Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Суд скорый

ModernLib.Net / Рутько Арсений / Суд скорый - Чтение (стр. 4)
Автор: Рутько Арсений
Жанр:

 

 


      Глаза у председательствующего снова стали холодные, не пускающие внутрь, и опять в них скользнула ненависть, чуть-чуть приправленная страхом.
      "Уведите!"
      Когда Якутова вели с суда через тюремный двор, арестанты-плотники уже кончали сооружать виселицу. Ему запомнились желтые щепки на белом пушистом снегу, блеск топора в луче электрического фонаря, скрип шагов. И где-то далеко-далеко за тюремной стеной - лай собаки и ржание жеребенка.
      С порога корпуса он оглянулся на виселицу и усмехнулся: вот он, "суд скорый, правый и милостивый". Приговор еще не был вынесен, еще не было прочитано: "К смертной казни через повешение", а виселица уже строилась... Шемякин суд!
      Когда за ним с ржавым скрежетом захлопнулась дверь камеры, он снова подумал: "Хорошо, что ни Наташка, ни дети ничего не знают..."
      5. "БЕЖАТЬ БАТЕ ИЗ ТЮРЬМЫ НАДО"
      Он ошибался - жена уже многое знала. И знала давно. Еще в конце октября, когда поздно вечером она вернулась с фабрики и, покормив детишек, укладывала их спать, в дверь осторожно стукнули три раза, - так, бывало, стучали к Ивану только друзья.
      В комнатенке, куда Якутовы перебрались после исчезновения Ивана Степановича, на столе чадила остатками керосина трехлинейная лампа; от ее света по бревенчатым стенам расползались лохматые тени.
      Самая махонькая дочка Наташи, которая родилась уже после того, как пропал Иван, - ей недавно исполнился год, - только что уснула, и мать сидела над ней понурившись, безрадостно думая о будущем.
      От друзей мужа, оставшихся в мастерских, она знала, что Иван бежал от жандармов и где-то возле разъезда Воронки ему удалось взобраться на ходу в тамбур идущего в Россию товарняка, и с тех пор о нем ни слуху ни духу.
      Боже мой! Сколько раз в бессонные ночи Наташа представляла себе, как ее Ванюшку где-то далеко, в неизвестном городе, выследили и схватили жандармы, избили и оттащили в тюрьму и там судили, приговорили ему каторжный срок...
      Изредка к ней из мастерских наведывались узнать, не было ли весточки, передать что-нибудь съестное детишкам. Слава богу, не забывают. Приходили и женщины - кто-кто, а уж женщина в беде куда больше понимает, чем любой мужик. Они-то, бабы, и рассказывали, как свирепствуют по всему Уралу и Сибири царские суды.
      Однажды пришла жена паровозного машиниста, сгинувшего в те же дни, что и Ванюшка, Даша Сугробова, - тоже осталась без мужика сама-четыре и тоже нанялась на чаеразвесочную. Худая и черная, с провалившимися щеками, злая на мужа и на всех кругом, она рассказывала Наташе:
      - Я ведь, как и ты, Натка, с моим извергом до Уфы в Иркутске жила, там наши мужики и сдружились, поломал бы им черт ребра за эту дружбу. И вот, помнишь, захаживали к нам да и к вам, наверное, из Верхне-Удинска токарь Иван Седлецкий, машинист Носов да еще еврейчик такой - смотрителем в складу на железке работал, по фамилии Гольдсобель вроде? Слыхала? Ну так вот какое с ними сталось. Приехал туда, значит, судья - фамилия ему Ренненкампф, немецкая вроде...
      Наташа, поглядывая то в занавешенное дерюжкой окно, то на спящих детей, слушала, стиснув на коленях руки.
      - Ну вот... Этот самый Кампф - вот гляди, все немцев подряжают над русским рабочим расправу чинить, - вот он и приговорил то ли девять, то ли десять к виселице.
      - А за что? - вздрогнула и выпрямилась на стуле Наташа.
