Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Анна Иоановна

ModernLib.Net / Сахаров А. / Анна Иоановна - Чтение (стр. 46)
Автор: Сахаров А.
Жанр:

 

 


      – Люблю ли я?.. Скажи, чем это доказать?
      – Вот видишь это письмецо; ты знаешь, к кому оно… отнеси к нему, но только сейчас, сию минуту, в собственные руки.
      – К нему?.. В собственные руки?..
      Ужас изобразился на лице цыганки. Каково поручение для матери!
      – Да, да, к нему сейчас! – возразила гневно княжна, – или не знай моего порога!
      – Несу! – отвечала мать. – Но знаешь ли, – прибавила она, отдохнув несколько от тягости своей жертвы, – знаешь ли, милая барышня, что он женат? Что он негод…
      Вспыхнула Мариорица, заградила ей уста своей рукой и, нахмурив брови, как маленький Юпитер на свою землю, с пылающим взором вскрикнула:
      – Цыганка! Берегись!.. Не говори мне про него худого, или я прокляну тебя…
      «Она!.. проклянёт меня?.. – думала Мариула, оледенев от ужаса. – Дочь проклянёт свою мать?.. Боже, Боже мой! Скажи, бывало ли это в твоём мире?.. Неужели надо мной должно совершиться!»
      – Несу твоё письмецо, барышня! – сказала она, и лишь хотела проститься с дочерью, почувствовала в руке деньги… плату за… Нет имени этому слову на языке порядочных людей! Земля, казалось, растворилась, чтобы её поглотить; дрожь её проняла; деньги невольно выпали из рук; она хотела бросить и письмо, но вспомнила проклятие и в каком-то священном страхе, боясь, чтобы одно слово не погасило навеки небесного огня, которому обрекла себя на служение, и не погребло её живую в земле, спешила исполнить волю дочери.
      «Что пишет она в этом письме?» – думала Мариула, неся его к Волынскому. Как дорого заплатила бы, чтоб знать его содержание! Но смеет ли нарушать тайну дочери, поручив другому прочесть его? Нет, никогда не допустит она, чтобы чужие уста читали стыд Мариорицы, чтобы они растворились для коварной усмешки над нею!
      Когда Волынский возвратился домой с шутовского праздника, цыганка стояла уж у крыльца. Какими ужасными взорами поменялись они! Она подала ему письмо, тот принял его.
      – Что? Одумалась! – сказал он.
      Ни слова ответа; но глаза её были ужасны, – так и расстались.

Глава IX
НОЧНОЙ СТОРОЖ

      С негодованием и грустью возвращался Волынский домой, помышляя об участи, ожидавшей его друзей. Они принесли себя в жертву делу, которого он был главным зачинщиком и проводником; его долг спасти их или погибнуть вместе. В таком состоянии застигла его цыганка, когда он вышел из кареты на своё крыльцо. Принадлежа весь долгу своему, он было забыл, что писал к Мариорице: так одна страсть обхватывала вдруг эту душу, не давая в ней места другой. Появление неотступной цыганки, этого ужасного Полифема в женском виде, готовой, кажется; броситься на него и истерзать, напомнило ему и письмо его, и всю гнусность обольщений, по которым он провёл сердце неопытной девушки. Эта мысль помутила в нём чистоту и возвышенность намерений, возбуждённых твёрдостью друзей его. Что ещё готовит ему ответ княжны? Он спешит и боится прочесть его; он кается, что писал к ней и до того дошёл, что желает в ней перемены чувств. Может быть, и произвела это в ней весть об его женитьбе. Кабы так?.. Чудный человек! Могущ, как море, и непостоянен, как оно с своими отливами и приливами: то безбоязненно ходят на дне его птички, то на разъярённых волнах своих поднимает оно корабли до облаков.
      «Мариорица предалась мне, – думает он, увлекаясь чувством прекрасного, пустившего уже во всём существе его сильные побеги, – Мариорица моя, но ещё не осквернена преступлением. А свет?.. Он считает её преступницею со дня рокового вечера. Свет! Это завистливое собрание личностей, готовое оклеветать всё, что только делается не для каждой из них, и поднять до небес всё, что ей льстит! Стоит мне победить себя, возвратить Мариорицу этому себялюбивому уроду, и, снова предмет его надежд и искательства, взлелеянная снова им, она выйдет чиста и непорочна из уст его, будто сейчас вышла из купели».
