Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Прочь от реальности: Исследования по философии текста

ModernLib.Net / Философия / Руднев Вадим / Прочь от реальности: Исследования по философии текста - Чтение (стр. 13)
Автор: Руднев Вадим
Жанр: Философия

 

 


      Китайская рулетка использует в качестве объекта имя собственное, в качестве инструмента – отождествление этого имени с любым другим, в качестве результата – бессмысленную непредсказуемость течения игры и абсурдную логическую немотивированность разгадки.
      В следующей ниже игре загадывается русский писатель. Игра состоит из двадцати произвольных вопросов и ответов.
      1. Какое это дерево? – Тополь.
      2. Какой это музыкальный жанр? – Менуэт.
      3. Какое это животное? – Лошадь.
      4. Какая это птица? – Чайка.
      5. Какой это город? – Париж.
      6. Какой это цвет? – Зеленый.
      7. Какое это кушанье? – Салат.
      8. Какой это язык? – Французский.
      9. Какое это оружие? – Дуэльный пистолет.
      10. Какой это философ? – Декарт.
      11. Какой это персонаж романа Дюма «Три мушкетера»? – Рошфор.
      12. Какой это персонаж повестей Милна о Винни-Пухе? – Тиггер.
      13. Какой это композитор? – Лист.
      14. Какое это средство передвижения? – Фаэтон.
      15. Какой это город в России? – Орел.
      16. Какое это произведение Пушкина? – «Капитанская дочка».
      17. Какой это политический деятель? – Бутрос Гали.
      18. Какой это спиртной напиток? – Коньяк.
      19. Какой это месяц в году? – Июль.
      20. Какая это геометрическая фигура? – Треугольник.
      Для удобства распишем каждый ответ по нескольким, тоже, конечно, возникающим как произвольные ассоциации, признакам.
      1. ТОПОЛЬ: стройный, благородный, южный.
      2. МЕНУЭТ: грациозный, старомодный, медленный, безобидный.
      3. ЛОШАДЬ: стройный, благородный, худой, трудолюбивый.
      4. ЧАЙКА: Чехов, морской, охота, крикливый.
      5. ПАРИЖ: французский, легкомысленный, эротический.
      6. ЗЕЛЕНЫЙ: спокойный, природа, умиротворяющий, скучный.
      7. САЛАТ: вегетарианский, зеленый, пресный, безобидный.
      8. ФРАНЦУЗСКИЙ: легкомысленный, неумный, грациозный, южный.
      9. ДУЭЛЬНЫЙ ПИСТОЛЕТ: старомодный, благородный, тема дуэли в русской литературе.
      10. ДЕКАРТ: рационалистический, ясный, французский, благородный, старомодный.
      11. РОШФОР: французский, второстепенный, коварный, неблагородный.
      12. ТИГГЕР: жизнерадостный, добродушный, хвастливый, ювенильный.
      13. ЛИСТ: изысканный, романтический, французский, старомодный.
      14. ФАЭТОН: изысканный, романтический, французский, старомодный.
      15. ОРЕЛ: провинция, средняя полоса, город русских писателей.
      16. «КАПИТАНСКАЯ ДОЧКА»: мужественный, простой, благородный, старомодный.
      17. БУТРОС ГАЛИ: благородный, старомодный, безобидный, стройный, бесполезный.
      18. КОНЬЯК: благородный, старомодный, виноградный, французский.
      19. ИЮЛЬ: расцвет, зрелость, природа, жара, римский.
      20. ТРЕУГОЛЬНИК: примитивный, уравновешенный, остро-тупой.