      - А все за то же. За что и наших с тобой дураков судить будут, ежели поймают. А у этого Гольдсобеля жена про все узнала, про суд, значит. И заявилась она чуть свет к этому Кампфу и к его помощникам... А жили те не в городе - народу боялись. Как приехали из Харбина целым поездом, так и жили в вагонах за вокзалом, а возле вагонов круглый день часовые с ружьями, а может, и с бомбами... Ну, она, Гольдсобелиха-то, собрала своих пятерых, мал мала меньше, да туда, к вагону. Дескать, вот поглядите, ваше генеральское превосходительство, как я теперь одна с ними буду? Упрямая такая, вроде староверки. Встала на коленки перед вагоном прямо в снег и детишек в ряд поставила: помилуйте, дескать, моего дурака, ваше превосходительство. С вечера так до утра и стояли... А утром Кампф проснулся, значит, сидит у окошка, кофий пьет и вдруг глядит - она. "Кто позволил? Кто разрешил? - кричит. - Прогнать жидовку штыками! И жиденят тоже! Аппетит, дескать, мне сничтожают..." Ну и прогнали...
      Наташа неподвижно смотрела на огонек лампы.
      На хозяйской половине заливисто храпел кто-то, шуршали в стенных пазах тараканы, глухо стучала за окошком деревянная колотушка сторожа, изредка злобно взлаивали псы.
      Рассказ Даши Сугробовой часто вспоминался Наташе в долгие, томительные, без сна ночи. Хотя и уставали на фабрике за одиннадцать часов до изнеможения, хоть и ныли всеми косточками спина и ноги, сон не шел и не шел. И все думалось про Ивана: где, что с ним?
      А слухи ползли и ползли, одни тревожнее, страшнее других. Во всех больших городах по железной дороге идут суды над машинистами и кочегарами, над слесарями и токарями - за декабрьскую смуту, за Советы, которые против царской воли выбирали, за восьмичасовой день.
      А ведь и их, мужиков, пожалеть надо бы - не железные. Бывало, Ваня придет со смены - так, не сняв обуток, и валится в сон. А утром - спать бы да спать - уже ревут гудки окаянные; опять краюшку в рот и бежать - на весь день, до позднего вечера...
      В тот октябрьский вечер, когда к ней пришли с первой весточкой об Иване, она, уложив детей, села к столу у самой лампы и латала сыновьи штанишки. Он, Ванюшка, лазая по шлаковым отвалам и выбирая оттуда уцелевшие куски угля, всегда так изгваздывается - не приведи бог.
      Дети спали на полу, на постланной одежонке, подложив под голову старый, промасленный отцовский пиджак.
      Уронив на колени шитье, заслонившись ладонью от лампы, Наташа всматривалась в худые лица детей.
      Как вырастить их, как довести до дела? Ванюшка вон какой тощой стал! Может, и впрямь отдать его в подмастерья к дяде Степанычу - портные завсегда в достатке живут...
      В дверь стукнули условным стуком.
      Кто? Кто там?
      Она вскочила, прижимая к груди руки. А может...
      Поспешно распахнула дверь. Из сеней дунуло крутой осенней стужей билась и крутилась в улицах первая в том году метель. Снежная крупа секла стекла окошек, белела сугробами у заборов.
      - Кто? - спросила Наташа, силясь разглядеть в полутьме лицо пришедшего.
      - Залогин это, Наталья... - Сняв у порога шапку, пришедший отряхнул ее от снежной крупы, отряхнулся сам. - Ребятишки спят?
      - Ага. - Наташа смотрела на Залогина с тайным страхом и в то же время с надеждой: сердце подсказывало, что пришла весточка от Ивана. Проходите, Матвей Спиридоныч...
      - Пройду, пройду. - Залогин отер сивые, по-хохлацки свисающие усы, осторожно покашлял в кулак. - Как живешь, Наталья? На фабрике не забижают?
      - А уж больше куда же забижать, Матвей Спиридоныч? И рады бы, наверно, да некуда... Проходите сюда, Спиридоныч. Чаю не заварить вам?
      Залогин уселся у стола, посматривая вниз, под ноги, где разметались на полу дети.
      - Чай-то поворовываешь, поди? Обижаешь господина Высоцкого?
      - Обыскивают дюже, Спиридоныч. Боюсь.
      - Боишься-то боишься, а ишь сколько заварила...
      - Жить-то надо...
      Наташа сунула в недавно протопленную, еще не остывшую печурку фарфоровый чайник с отбитым носиком, суетясь без меры, боясь рассказа Залогина.
