Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь замечательных людей (№255) - Роберт Бернс

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Райт-Ковалева Рита Яковлевна / Роберт Бернс - Чтение (стр. 3)
Автор: Райт-Ковалева Рита Яковлевна
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Жизнь замечательных людей

 

 


И на такие письма, достойные лучших умов времен королевы Анны, получить холодный, обидный ответ...


Поздняя осень... Отцу становилось хуже. Теперь всем было ясно, что он тяжело болен: злая чахотка делала свое дело.

В один из особенно тяжелых дней вдруг пришла бумага от хозяина фермы Мак-Люра: он требовал с Вильяма Бернса огромную по тем временам сумму — семьсот семьдесят пять фунтов. Мак-Люр пытался за счет своего арендатора хоть частично покрыть страшные убытки, которые он потерпел при крахе одного из шотландских банков. Америка объявила войну Англии — торговля Шотландии с Вест— и Ост-Индией, куда ходили почти все шотландские корабли, совсем упала: Америка освободилась от колониальных пут, Великобритания терпела поражение. Военная гроза разоряла не только богатых купцов и банкиров, но и вкладчиков банков и владельцев закладных — всяких мелких торговцев, фермеров, хозяев небольших мастерских.

Семья Бернсов была неожиданно втянута в этот финансовый водоворот. Требование Мак-Люра не только означало полный крах всех надежд, голод и разорение, но и было вопиюще несправедливым: вместе с судейскими крючкотворами Мак-Люр придумал, что какие-то якобы не выполненные старым Бернсом условия аренды нанесли убыток в размере семисот семидесяти пяти фунтов, которые Мак-Люр и требовал со своего арендатора.

Возмущенный такой несправедливостью, упрямый и непоколебимо честный Вильям Бернс решил бороться во что бы то ни стало.

Поначалу ему казалось, что можно добиться правды через третейский суд.

А пока третейские судьи рылись в бумагах, отец решил отослать Роберта в город Эрвин.

Весной Роберт и Гильберт засеяли лен на небольшом участке. Лен удался отличный, и Роберт даже получил приз за хорошие семена. В Эрвине он должен был научиться чесать и трепать лен, и отец надеялся, что можно будет завести свою небольшую льночесалку и ткать дома холсты, которые сильно поднялись в цене.

И Роберт уехал в Эрвин с деревянным сундучком, где лежали запас муки, новые рубашки, хорошая куртка и две пары чулок из овечьей шерсти.

На дне сундучка он спрятал отцовскую библию и самодельную тетрадку со стихами.

4

Скоро новый, 1782 год... Стоит холодный, промозглый декабрь. Роберт только что оправился после тяжелого плеврита. Отец приезжал в Эрвин, ухаживал за ним, как за маленьким. Теперь Роберт сидит в своей каморке, около льночесальной мастерской Пикока, и пишет домой отцу:

«Многоуважаемый сэр!

Я нарочно откладывал письмо в надежде, что буду иметь удовольствие видеть вас в день Нового года. Но работы так много, что я не считаю возможным уехать как по этой причине, так и по другим, о которых сообщу вам при встрече. Здоровье мое почти в том же состоянии, в каком вы меня оставили, только сплю я несколько крепче и вообще чувствую себя лучше, хотя и поправляюсь медленно. Мой мозг настолько обессилен болезненностью моих нервоз, что я не смею ни вспоминать старые горести, ни смотреть в будущее, ибо малейшая тревога или волнение сейчас же вызывают самые нежелательные последствия для всего моего организма. Но подчас, когда мой ум временно проясняется, я робко заглядываю в грядущее. Однако главное и, в сущности, самое любимое мое времяпрепровождение — смотреть и на прошлое и на будущее с точки зрения морали и религии. Меня окрыляет мысль, что, быть может, недалек тот час, когда я навеки скажу «прости!» всем горестям, невзгодам и тревогам сей томительной жизни, ибо, смею вас уверить, я изрядно устал от нее...»

«Что же касается до земной жизни, то я отчаялся достичь в ней чего-либо. Я не создан ни для суеты дельцов, ни для суетности празднолюбцев. Предвижу, что Бедность и Безвестность ожидают меня, и готов их встретить в любой день».

