Современная электронная библиотека ModernLib.Net

По дорогам войны

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Рессел Альфред / По дорогам войны - Чтение (стр. 14)
Автор: Рессел Альфред
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      - Дома! - радостно воскликнул Сохор. Это было прекрасное слово.
      Разведывательный рейд с Сохором в Бодружал 21 ноября навсегда остался в моей памяти. Я восхищался Сохором. Это был действительно прекрасный человек, и солдаты любили его. В самую тяжелую минуту, когда все теряли надежду, он верил в успех, единственный из всей группы... И это давало всем силы..."
      Это была последняя разведка Сохора на Дукле.
      Как-то летом в 1950 году в Праге мы с Сохором сидели у меня, в кабинете начальника высшего военного училища. Главной темой нашего разговора были не воспоминания о военном прошлом, а недавняя катастрофа чехословацкого военного самолета, на борту которого находился Сохор. Самолет упал над Мимоньским аэродромом. Среди останков самолета нашли тело пилота, там же искали и Сохора. Но его там не оказалось. Выяснилось, что Сохор жив и здоров. Это было уму непостижимо, и многие тогда не верили в это чудо. А Сохор сохранил себе жизнь благодаря своей фантастической хладнокровности. В какую-то долю секунды он успел сообразить, что у него есть определенный шанс спастись. Он рассказал мне тогда следующее:
      "Я летел с пилотом над районом военного учебного лагеря. Самолет неожиданно вошел в штопор. Все усилия пилота выровнять машину оказались тщетными. Я знал, чем все это должно кончиться. Мы находились в самолете без парашютов и летели на высоте четырехсот метров. Пришло мгновенное решение: если останусь в самолете, конец известен; если же выпрыгну, то возможен шанс упасть на палатку и уцелеть, хотя это был один шанс из миллиона. Решение было принято молниеносно, и я, не раздумывая ни секунды, выпрыгнул. В тот момент самолет находился примерно на высоте двухсот метров и неотвратимо падал вниз. Я упал на палатку, так что, прежде чем я ударился о твердую землю, натянутый брезент дважды подкидывал меня вверх. При медицинском обследовании у меня не нашли никаких переломов или внутренних травм. Я отделался несколькими ссадинами и вскоре приступил к своей обычной работе".
      Вот так просто, без рисовки, подполковник Антонин Сохор рассказал о случившейся с ним истории, будто речь шла о покупке булочки в магазине.
      Вскоре после этого он разбился в автомобильной катастрофе. Военный водитель, выезжавший сбоку на шоссе, врезался в личный автомобиль Сохора. Герой Советского Союза Антонин Сохор получил тяжелое ранение и через несколько часов после этого скончался.
      Допрос
      Уже три дня с неослабевающей силой продолжались бои за Безымянную высоту. Утешало только одно: наряду с ростом потерь в чехословацком корпусе увеличивались и потери противника.
      От Сохора никаких известий не было.
