорила все это так горячо и так заразительно-весело смеялась, что все сомнения Возницына разлетелись в пух и прах. «Грек – мерзавец! Встречу – убью!» – подумал Возницын.

– Ну, не дуйся понапрасну, Сашенька! – тянула его к себе Софья.

…Сдерживая дыхание, Афанасий подглядывал в замочную скважину.

«Вот после ненастья и ведро: уже целуются!» – скорее разочарованно, чем завистливо, подумал денщик, отходя от двери.

<p>IV</p>

Прижавшись друг к другу, они стояли в темном провале Агарянских ворот, через которые в эти часы не проходил никто.

Софье давно надо было возвращаться домой – уже совсем стемнело, но уйти не хватало сил.

И как уходить, если предстояла разлука на долгие месяцы.

Сегодня, нежданно-негадано, пришла из Адмиралтейств-Коллегий бумага: выслать в Санкт-Питербурх всех мичманов, находящихся в Астрахани с 722-го года.

Завтра Возницын уезжал.

Они стояли молча. Говорить было тяжело. Хотелось теснее прижаться друг к другу, чтобы каждую последнюю секунду чувствовать близость любимого человека.

На Пречистенских воротах Кремля пробили часы.

Уже не первый бой часов пропускала Софья, охотно соглашаясь с Возницыным, когда он просил:

– Не уходи, успеешь!

Но когда-нибудь надо же было решиться отвести от себя эти нежные, любящие руки!

– Сашенька, мне надобно итти, – с сожалением сказала Софья: – Капитанша и так уже все время спрашивает: и чего ты засиживаешься у своей управительницы? Мы, ведь, скоро увидимся, а тогда…

Она не досказала.

Сколько раз за сегодняшний вечер они говорили об этом.

Было решено: Возницын, приехав в Питербурх, постарается как-либо уйти из армии (при царице все-таки легче уволиться, чем было при покойном царе Петре), а Софья вернется из Астрахани, и они поженятся.

В мечтах так легко и просто преодолевались все препятствия, так быстро освобождались: Возницын – от армии, Софья – от графа Шереметьева, крепостной которого она была.

Софья в последний раз прижалась к Возницыну. Слезы сдавили горло. Она всхлипнула и, оттолкнув Возницына, бросилась прочь.

Он стоял, с болью глядя, как все дальше и дальше удаляется Софья.

Вот она мелькнула у белой «входской» церкви, обернулась, глянула на Агарянские ворота и скрылась.

Возницын медленно пошел домой, перебирая в памяти весь сегодняшний день.

Утром проснулся с радостной мыслью: сегодня увижу ее!

Затем – обычные часы в канцелярии.

Получили почту из Питербурха.

Как потешались все над тем, что мичмана Ваську Злыдина, беспросветного пьяницу, Адмиралтейств-Коллегия за пьянство велела оштрафовать – посадить меж дураками и собаками на кобылу.

А потом этот проклятый пакет с приказом собираться в Питербурх!

– Ты что это, Возницын, не весел? – удивленно спрашивали его товарищи. – Аль уезжать не желаешь? Не надоели тебе еще астраханская жарища, комары да лихоманки?

Весь день всё валилось из рук. Еле дождался вечера.

Злило Возницына еще и то, что сегодня встретиться с Софьей у него, в порту, не придется: приехали из Ярковской гавани Андрюша Дашков и Масальский. Они живо собрались в путь-дорогу: оба радовались указу и горели желанием поскорее уехать из Астрахани.

Софья встретила неприятное известие спокойно:

– Только зиму прожить, а там я приеду к тебе. Князь Ментиков, дядя капитанши, обещал Мишукову, что он весной вернется в Питербурх.

Возницын шел, вспоминая все это, и думал, что Софья еще так близко, за этими вот домишками, а кажется уж, бог весть, как далеко…

И как-то не верилось, что еще полчаса тому назад он целовал эти пухлые губы, эти синие глаза…

Сладкая грусть щемила сердце.

Он нехотя шел домой. Ему не хотелось сейчас ни с кем говорить, а Возницын знал: у себя в горнице он застанет Андрюшу и Масальского.

Они, поди, еще не спят! И снова станут трунить над ним, что Саша так же не хочет уезжать из Астрахани, как четыре года назад не хотел уезжать из Санкт-Питербурха.

<p>V</p>

В первое воскресенье после отъезда Возницына Софья, как всегда, отпросилась у капитанши навестить старуху-управительницу.

Итти в город у Софьи не было желания, но приходилось хоть на первых порах продолжать старую уловку, чтобы не навлечь подозрения.