      Подсчитаем, какое количество признаков встречается наибольшее число раз. (Эта рационализированная процедура является лишь одной из возможных разновидностей анализа «китайской рулетки» и ни в коей мере не может являться моделью ее отгадывания.) Благородный – 8 раз (из них один раз – неблагородный), старомодный – 6 раз и столько же – французский. Уже по образовавшейся сетке из трех устойчивых парасемантических составляющих многое можно отгадать. Можно ли назвать благородным, скажем, Достоевского? Пожалуй, нет. А тем более старомодным и не французским. Гоголя? Тоже нет. Старомодным можно считать писателя, которого теперь вовсе не читают или который мало повлиял на развитие последующего литературного процесса. Так, с этой первой читательской точки зрения старомоден Державин. С историко-литературной точки зрения он скорее новатор. Вряд ли можно назвать старомодным Андрея Белого, хотя благородным и французским, пожалуй, можно. Вернемся к словам. Прежде всего бросается в глаза отсутствие слов со значением тяжелого и неприятного (кроме, пожалуй, Рошфора, который, безусловно, не самый привлекательный персонаж, но и не злодей – так, посредственность). Итак, наш герой не медведь, не Бисмарк, не противотанковый гранатомет, не «Скупой рыцарь», не «Сага о Форсайтах». Встает образ, связанный с легкостью (грациозный и изысканный) и уравновешенностью. Что может означать тополь? Стройность фигуры? Или южный колорит? Менуэт – это прежде всего то, чего не танцуют сейчас, старомодное, но милое. Лошадь. Трудолюбив, как лошадь? Или военный? Или просто подтянутая домашняя посредственность? Чайка вызывает прямую ассоциацию с Чеховым. Действительно, похоже. И работал, как лошадь, и благороден, и слегка старомоден. Но французский не годится, а это один из главных признаков. Париж – был в Париже или писал про Париж? Зеленый – цвет умиротворения и природы, кстати, природа соотносится и с охотой (чайка). Охотник?
      Дуэльный пистолет. Но темы дуэли нет разве что у Гоголя. «Евгений Онегин», «Выстрел», «Капитанская дочка», «Герой нашего времени», «Отцы и дети», «Война и мир», «Поединок», наконец «Дуэль».
      Образ Тиггера создает представление о человеке хвастливом, жизнерадостном и слегка инфантильном.
      Лист. Виртуозная игра, но не слишком глубокая, связан с Россией, под старость ушел в монастырь.
      Фаэтон – легкая езда, но не ТУ-134 и не БМВ. Так, погулять по окрестностям.
      Орел – с этим городом связана судьба по меньшей мере трех русских писателей: Тургенева, Лескова, Леонида Андреева.
      «Капитанская дочка». Старомодное благородство Гринева и изысканное предательство Швабрина, преданность Маши, эталонная простота пушкинского стиля («Мужицкий бунт – начало русской прозы»).
      Бутрос Гали – весьма и весьма благородно, но практически, увы, бесполезно.
      Коньяк – тут и французское, и благородное, и несколько старомодное.
      Треугольник – простая фигура, проще некуда, а углы могут быть острые, прямые и тупые.
      Ответ: ИВАН СЕРГЕЕВИЧ ТУРГЕНЕВ.
      На прощанье загадываем еще одного русского писателя. Вопросы те же.
      1. Дерево – КЛЕН: осенний, сложный, крупный.
      2. Музыкальный жанр – СИМФОНИЯ: большой, сложный, глубокий, трагический.
      3. Животное – ОЛЕНЬ: благородный, стройный, жертвенный.
      4. Птица – ЧАЙКА: Чехов, жертва, литературный.
      5. Город – МОСКВА: русский, большой, сложный, неупорядоченный.
      6. Цвет – СИНЕ-ЧЕРНЫЙ: сложный, мрачный, благородный, трагический.
      7. Кушанье – ОМЛЕТ: жареный, желтый, сложный, горячий.
      8. Язык – РУССКИЙ: родной, сложный, универсальный, литературный.
      9. Оружие – ЯД: быстродействующий, литературный, коварный. Шекспир.
      10. Философ – СКОВОРОДА: провинциальный, украинский, сложный, трагический.
      11. Персонаж «Трех мушкетеров» – АТОС: благородный, мрачный, сложный, трагический.