      - В мастерских как, Спиридоныч?
      - А так же, как до пятого. Только еще больше прижали нашего брата. Обыски бесперечь, дознания всякие, зачинщиков ищут... Того и гляди, там же очутишься, где твой Иван...
      Наташа обмерла.
      - Неужто взяли? - Она задохнулась от этих двух слов.
      Залогин не сразу ответил, сначала скрутил и прижег от лампы цигарку. Темное, усталое лицо его казалось отлитым из пористого грязного чугуна. Глаза под нависшими седеющими бровями остро блестели.
      - Затем и пришел... Днями ребята выглядели... Мы теперь по всей дороге знаем, где к поезду цепляют столыпинский вагон. Ну и глядим, кого куда волокут... На телеграфе остались еще наши, не из всех душу в собачью конуру загнали. Ну и сообщают... И вот третьего дня, значит, стало известно: везут полон вагон, а кого куда, пока не дознались. Ну и следим по станциям, кого где сымают...
      В печурке засипел, заплевался чайник, и Наташа, обжигая руки, налила чай в синюю эмалированную кружку.
      - Попейте, Матвей Спиридоныч. Попейте.
      И снова села и, не спуская глаз с его рта, следила, как он глубоко затягивается дымом, как глотает черный, похожий на деготь чай.
      - Третьего дня, стало быть, вагон прошел через Уфу. Сняли с него четверых, погнали к тюряге. И один из них будто Иван... Стали мы через тюрьму узнавать - там тоже людишки на денежку падкие водятся. И подтвердилось: Иван. И будет ему здесь вроде суд за все декабрьские наши дела... Вот ребята и рассудили: не пойти ли тебе, передачку ему снести и сигнал подать - дескать, знаем. Ты - жена, от тебя должны взять. Ну табачишко там, исподнее, хлеба кусок... Тут, Наталья, ребята кое-чего пособрали - знаем: у тебя не густо...
      Он выложил из карманов на стол две осьмушки табаку, две книжечки рисовой бумаги для самокруток, два кругленьких калача, кулек с сахаром.
      - Тут, главное, считай, не курево, скажем, или там сахар. А весть чтобы ему подать, дух в нем поднять, дескать, все знаем. И станем думать...
      Теребя на груди пуговку кофты, Наташа смотрела неподвижными глазами и не могла сказать ни слова. Потом глубоко вздохнула, всхлипнула:
      - Живой, значит? Живой, Спиридоныч?
      - Живой, Наталья... И скажи спасибо богу: Меллер-Закомельский сейчас убрался отсюдова - может, кто другой станет Ивана судить. А тот никого не миловал. Одно слово - зверь... Ну, достанут когда-нибудь его наши руки!
      - Спиридоныч! Милый вы мой! Не отступитесь вы от Вани! Ведь, окромя вас, кому помочь! А? - и, схватив огромную заскорузлую руку Залогина, лежавшую на столе, прижалась к ней губами, лицом.
      Тот сердито отдернул руку, встал:
      - Сказано: думать будем!
      На другой день до фабрики - еще даже не светало совсем - Наташа пришла к тюрьме, принесла и табак, и калачики, и самодельную лепешку в узелок положила; на ней, на корочке, четыре мордочки нацарапала. Думала может, поймет, дети все живы. А чего же еще сделать? Записочку в лепешку запечь или куда еще сунуть? Так ведь, говорят, каждую лепешку тюремщики разламывают, каждый кусок сахару пополам колют. И положила еще старенькую рубашку, синюю в белую полоску; в ней Иван под венец ходил. Эту он не мог не узнать, ежели, конечно, не забили до полусмерти.
      Но в тюрьме передачу не приняли, выкинули назад в воротное окошко, сказали: "Не положено! Поди прочь!" И она ушла, волоча ноги, думая: "А может, и в живых уже нет?" Но ребята опять узнали: Иван живой и идет ему следствие - Плешаков ведет. И будет, наверно, суд, а к чему приговорят неизвестно, хотя жалости по нынешним временам ждать нечего.
      Она пришла домой и испеченную ночью для Вани лепешку, как просфору, разделила детям, хотя и не сказала ни слова. Вдруг, подумала, бог есть, и детская молитва, хотя и без слов, дойдет до святых ушей.