Впрочем, в тот вечер, когда отец читал это письмо вслух, Роберт на время забыл «уроки благочестия»: уж слишком настойчиво хозяин и хозяйка звали его встречать с ними Новый год. Они накрыли стол в мастерской, и, когда Роберт вышел из своей каморки, оба уже были под хмельком. Они усердно угощали Роберта, пели немыслимые песни и весело ругали друг друга нехорошими словами за то, что их гость так скучен и мало пьет. Хозяйка, растрепанная, со съехавшим набок чепцом, расплескивая пунш по столу, потянулась к Роберту чокаться и опрокинула свечу прямо на тюк со льном. С визгом отпрянула она от вставшего столбом огня и выскочила на улицу. Роберт с хозяином попытались было затушить огонь, но мастерская, набитая тюками льна и пеньки, уже пылала костром.

Роберт давно догадывался, что Пикоки — первостатейные мошенники и воры. Видно, оттого они больше всего боялись, что пожар в мастерской привлечет к ним внимание властей. Поэтому Пикок был готов заплатить своему ученику значительную сумму за его сгоревший скарб — лишь бы тот помалкивал.

Роберт был рад, что сгорела темная каморка при мастерской, где он задыхался от едкой пыли и маслянистой вони льночесалки. Дожидаясь окончательного расчета с Пикоком, он перешел в другую мастерскую и переехал в маленькую мансарду с круглым окошком, выходившим на реку. Оттуда было видно, как в устье реки Эрвин входили, развернув паруса, большие океанские корабли, и ветер доносил вместе с запахом моря непривычные запахи просмоленных канатов, винных бочек и кулей с заморскими пряностями.

Вечерами, после работы, Роберт шел сначала по главной улице мимо каменных домов, где жили разбогатевшие купцы и судовладельцы, мимо ткацких мастерских, мимо церквей, аптек, пекарен и магазинов, каких он никогда не видел раньше, потом сворачивал в узкие переулки, где работали гончары, медники, сапожники и дубильщики, и спускался в порт, раскинувшийся по правому берегу широкого устья реки Эрвин.

Для сына фермера, который до двадцати двух лет знал только чинные зеленые улочки Эйра, сельские ярмарки Тарболтона да маленькие приморские кабачки Кэркосвальда, где шумели рыбаки и контрабандисты, эрвинский порт казался воротами в иной, огромный мир.

Но этот мир был для него чужим, и он только молча смотрел на горланивших песни матросов, на бесстыжих простоволосых девчонок, пристававших к степенным светлоглазым и белобрысым шкиперам с норвежских кораблей и толстым краснолицым боцманам из Гамбурга. Иногда в порту появлялись худощавые черноволосые французы и маленькие быстрые итальянцы. Они привозили из теплых краев финики, ананасы и заморских зверей — грустных, дрожащих от холода обезьянок и пестрых попугаев, которые гортанно коверкали бранные слова по крайней мере на десяти языках.

Может быть, Роберт так и уехал бы домой не участником, а только свидетелем этой бесшабашной, горластой и нескромной жизни, похожей на описания путешествий в романах Дефо.

Но в один из вечеров, когда он медленно допивал свою единственную кружку некрепкого эля и, краснея, старался не смотреть в сторону двух растрепанных, хохочущих девиц, непрестанно отпускавших на его счет соленые шуточки, к нему подсел широкоплечий моряк с насмешливыми синими глазами и приятной негромкой речью хорошо воспитанного человека.

5

— ...И эти мерзавцы высадили меня на совершенно пустынный дикий берег, в одной рубашке, без еды, без гроша. Домой я добрался на рыбачьем шлюпе... Теперь все надо начинать сначала. Через две недели я снова ухожу в море — простым матросом. Но клянусь честью: я своего добьюсь. Ты еще увидишь меня капитаном корабля. Морское дело я знаю превосходно...

Роберт слушал Ричарда Брауна, как дети слушают сказку: жизнь его ровесника отличалась от его однообразной и ровной жизни, как бурное море от тихой речной заводи.

Браун родился в семье простого ремесленника, и, если бы рано осиротевшего мальчика взял в ученье кто-нибудь из товарищей отца, он стал бы слесарем или механиком и всю жизнь прожил бы в каком-нибудь захолустье. Но в судьбе Ричарда принял участие богатый и знатный сосед. Он отдал мальчика в отличную школу, где учились дети джентльменов, и Ричард, проявивший недюжинные способности, уже готовился перейти в колледж, когда его благодетель умер, не оставив никаких распоряжений и никаких средств для своего воспитанника. С горя тот завербовался на корабль, уходивший в дальнее плавание. С тех пор Ричард несколько раз обошел вокруг света и даже сколотил кое-какие деньги. Но пираты, напавшие на его корабль, обчистили всех до нитки, а его за сопротивление высадили в Ирландии. Теперь он был не богаче своего собеседника — у обоих только и хватало денег что на кружку эля и ломоть хлеба с сыром.