      12. Персонаж «Винни-Пуха» – И-Ё: трудный характер, подавленный, одинокий, мрачный, остроумный.
      13. Композитор – БЕРЛИОЗ: романтический, новатор, фантастический, «Мастер и Маргарита».
      14. Средство передвижения – АВТОМОБИЛЬ: быстрый, техника XX века, металлический, «Золотой теленок».
      15. Город – ТВЕРЬ: провинция, Волга, Калинин, советский, трагический.
      16. Произведение Пушкина – «ПИКОВАЯ ДАМА»: сложный, трагический, страсть, смерть, числовая символика.
      17. Политический деятель – СОБЧАК: благородный, мрачный, демократические идеалы, провинция.
      18. Спиртной напиток – КОНЬЯК: благородный, крепкий, виноградный.
      19. Месяц в году – МАЙ: трагический (народная этимология), новый, советский, красный.
      20. Геометрическая фигура – ОКТАЭДР: сложный, многосторонний, крупный.
      Этого русского писателя я предлагаю читателю отгадать самостоятельно.

Глава 4
Прочь от реальности

Смысл как травма: Психоанализ и философия текста

      Чего бы ни добивался психоанализ – среда у него одна: речь пациента.
Жак Лакан

      Идея соотнесения психоанализа и генеративной грамматики на первый взгляд может показаться странной. Тем не менее именно сопоставление базовых категорий психоанализа и генеративной грамматики наталкивает на достаточно глубокие параллели между техникой анализа сознания, разработанной Фрейдом, и техникой филологического анализа текста в самом широком смысле.
      Цель генеративной процедуры – перейти от поверхностной структуры к глубинной путем анализа трансформаций [ Хомский 1972]. Цель психоанализа – выйти от сознательного к бессознательному при помощи анализа механизмов защиты.
      Глубинная структура, таким образом, представляется чем-то, функционально схожим с бессознательным.
      Трансформации в генеративной грамматике и соответствующие им «приемы выразительности» в генеративной поэтике напоминают «механизмы защиты» бессознательного в психоанализе.
      В генеративной грамматике это такие трансформации, как пассивная, негативная, вопросительная, номинативная. Например:
      активная конструкция – Мальчик ест мороженое
      пассивная конструкция – Мороженое съедается мальчиком
      негативная конструкция – Мальчик не ест мороженого
      вопросительная конструкция – Ест ли мальчик мороженое?
      номинативная конструкция – Мороженое, съедаемое мальчиком
      Глубинная структура, выявляемая путем этих трансформаций, – актант-субъект (мальчик), актант-объект (мороженое) и нетранзитивное отношение поедания, устанавливаемое между ними, – сообщает нечто более общее и в определенном смысле сокровенное, маскируемое поверхностными структурами: не вопрос, не утверждение, не отрицание, не констатация, не инверсия актантов, даже не язык вовсе – некое абстрактное надъязыковое бессознательное. Мысль в чистом виде. Мысль о мальчике и съедании им мороженого. Мысль, не замаскированная, не перелицованная речью, если воспользоваться афоризмом из «Трактата» Витгенштейна. В генеративной поэтике лингвистическим трансформациям соответствуют приемы выразительности – контраст, совмещение, сгущение, затемнение, конкретизация, варьирование, увеличение, обобщение. В статье «Инварианты Пушкина» А. К. Жолковский так формулирует основной потаенный смысл, «тему» (соответствующую языковой глубинной структуре) всего творчества Пушкина:
      «…объективный интерес к действительности, осмысляемый как поле взаимодействия амбивалентно оцениваемых начал „изменчивость, неупорядоченность“ и „неизменность, упорядоченность“ (сокращенно „амбивалентное противопоставление изменчивость/неизменность“ или просто „изменчивость/неизменность“)».