      Ну, пусть срок, пусть каторжный - не дадут же на всю-то жизнь! Она дождется и детишек поднимет, не даст им сгибнуть. Нет, ни за что не пошлет она своего старшенького в подмастерья к дяде Степанычу, чтобы учился там спину гнуть перед каждой золотой пуговицей. Пусть всю жизнь мозоли да разбитые сапоги, только бы честность, только бы не исподличался.
      С тех пор все ждала, когда будет суд. В глубине души жила надежда, что Ваню оправдают - он же не убивец, не вор, только хотел, чтобы все по справедливости, по-честному, чтобы у рабочего человека дети раньше сроку не помирали с голоду...
      Так прошли первые метели октября, лег снег, и каждый день тянулся, как год, и к тюрьме никак нельзя было подступиться.
      Много раз Наташа ходила к глухим воротам тюрьмы, подолгу стояла там и все на что-то надеялась, ждала: вдруг сейчас калитка откроется и оттуда выйдет ее Иван.
      Но он не выходил. И ее гнали от ворот, и часовые на вышке смотрели из воротников бараньих тулупов строго, а за стенами таилась тишина, словно там не жила тысяча людей, а раскинулся большой тихий погост...
      Иногда с вокзала пригоняли новую партию арестантов - лица изможденные и серые, на ногах у многих кандалы звенят. И тогда внезапно построжавшие, озлобившиеся часовые гнали Наташу прочь от ворот, грубо кричали на нее.
      И на фабрике бабы относились по-разному. Одни жалели, украдкой совали в руку кусок пирога для детишек, бормотали утешительные слова.
      А другие, как, скажем, жена тюремщика Присухина, та однажды кричала в отхожем месте, что таких, как Наташка Якутова, следом за мужем на каторгу посылать надо. Мутят-де народ, нет от них никакого покоя: на царя, на венценосца, руку подлую поднимают.
      Ах, как хотелось Наташе хоть раз вцепиться в рыжие патлы этой стервы, которая сама не работала, не знала, что такое мозоли, а только надзирала за другими, ходила и покрикивала, мастеров на штрафы науськивала...
      Дом у них, у Присухиных, недалеко от квартиры Якутовых, и, проходя мимо, Наташа всегда глядела на окна, занавешенные тюлевыми занавесками, и думала: "Вот где хорошо, смотри, как натоплено, - даже ни одно звено в окошке не промерзает, теплынь. И покормить ребятишек, наверное, есть чем, и никакая беда над ними не висит ежечасно".
      За высокими воротами взлаивал и звенел цепью пес, и Наташа проходила мимо, чувствуя, как копится в ней ненависть к этим добротным, за высокими заборами домам. К людям, которые не понимают, не хотят понимать рабочей беды и нужды.
      В тот вечер, когда приходил Залогин и сказал об Иване, Наташа, проводив его, тихонько, чтобы не греметь запорами, закрыла дверь и вернулась в свою комнатушку. И тут увидела, что Ванюшка не спит, а сидит на постели, подобрав к подбородку колени, и глядит на нее ожидающим взглядом. Сначала она растерялась, а потом, скрывая смущение и тревогу, спросила:
      - Все слышал, сынок?
      - Да.
      И Наташа села на пол, рядом с разметавшимися во сне девчушками, рядом со своим старшим, и, обхватив руками его худую, жилистую шею, заплакала. Она плакала, а сынишка сидел не шевелясь и смотрел в полутьму перед собой.
      - Стало быть, все слышал? - переспросила еще мать, вытирая слезы.
      - Не глухой, - грубовато отозвался он.
      Ванюшке кончался тринадцатый год, и не было, конечно, дива, что он все видел и понимал: горе не только мучит, а и учит. Через месяц после того как сгинул отец, Ванюшка пошел подсобничать на чугунолитейный, а после работы каждый день собирал в шлаковых отвалах уголь.