Но в молодости человек забывает обо всем, встретив родную душу. Для Роберта рассказы Брауна были слаще крепкого вина и сочного бифштекса. С жадностью он слушал своего нового друга.

О нем он писал доктору Муру так:

«Поворотным событием моей жизни была дружба с одним молодым моряком. Я впервые встретил столь исключительного человека, который претерпел бы такие удары судьбы. Мой новый друг был человеком независимого, гордого ума и великодушного сердца. Я полюбил его, я восхищался им до самозабвения и, конечно, во всем усердно подражал ему... По натуре я всегда был горд, но он научил меня владеть своей гордостью и направлять ее. Жизнь он знал много лучше меня, и я сделался его внимательным учеником».

В ту незабываемую весну у моря, когда под мартовским солнцем отогревались больные суставы и от морской соленой свежести дышалось легче и глубже, Роберт встретил еще одного друга — книжку стихов молодого, рано погибшего поэта Роберта Фергюссона.

6

В ранние мартовские сумерки Роберт спускался в порт, в одну из недорогих таверн, где поджидал Ричарда Брауна: через несколько дней тот уходил в плавание на большом корабле, и Роберту хотелось напоследок чаще видеться с другом.

Но по дороге он всегда заглядывал в единственную книжную лавку на главной улице, где хозяин беспрепятственно позволял ему рыться в книгах и журналах, разложенных на прилавке и расставленных на узких высоких полках.

Старый книголюб, полвека просидевший в книжной пыли, одобрительно смотрел, как этот весьма невыгодный клиент, купивший за все время только дешевое издание романа Маккензи «Человек чувств», бережно и любовно перекладывает стопки книг, осторожно переворачивает страницы и подолгу листает дорогие толстые словари, изящно изданные мемуары и нарядные, с золочеными заставками избранные сочинения знаменитых философов и ученых, как осторожно проводит он рукой по мягкому кожаному переплету, с сожалением откладывая книгу, явно недоступную для его кармана.

Наблюдательный владелец всех этих сокровищ заметил, что его посетитель дольше всего читает и перечитывает собрания стихов и песен и, шевеля губами, незаметно для себя отбивает такт ногой. Хозяин потирал подбородок и посматривал на старый шкафчик, запертый висячим замком и задвинутый в самый угол лавки.

В один из вечеров, когда Роберт в ответ на деликатное покашливание с трудом оторвался от томика «Памелы»[3], хозяин кивком подозвал его к себе и сказал, что, если его юному другу некуда спешить, он просит оказать ему честь — выпить с ним чашку хорошего чаю и побеседовать на досуге.

В задней комнатке, в каких обычно владельцы магазинов принимают наиболее уважаемых покупателей, Роберт пьет крепчайший чай, похожий цветом на красное дерево. Он ответил на все вопросы старика и, сам того не желая, проговорился, что пишет стихи. Теперь ему ничего не остается, как прочитать строки, написанные во время болезни, когда ему казалось, что смерть близка.

Недаром библия была настольной книгой в семье Бернсов. Недаром строгий бог неизменно присутствовал в их жизни во все часы дня и ночи, не спуская глаз со своих чад и готовя суровое наказание за каждый проступок. К нему обращены псалмы, которым учили Роберта его первые наставники — отец и Мэрдок. Эти псалмы Роберт и переложил в стихи, добавив к ним «Молитву в час глубокого отчаяния».

Старый хозяин книжной лавки — шотландец до мозга костей — внимательно слушает, как этот высокий, чуть сутулый парень в домотканой, очень чистой рубахе и грубошерстных деревенских чулках до колен, тщательно выговаривая английские слова, читает строки, похожие на стихи всех английских поэтов XVIII века; как видно, в них он достаточно начитан. Хорошие стихи, гладкие, звучные, но есть в них что-то ненастоящее, не похожее на живую речь, которую старик только что слышал из уст своего гостя. И откуда у него такие мрачные мысли? Ему бы сейчас пить вино, обнимать веселую девчонку — перед такими глазищами ни одна не устоит! А вместо этого он просит бога уберечь его от искушения, молит: «Избавь глаза мои от слез — или навек закрой!», сравнивает себя с деревьями, оголенными бурей, и все кается в каких-то, наверно воображаемых, грехах.