      Вечером мне позвонил Энгел и с радостью сообщил, что Сохор сцапал "языка", какого-то обер-ефрейтора, и немца уже направили ко мне. Майор всегда хорошо понимал нас. Мою усталость как рукой сняло. Надо было побыстрее настроиться на встречу с пленным. Что касается вообще ведения допроса, то в этом деле я кое-что смыслил, а вот, как подобрать к пленному ключи, чтобы он сказал правду, - это уж совсем другое дело. Вдруг попадется такой, который наплетет семь верст до небес? Потом разбирайся! А как поступать с отъявленным нацистом, которого сжирают патологическая ненависть к противнику и животный страх перед ответом? "Теперь выкладывай все, на что ты способен, чтобы выведать у немца нужные сведения", - говорил я себе. Грубым насилием вряд ли удастся выколотить признания. А надеяться, что пленный скажет всю правду, тоже иллюзорно. Стоит ему лишь немного исказить свои показания, и вражеские бункера, окопы, пулеметные гнезда, минные поля и другие препятствия, которые в большинстве своем нам неизвестны и которые мы тщетно пытаемся уничтожить, останутся скрытыми и будут продолжать косить наших бойцов. Подавить и уничтожить их может только артиллерийский огонь, направленный на цели, точно известные из данных собственной разведки или из показаний пленных. К сожалению, наша разведка потеряла многих лучших своих разведчиков. Бывает, правда, что пленные иногда дают более ценные сведения, чем собственная разведка... Обер-ефрейтор может отвечать на вопросы так, как на исповеди, а может симулировать и выдумывать. Намеренные неточности в сведениях о расположении огневых целей будут для нас в таком случае губительными. У каждого человека есть свои слабые психологические и моральные стороны, свои ранимые места, так что среди пленных очень мало бывает таких, кто вообще отказывается говорить. Мало вероятно, чтобы пленный немец оказался активным антифашистом. Глупо было бы полагать также, что немец заговорит без особого труда и сразу же выложит всю правду, предоставив нам тем самым неоценимую информацию. Меня волновала встреча с пленным. В то же время я чувствовал, как во мне что-то восстает против него, хотя я его еще не видел. Мне то казалось, что все будет как-то неожиданно легко и просто, то меня вновь охватывало беспокойство. Я понимал, что предстоящая задана труднее и деликатнее всех тех, которые мне до сих пор приходилось решать. Я не был профессионалом в этом деле и собирался влиять на возможно закоренелого фашиста и головореза всего-навсего какой-то психологией. Я знал, что профессионалы не очень-то полагались на психологическое воздействие. Однако сознание того, что страшное кровопролитие на высоте прекратится, если я добьюсь успеха в допросе пленного, укрепляло мою решимость броситься в бескровный бой с пленным.
      Уже в который раз я напоминал себе, что должен подойти к пленному с пониманием, владеть своими чувствами, максимально воспользоваться критическими минутами, когда его охватят сомнения и сопротивление его ослабнет. Мне, конечно, ничего не удастся добиться, если я не влезу к нему в душу. Абсолютно напрасными будут мои усилия, если я не завоюю доверия пленного. Так я рассуждал, но мой оптимизм вновь и вновь колебался при мысли о том, что на философии и психологии далеко не уедешь. Что они против оголтелого нациста? Так и не пришел я к окончательному решению, как вести себя с пленным.
      Наконец в прихожей я услышал грубые голоса и топот сапог. В комнату вошел начальник эскорта с конвертом в руке. Пленный стоял в дверном проеме, выпрямленный, будто застывший. Прежде чем войти, он заколебался, вытер сапоги о порог, но потом твердо и уверенно вошел в комнату.
      Пленный был высокий, с приятной внешностью. "Светлые волосы, темные брови, на лице - выражение печали. У него был жалкий вид - верь в грязи, высыхавшая глина падала с него на пол, он весь промок. Правая щека его распухла, от уголка губ к уху тянулась полоса, на грязных руках видны следы засохшей крови, разорванная шинель жалко свисала. Я читал сообщение и временами поглядывал на немца. Он прямо смотрел на меня. Воцарилась напряженная тишина. "И где ты, фриц, только не походил, кого ты только не осчастливил своим присутствием, прежде чем попал в эту заброшенную хибару на чехословацкой границе под Дуклей?" - пришла мне в голову мысль. Немец стоял с мрачным видом. На скулах его играли желваки. Я пытался понять его состояние. Он смотрел на меня решительно, будто хотел сказать, что готов ко всему. Затем он рассеянно осмотрел комнату и остановил взгляд на старом, вырезанном из дерева кресте на стене. Деревянный Христос уже изрядно обветшал, лак на нем местами стерся. Распятый, он устало висел на кресте, наклонив голову в сторону и прикрыв глаза, будто только теперь умирал мученической смертью. Как зачарованный, застывшим взглядом смотрел пленный на этот старый крест - изделие народных резчиков по дереву. Во всем доме царила глубокая тишина. Она становилась уже невыносимой.