      Наташа понимала, что Ванюшка теперь чувствовал себя старшим в семье, заместо отца, - кому же еще заботиться о малышах, если не ему? Мать одиннадцать часов мается на чаеразвесочной, приходит домой, так пальцы у нее прямо деревянные, не гнутся совсем. Ванюшке приходится и платьишки сестренкам постирать, и заднюшку маленькой подмыть, когда надо. Спасибо еще, хозяйка, старенькая Артемьевна, не злобится, входит в положение, приглядывает, а то бы совсем пропадать...
      - Ты, мамка, не плачь, - строго сказал тогда Ванюшка. - Слезы вроде воды, никакой от них пользы...
      - А чего же делать, Ванечка? - Она спрашивала так, словно сын был старше, словно он мог сказать нужное слово.
      - Бежать бате из тюрьмы надо, - решительно сказал Ванюшка. Обязательно бежать! Пока до смерти не засудили.
      - Да как же бежать, миленький? Стены-то видел какие? Птицей была бы перелетела...
      - "Птицей, птицей"! - рассердился Ванюшка. - В стенах ворота есть. В ворота-то каждый день люди проходят.
      - Туда проходят, миленький, а обратно вперед ногами выносят! Уж сколько, говорят, повешали - и закопать-то по христианскому обычаю не дают, ироды...
      - Я не о тех, мамка...
      Ванюшка думал о другом. Раньше он ходил в начальные классы школы вместе с единственным сынишкой Присухиных - Серафимом, тихоньким, незлобивым мальчугашкой в длинной, навырост, на манер чиновничьей бекешке. Ее перешили, как хвалился сам Симка, из перелицованной отцовской тюремной шинели.
      Симка был не похож на отца, рослого и здорового мужика, - недаром же Симку с первого класса прозвали монахом, девчонкой и еще другими обидными для настоящего мальчишки прозвищами.
      Симка на прозвища не обижался, он только улыбался в ответ тихой, обезоруживающей улыбкой. И как Ванюшка ни ненавидел с малых лет тюремных служителей, к Симке он не питал злобы - наоборот, мальчишка вызывал чувство жалости и даже, пожалуй, уважения своей беззащитностью, своей монашьей кротостью.
      Другие, вроде сынка квартального Мишки Заколупова или сына торговца москательными и колониальными товарами Богдана Пшебыжского, - те кичились богатством отцов, грубили учителям, лупили на чем свет стоит тех, кто боялся дать сдачи. Их Ванюшка ненавидел непримиримой ненавистью. И не раз дрался с ними - иногда просто так, чтобы дать выход злобе.
      Один раз - это когда железнодорожники первый раз бастовали и дети их сидели, как говорят в Сибири, голодом - тот же Пшебыжка разложил на своей парте хлеб с маслом и икрой и какие-то диковинные желтые фрукты, похожие на большие яблоки, каких Ванюшка никогда до этого не видал. И на глазах у всего класса, половина которого голодала, Богдашка принялся жрать.
      Ванюшка подошел и смахнул еду с парты на пол и, пока его не оттащили, топтал хлеб и икру, пинал апельсины.
      Так вот, слушая Залогина, Ванюшка и вспомнил о Симке, - тихонький мальчишка всегда тянулся к нему. И не то чтобы искал защиты или помощи, а было ему, кажется, очень одиноко: дети рабочих отталкивали, а с сынками богатеев дружба у него тоже почему-то не получалась.
      Раза два Симка зазывал Ванюшку к себе в дом - там были всякие диковинные вещи, о которых Ванюшка даже представления не имел: скажем, граммофон. Крутилась черная пластинка, шипела игла, и из большой, разрисованной розами и сказочными птицами трубы цыганский женский голос, почти как на ярмарке, пел про гаснущий на ветру костер, про мост, про шаль, про любовь...
      И еще: Симка без памяти любил голубей, хотя какой уж из такого тихони голубятник - он даже встать на крыше во весь рост боится.
      На другой день, купив на последние деньги красивую шилохвостую голубку, Ванюшка пошел к Симке. Ему пришлось долго стучать в калитку высоких ворот, за которыми лаял, бренча цепью, не признающий старых знакомств Султан, большеухий черно-белый пес. Наконец скрипнула на крыльце дверь, и голос Симкиной бабушки сердито спросил:
      - Кто тама?! Все свои дома. А милостыни не подаем.
      И Ванюшка не решился назваться. Не решился откликнуться. Так и ушел от дома Присухиных, унося за пазухой шилохвостку.