Гость кончил читать. Хозяин долго молчит. Потом встает, выходит в лавку, отпирает хитрый замок маленького шкафа и достает из-под толстых дорогих томов ин-фолио[4] небольшую узкую книжку, отпечатанную на дешевой сероватой бумаге.

— Я хочу, чтобы вы приняли эту книгу от меня на память, — говорит он. — Я не знал автора — он умер в Эдинбурге, в больнице, когда ему было двадцать три года, как вам сейчас. Фергюссон был поэт божьей милостью, и писал он по-шотландски, так, как говорят и у вас в Эйршире и у нас на побережье. Может быть, он вам подскажет, как писать стихи на нашем родном языке...


В этот день Роберт не пришел на свидание с Ричардом Брауном. Он допоздна читал вместе со старым книжником стихи Фергюссона и без конца расспрашивал о его судьбе.

С такой поэзией Бернс встретился впервые.

И впервые понял, что его родной шотландский язык существует не как «простонародный диалект» или язык старинных, полузабытых баллад, а как настоящий литературный язык, на котором можно писать отличные стихи.

По строю, по общности множества слов шотландский язык — родной брат английского. Он похож на английский, как украинский или белорусский похожи на русский, как провансальский — на французский или каталонский — на испанский. Многие поколения шотландцев разговаривали и пели на этом языке, и с XIV века сохранились отличные баллады народных шотландских певцов — «мекэров», воспевавших подвиги героев и страдания влюбленных.

После объединения Шотландии и Англии образованные и знатные шотландцы, величавшие себя «северобританцами», старались говорить по-английски, а шотландский язык называли «извращенным диалектом» английского, языком простонародья, неприличным в гостиных и университетских аудиториях.

Но нельзя искоренить язык, на котором есть своя литература, свои песни и предания. И по-прежнему на этом языке говорили пахари и пастухи, на нем пелись песни, в которых звучали старинные гэльские слова и погромыхивало раскатистое шотландское «р-ррр...».

Бернс знал, что «настоящие» поэты теперь пишут по-английски.

Он знал, что поэтами-шотландцами, Томсоном и Шенстоном, особенно гордятся их соотечественники, потому что они писали на классическом английском языке. Мэрдок все время старался приучить мальчиков к хорошему английскому произношению. Роберт и сам старался писать все свои «серьезные» стихи по-английски и только в песнях и шуточных стихах давал себе волю писать по-шотландски, чтобы его лучше понимали односельчане.

И тут он увидел, что Фергюссон пишет на шотландском языке легкие, звучные и певучие стихи, пишет просто, понятно и вместе с тем изящно, тонко, с веселой выдумкой, с неистощимой фантазией. Он описывал жизнь «Старого Дымокура» Эдинбурга — ярмарки, скачки, факельные шествия в день рождения короля, даже заседания коллегии адвокатов, где он служил писцом. Иногда он рассказывал о каком-нибудь забавном случае: то он будто бы подслушал спор пешеходной тропки с мостовой, то разболтался с пеночкой, прилетевшей к его окну, то в нарочито напыщенных строфах пел дифирамбы своим старым, видавшим виды штанам.

Крепкий, четкий ритм фергюссоновской строфы, подкрепленный звонкими переборами ловко подобранных рифм, привел Бернса в восторг. Даже лихая пародия в стихах на любимую книгу «Человек чувств» (в пародии воспевались слезы и вздохи «чувствительной свиньи») — даже она не задела Роберта. А может быть, Фергюссон помог ему ощутить некоторую деланность и даже фальшь в герое книги Маккензи, который «ронял слезу» или «рыдал, как дитя», по самому ничтожному поводу.

Но у самого Роберта слезы подступали к горлу, когда он думал о судьбе Фергюссона. Какой великий поэт мог бы вырасти из этого мальчика, загнанного болезнью и нищетой в страшную палату городского дома умалишенных! Неужто никто не понимал, что жалкое голодное существо, дрожащее на соломенной подстилке в углу темной, затхлой клетки, — гордость Шотландии? Неужто никто не мог прийти к нему на помощь, вылечить его, накормить...

Проклятье тем, кто, наслаждаясь песней,

Дал с голоду поэту умереть.

