Современная электронная библиотека ModernLib.Net

А есть а

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Рэнд Айн / А есть а - Чтение (стр. 16)
Автор: Рэнд Айн
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


Но опасность служила для него сигналом замкнуться, отключить чувства и мысли и следовать, не меняя курса, полагаясь на невысказанное предположение, что его нежелание признавать опасность возьмет над ней верх и сделает ее нереальной. Как всегда в таких случаях, в нем включился сигнал тревоги: внимание, туман! Но включился не для того, чтобы рассеять туман, а для того, чтобы сгустить его.
      Да, мне надо было пойти на важный деловой ужин, но я передумал, мне захотелось сегодня поужинать с тобой, – сказал он тоном комплимента. Но в ответ получил только:
      Хорошо.
      И то, что Шеррил не удивилась, и ее бледное, замкнутое лицо вызвали в нем раздражение. Его раздражало, как спокойно и уверенно она отдает распоряжения прислуге; раздражала необходимость сидеть напротив нее в столовой при свечах, за безукоризненно сервированным столом с двумя хрустальными вазами для фруктов и столовым серебром.
      Больше всего его раздражали ее полные достоинства манеры. Она уже не была оказавшейся не на своем месте замарашкой, придавленной роскошью дома, в котором очутилась. Она вполне вписалась в интерьер, собранный знаменитым дизайнером. За столом она вела себя как полноправная хозяйка богатого дома. На ней было прекрасно сшитое ярко-коричневое парчовое платье в тон ее бронзовым волосам, строгость линий прямого покроя служила ее единственным украшением. Но он предпочел бы дешевые браслеты и блестящую бижутерию ее прошлого. Уже не первый месяц его тревожили ее глаза: они смотрели не враждебно и не дружественно, а настороженно и вопросительно.
      – Сегодня я заключил отличную сделку, – сказал он отчасти хвастливым, отчасти просительным тоном. – Сделку, затрагивающую весь континент и полдюжины государств.
      Он видел, что изумление, восторг и преклонение, которых он ожидал, исчезли без следа – вместе с маленькой продавщицей. Их уже не было в лице его жены, как не было ни гнева, ни ненависти, которые он предпочел бы ее теперешнему прямому, изучающему взгляду, – этот взгляд не обвинял, а спрашивал, и это уже совсем никуда не годилось.
      Какую сделку, Джим?
      Что значит «какую сделку»? Что ты подозреваешь? Почему ты сразу начинаешь допытываться?
      Извини. Я не знала, что это тайна. Ты не обязан мне отвечать.
      Это не тайна. – Он остановился, но она молчала. – Ну, ты ни о чем не хочешь спросить?
      Да нет. – Это было сказано просто; очевидно, она не хотела вызывать его недовольство.
      Так тебе совсем неинтересно?
      Я думала, ты не хочешь говорить на эту тему.
      Нечего юлить! – взорвался он. – Сделка большая. Тебе ведь нравится большой бизнес. Так вот это будет еще побольше, нашим мальчикам такое и не снилось. Большинство бизнесменов собирают состояние по крохам, а мне достаточно сделать вот так. – Он щелкнул пальцами. – Такой куш еще никто не срывал.
      Ты сорвал куш, Джим?
      Я заключил сделку.
      Сам?
      А ты не веришь? Нашему толстому дурню, Орену Бойлу, этого и за миллион лет не провернуть. Тут требуются знание, умение и расчет. – Он заметил искорку интереса в ее глазах. – И понимание психологии. – Искорка погасла, но он, не обращая внимания, продолжал, как заведенный: – Надо было знать, как подъехать к Висли, как нейтрализовать дурное влияние на него, как заинтересовать мистера Томпсона, но чтобы он не узнал лишнего, как подключить к делу Чика Моррисона и исключить Тинки Хэллоуэя, как вовремя устроить в нужных домах банкеты в честь Висли и… Слушай, Шеррил, есть у нас в доме шампанское?
      Шампанское?
      Пусть сегодня у нас будет особенный вечер. Почему бы нам не отпраздновать мой успех?