      - Обер-ефрейтор?
      - Так точно, - четко ответил он и встал по стойке "смирно", при этом его лицо странно застыло.
      - Имя?
      - Ганс Шультце.
      - Профессия?
      - Учитель.
      - Возраст?
      - Тридцать два года.
      - Семейное положение?
      - Женат. У меня сын.
      Ожидая следующего вопроса, немец сосредоточился, но я молчал. Он закашлялся и опять посмотрел на крест. Я сидел на стуле, руки немецкого солдата неуклюже висели перед моими глазами. Пальцы его напряженно то сжимались, то разжимались, в то время как сам он сидел совершенно неподвижно. Никогда бы до этого я не сказал, что пальцы так могут выдавать душевное состояние человека. Молчаливая игра продолжалась. Я внимательно наблюдал за немцем. Стояла напряженная тишина. В плите трещали и шипели буковые поленья. Вот руки пленного замерли, пальцы остались сжатыми, в глазах появился какой-то лихорадочный блеск. Я чувствовал, что он хочет мне что-то сказать. Не дожидаясь моего вопроса, пленный кивнул головой в сторону креста и, к моему удивлению, произнес:
      - Прекрасное народное искусство.
      - Художник?
      - Нет, - сказал он, осмелев. - Отец мой - резчик по дереву. Он работает на религиозные темы.
      И опять наступила тишина. Я напряженно ждал, что он скажет еще. Оба мы пытливо смотрели друг на друга. Вид у него был встревоженным.
      - Теперь у вас неприятное положение! - достаточно резко сказал я, зная наверняка, что на это он обязательно ответит.
      Пленный медленно поднял глаза, повел плечами и чуть заметно покачал головой. На его верхней губе появились капельки пота.
      - Что вы собираетесь со мной сделать? - тихо спросил он.
      Голос его прозвучал нетвердо, но это была не трусливая запуганность. Страх он, конечно, испытывал, в этом не было сомнения. Я невольно заметил, как он весь как-то выпрямился. Я остановился перед ним и посмотрел ему в глаза. Он пытался сосредоточиться, будто готовился к чему-то важному. "Допрашивать его обычным способом вряд ли принесет пользу", - решил я. А мне так нужна информация о Безымянной! Однако пленный должен сообщить ее сам, по внутреннему побуждению. Это будет своего рода плата за его душевное спокойствие. Только о таком признании может идти речь.
      На первый взгляд Шультце не казался человеком без чувств и решительно не походил на головореза. Для меня было уже ясно, с какой стороны к нему подходить - не с холодным коварным высокомерием жестокого победителя, а так, как мне подсказывали разум, сердце и этика. "Необходимо избавить Шультце от страха, - внушал я себе, - подкрепить его моральные силы и дать более свободный выход чувствам". Я всегда больше доверял гуманизму отношений, доброжелательности, пониманию человеческой беды, чем жестокости, которая лишь усиливает сопротивление униженного против насилия. Где-то эта фиктивная граница пассивного послушания кончается и рождается упрямство. Разум приобретается в действии, а мудрость - с прожитыми годами. Шультце, вероятно, испытает еще не одно нервное потрясение, прежде чем кончатся его мучения. Почему бы не попробовать прямо вызвать у него кризис и постоянным давлением, используя глубокие переживания, ослабить его сопротивление?
      Шультце смотрел мне прямо в рот, на лбу его бисером блестел пот.
      - Вспоминаете жену и сына, не так ли? - спросил я настойчивым тоном, косвенно задевая тем самым тему, которой он боялся. Я предложил ему сесть. Теперь он выглядел еще более жалким - бледный, вконец изнуренный, он жадно протянул руку к предложенной сигарете. Его усталость резко контрастировала с лихорадочной настороженностью глаз.
      Я крикнул Беле и попросил принести запасную гимнастерку, нагреть воды, приготовить ужин и вскипятить чай, много чаю. Бела смотрел на пленного строптиво, с плохо скрываемой неприязнью. Шультце повернул голову в нашу сторону и внимательно следил за нашим разговором, хотя и ничего не понимал в нем.