      Дома, когда он вынул голубку из-за пазухи и, насыпав ей хлебных крошек, смотрел, как она ест, мать, сердито глядя из-под бровей, спросила:
      - Чего еще удумал? Дома жрать нечего, а ты снова с голубями возиться станешь?
      Ванюшка ответил не сразу. Присев возле голубки на корточки, глядел, как она неторопливо и с разбором клюет.
      - Я к Присухиным ходил. Симка голубей любит...
      И мать сразу поняла, робко присела рядом на корточки и, помолчав, глухо спросила:
      - Узнал что?
      - Не в час попал... В воскресенье пойду.
      - Голубя Симке подаришь? Да? Это здорово придумал, Ваня. Может, что и узнаем про батю.
      - "Дарить"! - усмехнулся Ванюшка. - Ежели дарить, сразу поймут: не зря. Продавать понесу.
      Мать встала, принесла из кухни горсточку пшена, высыпала перед чинно разгуливающей голубкой.
      - Гуль-гуль, милая. Ты ешь, ешь...
      6. ВАНЮШКА И ХМЫРЬ
      В воскресенье Ванюшка застал Симку во дворе - тот что-то мастерил на отцовском верстаке под навесом: негромко шуршала пилка, повизгивал шерхебель.
      Симка обрадовался товарищу, отложил инструмент, отряхнул с пиджачка курчавые липовые стружки. Укоротив у Султана цепь, приказал ему:
      - Куш тут! Куш!
      И мальчишки уселись рядышком на крыльце.
      - Чего же в школу не ходишь? - спросил Симка. - Без тебя скучно.
      - Работать пошел, - неохотно отозвался Ванюшка. - На чугунолитейном обойщиком работаю, заусеницы молотком сшибаю. Матери одной трудно. Батька-то мой в вашей тюряге сидит.
      Симка кивнул:
      - Ага. Папаня сказывали.
      Ванюшка проглотил подступившую вдруг к горлу слюну.
      - Здоровый он? Отец ничего не рассказывал? И суд ему, что ли, будет?
      - Об этом папаня не сказывали, - равнодушно отозвался Симка. - Там больше тыщи сидит. Про всех не расскажешь. А чего у тебя в пазухе?
      - Это? - с трудом переспросил Ванюшка. - Голубку несу продавать. Жалко, да времени вовсе нету.
      - А ну покажи! - Карие глаза Симки заблестели.
      Ванюшка расстегнул пиджак и воротник рубахи, достал из-за пазухи красивую белую, в рыжих подпалинках птицу. Сидевший за спиной мальчишек жирный сибирский кот Башкир хищно выгнул спину.
      - Пшел, Башкирка! - Симка ткнул кота кулаком в морду. - Ух ты, красивая какая! Сколько просишь?
      - Целковый.
      - Дорого больно! За целковый в базарный день штук пять купить можно.
      - Можно, да не таких...
      Голубка из рук Ванюшки поглядывала на мальчишек, пугливо косилась в сторону кота.
      - Целковый! А мне папаня в воскресенье только по гривеннику на карусель да на пряники дает.
      - А ты у мамки спроси.
      - У мамани денег нет: папаня завсегда при себе деньги держут.
      - А вдруг он даст... Дома он?
      - Утречь с ночного дежурства пришел. Теперь чай пьет.
      - Вот и спроси. Не съест.
      Симка нерешительно встал.
      - И то! Только знаешь чего, Вань? Айда и ты со мной? А?
      У Ванюшки все дрожало внутри от нетерпения, но он с деланной неторопливостью поднялся со ступенек.
      - Как хочешь. Я и ему скажу: меньше чем за целкаш не отдам. Она, знаешь, мне в прошлом годе сколько голубей привела? Рубля на три на базаре наторговал. Она себя всегда оправдает.
      - И про это скажи. Дай-ка ее мне.
      Василий Феофилактович Присухин в одном исподнем сидел на кухне за выскобленным до желтизны столом и, дуя в блюдечко, пил чай. На столе пофыркивал самовар. Жена надзирателя, рыхлая, полнотелая Ефимия, за крикливый нрав прозванная на улице Полоротой, сидела напротив мужа, наливала ему стакан за стаканом, придвигала варенье, пироги. И сама пила не отставая, вытирая лицо переброшенным через плечо вышитым полотенцем.