Софья вышла из дому, не зная, куда направиться.

Так тоскливо было ходить одной и знать, что у кирпичных городских ворот или из-за лачуг астраханских жителей не выглянет знакомая, высокая фигура.

Она знала, что Возницын уже далеко, а все-таки невольно присматривалась ко всякому моряку – точно надеялась встретить Сашу.

Софья пошла к индийскому двору посмотреть на персидские шелка.

У каменных ларей, сделанных наподобие монастырских келий, подогнув под себя ноги, сидели на коврах красивые индийцы.

В глубине ларей виднелись яркие шелка, пестрые кафтаны, шальвары, разноцветные кушаки, черкесские бурки.

Спереди на лотке лежали стопки золота и серебра в самой разнообразной монете.

Софье рассказали этот обычай индийских купцов раз в год выкладывать на лоток все наличные деньги, чтобы покупатели могли оценить состоятельность купца.

Белозубые индийцы провожали Софью жадными глазами.

У одного ларя Софья увидела любопытную сцену: грязный казаченок лет восьми держал ворону. Он тискал птицу, и ворона пронзительно кричала.

По гостиному двору проходили русские, калмыки, персы, кабардинцы, армяне – никто не обращал внимания на отчаянные вороньи вопли. Только молодой высокий индиец, покраснев от злости, кричал:

– Пусти, зачем тебе птица?

Казаченок продолжал тискать бедную ворону и торговался с индийцем:

– Дай алтын – пущу!

Софья как раз поравнялась с казаченком. Она схватила его за шыворот.

– Пускай ворону, не мучь!

Казаченок, зло вытаращив глаза, вырвался, ругаясь.

Софья хотела уже отпустить его, чтобы не слышать этой непристойной ругани, но индиец швырнул монету:

– На алтын!

Казаченок подбросил ворону вверх, а сам кинулся подымать деньги.

Ворона, взмахнув крыльями, улетела к Спасскому монастырю.

Индиец с благодарностью посмотрел на Софью.

Выйдя из индийского двора, Софья не знала, куда себя девать.

Она не раз говорила капитанше, что вотчинная старица живет в слободке за Кутумом, и потому решила посидеть на берегу Волги, чтобы хоть возвращаться с той стороны.

Софья вышла к берегу и села на песок.

Софья сидела, вспоминая, как совсем недавно, еще неделю тому назад, она с Возницыным гуляла здесь.

Софье взгрустнулось.

И надо же было Адмиралтейств-Коллегии вызвать мичманов в Питербурх! Пожили бы здесь хоть до весны, а там вместе бы поехали: капитан Мишуков клянется, что дальше весны не останется в Астрахани.

С противоположного берега кто-то переезжал на лодке в город.

Человек был в лодке один. Он сидел на веслах, и Софья видела только его малиновый кафтан и красную турецкую феску.

Софья мельком взглянула на лодку и на красную феску и снова задумалась о своей жизни.

За эти несколько недель, что она прожила в Астрахани, Софье все уже здесь надоело.

Хотелось уехать отсюда куда-либо еще. Хотелось новых впечатлений. Хотелось – и сама не знала чего…

Софья теребила конец шарфа.

– Кали? гимэ?ра сас! Добрый день! – раздалось вдруг над самым ухом.

Софья даже вздрогнула от неожиданности и оглянулась: в двух шагах от нее стоял, улыбаясь одними масляными глазами, черноусый управитель вотчинами, Галатьянов.

Он был в фиолетовом атласном кафтане и красной турецкой феске.

– Добрый день! – безразличным тоном ответила Софья.

– Что вы здесь одна скучаете? – сказал Галатьянов, опускаясь рядом с ней на песок.

Но не успел он сесть, как Софья вскочила на ноги.

Теперь Галатьянов глядел на нее вверх и смеялся:

– Вот уж это напрасно: вы сидели, я – стоял; я сел – вы встали. Посидите, поговорим!

Софье почему-то был противен этот человек.

– Нам не о чем говорить, – сказала она и, повернувшись, быстро пошла к воротам.

Галатьянов, взбешенный, вскочил на ноги.

– А с длинноногим мичманом находилось говорить о чем? Брезгуешь? Уходишь? Па?ни студиаба?лу [29]. Погоди! – кричал Галатьянов.

Софья ускоряла шаги.

Пятая глава

<p>I</p>

Соборный протопоп Никита вышел из алтаря, держа в руках какую-то бумагу.