      В дальнейшем эта абстрактная тема подвергается в творчестве Пушкина конкретизациии варьированию. Например:
      «…в физической зоне „изменчивость/неизменность“ предстает в виде противопоставлений „движение/покой“; „хаотичность/упорядоченность“; „прочность/разрушение“; „газообразность, жидкость, мягкость/твердость“; „легкость/тяжесть“; „жар/холод“; „свет/тьма“ и нек. др.; в биологической – „жизнь/смерть“; „здоровье/болезнь“; в психологической – „страсть/бесстрастие“; „неумеренность/мера“; „вдохновение/отсутствие вдохновения“; „авторское желание славы и отклика/равнодушие к чужому мнению“; в социальной – „свобода/неволя“». «Далее, мотивы, разделяемые в теории, в реальных текстах выступают в многообразных СОВМЕЩЕНИЯХ. Например, в отрывке:
 
Кто, волны, вас остановил.
Кто оковал ваш бег могучий,
Кто в пруд безмолвный и дремучий
Поток мятежный обратил?
Чей жезл волшебный поразил во мне надежду, скорбь и радость
И душу бурную
Дремотой лени усыпил?
Взыграйте, ветры, взройте воды,
Разрушьте гибельный оплот –
Где ты, гроза – символ свободы?
Промчись поверх невольных вод
 
      мотивы „неподвижность“, „движение“, „разрушение“ (физическая зона) служат в то же время и воплощением мотивов „бесстрастие“, „неволя“, „свобода“, „страсть“ (психологическая и социальная зона)» [ Жолковский 1979: 7-8].
      В психоанализе бессознательное защищает себя от «агрессии» аналитика при помощи механизмов защиты: сопротивление (Widerstand), вытеснение (Verdrangung), замещение (Ersatzbildung), повторение (Wiederholung), сгущение (Verdichtung) отрицание (Verneinung), перенос (Ubertragung).
      Лакан в работе «Ниспровержение субъекта и диалектика желания в бессознательном у Фрейда» подчеркивал сходство механизмов защиты с поэтическими тропами, понимаемыми им в широком якобсоновском смысле как макрориторические элементы: «…механизмы, описанные Фрейдом как механизмы „первичного процесса“, т. е. механизмы, определяющие режим деятельности бессознательного, в точности соответствуют функциям, которые эта научная школа считает определяющими для двух наиболее ярких аспектов деятельности языка – метафоры и метонимии, т. е. эффектам замещения и комбинации означающих…» [ Лакан 1997: 154]. Пример из статьи Фрейда «Из истории одного детского невроза» (Человек-Волк). Герою снятся волки на дереве. После этого он начинает бояться волков. Волк олицетворяет отца, как показывает Фрейд (то есть произошло замещение). Боязнь волка-отца связана с вытеснениемувиденной, возможно, героем в младенчестве сцены коитуса родителей в положении сзади. По предположению Фрейда, на самом деле мальчик видел сцену совокупления животных, а потом произвел переносее на совокупление родителей, которого он, возможно, в действительности и не видел, но лишь хотел увидеть.
      Упреки в произвольности интерпретации психоанализом своего клинического материала, что такого «не может быть!», чтобы мальчик в полтора года мог увидеть и осмыслить сцену, в которой его родители три раза подряд совершили совокупление в соответствующей позе, так же как и упреки в произвольности анализа филологом, особенно постструктуралистом, художественного текста, имеют один и тот же позитивистский источник – веру в то, что так называемое объективное существование является чем-то безусловным, неким последним аргументом, condicio sine qua поп. Однако с точки зрения постструктуралистской и более ранней лакановской философской идеологии «существование» чего-либо в прошлом скорее задается из будущего сознанием наблюдателя, исследователя. В определенном смысле травма формируется в сознании пациента самим психоаналитиком, как говорил Фрейд – nachtraglich, задним числом, – так же как смысл произведения формируется самим филологом, они в каком-то фундаментальном смысле создают существование травматического (художественного) события в прошлом.