      Мальчишки вошли. Ванюшка остановился у порога, не решаясь пройти дальше. Он и раньше бывал в этом доме, но сейчас увидел все как будто в другом свете.
      В застланной самоткаными половиками прихожей, через которую они прошли, в глаза ему бросилась черная шинель с белыми, тускло блестевшими пуговицами; круглая, из черной мерлушки форменная тюремная шапка. На полке над вешалкой желтели тщательно уложенные столярные инструменты - рубанки, шершебки, два фуганка, висели всевозможных размеров струбцинки.
      Когда-то, еще до поступления в тюрьму, Присухин столярничал, делал детские колыбели и гробики, бабьи прялки и рамки для портретов и фотографий. Потом, как определился в тюрьму, нужда прошла, работу со стороны брать перестал и столярил теперь только "для радости", "для души", как говорил сам.
      В горнице, куда с кухни была распахнута дверь, стояли сделанные хозяином стулья с высокими резными спинками, и на каждой спинке, как и на шинельных пуговицах, - двуглавый орел. У окон - самодельные этажерки, на них цветы - бегонии и герани. В переднем углу по случаю воскресного дня теплилась лампадка голубого стекла, похожая на диковинный тюльпан.
      Все это Ванюшка увидел сразу, хотя, бывая здесь раньше, не замечал ничего.
      "Сыто живут", - с внезапно вспыхнувшей злобой подумал он, стараясь, чтобы ненависть не выбилась наружу, не искривила лицо.
      - Чего тебе, Симушка? - спросила от стола мать. - Еще почаевничать захотел?
      - Не, маманя. Вот Ванюшка голубку несет продавать. Погляди! Красивая, прям глаз не оторвешь... - Он прошел к столу и на ладони протянул матери голубку, которую перед этим держал за спиной. - Гляди, какая...
      Не обращая внимания на стоявшего у порога Ванюшку, Василий Феофилактович и его жена по очереди потрогали голубку; она косилась на их руки красным круглым глазом.
      - Тощая. Вовсе заморенная, - с грустным осуждением сказал Василий Феофилактович. - Ей конопляное семя полагается, тогда в тело войдет... А чего же он продает? Га? - спросил он, все еще не глядя на Ванюшку.
      - А потому, дяденька, - отозвался от порога Ванюшка, - кормить нечем. Летом-то она у меня справная была. Шестерых голубей на крышу привела, от самого Насхутдинова даже...
      - Не могет быть того, - с сомнением покачал головой Присухин. Насхутдиновские на чужую крышу не полетят. У татарина голубь сытый, ухоженный...
      - А вот прилетели, - упрямо повторил Ванюшка.
      Василий Феофилактович, полуобернувшись, в первый раз внимательно оглядел Ванюшку: рыжеватые кустики бровей вопросительно изогнулись.
      - Погоди, погоди, малый. Я тебя игде же видел? Га?
      - А у нас и видели, папаня, - ответил за Ванюшку Симка. - Он к нам в позапрошлом годе сколько разов заходил. Запамятовали вы.
      Василий Феофилактович, неотрывно глядя на Ванюшку, встал из-за стола, подошел к двери.
      - А ты чьих же будешь? - спросил он.
      - Якутовых, - хрипло выговорил Ванюшка.
      Лицо Василия Феофилактовича построжело, вытянулось, глубже прорезались кривые складки от носа к углам губ. И глаза словно налились холодной светлой водой.
      - Ивана Степанова Якутова? - спросил он уже другим голосом, наверно, таким, каким разговаривал с арестантами в тюрьме.
      Ванюшка кивнул, с трудом сдерживая охватившую его дрожь.
      - Н-да, - многозначительно протянул Присухин, вздохнув. - Вот до чего доводит шальная, сказать, мысль и забвение своего места, и отечества, и всех покровителей наших. Брал бы Иван пример с брата своего Степаныча. Вся губерния его уважает, вся управа в его пальтах да шинелях сколько годов ходит. И в почете человек, и в достатке. И в церкви божьей кажное воскресенье. Сколько раз за обедней его видел, стоит молится - все, как следует быть. И свечки перед иконами поставит, и на поднос пономарю рублевую бумажку выложит, и на паперти нищей братии по копеечке бросит. А хотя и замаливать будто бы нечего - грехов за ним не числится.