      Конечно, Джим, шампанское у нас есть.
      Она позвонила и распорядилась в своей обычной странной манере, апатичной и безучастной, – полное согласие с его желаниями при полном эмоциональном самоустранении.
      Кажется, на тебя это не произвело большого впечатления, – сказал он. – Впрочем, что ты понимаешь в бизнесе. Дела такого масштаба тебе не по уму. Вот дождись второго сентября. Увидишь, что будет, когда они услышат.
      Кто они?
      Он взглянул на нее, словно неосторожно сболтнул лишнее:
      Мы, то есть я, Орен и кое-кто еще устроили так, что сможем контролировать всю промышленную собственность к югу от границы.
      Чью собственность?
      Ну… народную. Речь идет не о старомодных методах присвоения собственности ради личной выгоды. Эта сделка имеет достойную, общественно значимую цель – управление национализированной собственностью ряда народных государств Латинской Америки с тем, чтобы научить их рабочих современным методам и технологиям производства, помочь обездоленным, которые никогда не имели возможности… – Он резко оборвал себя, хотя она все так же сидела и слушала его, не отводя взгляда. – Знаешь что, – вдруг с неприятным, циничным смешком сказал он, – если тебе так хочется свое происхождение, не мешало бы проявлять больше интереса к проблемам общественного благосостояния. Гуманных чувств не хватает именно бедным. Надо родиться богатым, чтобы тонко чувствовать аль труизм.
      Я никогда не пыталась скрыть, что вышла из ни зов, – сказала она простым, безличным тоном, которым констатируют факт. – И я не сочувствую философии социального равенства. Я достаточно видела собственными глазами и понимаю, откуда берутся бедняки, которые хотят получить что-то ни за что. – Он молчал, и она неожиданно для него и себя продолжила удивленным, но окрепшим голосом, словно выражая свой окончательный вывод из долгих размышлений и сомнений: – Джим, тебе и самому это безразлично. Тебе ровным счетом наплевать на болтовню о социальном равенстве.
      Ладно, если тебя интересуют только деньги, – взвинтился он, – позволь доложить, что эта сделка принесет мне целое состояние. Тебя ведь это всегда восхищало, огромное состояние?
      Смотря какое.
      Полагаю, что в конце концов я стану одним из богатейших людей в мире, – сказал он, не спросив ее, какое же состояние ее действительно восхищало. – Я смогу позволить себе все что угодно. Все что угодно. Только прикажи. Я смогу дать тебе все, что ты захочешь. Давай, приказывай.
      Мне ничего не надо, Джим.
      Но я хочу сделать тебе подарок! Отметить это со бытие, понимаешь? Проси все, что придет в голову. Все что хочешь. Все. И получишь. Я хочу доказать тебе, что могу все. Могу удовлетворить любой твой каприз.
      У меня нет капризов.
      Ну, давай же. Хочешь яхту?
      Нет.
      Хочешь, я куплю тебе весь район в Буффало, где ты жила?
      Нет.
      Хочешь сокровища короны Народной Республики Англия? Их тоже можно купить, да будет тебе известно. Их правительство давно уже намекает об этом на черном рынке. Но больше не осталось магнатов-мастодонтов, которые могли бы это себе позволить. А я могу, точнее, смогу после второго сентября. Ну, хочешь их?
      Нет.
      Тогда чего же ты хочешь?
      Я ничего не хочу, Джим.
      Но ты должна! Ты же должна, черт побери, чего-то хотеть!
      Она смотрела на него, слегка встревожась, но в общем равнодушно.
      Ну хорошо, извини, – сказал он. Казалось, его уди вила собственная горячность. – Мне просто хотелось сделать тебе что-нибудь приятное, – продолжал он потухшим голосом, – наверное, все это выше твоего понимания. Ты не можешь взять в толк, как это важно. Не можешь пред ставить себе, какой великий человек твой муж.
      Я пытаюсь разобраться, – медленно произнесла она.
      Ты все еще думаешь, как раньше, что Хэнк Реардэн – великий человек?