      Описывая позицию позднего Лакана в этом вопросе, С. Жижек пишет, что «совершенно неважно, имела ли она [травма. – В. Р.] место, „случилась ли она на самом деле“ в так называемой реальности. Главное, что она влечет за собой серию структурных эффектов (смещение, повторение и т. д.) [механизмы защиты. – В. Р.]. Реальное – это некая сущность, которая должна быть сконструирована „задним числом“ так, чтобы позволить нам объяснить деформации символической структуры» [ Zizek 1989].
      Может показаться, что основное различие между трансформациями и приемами выразительности, с одной стороны, и механизмами защиты – с другой, заключается в том, что первые являются элементами метаязыка исследователя, исходят из его активной инициативы по отношению к тексту, а вторые исходят из сознания пациента (то есть как бы из самого текста). Но это именно кажущееся различие. С одной стороны, можно сказать, что трансформации и приемы выразительности в той же степени содержатся в языке и тексте, как механизмы защиты в сознании. С другой стороны, с тем же успехом можно сказать, что механизмы защиты являются в той же мере метаязыковыми образованиями, что они накладываются аналитиком на сознание пациента, структурируют его (в духе гипотезы лингвистической относительности). В дальнейшем мы будем соотносить психоанализ, и поэтику, так как в обоих случаях текст как объект анализа и в психоанализе, и в поэтике прячет свой глубинный смысл (тему) при помощи механизмов защиты в психоанализе и приемов выразительности в поэтике.
      Тексту присущи те же комплексы, которые психоанализ выделил в сфере сознания. Комплекс Эдипа выражается текстом в том, что он стремится перечеркнуть, «убить» своего предшественника, который сильно повлиял на его формирование. «Нет, я не Байрон, я другой» (в терминах статьи Фрейда «Verneinung», когда кто-то нечто отрицает, это служит наиболее явственным свидетельством того, что он это самое нечто утверждает; то есть в своем высказывании Лермонтов, отрицая, тем самым утверждает Байрона в качестве своего литературного отца).
      Наиболее яркий пример Эдипова комплекса в художественном тексте был выявлен Ю. Н. Тыняновым в повести Достоевского «Село Степанчиково и его обитатели», в которой автор уничтожающе-пародийно «вывел» в лице Фомы Фомича Опискина своего литературного отца Н. В. Гоголя [ Тынянов 1977].
      Мы сознательно не приводим примеры изображения Эдипова комплекса внутри художественного текста или мифа; существование этих примеров само собой разумеется. Их описывал Фрейд уже в «Толковании сновидений», дав достаточно исчерпывающее описание соответствующей проблематики в «Царе Эдипе» Софокла и «Гамлете» Шекспира (этот фрагмент «Толкования сновидений» перепечатан отдельно в томе работ Фрейда, посвященных психоанализу искусства [ Фрейд 1995а]). Через несколько лет после этого Ранк каталогизировал обширные примеры из мифологии, связанные с проблемой Эдипова комплекса [ Ранк 1998].
      Приведенный нами пример с «Селом Степанчиковым» интересен тем, что в нем внутренняя прагматика текста накладывается на внешнюю прагматику автора текста. То есть если, говоря словами Маяковского, «в книжке можно намолоть» что угодно, то случай пересечения границ текста и реальности (Достоевский, амбивалентно относясь к Гоголю, бессознательно «упрятывает его» в фигуру Фомы Фомича Опискина) для наших целей куда более интересен. Он говорит не просто о том, что в литературе изображается Эдипов комплекс, но что и сама литература как деятельность, как «языковая игра» замешана на Эдиповом комплексе, что он входит в правила этой языковой игры.