      Что за чародей человек, когда нужно ему оправдать свои проступки и помириться с судьбой! Как легко в мыслях своих расстановляет он на сцене мира актёров, разыгрывающих с ним драму его жизни, заставляет их говорить, действовать и чувствовать по-своему и ведёт эту драму к желанному концу! Какой он искусный лекарь для тех ран, которые сам наделал и растравил так мастерски! Но подумал ли ты, Артемий Петрович, что сердце, которое ты смесил в своих руках, по горячей прихоти своей, приняло уже форму, которую ты хотел ему дать, и отвердело в ней так, что ты можешь переменить её не иначе, как разбив? Подумал ли, что ты развратил уже несчастную девушку страстными речами, письмами, лобзаниями; что ты отдал её в добычу общественному мнению? А знаешь ли, что такое в твоё время общественное мнение? Эхо сильного и богатого, ротозей, который ловит мух и готов, смотря по намёку своего повелителя, назвать их соловьями или тарантулами, выточенное искусно до пустоты дерево, издающее звук, угодный камертону, в него ударяющему, обезьяна, повторяющая темпы временщика! Свет молчит, пока властелин его сковал ему уста грозою; но одно слово – и бесчестье бедной девушки, как ходячая монета, разойдётся по рукам черни, жадной к злословию. Знаю, что Мариорица ещё достойна обожания, но прибавь – обожания мудреца, не дающего своего суда по первым признакам и влиянию других. Глупое множество судит иначе, по одной наружности или как ему прикажут. Ты, забывшись, обнял кумира в глазах черни, и чернь перестала ему поклоняться и, бессмысленная, повергает его в прах. Ты восстановляешь его, снова служишь ему с благоговением, приносишь чистые жертвы, достойные божества, созидаешь ему храм до неба; но чернь говорит: «Кумир осквернён», – и бежит поклоняться другим богам.
      Зуда встречает Волынского и, не дав ему прочесть ответ княжны, рассказывает, с какими прекрасными намерениями триумвират друзей собрался на свой подвиг, как Перокин решался пожертвовать благополучием своей сестры делу общему, уничтожив брак её с Артемием Петровичем. Пристыженный таким великодушием, Волынский даёт обет не уступить им в благородстве, что бы ни заключалось в ответе Мариорицы. Он колеблется даже, не раскрыв письма, сжечь его. Но на дне сердца затаилась ещё любовь вместе с первородным грехом, любопытством, и он читает ответ княжны. Слёзы капают на письмо; он целует бумагу.
      – Нет, я недостоин всех этих жертв, – говорит он, отдавая Зуде письмо для прочтения. – Еду на свидание – не могу не ехать… Господи! Подай мне твёрдость. Друг! Молись за меня о том же.
      Но прежде чем он отправляется на это свидание, поручает Зуде вложить в расселину камня, в ограде Летнего сада, бумажку, на которой написано: «На днях, или я действую один!» Так приказал тайный, неизвестный друг на случай нужды в нём.
      Он едет в условленный час, но боится, чтобы клевреты Бирона не подшутили вновь над ним; он страшится за Мариорицу и молит все силы небесные сохранить её от новой беды, а ему не дать упасть в борьбе неравной.
      За несколько сот шагов до дому Апраксина оставляет Волынский свои сани. Ночь темна, он бредёт ощупью вдоль стен и у назначенного места становится на страже в пустой будке. «И теперь, – думает он, – должен я проститься навсегда с этой чародейкой, для которой было забыл отечество, друзей, жену, всё на свете, теперь, когда она отдаётся мне совершенно и лучшие мечты мои исполняются? Чем не пожертвовал бы я несколько недель назад, ещё вчера, за миг, который мне ныне обещан и которого страшусь! Но подвиг, мною затеянный, не свыше ли сил человека?.. Устою ли я против него? Друзья в тюрьме, отечество гибнет: вот мысль, которою должен я себя поддерживать».