      - Думаете, что. Гитлер выиграет войну? - неожиданно спросил я.
      Он, подумав, дал отрицательный ответ. "Уже лжет", - отметил про себя я и сказал:
      - Не говорите то, что, по-вашему мнению, вам поможет. Говорите лучше откровенно. Что вы сами думаете?
      - Веру в победу мы похоронили еще в Сталинграде. "Все же он по уши погряз в нацистской идеологии", - огорченно подумал я.
      - Вы верите в Гитлера? - повел я атаку напрямик.
      - Многие немцы верят в Гитлера. В конце концов, не важно, за кем мы идем. Мы защищаем Германию, свои дома, свои семьи...
      Мы внимательно посмотрели друг другу в глаза.
      - Где вы были во время Сталинградской битвы?
      - На Дону. Сталинград - это ужасно. Там начались все наши несчастья.
      Видя, что немец в замешательстве, я бросил ему еще одно обвинение:
      - Я еще не встречал немца, который бы признавал личную ответственность за все, что совершили в мире фашисты.
      Воцарилась тишина. Шультце склонил голову, прикрыл глаза, а потом закрыл их ладонью, будто они не выносили даже мерцающего скудного света керосиновой лампы. На несколько секунд. Потом опустил руку и упорно стал смотреть в пол.
      - Несмотря на бесспорную храбрость, немцы сами теперь показывают плохую службу, - тихим голосом произнес я, играя при этом обгорелой спичкой. Спустя минуту я будто невзначай заметил, что огромные жертвы немецoких солдат - напрасное кровопролитие, бесстыдное преступление в борьбе за время, которое на Гитлера и вермахт все равно уже не работает. "Время идет спокойным торжественным шагом", - продекламировал я первые слова из припева военной нацистской песни и твердым голосом добавил как предупреждение: - Но только навстречу окончательному поражению гитлеровской Германии.
      Я стоял у плиты и раздумывал, глядя на немца. Что же происходит в его башке? Почему он не говорит? В избе было тепло и уютно. Я мерил комнату шагами и разговаривал будто сам с собой. Я. говорил о том, что немцев эта война должна была бы кое-чему научить, что теперь им следовало бы сделать правильные выводы из своего горького опыта, раз и навсегда отказаться от захватнических войн и похоронить надежды изобрести какое-то небывало мощное оружие. Теперь им войну не удастся выиграть.
      - Сегодня вы наверняка войну проигрываете, а завтра вы ее окончательно проиграете! - закончил я свой монолог и спросил: - Послушайте, Шультце, чего хорошего вы ждете от этого коричневого маньяка, который ведет немецкий народ к катастрофе?
      В комнате опять стало тихо. "Ну, фриц, теперь у тебя есть о чем подумать!" Я позвал Белу. Тот поставил на плиту большой котелок чая, миску с ужином и отвел пленного в кухоньку. Когда Шультце возвратился в комнату, я не удержался от улыбки. Ганс Шультце, обер-ефрейтор гренадерского полка 75-й дивизии, был чисто умыт, и на нем красовалась чехословацкая гимнастерка рядового Юрая Белы. Гимнастерка на нем висела, длинные руки торчали из рукавов. Обер-ефрейтор тоже улыбнулся. Бела же нахмурился. Он бдительно следил за каждым резким движением немца.
      Бела поставил ужин с чаем на стол, и Шультце с удивленным выражением на лице, едва дождавшись приглашения, начал есть. Он быстро и молча глотал пищу. Вот он поднес котелок к губам, но тут же опустил, будто хотел что-то сказать, но вместо этого только посмотрел на меня.