О старший брат мой по судьбе суровой,

Намного старший по служенью музам,

Я горько плачу, вспомнив твой удел.

Зачем певец, лишенный в жизни места,

Так чувствует всю прелесть этой жизни?

Ричард Браун пристально смотрит на Роберта, на тоненькую тетрадку, сшитую суровыми нитками, откуда он только что прочел эти строки. Друзья сидят в лесу, на прогретых солнцем камнях. У их ног деловитой рысцой бежит ручеек, унося прелые листья и сухие прошлогодние травинки, а вокруг зеленеет орешник, на молодых дубках раскручиваются серовато-розовые почки, с моря дует теплый ветер. Пахнет землей, сосновой смолкой, терновым белым цветом.

В такой день нельзя не распахнуть настежь душу, нельзя не рассказать о самом сокровенном, в чем даже себе не всегда признаешься.

В такой весенний день Бернс впервые прочел Ричарду Брауну свои стихи.

И Ричард Браун заставил Бернса поверить в себя как в поэта.

Несколько лет спустя, когда Ричард Браун был уже капитаном и совладельцем большого торгового корабля, совершавшего рейсы между Лондоном и Ост-Индией, Бернс в одном из писем напомнил ему об этом незабываемом апрельском дне:

«Помнишь то воскресенье, которое мы провели с тобой в эглинтонском лесу? Когда я прочел тебе свои стихи, ты сказал, что удивляешься, как это я до сих пор устоял перед искушением — послать их в журнал, добавив, что они вполне того достойны. Именно в этих словах я услышал оценку моих стихов, которая подбодрила и поддержала меня в моих поэтических начинаниях».

Что же еще читал Роберт своему другу? Уж, конечно, не переложения псалмов и не мрачные покаянные молитвы. Тогда уже были написаны отличные строки о войне и о любви:

Прикрытый лаврами разбой

И сухопутный и морской

Не стоит славословья,

Готов я кровь отдать свою

В том жизнетворческом бою,

Что мы зовем любовью.

Я славлю мира торжество,

Довольство и достаток.

Приятней сделать одного,

Чем истребить десяток!

И наверно, Роберт напел ему свою любимую песню, и Ричард сразу узнал знакомую старую шотландскую мелодию, вслушиваясь в новые, придуманные Робертом слова:

Трех королей разгневал он,

И было решено,

Что навсегда погибнет Джон

Ячменное Зерно.

Велели выкопать сохой

Могилу короли,

Чтоб славный Джон, боец лихой,

Не вышел из земли.

Травой покрылся горный склон,

В ручьях воды полно,

А из земли выходит Джон

Ячменное Зерно.

Все так же буен и упрям,

С пригорка в летний зной

Грозит он копьями врагам,

Качая головой.

Но осень трезвая идет,

И, тяжко нагружен,

Поник под бременем забот,

Согнулся старый Джон.

Уже не один, а два голоса поют о буйном и упрямом Джоне, который грозит врагам: Ричард басом гудит мелодию, а Роберт отчетливо скандирует слова:

Настало время помирать —

Зима недалека.

И тут-то недруги опять

Взялись за старика.

Его свалил горбатый нож

Одним ударом с ног,

И, как бродягу на правеж,

Везут его на ток.

Дубасить Джона принялись

Злодеи поутру.

Потом, подбрасывая ввысь,

Кружили на ветру.

Он был в колодец погружен,

На сумрачное дно.

Но и в воде не тонет Джон

Ячменное Зерно.

Не пощадив его костей,

Швырнули их в костер,

А сердце мельник меж камней

Безжалостно растер.

Бушует кровь его в котле,

Под обручем бурлит,

Вскипает в кружках на столе

И душу веселит.

Недаром был покойный Джон

При жизни молодец —

Отвагу подымает он

Со дна людских сердец...

Так пусть же до конца времен

Не высыхает дно

В бочонке, где клокочет Джон

Ячменное Зерно!

Через два дня Роберт прощается с Ричардом: корабль Брауна уходит в Южную Америку, а двуколка тарболтонского почтаря увозит Бернса в Лохли. Брауна встретят штормы и шквалы, жаркое солнце и смуглые красотки с веерами из пальмовых листьев. Его друг возвращается в крытый соломой дом, где его дожидаются больной отец, угроза выселения, постаревшая мать и притихшие, полуголодные братья и сестры. Снова его ждут тяжелый четырехлемешный плуг, отощавшие кони, работа с рассвета до поздней ночи, — весной земля требует от человека все, что он может ей дать.