      И вот он ждёт Мариорицу полчаса и более, в шорохе шагов запоздалого прохожего или ночного лазутчика, в шелесте ветра, в полёте птицы, в огоньке, блеснувшем и померкшем в одной из дворцовых комнат. Никого. Окостенев от холода, выходит он из своей засады… слышен говор… сердце у него замирает – всё опять замолкло: никого! Тихо, жутко, как на кладбище. Вдруг мимо его пронеслось что-то чёрное, как дух полуночный, как вихрь, и пахнуло на него ужасом; но, заметив его, остановилось, страшно взглянуло ему в глаза и захохотало так, что подрало его по коже и волосы встали дыбом. Он за привидением, хочет его схватить – привидение от него, и снова адский хохот рассыпается в тишине ночи, и ужас впился когтями в сердце и терзает его на части.
      – Опоздал! – каркнул наконец, будто над его ухом, зловещий голос, сопровождаемый свистом и скрежетом зубов. – Уж было проклятие!.. Но всё-таки ты пришёл поздно, голубчик!..
      Вне себя Волынский ищет схватить вещуна – и хватает один холодный воздух. Ему чудится, сыпал искры следом бесовский глаз и кто-то чёрным клубом кувыркался пред ним по снегу. Крест, охотничий нож спасут его от злого духа или человека; но что сделалось с княжною? почему не пришла она на свидание, ею самое назначенное? Не насмешка ли?.. Не может быть! Какое-нибудь несчастие задержало её дома или переняло на пути!.. Он идёт-таки ко дворцу, бродит долго около него – ни одной души, кроме часовых! К страху, к муке душевной присоединилось вскоре и чувство физической боли: мороз обул его ноги в ледяные коты, накинул на грудь ледяной панцирь, который кольцами своими дальше и дальше врезывается ему в тело. Нет сил терпеть более! Он возвращается к своим саням с тяжёлою ношею страшных воспоминаний и ещё ужаснейшей неизвестности об участи княжны, проникнутый насквозь холодом, проклиная свою любовь, себя и всё в мире. Уж эта любовь начинает ему надоедать…
      С княжною вот что случилось.
      Нетерпение любви заставило её выйти из дворца несколькими минутами ранее назначенного для свидания времени. Её нельзя признать в одежде горничной; такой прелестной субретки ещё свет не видывал. Любовные проказы так же обыкновенны во дворце, как и в хижине, и её пропустили вместе с Груней без препятствий тем легче, что надзор за нею, как мы сказали, уже, был снят по повелению герцога. Но шаг за дворцовое крыльцо – и её ожидает присмотр более строгий, более неусыпный, заменяющий целую сторожевую цепь, самую исправную полицию, превосходящий своею бдительностью даже шпионов Бирона: это присмотр матери. Сердцу Мариулы дана весть, что дочери её грозит беда, и она с первою тенью ночи на бессменной страже у маленького дворцового подъезда. Никто не смеет её отгонять: она купила это право заслугами Липману.
      Всё существо её обратилось в слух. Видите ли, как она из-за колонны вытягивает шею, будто пеликан из гнезда своего, стерегущий птенцов от хищного зверя; видите ли, как сверкает её одинокий глаз и роет во мраке и удит в нём предметы, как она жадным ухом прислушивается ко всему, что только движется. Сквозной ветер от Невы хлещет её крылом по лицу, мороз прохватывает до сердца, коробит её – Мариула терпит. Одна мысль держит ещё теплоту жизни в её груди: она, может быть, спасёт дочь свою от погибели. Бедная греет попеременно руки то под мышками, то своим дыханием; она боится переминаться, чтобы не заскрипеть по снегу ногами. Бьёт зуб об зуб, как у собаки, окоченелой от холода; мысли мутятся, но одна из них не покидает её – мысль о спасении дочери. Вот идут… Сходят с лестницы две женщины… оглядываются… Ветер пахнул на лица их беглый свет от фонаря: одна из них – Мариорица; это она, сердце матери не могло ошибиться. Дано им несколько шагов вперёд, и в несколько прыжков цыганка догнала их.