      Да, Джим, я так думаю.
      Так вот, я его победил. Я выше любого из них, важнее, чем Реардэн, важнее, чем тот другой любовник моей сестры, который… – Он умолк, решив, видимо, что зашел слишком далеко.
      Джим, – ровным голосом спросила она, – что должно произойти второго сентября?
      Он посмотрел на нее исподлобья, взгляд его заиндевел, хотя мышцы лица распускались в циничную полуулыбку; он, видимо, разрешал себе нарушить какое-то священное табу:
      – Национализация «Д'Анкония коппер», – сказал он. Прежде чем она ответила, он услышал долгий, хриплый рев: где-то в темноте над крышей пролетал самолет; следом послышался тоненький звон – в серебряной чаше для фруктов звякнул тающий кубик льда. Тогда она сказала:
      Он ведь был твоим другом?
      О, замолчи!
      Он больше ничего не произнес и долго не смотрел на нее. Потом снова взглянул ей в лицо, она все следила за ним и заговорила первая, странно строгим тоном:
      – Как здорово выступила по радио твоя сестра!
      Слышал, слышал, ты повторяешь это уже целый месяц.
      Ты так и не ответил ей.
      А что отвечать?..
      И твои приятели в Вашингтоне тоже так и не ответили ей.
      Он молчал.
      – Джим, я не меняла тему разговора. Он не отвечал.
      Твои приятели в Вашингтоне как воды в рот набрали. Они ничего не отрицали, ничего не объяснили, не попытались оправдаться. Ведут себя так, будто выступления не было. Наверное, думают, что люди забудут. Конечно, кто– то забудет. Но остальные помнят, что она сказала, и пони мают, что ваши люди боятся ее.
      Неправда! Соответствующие меры были приняты, теперь инцидент исчерпан, и я не понимаю, зачем ты все время возвращаешься к нему.
      Что же за меры, как ты говоришь?
      Бертрам Скаддер снят с эфира, его программу признали не соответствующей интересам общества в на стоящий момент.
      Это и есть ответ твоей сестре?
      Это закрывает вопрос, и больше незачем об этом рассуждать.
      А о правительстве, которое действует методами шантажа и вымогательства?
      Ты не можешь говорить, что ничего не было сделано. Всенародно объявили, что программа Скаддера но сила подрывной, разрушительный и неблагонадежный характер.
      Джим, я вот чего не пойму. Скаддер ведь не принадлежал к ее сторонникам, он поддерживал вас. Не он организовал ее выступление. Он ведь действовал по указке из Вашингтона, разве не так?
      А я полагал, что ты не жаловала Бертрама Скаддера.
      Не жаловала и не жалую, но…
      Тогда какое тебе дело?
      Виноват ведь был не он, а твои друзья из Вашингтона.
      Я бы предпочел, чтобы ты не лезла в политику. Ты мало что в ней смыслишь.
      Но ведь не он был виноват?
      Ну и что?
      Она смотрела на него, широко, изумленно раскрыв глаза:
      Значит, его просто сделали козлом отпущения.
      Нечего сидеть с видом Эдди Виллерса!
      У меня такой вид? Мне нравится Эдди Виллерс. Он честный человек.
      Недоумок, черт бы его побрал, он понятия не имеет о практических делах!
      А уж ты, конечно, имеешь, Джим?
      Можешь не сомневаться!
      Тогда почему ты не помог Скаддеру?
      Я? С какой стати? – Он безудержно, зло расхохотался. – Ну когда ты повзрослеешь? Да я сделал все что мог, чтобы выбросить Скаддера на свалку! Кого-то ведь надо было. Ты что же, не понимаешь, что я сам был на очереди. Кого-то срочно надо было подставить под топор, иначе полетела бы моя голова.
      – Твоя голова? Почему не Дэгни, если виновата она? Выходит, она права?
      Дэгни совсем другое дело. Выбор был – Скаддер или я.
      Почему?