      Атмосфера, созданная в комнате, давала немцу понять, что речь здесь идет не о жизни, а о его .человеческом достоинстве. Было видно, что он не чувствует себя в опасности. Как раз этого я и добивался - завоевать доверие немца, чтобы могли проявиться положительные черты его характера, а там будет видно. Надо постараться вовремя поймать нужный момент и подвести немца к добровольному признанию. Я испытующе посмотрел ему в лицо и стал думать, как вести себя с ним дальше. Несомненно, между нами во время дискуссии возникнут разногласия. И я это должен использовать, чтобы разбить его идеологические, нравственные и философские догмы. Нужно опровергнуть все его аргументы. Выигрыш в этом бою в конечном счете может быть равнозначен водружению чехословацкого флага на вершине Безымянной.
      Неожиданно ночную тишину разорвал грохот разрывов. Задрожала земля, задребезжали стекла в окнах. Снаряды второго залпа упали недалеко от нашего дома. Стреляла тяжелая немецкая батарея.
      - Ответ на похищение, - пошутил я. Шультце ловил ухом эхо угасающих взрывов, но лицо его оставалось напряженным и неподвижным. Неожиданно припомнив недавний случай, я сказал: - Вы зверски убили нашего солдата. - И медленно, приглушенным голосом добавил: - Мы за это сурово накажем.
      Я никак не мог предположить, что эти слова приведут пленного в такое замешательство. Он, будто окаменев, уставился на меня широко раскрытыми глазами, в которых я прочитал страх.
      - Меня при этом не было, - еле выдавил он из себя, не в силах справиться с волнением. Он даже чуть не уронил чашку. - С этой жестокостью у меня нет ничего общего! - Он сказал это так, будто теперь самое главное для него было убедить меня именно в этом.
      - За совершенные зверства вы отвечаете все! - угрожающе произнес я. Он безразлично пожал плечами. Я решил нанести ему новый удар. - Вас удовлетворяет членство в нацистской партии?
      Он покраснел по самые уши, нагнулся немножко вперед, а когда поднял голову, то лицо его было очень бледным. Какое-то мгновение он всматривался в распятие на стене, а потом, уронив голову на ладони, неожиданно выкрикнул:
      - Боже мой, какой же я нацист!
      Этим криком он будто хотел защитить себя от последствий. На висках его вздулись жилы. Теперь, когда уже невозможно было что-либо умолчать или исправить, наступила тишина. Я видел, что сейчас ему действительно худо.
      Это был самый подходящий момент для моего дальнейшего наступления. Я подождал, пока он немного успокоится, а потом пошел в атаку. Пододвинув Шультце военную карту района боевых действий, я подал ему карандаш и небрежно спросил:
      - Вы, кажется, наносили на карту в Бодружале боевую обстановку, не так ли?
      Он удивленно поднял на меня глаза, будто не понимая вопроса. Постепенно глаза его расширились. До него наконец дошло. Изменить родине? Потерять воинскую честь? Об этом ему страшно было подумать. Эти мысли окончательно выбили его из колеи. Он не успел прийти в себя от первых двух ударов, как последовал третий - еще более грозный. Я пристально смотрел на него и молчал. Я без слов все понимал. Он напряженно уставился в одну точку на стене, как будто усиленно о чем-то размышлял. Видимо, в нем зрело какое-то решение. Он рывком подался ко мне, будто искал у меня помощи, и голосом несчастного, попавшего в безвыходное положение, произнес:
      - Нет, не могу.
      - Жаль, - сказал я со вздохом, который скорее означал сострадание, и добавил: - Я понимаю ваше положение, знаю среду, в которой вы воспитывались...
      Он сидел у плиты, куда я пододвинул ему стул, и держал в руке чашку горячего чая. Его трясла лихорадка.
      - Не боитесь?
      - Нет, - сказал он и покачал головой. Это было хуже всего. Он, по-видимому, не отвергал моего предложения вообще, но и не имел достаточно отваги для того, чтобы сделать выбор между моим предложением и святым для него представлением о чести немецкого солдата.
      - Значит, вы хотите, не задумываясь, слепо подчиняясь чужой воле, продолжать сеять зло до самого плачевного конца? - Последние слова я произнес с особым ударением.
      - Позвольте... - с серьезным видом возразил он.