      – Куда ты, барышня? – спросила она встревоженным голосом, остановив княжну за рукав шубы.
      Мариорица хотела бежать, но, узнав голос цыганки, остановилась.
      – А, это ты? – сказала она. – Как ты меня испугала! Что, отдала?.. Будет?..
      Этот вопрос всё объяснил матери.
      – Отдала… Но ты не пойдёшь далее! – произнесла Мариула глухим, но твёрдым, повелительным голосом, стиснув ей руку своею.
      – Какая царица!.. Пусти ж!.. Тебе что за забота?
      – Мне, мне много заботы. Ни с места, говорю тебе, или я тебя опозорю, закричу слово и дело, созову народ, встревожу дворец, весь город.
      – Проклятая цыганка!.. Хочешь денег? Мало, что ль, тебе дано?
      – Нет, мне дано много… над тобой, видишь, там на небе, откуда блестит звёздочка, – произнесла Мариула вдохновенным голосом; потом, силою отведя её от Груни в сторону, наклонилась на ухо и сиповатым шёпотом в исступлении прибавила: – Я… мать твоя. Вспомни табор цыганский, пожар в Яссах… похищение у янычара, продажу паше, уродство моё, чтобы не признали во мне твоей матери: это всё я, везде я, где грозила только тебе беда, и опять я… здесь, между тобою и Волынским: слышишь ль?
      Она говорила, и, казалось, вся утроба её трепетала; в горле её бился предсмертный колоколец.
      В этих словах было столько могущества, столько ужасной истины, что княжна в каком-то очаровании, в каком-то непонятном убеждении, что это её мать, не показывая ни радости, ни печали, не говоря ни слова, уничтоженная, машинально повлеклась назад во дворец. Но цыганка изнемогла: жестокость ударов, нанесённых ей в такое короткое время, беспрерывная душевная тревога, страх за дочь, ночи без сна на холоде, дни без пищи, проклятие дочери, мысль, что погубила её, открыв, что она, цыганка, её мать, помутили тут же рассудок. Бедная мать!
      Мы рассказали уж, как она, в первом припадке своего сумасшествия, встретила Волынского и столько напугала его.

Глава X
ВОТ КАКОВЫ МУЖЧИНЫ!

      Aussi tu me dois plus que de
      l'amour… tu dois m'aimer comme
      matresse et comme mere…
      entends-tu, Henri, il у va de ton
      honneur… car c'est une chose
      sainte et sacree qu'un tel amour.
Sue

      Что скажет ему Мариорица в оправдание? Что может она сказать? Она встретила свою мать-цыганку – не так ли? Тогда как Волынский хочет развестись с женою для того, чтобы жениться на ней, жениться, однако ж, на княжне, любимице государыни – не на цыганке же! Чтоб ему принадлежать, она готова идти к нему в услужение; её любовь выдержит все превратности судьбы, все пытки; но выдержит ли это испытание его сердце? Ужасная ночь! С какою безотчётною радостью шла она в объятия друга, и вместо сладкого поцелуя прожгло всё её существо клеймо позора. На какие жертвы решалось пламенное дитя Востока и чем вознаграждена за это!.. Она горько плачет, она смочила всю подушку слезами, хотела б выплакать на ней своё сердце, свою жизнь. Но мысль расстаться с ним, как бы то ни было, хоть смертью, для неё ужаснее всего.
      Дочь цыганки!.. От одной мысли об этом кровь останавливается и стынет, рассудок мутится. Но полно, говорено ли это было?.. Слышала ли она точно эти слова? Если и сказано, не обман ли из каких-нибудь видов?..