      Интересы страны требовали, чтобы наказание понес Скаддер. Так не надо обсуждать ее выступление, а если кто-то поднимет этот вопрос, мы его тут же урезоним: выступала она в программе Скаддера, а эта программа дискредитировала себя, и сам Скаддер оказался лжецом и явным прохвостом и так далее, и тому подобное. Уж не думаешь ли ты, что люди сами разберутся? Все равно ведь никто никогда не верил Бертраму Скаддеру. Не надо так смотреть на меня! Ты что же, хочешь, чтобы полетела моя голова?
      – Почему не Дэгни? Не потому ли, что ее выступление нельзя опровергнуть?
      – Тебе так жаль Бертрама Скаддера, а он из кожи вон лез, чтобы мне вмазали на полную катушку. Он копал под всех все эти годы, как, ты думаешь, он пролез наверх? Карабкаясь по трупам. Считал, что вошел в силу, видела бы ты, как лебезили перед ним большие тузы. Но на сей раз номер у него не прошел, не на ту карту поставил.
      Приятно развалившись в кресле, блаженно улыбаясь, радуясь возможности расслабиться и отдохнуть, Таггарт начал смутно осознавать, что это-то ему и нужно, – наслаждение быть самим собой. Быть собой, и все тут, а каким собой – это неважно; он словно в тумане проплыл мимо самого опасного тупика, в конце которого маячил вопрос – что же он такое?
      – Понимаешь, он принадлежал к тусовке Тинки Хэллоуэя. Какое-то время ни у кого не было перевеса, весы колебались, то ли тусовка Хэллоуэя, то ли Чика Моррисона. Но мы взяли вверх. Тинки пошел на попятный, ему пришлось пожертвовать своим дружком Бертрамом в обмен на кое-что от нас. Слышала бы ты, как взвыл Бертрам! Но поезд ушел, и бобик сдох.
      Таггарт заколыхался от смеха, но тут же осекся: дымка самодовольства улетучилась, он увидел, как смотрит на него жена.
      Ах, Джим, – прошептала она, – такие-то ты одерживаешь победы?
      Ради Христа, прошу тебя! – Он снова завелся и уда рил кулаком по столу. – Где ты была все это время? В каком мире, по-твоему, ты живешь? – От удара опрокинулся бокал с водой, и по вышитой скатерти поползли темные пятна.
      Я пытаюсь разобраться, – тихо проговорила она. Плечи ее поникли, лицо вдруг осунулось и постарело, она выглядела потерянной и изможденной.
      А что я могу сделать? – вырвалось у него в насту пившем молчании. – Приходится принимать все, как есть. Не я создал этот мир!
      Его поразило, что она улыбнулась, – улыбкой такого яростного презрения, какое казалось совершенно невозможным на ее нежном, терпеливом лице. Она не смотрела на него, она вглядывалась в себя, в свою память.
      Так частенько говаривал мой отец, когда напивался в забегаловке на углу, вместо того чтобы искать работу.
      Как ты смеешь сравнивать меня с… – начал было он, но не закончил, потому что она не слушала.
      То, что она сказала потом, снова посмотрев ему в глаза, удивило его, как не имеющее никакого отношения к делу.
      Дату национализации, второе сентября, установил ты? – задумчиво спросила она.
      Нет, конечно. Это не в моей компетенции. Ее назначили на своем заседании их законодатели. А что?
      Это первая годовщина нашей свадьбы.
      Ах да, ну конечно! – Он заулыбался, довольный переходом к безопасной теме. – Мы женаты уже год. И не подумаешь, что прошло столько времени.
      Подумаешь, что прошло намного больше, – бесцветным тоном сказала она.
      Она смотрела в сторону, и он с досадой подумал, что тема совсем небезобидна; хорошо бы она не смотрела так, будто представила себе весь год их супружеской жизни. «Только не бояться, а учиться» – эти слова Шеррил повторяла себе так часто, что эта мысль уже казалась ей столбом, до блеска отполированным ее беспомощно соскальзывавшим вниз телом; этот столб поддерживал ее весь минувший год. Она пыталась повторять эти слова, но ей казалось, что руки скользят по гладкой поверхности, и спасительная мысль уже не спасала ее от ужаса: она начала понимать.