      Комплекс кастрации также характерен для любого литературного текста, который в чрезвычайной степени сопротивляется всяческому урезанию, усекновению любой части своего «тела», манифестируя, что каждое слово, каждая буква неотъемлемо важна для его понимания. Особенно ярко этот тезис выступает в структуралистской поэтике и стиховедении, где каждый элемент текста объявляется неприкосновенным в силу «системного принципа»: удалив один элемент, мы якобы разрушим все системное единство текста. Можно возразить, что это требование предъявляет не сам текст, а его исследователь, но мы уже приводили тезис Лакана, в соответствии с которым смысл текста формируется задним числом (nachtraglich), что не только исследователь не существует без текста, но и текст не существует без исследователя.
      Сознание сопротивляется психоанализу, и текст сопротивляется филологическому анализу вплоть до отрицания его принципиальной возможности (идея о невозможности поверять алгеброй гармонию, знаменитая фраза Толстого о принципиальной несводимости смысла «Анны Карениной» к некой единой формуле, слова о механизме сцеплений). Текст можно уподобить сознанию, а его смысл – бессознательному. Автор сам не знает, что он хотел этим сказать; написав текст, он зашифровывает в нем некое послание. Спрашивается, зачем зашифровывать, почему бы не сказать прямо? Прямо сказать нельзя, потому что в основе художественного творчества лежит травматическая ситуация, которую текст хочет скрыть(подобно тому как сознание пациента всячески старается скрыть хранящееся в бессознательном воспоминание о травматической ситуации). Если исходить из этого допущения, то аналогия между психоанализом и филологическим анализом перестает быть метафорой. Мы можем сказать без риска, что скрытый смысл художественного произведения аналогичен скрытой в бессознательном травматической ситуации. Это в целом соответствует учению Фрейда о сублимации.
      Здесь мы хотим проанализировать возможный упрек в том, что, говоря об уподоблении психоанализа анализу филологического текста, мы апеллируем лишь к одному методологическому типу последнего, так называемой генеративной поэтике, поскольку только в ней последовательно проводится принцип сведения текста посредством «вычитания» из него приемов выразительности к абстрактной теме, которую мы уподобляем бессознательной травме, выявляемой психоанализом. Но ведь есть много методик филологического анализа, которые не только не осуществляют этой последовательной генеративистской процедуры, но прямо заявляют, что подобная процедура невозможна, и противопоставляют ей противоположную стратегию анализа. В первую очередь речь идет о постструктуралистской методике анализа текста, например о так называемом «мотивном анализе» Б. М. Гаспарова, который рассматривает семантику текста как свободную игру несводимых друг к другу лейтмотивов, так что при таком понимании как будто бы в принципе не может идти речи ни о каком едином инварианте. Но это лишь кажущееся противоречие. Как человеческая психика в бесконечном разнообразии своих проявлений не сводится к единственной бессознательной травме, так и художественный текст не сводим к единой инвариантной теме. Здесь все зависит (см. также ниже о своеобразии феномена переноса применительно к поэтике) от характера исследователя и его установок. При анализе психики пациента не всегда важно отыскание самой глубокой «инвариантной травмы», не менее важны опосредующие травмы более поверхностного характера – достаточно прочитать любой из классических анализов Фрейда, чтобы в этом убедиться. Кроме того, техника лейтмотивов, которая применяется в «мотивном анализе», в очень сильной степени напоминает ту технику «свободных ассоциаций», о которой Фрейд наиболее ярко писал в книге «Психопатология обыденной жизни» [ Фрейд 1990а]. Таким образом, мотивный анализ передает просто другой лик психоанализа. Если бы исследователи поменялись местами и Гаспаров занялся бы мотивной техникой Пушкина, а Жолковский – инвариантной темой «Мастера и Маргариты» (ср. [ Гаспаров 1995]), то, скажем, в последнем случае роман Булгакова вместо пестрой чехарды мотивов предстал бы как иерархическая структура с единой темой-инвариантом. Можно даже предположить, что этой абстрактной инвариантной темой была бы оппозиция «бездомность, дефензивность, нравственность и неприкаянность истинного таланта/одомашненность, авторитарность, безнравственность власти бездарных людей», где на одном полюсе были бы Иван Бездомный, Иешуа, Мастер, на противоположном – Берлиоз, Стравинский, Арчибальд Арчибальдович, писатели, администрация варьете и безликие в романе «органы», а медиативную функцию выполняли бы Пилат и Воланд со свитой. Кажется, что подобная оппозиция была безусловно инвариантной и для самого биографического Булгакова.