      «Нет, – говорит Мариорица сама с собою, – всё это слышала я, всё это слишком горькая правда! Так – помню, будто во сне, телегу с навесом из грубого холста, тёплую грудь и тёплые лобзания женщины, пожар и опять эту женщину в борьбе с янычаром, похищение, завет и опять её, и везде её. Кто ж это всё, как не мать?.. Понимаю теперь и первое страшное свидание наше здесь в Петербурге, и робость её, и жаркие ласки, которые только может выдумать мать и которых мне было так стыдно, не знаю отчего. О! с какою нежностью, с какою любовию целовала она мои руки, и я не понимала, почему посторонняя женщина меня так любит. За деньги Волынского, – думала я. Неужели сердце можно купить до такого притворства? Пускай придёт она, я сама расцелую её руки сто, тысячу раз, оболью их слезами… Только чтоб никто этого не видал – чтобы он не узнал! Да она этого сама не потребует. Понимаю теперь и заботы обо мне, и брошенные деньги, будто обожгли они её. Самая эта ночь не доказывает ли её любви? Она говорила, что изуродовала себя для меня ж, – наверно, чтобы не признали во мне её дочери. Волынский сказывал ведь мне когда-то, что видел женщину, на меня очень похожую: он говорил, конечно, про неё! Добрая мать!.. Чем я тебе заплатила за это? Постыдными поручениями, проклятием!.. Господи милосердный, возьми назад моё безумное слово!.. Матушка, прости меня! Добрая, несчастная мать! Несчастная дочь! Видно, обе родились под злополучною звездою!»
      Так говорила сама с собою Мариорица, обливаясь слезами. На все вопросы Груни отвечала она только, будто цыганка сказала ей, что Артемий Петрович не мог прийти на свидание.
      Роковая тайна была похоронена на дне сердца, но с этого дня червяк смерти засел уже в нём. Правду говорила когда-то Мариорица цыганке – первый поцелуй сжёг её.
      На другой день после этого происшествия сидел Волынский дома в своём кабинете, озабоченный участью своих друзей, преданных суду, и ломая себе голову, как бы скорее распилить цепи на них и России. Поверенный камень, на углу Летнего сада, отвечал ему: скоро, очень скоро, ныне, завтра, на днях или никогда!
      – Не скрою от вас, – говорил Зуда кабинет-министру, – что я работаю вдвоём, даже втроём; но клянусь вам, что не могу ещё объяснить вам, кто мои сообщники или чей я сообщник. Скажу только, что один – мужчина, другая – женщина.
      – Не спрашиваю, кто вы, не хочу спрашивать, – отвечал Волынский, – боюсь ныне сам за себя… Действуйте, но только скорее, хоть бы стоило мне это головы.
      – О, Бог даст, мы спасём вашу голову, переменив теперь способы наших действий. Прежде, как вам известно, старались мы взбесить Бирона ледяною статуей и другими средствами, чтобы он нагрубил её величеству и вывел её из терпения; теперь хотим прямо к сердцу государыни, но путями тихими, вкрадчивыми, которые не могли бы её испугать и которых, однако ж, не могла б она избегнуть.
      Оставшись один в своём кабинете, Волынский предался тоске о прошедшем и какому-то тяжкому предчувствию. Голова его спустилась на грудь; чёрные длинные волосы пали в беспорядке на прекрасное, разгоревшееся лицо и образовали над ним густую сеть, сквозь которую глаза бросали отблеск пламенной и сумрачной души. В таком точно состоянии застали мы его, когда сотни разноплемённых пар являлись к нему на смотр. Много ли прошло тому времени? Ещё не было и праздника, для которого делался этот смотр, а чего не изведало с того дня его сердце, какого блаженства и мук оно не испытало! Он мысленно прошёл фазы своей безумной любви, и слёзы закапали из глаз.
      Свеча нагорела, думы сменяли думы; дремота отягчила его веки, и он заснул.
      Впросонках слышит суету в доме, потом скрип двери… Открывает глаза – и видит пред собою в сумраке женщину в пышном расцвете лет и красоты, с голубыми глазами, в которых отражается целое небо любви! Заметно, однако ж, что оно подёрнуто облаком уныния. Щёки её пылают, густые белокурые локоны раскиданы в беспорядке по шее, белой, как у лебедя. Боже! Не видение ли это?.. Это жена его!
      Волынский не смеет пошевелиться.
      Она стоит у дверей, как изгнанная пери у ворот рая; она смотрит на него с робостью, ищет чего-то в глазах его, просит, умоляет о чём-то и боится подойти. Никогда не казалась она ему так хороша! Любовь и ещё какое-то чувство, не менее горячее, но более чистое, вооружили её в эти минуты всеми своими прелестями для победы над неверным.