      Если не знаешь, не надо бояться, надо учиться… Это она начала твердить себе с первых недель замужества, столкнувшись с одиночеством, и ничего не понимала. Она не могла объяснить себе поведение Джима, его угрюмую сердитость, выглядевшую как слабость характера, уклончивые, невнятные ответы на расспросы, что походило на трусость. Такие черты были невозможны в том Джеймсе Таггарте, за которого она выходила замуж. Шеррил говорила себе, что нельзя осуждать не поняв, что она ничего не знала о его среде, что незнание мешает правильно оценивать его поступки. Она принимала вину на себя, мучилась и упрекала себя, отчаянно сопротивляясь упрямым фактам, которые настойчиво твердили ей, что что-то не так и что ей становится страшно.
      «Я должна знать и уметь все, что положено знать и уметь миссис Джеймс Таггарт» – так объяснила она задачу своему учителю манер и этикета. За учебу она взялась с прилежанием, напором и неукоснительностью курсанта военного училища или религиозного неофита. Иначе, думала она, нельзя заслужить то высокое положение, которое доверил ей муж; она должна стать достойной своей мечты, теперь она обязана осуществить ее на деле. Не признаваясь себе в этом, она надеялась, что, выполнив поставленную задачу, поймет его дела и узнает его таким, каким видела в день его триумфа на железной дороге.
      Ее озадачила реакция Джима, когда она рассказала ему о своих занятиях. Он рассмеялся, и она не хотела верить, что в его смехе звучало злорадное презрение.
      – В чем дело, Джим? Что с тобой? Над чем ты смеешься?
      Он не стал объяснять, как будто самого факта презрения было достаточно и указывать причины не имелось необходимости.
      Она не могла заподозрить его в недоброжелательности, ведь он так терпеливо, не жалея времени, разъяснял ей ее ошибки. Он, казалось, с удовольствием водил ее в лучшие дома города, никогда не попрекал необразованностью, неловкостью манер, спокойно реагировал на те жуткие моменты, когда по молчаливому обмену взглядами среди гостей и приливу крови к своим щекам она догадывалась, что опять попала впросак. Это его не смущало, он просто наблюдал за ней с мягкой улыбкой. Когда они возвращались Домой с таких приемов, он нередко бывал весел и внимателен. Он хочет помочь мне, облегчить мою задачу, думала она и, полная благодарности, занималась еще усерднее.
      В тот вечер, когда незаметно свершился переход в новое качество и она впервые получила удовольствие от приема, Шеррил ожидала его похвалы. Она чувствовала себя свободной, раскованной, способной действовать не по заученным правилам, а в свое удовольствие, в полной уверенности, что правила трансформировались в естественную привычку. Она знала, что привлекает внимание, но теперь впервые над ней не потешались – ею восхищались, искали ее общества, интересовались ею самой, а не миссис Таггарт, в ней открыли ее собственные достоинства, она перестала быть объектом снисходительного милосердия, обузой для Джима, которую терпели ради него. Она весело смеялась, и ей улыбались в ответ, она видела по лицам окружающих, что ее приняли и оценили, и, лучась радостью, все поглядывала на него, как ребенок, протягивающий дневник с отличными оценками и ожидающий восхищения. А Джим сидел один в углу и следил за ней непроницаемым взглядом.
      По дороге домой она не услышала от него того, чего ожидала, он попросту отмалчивался.
      Не знаю, зачем я таскаю тебя по приемам, – ни с того ни с сего вдруг рассердился он дома, стоя посреди гостиной и срывая с себя галстук. – Никогда не терял столько времени в таком тошнотворно скучном и вульгарном обществе!
      Что ты, Джим, – поразилась она, – а мне так понравилось.
      Еще бы! Ты была как дома – у себя на Кони-Айленд. Не мешало бы тебе знать свое место и научиться не компрометировать меня на людях.
      Я компрометировала тебя? Сегодня вечером?
      Вот именно!
      Но как?