      - Пожалуйста, говорите!
      - Вы думаете, это так просто сделать? - спросил он так тихо, будто находился в другом мире.
      - Э-э, ничего сложного в этом уже нет. Кому и чему вы присягали? Подумайте об этом хорошенько!
      Неожиданно он выпрямился, и наши испытующие взгляды встретились.
      - Большое спасибо.
      "Странно, за что он меня благодарит?"
      - Не благодарите. Разве что, - я остановился и повернулся к нему, - вы хотите поблагодарить себя за помощь, которую можете нам оказать.
      Я познавал его теперь с другой стороны. Если он и был нацистом, то скорее формально. От меня не ускользнуло и то, что в голосе его нет-нет да и появлялись нотки озлобленности и ненависти. Правда, не ясно было, кому это чувство недовольства адресовалось, но меня это не пугало.
      - Я не хочу покупать вашу душу за миску чечевицы, - сказал я примирительным тоном. - Счастье как дар. Его нельзя никому навязать против воли. - Лицо пленного оставалось печальным и утомленным. - Вы должны найти себе новый путь в жизни, - воодушевлял я его. - Не будете же вы все время бороться со своей совестью?
      Он смотрел на меня рассеянным взглядом, стискивая руки между коленями, казалось, он над чем-то раздумывает. И в этот момент как нельзя кстати мне на ум пришли стихи Шиллера. Я всегда любил его лирические стихи, но сейчас больше всего мне нужен был его оптимизм. И я попробовал:
      - "Ах, как сурово время между великими намерениями и их осуществлением! Сколько напрасных переживаний! Сколько нерешительности! Речь идет о жизни! Речь идет о гораздо большем - о чести!"
      Пленный сразу же узнал автора и оживился.
      - Скажите, - спросил я после короткой паузы, - что сегодня в Германии является мерой человеческого достоинства? Что? - Он оторопело молчал, а я продолжал: - Вы знаете это. Вы познали это. Вы тоже считаете моральной необходимостью гибель немецкого народа в боях за этот ваш режим. - В полной тишине я продолжал взволнованным голосом: - Кто осознал преступные цели нацистов, морально обязан бороться с ними! - В комнате продолжала висеть тишина. - Как можете вы, образованный и верующий человек, служить такому грязному делу? - Когда он и на этот вопрос не знал, что ответить, я сочувственно добавил: - Мне жаль вас. Учитель, а такая пустая жизнь. Разве можно так жить?..
      Он отвел взгляд в сторону, а я продолжал наращивать наступление:
      - Когда ваш отец создает своего спасителя, он вкладывает в обрабатываемый материал свои порывы, свои чувства, людские чаяния. За его произведением он сам... живой человек, сама его человечность, его внутренняя правда, которой он покоряет мир и освящает красотой. Он создает мир, который смеется, мир любви и прощения... Гитлер - это мир в слезах. Чему вы присягали? Послушно убивать, грабить, насиловать всех тех, кто жил с вами в мире. Вы превратили в развалины пол-Европы, вы причинили неизмеримое горе многим народам. Вы присягали вот этой грязной политике и никакой другой.
      Пленный обхватил голову руками, будто стараясь не слышать моих слов. Я уже не отступал:
      - Кто сохранит верность гитлеровскому преступному режиму, тот станет соучастником преступления. Сегодня вы можете вести себя свободно. Так давайте же!
      Он глубоко вздохнул. Я ждал, что он ответит, но, когда понял, что он так и не принял окончательного решения, наклонился к нему поближе и тихо спросил:
      - А не лучше ли вам было погибнуть?
      - Почему? - удивленно спросил он, и это, было первое слово, сказанное им после долгого молчания.
      - Вы хотите продолжать мучить свою совесть? - Я подошел к нему и взял его за локоть. - У вас нет причин умирать, и если вы погибнете в этой войне, то это будет ради самого дрянного дела.