      В смущении продирает Волынский глаза.
      – Ты не узнаёшь меня, Артемий Петрович? – говорит она ему, смягчив упрёк нежностью выражения, и слёзы заструились по её лицу. – Ты не выгонишь меня теперь; разве выбросишь меня мёртвую, истоптав прежде своими ногами; но знай… ты погубишь со мною своего младенца. Я пришла к тебе на суд мужа и отца.
      – Наташа! Милая Наташа! – мог только произнести Волынский, и она в объятиях его. И он увлекает её к себе на колена, прижимает её руки к сердцу, целует её в очи и уста. Она прильнула к нему всем существом своим, обвилась около него, как плющ, то прижимает его страстно к груди своей, то посмотрит ему в очи, не веря своему счастию, то милует его, резвится, как дитя, убирает его кудри, потопив в них свои розовые пальчики, то путает с их чёрною смолью лён своих кудрей.
      – Милый Артемий! – говорит она, упоённая чистым восторгом, – вижу, ты меня любишь по-прежнему… А как они мне солгали, жестокие!.. Будто ты… нет, нет, язык не двигается, чтобы выговорить их ложь. Не верю! Они, может статься, хотели испугать меня и заставить скорее приехать. Но ты простишь меня, когда узнаешь, зачем я так мешкала.
      Она потупила свои прекрасные глаза и покраснела, как девушка.
      – Видишь, – прибавила она, взяв его руку и приложив её под сердце, – здесь наше дитя… ты отец его!
      Только тот, кто в первый раз носит это имя, может понимать всё высокое этого слова, всё его очарование. Но Волынский боится верить и предаться новому чувству: оно так неожиданно! Не обманывает ли жена, чтобы более привязать его к себе? Она знает, как он желает детей.
      – Ты не веришь, друг мой?.. – Тут она взглянула на образ Божьей Матери, стоявший в углу в киоте. – Поверь ей!.. Возьми, положи свою руку, вот здесь… слышишь, как трепещет твоё дитя, будто рыбка; он отозвался своему отцу, он тебя приветствует… Я сама не верила, когда поехала в Москву, долго не верила. Но когда узнала совершенно, что я мать… не ведаю, что со мною делалось от радости; счастие моё было так велико, что я не смела ему предаться и потом боялась его потерять. Я прибегнула к Богу, к святым угодникам его с молитвами сохранить наше дитя; ездила к Троице на поклонение Сергию-чудотворцу, в Киев к почивающей там святыне, в Нилову пустынь. Для чего ж другого оставаться было мне так долго без тебя! Но везде мысль о тебе меня не покидала; на пути, в храмах Божьих, у святых гробниц ты был со мною; везде молилась о тебе, о твоём здоровье, о твоей любви ко мне. Думала, как ты обрадуешься неожиданной вести – тебе так хотелось детей!.. Пишу к тебе письмо об этом; но ты, видно…
      – Не получал, друг мой!
      – Злые люди! Как они искусно работали!.. Не получал?.. И вот причина твоего молчания. Но я всё-таки не переставала думать, как тебя это обрадует. И вдруг в Москве говорят мне, что ты полюбил какую-то молдаванскую княжну… брат мой пишет, что ты хочешь… Господи! Не понимаю теперь, как у меня достало сил жить после этого письма… он писал, что ты хочешь развестись со мною. И брат сам уговаривал меня, для какого-то общего блага, согласиться на этот развод. Меня с тобою разлучить?.. О! Они не знают меня! Пускай сам Бог придёт развести нас!.. – Наталья крепче обвила его своею рукою, как будто боролась ещё, чтоб его не отняли у неё. – Злодеи! Едва не убили меня, наше дитя. Не знаю, как я всё это перенесла. Я молила Пречистую Деву-Богородицу сохранить тебя от этого убийства; едва не выплакала душу свою в молитвах. Милости её велики: всё, что насказали мне о тебе, – ложь, я это вижу, я это чувствую по твоим ласкам. Хочу думать, что всё это был сон ужасный! Повтори мне, милый Артемий, что это всё солгали злые, завистливые люди, что ты любишь меня по-прежнему!