      Если не понимаешь сама, я растолковать не могу, – сказал он загадочным тоном, будто подразумевая, что не понимание – непростительный, позорный недостаток.
      – Нет, не понимаю, – твердо сказала она. Он вышел из комнаты, хлопнув дверью.
      На сей раз ей впервые показалось, что она не может объяснить себе поведение мужа не потому, что не понимает, не знает его, а потому, что не хочет видеть в нем дурное. С того вечера в ней поселился страх – жгучий кружок, слепивший ей душу, как свет летящей на нее невидимой машины.
      Такое же чувство вызывало у нее окружение Джима, увеличивая ее смятение. Она не могла понять, почему от нее ожидают восхищения скучными, бессмысленными вернисажами, которые расхваливали его друзья, романами, которые они читали, политическими статьями, которые они обсуждали. На вернисажах она видела рисунки не лучше тех, что рисуют на асфальте дети трущоб. В романах доказывалась бесполезность науки, промышленности, цивилизации и любви – и все это в выражениях, которые ее отец не использовал, даже будучи пьян в стельку. Журналы с трусливой оглядкой проповедовали вздорные идеи, бездоказательные и устаревшие, как в тех проповедях, за которые она называла духовных наставников обитателей трущоб лживыми краснобаями. Она не могла поверить, что это и есть культура, на которую она так почтительно взирала и к которой так страстно стремилась. Она чувствовала себя так, словно вскарабкалась на вершину горы, где высились зубчатые стены замка, и обнаружила там лишь развалины сарая с провалившейся гнилой крышей.
      Джим, – сказала она однажды, когда они вернулись с вечера, проведенного среди людей, которых именовали духовными вождями страны, – доктор Притчет – шарлатан, гадкий, испуганный шарлатан.
      Так уж и шарлатан, – ответил он. – Как ты можешь судить о философах?
      Я могу судить о мошенниках, я столько их повидала, что могу сразу распознать.
      Вот почему я говорю, что ты никогда не разделаешься со своим прошлым. Если б могла, то научилась бы ценить взгляды доктора Притчета и его философию.
      Какую философию?
      Если не понимаешь сама, как я тебе растолкую?
      Она не хотела позволить ему закончить разговор своей любимой формулой.
      – Джим, – сказала она, – он обманщик, и он, и Больф Юбенк, и вся их шайка. Я думаю, они задурили тебе голову.
      Она ожидала, что он рассердится, но увидела, что он только иронически поднял брови.
      – Это ты так думаешь, – ответил он.
      У нее впервые мелькнула испугавшая ее мысль, которую она считала невозможной: а что, если он вовсе не обманывается на их счет? Она могла понять жуликоватость доктора Притчета, он извлекал из нее доход, хоть и незаслуженный; она даже могла теперь допустить, что Джим тоже жульничал в делах, но что никак не укладывалось у нее в голове, так это представление о Джиме как об абсолютно бескорыстном жулике; неужели он обманывал за так, ничего не выигрывая, обмана ради; по сравнению с этим любой шулер или аферист выглядел честным, морально здоровым человеком. Ей не удавалось нащупать никакого мотива, она лишь чувствовала, что свет летящей на нее невидимой машины слепит все больше.
      Она уже не могла вспомнить, как постепенно, с малого, с мелких царапин до ожога сердца, с легкого недоумения до хронической, непрерывной боли в ней рос и становился неотступным страх, а с ним и сомнение в положении Джима на железной дороге. Сомнение переходило в уверенность, когда в ответ на ее невинные вопросы он взвивался и без всякой причины сердито кричал:
      – Значит, ты мне не веришь?
      Из своего нищего детства Шеррил извлекла урок: только нечестные люди так болезненно реагируют, когда им не верят.
      – Хватит разговоров о работе, – обычно отвечал он, когда она заводила речь о дороге.
      Однажды она попробовала умаслить его:
      Джим, ты ведь знаешь, как я ценю твою работу и как восхищаюсь тобой.
      Да ну? За кого же ты вышла замуж, за человека или за президента компании?
      Но я… я никогда их не разделяла.
      Не очень-то это лестно для меня.