Герасим Шила, считавший у свечного ящика денежки и полушки, вырученные за обеднею, приостановился: не иначе будет читать царицын указ. Может, что-либо о подушных деньгах или снова про штраф с неисповедывающихся.

Протопоп стоял, отдуваясь – ожидал, пока народ подойдет поближе к амвону. Потом возгласил, читая точно акафист, нараспев:


«Понеже известно ея императорскому величеству учинилось, что многие рекруты не хотя быть в службе ея величества сами себя злодейски портят, и отсекают у рук и ног пальцы, и растравливают раны, и протчия различные вымышленно приключают себе болезни, и сие все не от иного чего чинится, как от того, что не имеют страха божия, и не знают как тяжкой грех есть преступление, а наипаче что лишит себя добровольно некоторых чувств или членов…»


Герасим Шила не стал дальше слушать – ведь холопов он не имел, в рекруты ему ставить было некого. Он принялся снова считать выручку.

– Эх, опять воровская деньга! – подумал он, разглядывая монету. – И как это я не приметил, кто ее мне сунул? – досадовал он.

Пересчитав деньги, Шила запер их в сундук, привесил замок и стал за свечным ящиком, ожидая, когда протопоп окончит чтение царицына указа.

А протопоп все еще гудел:


«ежели кто с сего числа из людей или крестьян назначен будет в рекруты, и отбывая службы до отдачи, или по отдаче до определения в полк палец или иной какой член умышленно отсечет, или какою раною себя уязвит, и о том доказано будет подлинно; и таких злодеев в тех же местах, где они такое зло учинят, из десяти одного с жеребья повесить, а протчих бив кнутом, и вырезав ноздри сослать в вечную работу».


– Ну вот ладно, кончает! Можно итти домой, – подумал Шила и взялся за шапку.

Но протопоп, окончив, один указ, стал читать второй.

Герасим Шила уже подошел к двери, когда протопоп прочел:


«О высылке жидов из России. Апреля 26 дня, 1727 года».


Шила встрепенулся – это ему было интересно. Он повернул назад и мелкими, частыми шажками подошел к толпе, сгрудившейся у амвона.


«Сего апреля 20 дня ея императорское величество указала, жидов как мужеска, так и женска полу, которые обретаются на Украине и в других Российских городах, тех всех выслать вон из России за рубеж немедленно и впредь их ни под какими образы в Россию не впускать, и того предостерегать во всех местах накрепко. А при отпуске их смотреть накрепко, чтоб они из России за рубеж червонных золотых и никаких российских серебреных монет и ефимков отнюд не вывезли; а буде у них червонные и ефимки, или какая российская монета явится, и за оные дать им медными деньгами».


Шила внимательно прослушал до конца указ и пошел из собора раздумывая:

«Ишь, хитроумный чорт! Недаром месяц тому назад сам оставил откупа. Чуяла его душа! Поташом да льном занялся. Ну да постой, голубчик, сейчас всего довольно будет – с драгунами за рубеж доставят!» – радовался Шила, вспоминая о своем старом враге, откупщике Борухе Лейбове, который все еще занимался в Смоленске торговыми делами.


* * *

– Герасим, за что это выгоняют из Смоленска рудого Зунделя? – спросила у Герасима Шилы его жена, когда Шила вернулся из собора домой.

Шила удивленно сдвинул и без того сходившиеся у переносья седые брови. Хотя он сейчас только и думал о последнем указе царицы и на нем уже строил свои торговые планы, но то, что сказала жена, показалось в первую минуту непонятным в даже нелепым.

– Зунделя? Которого это? – переспросил Шила, соображая: а чем же торгует этот Зундель, почему Шила его не помнит?

– Что ты, забыл рудого Зунделя? – удивилась жена. – Шапошника, что на Торжище живет?

– А-а! – протянул Герасим Шила, вспомнив высокого, худощавого еврея, у которого всегда почему-то была повязана красным платком одна щека.

И все-таки Шила еще не понимал: при чем тут шапошник Зундель?

– И коваля Шлему отправили, – продолжала рассказывать жена.

«Ах, да ведь Зундель тоже еврей!» – сообразил наконец Шила.

– Царица приказала выслать из России всех жидов, – сказал Шила, – Ты ведаешь, – оживился он: – Борух ушастый поедет вон, до дьябла! И все деньги его – и золото и серебро – отберут. Ей-богу! В соборе сегодня указ читали. Не будет больше перебивать нам дорогу! Мы и сами потрафим скупать лен и пеньку и отправлять в Ригу!