Но теперь никто не собьет Роберта Бернса с пути: он хочет «ударить по струнам своей дикой сельской лиры» в благородном соревновании с Фергюссоном.

Конечно, у него нет настоящего образования, он вырос за плугом, и, несомненно, на его произведениях будет лежать отпечаток грубой деревенской жизни. Но он уверен, что все написанное им — его собственные, нигде не заимствованные мысли и чувства.

«Может быть, какой-нибудь любознательный наблюдатель человеческой природы заинтересуется тем, что думает и чувствует землепашец под влиянием Любви, Честолюбия, Заботы, Горя и всех тех тревог и страстей, которые, несмотря на разницу в условиях и образе жизни, одинаково свойственны всему роду человеческому...»

Эти мысли Роберт заносит в свою первую записную книжку. На заглавном листке он выводит отчетливыми красивыми буквами:

«Наблюдения, заметки, песни, отрывки из стихов и так далее, — Роберта Бернса, человека, не искушенного в искусстве наживать деньги и тем более копить их, но вместе с тем обладающего некоторым умом, безусловной честностью и бесконечной доброжелательностью ко всем творениям — разумным и неразумным...»

О чем только не пишет Роберт в этой тетрадке по вечерам, после работы! Он философствует, разбирает свои стихи, он рассуждает о том, что такое хорошие и плохие люди:

«Я часто замечал, сталкиваясь с жизнью людей, что в каждом человеке, даже самом скверном, есть что-то хорошее... Поэтому никто не может сказать, в какой степени другой человек по справедливости может быть назван порочным. Пусть тот, кто имеет среди нас репутацию самого строгого и добродетельного человека, беспристрастно проверит, какому множеству пороков он никогда не предавался, но не вследствие стараний или осмотрительности, а исключительно из-за отсутствия каких-либо возможностей или по случайному стечению обстоятельств; сколь многих прегрешений человеческих он избежал оттого, что на его пути не вставало искушение, и как часто он обязан добрым мнением света тому, что свет о нем далеко не все знает. И я хочу сказать, что человек, понимающий все это, будет смотреть на проступки, нет, даже на грехи и преступления окружающих его людей глазами брата...»

Со страниц этой записной книжки на нас умными, строгими глазами смотрит человек незаурядного ума, редких способностей и необычайной душевной чуткости.

Больше всего на свете он ненавидит фальшь и притворство.

«Шенстон справедливо замечает, что любовные стихи, написанные без истинной страсти, одна из самых жалких затей на свете. Я часто думал, что нельзя быть подлинным ценителем любовных стансов, если ты сам однажды или много раз не был горячим приверженцем этого чувства... Что до меня, то я не имел ни малейшего намерения или склонности стать поэтом, пока я искренне не влюбился, а тогда рифма и мелодия стиха стали в какой-то мере непосредственным голосом моего сердца...»

И Роберт вспоминает свои первые стихи, написанные в ранней молодости, когда его сердце «пылало непритворным, простодушным и горячим чувством».

Но как же достается этим «безыскусным строкам» — первой песенке о маленькой Нелли! С какой беспощадной строгостью двадцатичетырехлетний поэт разбирает свои юношеские опыты!

Первое двустишие слишком легкомысленно и примитивно, второе — слишком напыщенно и серьезно. И хотя третья строфа автору нравится, но зато в последней много мелких ошибок: нехороши обрубленные строки, вял заключительный образ... «Но я помню, с каким восторгом и страстью я сочинял эту песню, и до сих пор сердце мое тает и кровь бурлит при одном воспоминании», — заканчивает он эту запись.

И если он видит свои ранние ошибки, если он так требователен к себе, то тем острее чувствует он настоящее мастерство, тем благодарнее вспоминает своих собратьев по великому ремеслу стихотворчества.

«Возвышенное благородство, хватающая за душу нежность наших старинных баллад говорят о том, что они созданы рукою мастера, и я не раз испытывал грусть при мысли, что эти славнейшие древние певцы, очевидно обязанные всеми своими талантами только природному дару, все же сумели описать подвиги героев, тоску разочарования и восторги любви в тонких и правдивых строках. Но самые имена их (о, сколь это обидно для честолюбия певца!) теперь „погребены под прахом былого“.