      – Да, милая, душа моя, это всё ложь, – повторял Волынский, осыпая её самыми пламенными ласками, от которых она убиралась в лучшие цветы счастия, как невеста к венцу, и горела неизъяснимым восторгом. – Может статься, это вышло оттого, что я пошутил с одною полоненной княжной… но божусь тебе, это была шалость, глупость, вспышка одинокого сердца, развлечение от скуки без тебя… Негодные! Стоило ли из этих пустяков пугать тебя!.. С чем могу я тебя сравнить, тебя, прекрасного, бесценного друга!.. Как сладко любить без боязни! Ни Бог, ни люди не мешают нам.
      Может быть, вспомнил он в это время вчерашний мороз, страх и муки.
      – Восторги наши так чисты, а кто нам мешает быть самыми страстными любовниками? Не правда ли?
      – О! Я буду молить Бога дать мне уразуметь всё, что есть прекрасного, дорогого в любви на земле и в небе, соберу в груди моей все сокровища её, весь мир любви, отрою все заповеданные тайны её и буду истощать их для тебя, милый друг! Сердце научит меня находить для тебя новые ласки, каждый день изобретать новые.
      – Бесценная!.. Нет, я тебя не знал! – И в забвении страсти он хотел сказать: и я мог променять тебя!.. но остерёгся. – Так у нас будет дитя, милое, прелестное, похожее на тебя? Может быть, дочка!
      – Нет, я подарю тебе сына, такого же пригожего, статного, как и ты. Посмотри, сдержу ли слово!
      С этих минут любовь и счастие семейное водворилось в доме Волынского, и Мариорица была забыта.

ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ

Глава I
ЛЮБОВЬ ПОВЕРЕННАЯ

      Когда Зуда говорил, что из любви Мариорицы построит лестницу хоть на небо, он знал, что говорил. Поспешая воспользоваться этою любовью для своих видов, написал следующее письмо к княжне:
      «Обстоятельства, в которых находится господин Волынский, заставляют адресоваться прямо к Вам без околичностей.
      Я, Зуда, секретарь и друг его; от меня ничего не имеет он скрытого. Этот приступ достаточен, чтобы меня выслушать. Вам известно, что друзья Артемия Петровича за смелую выходку против герцога курляндского посажены в крепость и ждут там своего смертного приговора. Не миновать этого ж и Артемию Петровичу, если какая-нибудь могучая рука силою чудотворною, силою беспредельной дружбы или любви не оградит его заранее и сейчас от удара, на него уж нанесённого. Требуется высокая энергия, самоотвержение, готовое на все жертвы. Угадываю, скажете Вы: мне предстоит этот подвиг, и никому другому.
      Так Вам, княжна, Вам, благороднейшее, возвышенное существо, предлагаю этот подвиг; Вы позавидуете, если он будет предоставлен другому. Может статься, нужно броситься прямо в огонь; но это единственное средство спасти человека, который Вам так дорог, не говорю уже – необходим для России. Не упоминаю Вам о благе человечества в этом случае: Вы этого теперь не поймёте. Представляю только гибель любимого человека, обращаюсь только к сердцу Вашему и, уверен, скорее достигну, чего хочу. Грустно, больно было бы мне, да и напрасно объяснять вам, что появление Ваше в Петербурге, Ваши наружные и душевные совершенства, которым никто не мог бы противиться, отняли у нас государственного человека, вырвали краеугольный камень из-под храма, начатого им во имя спасения отечества. С тех пор как он узнал Вас, он забыл все святые обязанности свои, изменил супруге, друзьям, чести, Богу. Враги его воспользовались слабостью его, или страстью, чтобы сделать её орудием своих козней. Но да идут мимо Вашего сердца эти слова. И пойдут они наверно мимо! Всё это для Вас вздор; Ваше сердце не поймёт теперь ничего из этого. И потому не говорю: возвратите его святым его обязанностям, – напоминаю только гибель любимого человека, твержу только: спасите его от плахи и унижения, которое для него ещё ужаснее смерти.
      Минуты дороги. Вот в чём дело!