Герасим Шила расхаживал по хате, потирая руки от радости.

– Что Боруха вышлют – это добре, – улыбалась жена. – А вот шапошника – шкода: шестеро ребят мал-мала меньше, – говорила она, накрывая на стол.

– А когда Зундель поедет? Тебе кто говорил? – спросил Герасим Шила, садясь к столу.

– Не ведаю. Коваля Шлему недавно уже солдат повез. Мимо нас ехали. Не можно было глядеть – женка слезами заливается, дети плачуть…

Шила, не дослушав жены, сорвался с места.

– Куда ж ты, Герасим? – удивленно окликнула жена: – Обедать будем!

Но Шила, схватив шапку, кинулся из хаты.

В такую минуту было не до обеда. Шиле хотелось не пропустить, своими глазами увидеть, как этот проклятый Борух будет навсегда уезжать из Смоленска.

Когда в прошлом году у Шилы отняли откупа и вновь передали Боруху, как он, ушастый чорт, злорадствовал!

«Вот теперь же и я посмеюсь над тобой!» – с удовольствием думал Шила.

Шила жалел только, что Борух жил в Смоленске один: оставив откупа и занявшись скупкой льна и пеньки, Борух отправил свою семью за рубеж, в Дубровну.

– Эх, кабы все они были в Смоленске! Вот-то крику было бы!

Он торопился в город, к Сенной площади, где жил Борух. Если солдат губернской канцелярии повез на форпост Шлёму, значит сегодня будут отправлены за рубеж все смоленские евреи.

За днепровским мостом, у Торжища, Шила увидел толпу.

Возле дома, в котором жил шапошник, стояла телега. Она была до верху набита разным домашним скарбом. Засаленная, в разноцветных потеках перина, подсвечники, ломаный табурет, медный таз, узлы с каким-то тряпьем – все было свалено как попало на воз. А сверху всего копошилась куча рыжеволосых ребятишек. Слышались бабьи причитания – низенькая еврейка, жена шапошника, плакала навзрыд.

Тощий, с повязанной щекой, шапошник Зундель вел со двора на веревке козу. Коза, точно понимая все безвыходное положение хозяев, жалобно блеяла. У ворот двора стоял Зеленуха, капрал смоленского полка.

– Скорей, хозяин, скорей! Неколи тут с козами возиться! Поехали! – подгонял он.

Герасиму Шиле не хотелось останавливаться. Он быстро прошел мимо толпы.

Он не дошел до Троицкого монастыря, как навстречу ему попалось несколько подвод.

На те подводы, которые ехали за Днепр, на московскую дорогу, Шила сегодня вовсе не смотрел. Сегодня он приглядывался только к тем, кто ехал в противоположную сторону, к польскому рубежу. Но лошади первой подводы показались Шиле знакомыми.

– Кто ж это собрался в Москву? – подумал он. – Кони как будто полковницы Помаскиной.

Поравнявшись с передней подводой, Шила мельком взглянул на седоков.

Рядом с толстой вдовой, помещицей Помаскиной, сидел в парусиновом балахоне лопоухий Борух Лейбов.

Шила остолбенел от удивления. Он стоял, глядя на помаскинские подводы, и ничего не мог понять.

Но когда мимо него проехала последняя телега, нагруженная какими-то мешками и коробьями, к Шиле вернулась всегдашняя расторопность.

Он бросился бежать к Торжищу.

Вбежав на площадь, Шила закричал что было мочи:

– Зеленуха, жид удирает! Держи! Борух в Москву поехал! Вот он! – кричал Шила, указывая на удалявшиеся подводы.

Шила ожидал что капрал побежит за подводами, остановит Боруха. Но капрал и не думал беспокоиться.

Тогда Шила, расталкивая удивленную толпу, подбежал к капралу, оттащил его в сторону и горячо зашептал:

– Ведро горелки поставлю! Верни Боруха!

– Его, брат, голыми руками не возьмешь! – громко сказал Зеленуха, обращаясь ко всем: – Он у нас давеча в канцелярии бумагу показывал – самим Меншиковым подписана. Боруху дозволено в России жить!

– Богатому – всюду хата, – горько улыбаясь, сказал рудой Зундель.

<p>II</p>

Сбивая концом трости головки придорожных одуванчиков, Возницын неторопливо шел по узкой, полузаросшей колее проселка.

Высоко над головой, дергаясь на невидимой ниточке, звенели жаворонки. В придорожных кустах весело высвистывала свою двухколенную песенку иволга.

Возницын шел, глядя по сторонам.