      Шеррил огорченно взглянула на него: она-то думала, что лестно.
      Мне бы хотелось верить, – продолжал он, – что ты любишь меня, а не мою железную дорогу.
      Господи, Джим, – огорчилась она, – неужели ты думал, что я…
      Нет, – сказал он печальным, благородным голо сом. – Я не думал, что ты вышла за меня замуж из-за моих денег или положения. Уж я-то никогда не сомневался в тебе.
      Она совсем растерялась и смешалась, опасаясь, что была несправедлива к нему и, вероятно, дала ему повод неверно истолковать ее чувства. Разве она забыла, сколько ему, наверное, пришлось испытать горьких разочарований в женщинах, которые, как он часто убеждался, охотились только за его деньгами? Думать об этом ей было мучительно, и она только отрицательно качала головой и со стоном повторяла:
      – Ах, Джим, я совсем не это имела в виду!
      Он утешающе посмеялся над ней, как над ребенком, и обнял за талию.
      Ты любишь меня? – спросил он.
      Да, – прошептала она.
      Тогда ты должна верить мне. Ты ведь знаешь: любить значит верить. Мне так надо, чтобы ты мне верила. Я ни кому вокруг не доверяю. Кругом одни враги. Я очень одинок. Разве ты не видишь, что нужна мне?
      Спустя несколько часов она все ходила по своей комнате в мучительном волнении. Ей отчаянно хотелось поверить ему, но она не верила ни единому слову из того, что он ей говорил, и вместе с тем знала, что в них была правда.
      В них была правда, но не та, которую вкладывал он. Ей никак не удавалось понять, в чем она состояла. Верно, что он нуждался в ней, но она никак не могла уяснить себе, зачем она ему нужна, что ему от нее надо. Он не искал похвалы, он недовольно или безучастно выслушивал лесть подобострастных лгунов; при этом он походил на наркомана, которому предлагают дозу, недостаточную, чтобы возбудить его. Но она видела, что на нее он смотрит, будто ожидая, даже выпрашивая глоток живительной энергии. Она видела, как в его глазах мелькал живой блеск, когда ему доставался от нее знак восхищения, но стоило ей назвать причину восхищения, как тут же следовал взрыв гнева. Казалось, он хотел, чтобы она считала его великим человеком, но не осмеливалась наполнить это величие каким-то конкретным содержанием.
      Она ничего не поняла той ночью в середине апреля, когда он вернулся из поездки в Вашингтон.
      – Привет, малыш! – громко сказал он и протянул ей охапку сирени. – К нам снова вернулось счастье! Увидел эти цветы и подумал о тебе. Весна идет, дружочек!
      Он налил себе вина и начал кружить по комнате с веселым и беззаботным видом – слишком веселым и беззаботным. В его глазах горело лихорадочное возбуждение, говорил он с несвойственной ему лихой интонацией. Она не знала, что и подумать: то ли он в восторге, то ли на грани нервного срыва.
      – Я знаю, что они замышляют, знаю все их планы! – внезапно, без перехода сказал он.
      Она быстро взглянула на него: ей был знаком этот тон, он предшествовал взрыву.
      Во всей стране не наберется и дюжины людей, которые знают об этом. А я знаю! Высокое начальство держит все в секрете, пока в один прекрасный день не ошеломит страну. Вот это будет новость! Все ошалеют! Все до едино го. Равнодушных в этой стране не будет. Это коснется всех без исключения. Вот насколько важная тайна.
      Как коснется, Джим?
      Коснется, и очень! Они и знать не знают, что будет, а я знаю! Вот они сидят, – он махнул рукой на освещенные окна домов, – строят планы, распределяют деньги, обнимают деток, лелеют свои мечты и ничего не знают. А я знаю, что все станет иначе, все изменится: и жизнь, и планы, и мечты!
      Изменится к лучшему или к худшему?
      Конечно, к лучшему, – нетерпеливо ответил он, как будто это не имело значения. Жар, казалось, ушел из его голоса, к нему вернулась фальшивая интонация долга. – Этот план спасет страну, остановит развал экономики, он обеспечит стабильность, порядок и безопасность.