      После этих слов Шультце приподнялся и посмотрел мне в глаза. Казалось, ему нечего уже было сказать, но он медленно выдавил из себя:
      - Моя совесть чиста.
      - Вы думаете? - Подчеркивая каждое слово, я продолжал: - В проигрываемой войне наступают минуты, когда каждый должен решать. Вы пленный. В исходе войны сомневаться не приходится, нет ничего более определенного. Подумайте о будущем.
      Он испугался моего тона и, очевидно, понял, что ему наконец пора на что-то решиться. Он забыл про чай, остывающий на столе. Он то и дело хватался рукой за висок, губы его нервно дергались. Что-то с ним происходило. Я не спускал с него глаз. У меня складывалось впечатление, будто он колеблется и мои слова не прошли для него бесследно. Я отошел от него, потом повернулся и спокойным тоном сказал:
      - Мудрость, господин учитель, заключается в том, чтобы вовремя принять необходимое решение...
      Я видел, что мой разговор с ним принес ему облегчение. Это было написано на его лице, поэтому я не терял надежды. Прежде чем закрыть за собой дверь, я услышал, как он отчаянно вздохнул. Я оставил его наедине с самим собой.
      Я стоял возле домика и слышал, как пленный взад и вперед ходит по комнате, то ускоряя, то замедляя шаг. Все говорило о том, что в нем происходит внутренняя борьба.
      - Так что, решено? - бодро спросил я у пленного, когда через полчаса вошел в комнату. Нервы мои были накалены лихорадочным ожиданием. Мне не терпелось услышать от немца ответы на все вопросы. Сколько раз я уже спрашивал себя, как удерживаются немцы на высоте. В течение нескольких дней наша артиллерия вела сосредоточенный огонь. Казалось невозможным, чтобы на высоте, постоянно озаряемой огневыми вихрями, осталось что-нибудь живое. Но не тут-то было! Когда наши бойцы вновь и вновь атаковали казавшуюся вымершей гору, противник встречал их плотным огнем, а если учесть, что лес в направлении атаки большей частью был уничтожен, то приходилось все чаще и чаще сражаться с противником в ближнем бою. Нам было стыдно. Списки убитых и раненых росли. А я не мог найти причину наших неудач...
      Но теперь-то наконец мы возьмем их за жабры, узнаем, как они маневрируют, где у них резервы, где пулеметные гнезда, куда они стягиваются на ночь. И тогда завтра, наверное, кончится бойня на Безымянной.
      Шультце сидел перед разложенной картой и что-то на ней царапал. Потом он начал рассказывать мне об оборонительных сооружениях на высоте. Говорил он каким-то напряженным голосом и вообще вел себя немного странно. Я внимательно следил за ним. Мне было достаточно одного взгляда, чтобы понять, что пленный будто переключился на другую струну. Я был почти уверен, что он меня обманывает. Однако нужны были более убедительные доказательства, и поэтому я не спешил с окончательным решением. Неужели это тот самый человек, с кото-рым я всего час назад говорил с таким доверием?
      Я выслушал его, склонившись над картой, и задал несколько вопросов. Он ответил на них не очень убедительно. Он, конечно, знал, о чем говорил, однако... насколько правдоподобны его сведения? У меня усиливались недоверие и подозрение. Неожиданно меня осенило.
      - Подумайте о своей жене и сыне, - настойчиво повторил несколько раз я. - Поступайте так, как если бы вашему ребенку грозила смертельная опасность, а вы бы его защищали.
      Я внимательно изучал карту, а потом пристально посмотрел на Шультце. Он сразу отвел свой взгляд. Сомнений быть не могло: он меня обманывал! Мое подозрение переросло в уверенность. Такая подлость и такое лицемерие! Меня одурачивали и обманывали. Я со злостью ударил по столу. Еще немного, и с моего языка бы сорвались слова, которые все бы уничтожили, всю эту предусмотрительно созданную тонкую систему. Но я взял себя в руки.
      - Да... Все у вас получилось довольно глупо, - сказал я трагическим голосом. - Вы будете расстреляны.