      Чрезвычайно характерно и то, что Б. М. Гаспаров пришел к мотивному анализу после периода достаточно жесткого осмысления проблем языкового синтаксиса и музыкальной семантики. Авторы же генеративной поэтики А. К. Жолковский и Ю. К. Щеглов в зрелые годы перешли к гораздо более мягким моделям филологического анализа, скорее напоминающим мотивный анализ Гаспарова.
      Смысл текста – это потаенная травма, пережитая автором. Тем сложнее текст, чем глубже травма, чем она серьезнее.Что же это за травма, которую скрывают бессознательное и потаенный смысл текста? Можно было бы сказать, что в каждом случае это разные травмы и разные неврозы. Можно, однако, предположить, что травма всегда одна – наиболее универсальная травма рождения, присущая каждому человеческому существу, травма, значение которой вскрыто и подробно проанализировано Ранком в книге [ Rank 1929] и в дальнейшем развито в учении С. Грофа [ Гроф 1992]. По-видимому, любая травма, носящая сексуальный характер, особенно детская, может быть «переописана» (термин Р. Рорти [ Рорти 1996]) как травма рождения; например, подглядывание маленьким Сережей Панкеевым (Человеком-Волком) за коитусом родителей можно интерпретировать как вторичное переживание травмы рождения или даже зачатия – динамика здесь примерно одна и та же (ср. [ Кёйпер 1986]).
      Заметим, что выявленное А. К. Жолковским инвариантное противопоставление в творчестве Пушкина изменчивости неизменности имеет универсальное значение для любого творчества и любого сознания. Действительно, плод, находящийся в утробе матери, испытывает амбивалентное желание: с одной стороны, вырваться из нее (инстинкт жизни), а с другой стороны, остаться в ней (вторично – в виде невроза – вернуться в нее) (влечение к смерти).
      В сущности травма рождения может быть обнаружена в любом классическом анализе типа фрейдовского. Так, например, «первичной сцене» гипотетического созерцания полового акта родителей полуторагодовалым Человеком-Волком в этом смысле предшествует «нулевая сцена» перинатальной динамики плода во внутриутробном развитии с ее диалектикой изменчивости/неизменности. На эту «нулевую» диалектику и накладывается динамика «первичной сцены» и ее травматических последствий попеременного отождествления сознания невротика то с отцом – изменчивостью, агрессивным динамическим началом, инстинктом жизни, то с матерью – неизменностью, статическим началом, влечением к смерти.
      Эдипальная динамика в целом может быть редуцирована к перинатальной динамике. Вспомним, как Леви-Строс толкует архаический миф об Эдипе. Он говорит, что для архаического сознания понятия инцеста не существовало и такая трактовка мифа об Эдипе – результат поздних, постмифологических осмыслений. Первоначально же, согласно Леви-Стросу, смысл мифа об Эдипе был в загадке происхождения человека. Обращая внимание на то, что имена самого Эдипа («толстоногий», его отца Лая («левша») и отца Лая Лабдака («хромой») связаны с идеей недостатка в конечности, Леви-Строс указывает на то, что это могло означать «стигматы» автохтонного рождения героя, рождения из земли. То есть речь идет не о чем ином, как о травме рождения в самом прямом смысле слова «травма» – рождаясь из земли, герой повреждал конечность. Миф об Эдипе, таким образом, – это этиологическая загадка: человек рождается от одного или от двух? Далее Леви-Строс пишет: «Конечно, проблема, для которой Фрейд избрал „Эдипову“ терминологию, не есть проблема альтернативы между автохтонностью и двуполым воспроизводством. Но и его проблема приводит к вопросу: как двоемогут породить одного? Почему у нас не один родитель, а мать и еще отец?» [ Леви-Строс 1985: 194] (ср. также [ Пропп 1975]).