      Вы найдёте здесь две бумаги. Постарайтесь всячески, чтобы государыня их увидела и прочла, но под условием, чтобы Бирона при этом случае с нею не было. Да благословит Вас любовь на этот подвиг! Провидение, конечно, Вас назначило спасти любимого человека от гибели и позора. Что может быть сладостнее этого для Вас, существо необыкновенное!
      Но каким образом – спросит Вас государыня – достались Вам эти бумаги? Учитель Ваш Тредьяковский – скажете Вы – оставил у Вас книгу (которую при сём посылаю); перебирая листы её, нашли Вы бумаги и при них записку (тоже здесь прилагаемую). С Тредьяковским мы уже сделаемся на случай, если б потребовали его к государыне налицо для допроса. Записку можете ей показать. Вручаю Вам судьбу А. П.».
      «Если Вы любите государыню, – сказано было в особой записке, – если Вам добрая слава её и спокойствие дороги, вручите ей осторожнее вложенные в книгу Тредьяковского бумаги, но только тогда, когда не будет у неё злодея Бирона».
      Всё это перешло через руки негра Волынского в руки черномазой его приятельницы, жившей во дворце, и никто не видал, какими путями эта посылка закралась на грудь Мариорицы.
      Как дорого ей это поручение!.. Не другому кому, не жене его вручён залог его спасения. Ей, одной ей!.. Провидение знает, что она любит его более всех на свете. Как радует её, возвышает это поручение! Она забывает уж своё горе, бедственную ночь, мать: спасение милого Артемия тут, у сердца её, тут он сам, его жизнь, его спокойствие, счастие, честь! Какая нужда для неё, что она цыганка: она выше всех в мире, – она спасительница милого человека! «Он узнает, – говорит сама с собою Мариорица, – что всё это я, не кто другой, для него сделала. Ещё прикажите что-нибудь, господин Зуда, но только именем его, и вы увидите, буду ли уметь исполнить».
      И глаза этого прекрасного создания разгорались огнём неземным, и щёки её пылали. С каким восторгом примеривает она себе терновый венец, ей так расчётливо предлагаемый! А Волынский что делал в это время? Забывал её в объятиях той, которой некогда изменил для неё ж, дочери фатализма. Что ж была его любовь, пылкая, безумная?.. вы легко отгадаете. Не ошибался и в этом случае Зуда!
 
      Вечер во дворце.
      Государыня необыкновенно тосковала во весь день. В ушах и сердце её отзывались смелые истины, сказанные её вельможами. Несчастия России, если и вполовину существовали, как ей изобразили, налегли на грудь её, и без того растерзанную болезнями и привычкою к предмету недостойному. Освободиться, однако ж, от него не имела сил и лучше решалась терпеть муки, которым сама себя обрекла. Бирон, понимая очень хорошо своё настоящее положение, был весь день неотступно при ней, окружал её своею заботливостью и изыскивал средства рассеять тучу, налёгшую на чело императрицы… Стрельба в цель в галерее, нарочно для того устроенной, карты, шуты, дурочки – ничто не могло её рассеять. Наконец она объявила герцогу, что очень нездорова и желает остаться одна.
      Спросив руку княжны и опираясь на неё, государыня перешла в свою спальню.
      – Дитя моё, – сказала она, подвигаясь к креслам, стоявшим возле кровати, – как стучит у тебя сердце! Так и бьёт мне в руку. Здорова ли ты?
      – Здорова, – отвечала Мариорица, встревоженная приближением роковой минуты, в которой должна была решиться участь любимого человека, – но беспокоюсь о вас.
      Вместо ответа Анна Иоанновна с нежностью пожала ей руку и едва дошла до кресел, в которые тяжело рухнулась. Она велела было позвать камер-девицу, чтобы подать ей другие кресла, на которые обыкновенно клала больные ноги; но Мариорица с какою-то упрямою заботливостью сама спешила всё это исполнить, стала возле неё на колена и начала слегка поводить ладонью то по одной, то по другой ноге государыни, как это делалось каждое утро и вечер для облегчения её страданий. Детские попечения её заметно были приятны Анне Иоанновне.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52