Чуть ли не пятнадцать лет он не был здесь, а как мало изменилось вокруг за это время!

Все такие же нищие деревеньки с прокопченными, слепыми избами – ни одного красного окна, все волоковые. И все те же поля, заросшие лебедой да сурепицей. И на полях даже как-то меньше народу – лишь кое-где шевелятся два-три холопа, а отощавшие за зиму лошаденки еле тянут соху.

Позавчера Возницын вместе с Андрюшей Дашковым и князем Масальским приехали из Санкт-Питербурха в Москву.

Всех мичманов, вернувшихся прошлой осенью из Астрахани, произвели в унтер-лейтенанты и отпустили на месяц по домам.

Масальский остался в Москве у сестры, келарши Рождественского монастыря, Андрюша поехал к себе в «Лужки», а Возницын направился в сельцо Бабкино на Истре – там жила со вторым мужем его мать.

В Бабкине Возницын пробыл только сутки – он не переносил отчима – и вчера приехал в родное Никольское. Никольское он любил: здесь прошло все детство Возницына.

Но сидеть одному в Никольском все-таки скучновато. Возницын под вечер решил сходить к соседям Дашковым, благо «Лужки» были недалеко.

Дорога, поросшая ольховыми кустами, начинала спускаться под гору.

На соседнем холме виднелся уже дашковский сад, расположенный по южному склону холма.

Возницын хорошо помнил: внизу будет мост через речку, потом дорога снова пойдет подыматься в гору, круто огибая все усадебные постройки «Лужков».

В детстве, когда Возницын, несмотря на строгие запреты матери, бегал один в «Лужки» к Андрюше, он никогда не ходил через мост – так было дальше, да к тому же Возницын боялся злых дашковских кобелей. Проще было притти к усадьбе через сад, минуя двор.

Для этого надо было взять чуть левее моста. Там, в кустах лозняка, была кладка. Возницын ловко перебегал по двум тоненьким жердочкам, переброшенным через речку.

Возницын улыбнулся детским воспоминаниям и пошел старой тропой не на мост, а напрямки, в разлужье.

Приятно было итти по мягкой траве.

Вот старая ива, а там в кустах – кладка.

Возницын раздвинул ветки и глянул: жердочек не было, но вместо этого он увидел на речке другое.

На противоположном берегу, выкручивая волосы, стояла голая девушка – она, видимо, только-что вышла из воды.

Услышав шорох, девушка обернулась, заметила Возницына и, вскрикнув, кинулась за кусты.

Возницын повернулся и, красный от смущения, пошел вдоль речки к мосту.

«Это – Алёнка, – узнал он сестру Андрюши. – Плакса была и ябеда, а теперь выросла девка. Что ж, ей годов двадцать наверно! Ростом такая ж небольшая, а так – ровно кубышечка… Алёна-разморёна,» – с улыбкой вспомнил он, как бывало дразнил ее в детстве.

Хотелось оглянуться назад, но было стыдно.

Только взойдя на расшатанный мост, Возницын не вытерпел – глянул налево, на склон дашковского сада.

Под яблоней, в ярко-желтом летнике, стояла Алена. Она глядела вслед Возницыну.

Увидев что Возницын смотрит, Алена повернулась и побежала в пору к усадьбе.

Среди деревьев быстро мелькали желтый летник и рыжая коса.

«Ишь, точно белка, скачет!» – с какою-то нежностью подумал Возницын.


* * *

– Алёнка, да поди ты сюда, полно тебе там прятаться! – выйдя в сени, звала Ирина Леонтьевна, мать Андрюши.

– Пустите, маменька, сама дойду! – послышался гневный девичий шопот.

В горницу, где за столом, уставленным едой, сидели Возницын и Андрюша, вошла Алена.

Небольшого роста, такая же плотная как Андрюша, она шла, крепко ступая с пятки.

На Алене был уже не желтый, а другой – зеленый – летник.

– Гляди, Саша, какая у нас Аленка стала! – сказал Андрюша, обнимая сестру за плечи, когда она, поздоровавшись с Возницыным, села на лавку рядом с братом.

– Что, Сашенька, не узнал бы, я чай, Аленки? – спросила у Возницына Ирина Леонтьевна, входя в горницу.

– Где ж тут признать? Столько годов прошло! – ответил, улыбаясь, Возницын.

У Алены хитро блеснули глаза – она еще на речке увидела, что Возницын узнал ее.

Смутившаяся в первую минуту, Алена теперь смело рассматривала Возницына своими темными, коричневыми глазами.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22