      Какой план?
      Я не могу открыть его тебе. План секретный. Совершенно секретный. Ты и представить себе не можешь, сколь ко людей хотело бы узнать о нем. Любой предприниматель охотно расстался бы с немалой толикой своего капитала за один намек, но увы, на то она и тайна за семью печатями. Взять хотя бы, к примеру, Хэнка Реардэна, которым ты так восхищаешься. – Он усмехнулся, представив себе будущее.
      Джим, – спросила она, опасаясь, что догадалась, каков характер его усмешки, – почему ты ненавидишь Хэнка Реардэна?
      Я его не ненавижу! – Он резко повернулся к ней, лицо его по непонятной причине стало озабоченным, даже испуганным. – Я никогда не говорил, что ненавижу его. Не волнуйся, он одобрит план. Все одобрят. Он же всем на пользу. – Голос его звучал почти просительно. Шеррил с горечью осознала, что он лжет, но просьба в голосе звучала искренне, словно он отчаянно старался успокоить, разубедить ее, но не в том, о чем он ей сказал.
      Она заставила себя улыбнуться.
      – Да, Джим, конечно, – ответила она, сама не зная, какое инстинктивное чувство руководит ею в этом невероятном хаосе переживаний и заставляет ее говорить так, будто это она должна успокаивать и разубеждать его.
      Он ответил ей почти улыбкой, почти благодарным выражением на лице.
      – Я не мог не высказаться перед тобой сегодня. Мне на до было рассказать тебе. Я хотел, чтобы ты знала, с какими проблемами я имею дело, какими делами ворочаю. Ты все время заговариваешь о моей работе, но тебе не понять, она много больше, чем ты можешь себе представить. Ты дума ешь, что управлять дорогой – это только укладывать рельсы, грузить вагоны и вовремя отправлять поезда. Это было бы слишком просто. Это может любой мой подчиненный. На деле же сердце железной дороги – в Вашингтоне. Моя работа – политика. Да, политика. Решения на уровне всей страны, которые касаются всех и вся. Несколько слов на бумаге, указ – и меняется жизнь каждого человека в любом уголке страны, будь то жалкая трущоба или роскошные апартаменты.
      Да, Джим, – сказала она; ей хотелось верить, что он и в самом деле занимает высокое положение в загадочных далях Вашингтона.
      Вот увидишь, – говорил он, расхаживая по комнате. – Думаешь, они всемогущи, эти промышленные гиганты, которые так ловко управляются с производством металла и двигателей? Их приструнят! Им дадут укорот! Их по ставят на колени! Их… – Он заметил, как она смотрит на него. – Все это мы делаем не для себя, конечно, – торопливо и сердито вставил он, – а для народа. Вот в чем разница между бизнесом и политикой, мы не преследуем корыстных целей, нами руководят не личные эгоистические мотивы, мы не гонимся за выгодой, не тратим жизнь на то, чтобы на жить капиталы. Нам этого не надо. Вот почему на нас клевещут, почему нас не понимают все, кто гонится за прибылью; им не понять, что есть духовные мотивы, нравственные идеалы, что есть… Мы ничего не могли поделать! – вдруг возопил он, резко наклонившись к ней. – Нам пришлось принять этот план! Надо было остановить падение производства! У нас не было выбора!
      Казалось, он дошел до предела. Она не могла понять, хвастается он или умоляет о прощении, ликует или ужасается.
      Джим, хорошо ли ты себя чувствуешь? Может быть, ты слишком много работал и переутомился?..
      Я здоров как никогда! – отмел он ее заботу и про должал вышагивать по комнате. – Конечно, я много работаю. Не знаю, кто может работать больше. Моя работа значит много больше, чем потуги всех этих меркантильных технарей и управленцев вроде Реардэна и моей сестрицы. Пусть специалисты строят дороги, а технологи налаживают процессы, потом приду я и все на рушу одним махом, вот так! – Он взмахнул рукой. – Я сломаю им хребет!

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43