О славные имена неведомых бардов, тех, чьи чувства были так сильны, а слова так прекрасны! Последний, самый ничтожный из свиты муз, тот, кто не может подняться на ваши высоты и все же, следя ваш полет, на слабых своих крыльях иногда устремляется за вами, — бедный сельский певец, не известный никому, с душевным трепетом чтит вашу память...

Как и вы, он находил утешение в своей музе. Она обучила его изливать жалобы в безыскусных напевах. Как счастлив был бы он, если бы владел силой вашего воображения, плавностью вашего стиха! Пусть же земля будет вам пухом! И пусть уделом вашим будет блаженный покой, который так редко выпадает в этом мире на долю тех, в чьем сердце всегда находят отклик поэзия и любовь!»

7

Легкий морозец уже затянул «окна» на болоте, куда Роберт и Гильберт с приятелями ходят резать торф на зиму. Весело перешучиваются парни, но, когда начинает говорить Роберт, все умолкают. Никто так не умеет рассказать какую-нибудь занятную историю, никто так ловко не острит, и уж, конечно, никто не пишет таких стихов. Например, Дэви Силлар тоже умеет рифмовать, но у него нет в словах той музыки, той точности и красоты, какая есть в строках Роберта, — они звенят и переливаются, словно трели птиц или волынка пастуха на рассвете. Он их придумывает тут же, идучи за плугом, вечером читает Гильберту, а на другой день их уже переписывают сестры или товарищи.

По-прежнему в Тарболтоне Роберт — желанный гость на всех вечеринках. Он лучше всех умеет ухаживать за девушками. Однако в длинном письме Мэрдоку, своему любимому учителю, он утверждает, что до сих пор «держится вдали от всяческих пороков» и надеется, что, хотя бы в этом смысле, он «не опозорит своим поведением» воспитание, которое дал ему Мэрдок. Да, конечно, он не деловой человек. Больше всего на свете он любит изучать людей, их обычаи и нравы. Ради этого он готов пожертвовать всем остальным. Он равнодушен ко всему, что заставляет «бедных беспокойных чад заботы метаться и суетиться». Но он не ленив: напротив, насколько ему позволяет здоровье, он не щадит себя в работе. Кроме того, он много читает: его любимые авторы — те, кто пишет в «чувствительном духе»; он старается походить на их героев и спрашивает своего учителя: «Неужто тот, в чьей душе горит свет, зажженный от их священного пламени, тот, чье сердце ширится от благостного чувства ко всему человечеству и кто умеет „воспарить над мелкой суетой земной“, может опуститься до ничтожных забот, из-за которых род людской мятется, мучает себя и кипит, как в котле?»


Но не так-то легко уйти от земных забот и «воспарить» над бедной землей. Роберт отлично отдает себе отчет в том, что происходит вокруг: к весне мука дорожает, да и за большие деньги достать ее трудно. Правда, из Англии привозят белый горох, но и этот неверный источник, как видно, скоро иссякнет — «и что тогда будет с нами, особенно с самыми неимущими, одному небу известно».

Об этом Роберт пишет двоюродному брату, нотариусу из Монтроза. Отец всегда поддерживал переписку со своими северными родичами, и теперь, когда он так тяжко болен, письма пишет старший сын:

«Наш край до последнего времени необычайно процветал в производстве шелков, полотен и домотканых ковров, и мы все еще занимаемся этим, но уже далеко не в той мере, как прежде. У нас также были превосходные мастера — башмачники, но сейчас эта отрасль производства совершенно заглохла и сотни людей обречены на голодное существование. Земледелие у нас тоже стоит на весьма низком уровне. Края наши в общем гористы и бесплодны, а наши лэндлорды, заимствовав свои представлении о сельском хозяйстве у англичан, а также у жителей Лотиана и других плодородных областей Шотландии, не делают никакой скидки на низкое качество наших земель, из-за чего и тянут с нас гораздо больше, чем мы обычно можем платить...»

Роберт это знает по собственному горькому опыту: Мак-Люр, хозяин фермы, действительно старался тянуть с них больше, чем они могли заплатить. Не дождавшись решения третейского суда, он пытался добиться конфискации всего имущества Бернсов, их инвентаря, скота и будущего урожая. Он подал на Вильяма Бернса в суд, требуя немедленной уплаты.

В ответ Вильям Бернс решил обратиться с жалобой в высшую инстанцию — верховный суд в Эдинбурге.

Старик верил, что там он найдет правду.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19