      Ванюшка стоял, стискивая кулаки.
      С тех пор как сгинул отец, дядя Степаныч только один раз заходил к ним, заходил, чтобы уговорить мать "смириться и повиниться" - самой просить за мужа прощения у царя. Наташа спросила его: "А за чего же мне прощения просить? За голодную нашу жизнь, что ли? За угол, в котором, как собачата, детишки на полу в рванье спят? За то, что Ивану в Иркутской тюрьме два ребра повредили? Еще за что? - Она поднимала голос почти до крика, а потом подошла к двери и широко распахнула ее: - Идите-ка вы, Степаныч, по своим святым делам, идите в хоре церковном святые молитвы пойте, за богачество свое господа бога благодарите. А тут у нас, у нищих да у крамольников, что вам делать? Еще беды наживете".
      Степаныч тогда вздохнул, перекрестился в пустой угол, кротко сказал с порога: "Я на тебя, Наталья, зла не держу: злоба твоя от неведения, от неразумения. А ежели будет нужда: мучицы там, одежонку ребятишкам - мой дом тебе завсегда открыт. Не чужие".
      Это воспоминание промелькнуло в памяти Ванюшки, но он ничего не ответил Василию Феофилактовичу, стоял и смотрел, как шевелятся у того рыжие брови.
      Надзиратель повернулся к столу, на краю которого, ожидая своей участи, покорно сидела голубка. Симка слегка придерживал ее рукой, не пуская к миске с пирогами.
      - Папаня, купите вы мне эту голубку, - попросил Симка. - До весны в клетке жить станет, а весной снова голубятню заведу...
      - Еще с крыши упасть и потом горбатым всю жизнь ходить, вроде как Кузя Хроменький. Да? - рассердилась Ефимия.
      - Погоди шуметь, мать, - остановил жену Василий Феофилактович. Шуметь тут к чему? Га? Голубь - птица божья, безвредная, ее купить греха нету. Ежели не купить - глядишь, и заморят до смерти.
      Он подошел к висевшей на стене форменной тюремной тужурке, достал из кармана потертый кожаный кошелек.
      - На вот тебе, малый, двугривенный и еще на вот гривенник, пущай божья птица живет. - Протянув монетки Ванюшке, он поманил его к столу. Да ты чего стоишь у порога вроде как статуй? Чай, не к зверям пришел, к людям. Мать, налей-ка ему чаю, пусть с пирогом попьет. Проходи, малый.
      Ванюшка несмело сел на краешек лавки. С недоумением поглядывая на мужа, Ефимия налила чашку чаю, подвинула мальчику:
      - Пей с богом.
      Обжигая губы, Ванюшка пил чай, глотал, почти не жуя, пирог с мясом, а Василий Феофилактович сидел напротив, с какой-то даже скорбью разглядывал его. Потом заговорил, и в голосе тоже слышалась жалость.
      - Ты на меня не серчай, парень, за верное мое слово, а дурной у тебя батька. Его начальство по-хорошему просит: повинись, мол, Якутов, поклонись царю-батюшке, может, и выйдет тебе по злодейству твоему какая поблажка. Так нет, молчит, словно пень дубовый, будто все слова позабыл. Я у него же в продоле, бывает, дежурю и сколько раз ему говорил: "Повинись, Иван, плетью обуха не перешибешь". Нет. Шипит все равно как змей, нет в нем никакого человечества. И к вам, к детишкам, которых нарожал цельный короб, тоже нет у него снисхождения. Не жалеет он вас, не любит. Его спрашивают: с кем смуту заводил, кто где теперь хоронится? Молчит. Спрашивают: в Харькове, в Самаре кто дружки твои, назови - помилуем. Молчит.
      - А вы слышали? - шепотом спросил Ванюшка.
      - Чего? - насупился Присухин.
      - Ну, вот... как спрашивали его?
      - Как же! Я тут же у двери стоял, за порядком приглядывал. И опять же интересуется господин следователь Плешаков, кто теперь к вам в дом ходит, кому он свое тайное дело препоручил?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8