      - Ради бога! - умоляюще взглянул он на меня.
      Я смотрел на него и ждал, не свалится ли он на пол. По лицу немца я понял, что он хочет что-то сказать. Он встал и торопливо начал говорить о том, что не хотел предать своих друзей в пулеметных гнездах, поэтому обозначил их боевые позиции неверно, а некоторые вообще не указал, чтобы уберечь друзей от уничтожения.
      - Вы поступили неосмотрительно. У нас мало времени. - Меня взяла злость. Вся продуманная концепция допроса рушилась. Однако я вовремя вспомнил об обещании самому себе держать себя в руках и стараться понять пленного. В конце концов, для меня важна цель. Впрочем, все свидетельствует о том, что этот немец еще не безнравственный и аморальный тип. Нет, он, конечно, не ортодоксальный нацист, решительно нет. Но я должен его доконать. Самое худшее его еще ждет. Собравшись с мыслями, я начал: Идеологические корни зла лежат в вашем воспитании, в пагубной философии о превосходство германской расы. На протяжении многих лет вы были объектом этой философии. Сколько ошибочных теорий было у немецкого народа! Например, Гегель говорил, что только немец может любить свой народ и свою родину, и все вы признаете национализм. А Фихте? Тот провозглашал, что только немецкий народ несет ответственность за спасение человеческой культуры. - Я сделал передышку, чтобы успокоиться, и продолжал: - Учитель, я сейчас прочитаю вам кое-что... "Судьба должна почитаться. Судьба говорит слабому згинь!" - Я бросил на него взгляд и продолжал читать: - "Нравственный человек представляет собой не улучшенного, а ослабленного человека..." Шультце напряженно слушал, но ему это явно не доставляло особого удовольствия. Я же неумолимо продолжал: - "Господствующая раса может вырасти только из грозных и насильственных источников". - На лице пленника появилось недовольное выражение, что свидетельствовало о его несогласии. Не успел он опомниться, как я снова задел его за живое: - "Прежде всего должно быть преодолено сознание, так как сознание - это извращенность, привитая христианством и демократией. Должно быть устранено все, что мешает человеку осуществлять его естественные угнетательские и эксплуататорские инстинкты". - Шультце призывал на помощь все силы, чтобы проглотить услышанное. "Скромный, прилежный, добропорядочный, сдержанный - таким бы вы хотели видеть человека? Но это идеальный раб, раб будущего..." - Шультце уронил голову на руки, опершись локтями об стол, и закрыл глаза. Я продолжал: "Зверства уже не вызывают ужаса. Варвар и дикий зверь живут в каждом из нас". - Я с отвращением отложил тетрадь.
      - Ницше! - вылетело у него. Пленный встал.
      - Да, Ницше, - подтвердил я.
      Он изумленно посмотрел мне в лицо и потом медленно, очень медленно произнес единственное слово:
      - Ужасно!
      Нет, сопротивление Шультце не было симулировано. Лейтенант Зигфрид Першке умер не напрасно: он своевременно погиб в сентябре 1944 года, оставив изящную тетрадь с цитатами из философских трактатов Ницше. Этим документом он наверняка руководствовался в своей практике.
      - Такие вы все, - сказал я сурово. - Не верите? - Я вытащил из кармана несколько фотографий, отобранных у немецких пленных, и бросил их Шультце на стол. - Вот ваша философия на практике!
      Было заметно, что он потрясен.
      - "Да здравствует немецкий сверхчеловек и его нацистская культура!" проронил я будто мимоходом, когда просматривал снимки. - И все это делается во имя немецкого народа, которому вы служите по нацистской присяге!
      - Нацизм не означает немецкий народ.
      - Скажите, где тогда, собственно, немецкий народ?
      - Везде. Немецкий народ - это сама Германия.
      - А как же СС, гестапо? Это тоже Германия?
      - Нет, нет! Мы, немцы, не согласны с нацизмом, с тем, что он делает! торопливо сказал Шультце и выпрямился.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24