      Размышляя о своем рождении, ребенок сравнительно легко приходит к идее рождения в утробе матери. Вопрос об отце решается значительно позже. Ранние подсмотренные сексуальные сцены, как правило, воспринимаются ребенком как факт нанесения отцом матери какого-то вреда, некой агрессии, насилия по отношению к ней. Затем это может путем неведомых бессознательных механизмов проецироваться на то механическое насилие при зачатии, которое отцовский пенис мог причинить уже оплодотворенной в этот момент яйцеклетке; как пишет Кёйпер, «сперматозоид бомбардируется пенисом» [ Кёйпер 1986]. Таким образом, тесная связь Эдипова комплекса с травмой рождения и зачатия представляется неизбежной.
      Вероятнее всего, такой перинатальный «нулевой» конфликт может быть найден в любом художественном произведении. В травестийном виде (что не отменяет серьезности проблемы) нечто подобное было нами выявлено при анализе милновского «Винни Пуха» [ Руднев 1994b], где ситуация травмы рождения реализуется в ряде эпизодов – застревание Пуха в норе у Кролика, пребывание Поросенка в «кармане» у Кенги, пребывание Пуха и Поросенка в поваленном бурей доме Совы. В более общем смысле (инстинкт созидания – стремление к разрушению) то же самое реализуется в таких амбивалентных эпизодах, как неудачная попытка дарения Поросенком воздушного шарика Ослу с бессознательным «разрушением» подарка: делая дорогой подарок, отдавая самую дорогую вещь Другому в качестве скрытого сексуального предложения (инстинкт жизни), Поросенок, обуреваемый бессознательным желанием сохранить дорогую вещь, действует по принципу «так не доставайся же ты никому» (влечение к смерти). Созидание часто одновременно оказывается разрушением (ср. основополагающую статью [ Шпильрейн 1994]). Так, когда Поросенок и Пух стоят новый дом Ослу, сознательно стремясь к «жизнестроительству», они тем самым одновременно бессознательно разрушают его старый дом.
      Мы уже замечали применительно к «Винни Пуху», что литература, связанная с травмой рождения, начинает концентрироваться в 20-е годы XX века – время изобретения и разработки этого понятия Ранком. Еще более интересный факт – концентрация в этот период произведений о «нерожденности», о бесплодности; это произведения писателей потерянного поколения, что тоже важно. В этих произведениях либо вообще нет детей («Смерть героя» Р. Олдингтона, «Прощай, оружие» Хемингуэя, «Великий Гэтсби» Фицджеральда, «Степной волк» Гессе, «Мы» Замятина, «Волшебная гора» Томаса Манна), либо дети (нечто рожденное) показаны как деградирующие («Звук и ярость» Фолкнера), либо они рождаются «в пробирке» («О дивный новый мир» Хаксли). Наиболее интересный, можно даже сказать, поразительный пример – «Собачье сердце» Булгакова, где изображается травма рождения в самом прямом смысле. Своеобразие здесь в том, что герой знает о своей травме рождения. Этот текст – как бы издевательство над психоанализом. Эдипальные отношения, в которые вступает Шариков, с одной стороны, вроде бы очевидны. Отцом является профессор Преображенский, именно его Шариков именует «папашей». Но, с другой стороны, в эдипальной динамике Шарикова не хватает матери, поэтому на самом деле данный комплекс для Шарикова выглядит по-другому. Он скорее отождествляет профессора с матерью. Во всяком случае, по отношению к нему он проявляет хотя бы какое-то подобие родственных чувств. Отцом для него, соперником в «любви» к Преображенскому выступает ассистент создателя (то есть как бы действительно отец – тот, кто лишь помогает матери зачать) доктор Борменталь – именно на него направлена наибольшая агрессия Шарикова.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22