Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Романовы. Династия в романах - Петр Великий (Том 2)

ModernLib.Net / Сахаров А. / Петр Великий (Том 2) - Чтение (стр. 41)
Автор: Сахаров А.
Жанр:
Серия: Романовы. Династия в романах

 

 


      – Как же ты допустила?
      Марта надменно выпрямилась:
      – Не весьма ли ты кричишь на женщину, которая в одной опочивальне спит с государем российским?
      Слова эти несколько охладили пыл Александра Даниловича. Он ткнулся горячим лбом в ладонь и крепко задумался.
      Что, если Монс одолеет Марту? Всё тогда погибло. Проклятая немка обратит их в прах. Могла же она когда-то с самим Петром делать всё, что хотела! Правда, государь был тогда юн, его не окружала ещё верная стая птенцов и советников, он только присматривался к жизни, – но всё же… Надо было действовать сейчас же, не теряя ни минуты, пока не поздно.
      Меншиков неслышно поднялся и, распахнув дверь, зорко вгляделся в сумрак сеней. По углам, далеко от терема, прислонившись к стене, дремали дозорные. Он тихо окликнул их и, убедившись, что никто его не слышит, вернулся к Марте, что-то горячо зашептал ей на ухо.
      – Ну как тебя не любить? – воскликнула Марта и, вскинув руки, повисла у него на шее.
      – Погоди, – отмахнулся «птенец». – Покудова спит Пётр Алексеевич, я и почну сие дело. Мигом обернусь.
      Он приложился к руке хозяйки и уверенно направился к выходу.
      Запахнувшись в потрёпанный халат из китайской нанки , Пётр сидел на кровати и внимательно слушал успевшего уже побывать где надо и вовремя вернувшегося Меншикова. На маленькой, собственной работы царя, скамеечке скромненько сидела Марта.
      – Ныне все козни Карловы как на ладони у меня, государь. Идёт он на нас через Украину. Сие верно, как нынче суббота.
      – Идёт! – фыркнул Пётр. – Про то и нам ведомо. Посему две заботы у нас. Не допустить бунту на Украине, сие перво-наперво. И ещё – не дать Карлу, ежели он у нас объявится, с Левенгауптом соединиться.
      – Про то и вся думка, Пётр Алексеевич! Весьма я в сумлении против Мазепы. И дьяку, что от Петра Андреевича Толстого из Константинополя прибыл, тоже верь, государь. Правду сказывает Толстой, снюхался Карл с турецким султаном. Не зря ж похваляется – я-де парадом по России пройду, а в Москве, в Кремле, на роздых остановлюсь…
      – Молчи! – гневно прикрикнул Пётр. – Через меру, видно, зазнался, что смеешь при мне такую хулу повторять!
      Вечером был собран военный совет, на котором царь объявил, что сам едет в армию.
      По случаю отъезда государя князь-кесарь устроил прощальный пир. Но Меншиков, вместо того чтобы поехать к Фёдору Юрьевичу, отправился, едва лишь стемнело, в Преображенское к царевичу Алексею.
      – Поздорову ли, херувим?
      Алексей молча поклонился.
      – А и сдал же ты, Алексей Петрович! – с притворным участием вздохнул Меншиков. – В гроб краше кладут.
      Царевич в самом деле был жалок: впалая грудь, вытянутое восковое лицо, в семнадцать лет – морщинистая и дряблая кожа на шее, сбившиеся от пота и грязи длинные волосы, ниспадающие на узенькие плечи, острый, точно неживой подбородок.
      «В гроб краше кладут», – повторил Меншиков про себя уже не участливо, а с какой-то злобной радостью.
      Алексей засуетился.
      – Не голоден ли? Уж я так рад, так рад тебе, Александр Данилович!.. Пожалуй, Александр Данилович, садись, – говорил он быстро и заискивающе, обеими руками хватаясь за грудь.
      Меншиков никогда не приходил к нему с добром – то передавал, что гневается отец, то усаживал за науки и бил смертным боем по малейшей жалобе учителя-иноземца, то заставлял огромными кубками пить вино и плясать в кругу голых дворовых девок. Царевич выполнял всё это беспрекословно. Сам Пётр строго-настрого приказал ему ни в чём никогда не перечить Александру Даниловичу и слушаться его как «Господа Бога».
      – Ты сядь! Пожалуй, Александр Данилович, сядь…
      – Сам-то ты садись, херувим. И… чего ты уставился на меня, как на дух на загробный?
      По лицу царевича пробежала судорога. Он с трудом поднял руку, перекрестился и улыбнулся тихой, больной улыбкой.
      – Не серчай, Данилыч… А чего я спросить хотел у тебя…
      – Спрашивай.
      – Я по чистой совести. Не в сетование и не во зло… Пошто, как вижу кого, кто от батюшки, сердечко моё таково часто – тук-тук, тук-тук. И все стучится, стучится, а перстам в те поры студёно-студёно.
      – От лукавого сие у тебя, – не задумываясь, ответил Меншиков. – Больно много божественного вычитываешь, перемолился. А от батюшки не вороги, но други с любовью к тебе хаживают, уму-разуму учат.
      – Вот и мне так сдаётся… Не инако от лукавого, – вздохнул Алексей. – А я не в хулу… Ах, да садись же, не мучь!
      Александр Данилович присел, но от хлеба-соли отказался.
      – Недосуг, херувим. Я на малый часок. Не лясы точить, а с повелением.
      «Ну, так и есть, – чуть не заплакал царевич, – принёс беду». И, не в силах сдержать зябкой дрожи, переспросил чуть слышно:
      – С повелением?
      – Наказал государь обрадовать тебя лаской. В Смоленск отправляет. Утресь же поедешь. Потому война у нас, и вместо тебе не Псалтирь читать монаху подобно, но ратное дето творить.
      – Я воли батюшкиной не ослушник… Токмо чего я не видел в том Смоленске? Иль без меня мало людей?
      – В Смоленске, в Минске да ещё в Борисове пала честь тебе провиант заготовить и рекрутов набрать.
      Сказав это, Меншиков встал, церемонно поклонился и исчез.
      Царевич бросился было за ним, но у самого порога решительно остановился.
      – Вот так оказия, Иисусе Христе, – обиженно забормотал он. – Куда же мне, хилому, рекрутов набирать?
      Из соседнего терема вышел сухой и длинный обер-гофмейстер Алексея, Гизен.
      – Ви звайль?
      – Не, – замотал головой Алексей и тут же виновато потупился. – А может, и звал…
      Гизен ухмыльнулся.
      – Как рюсс говориль? Лёгкий помин? А?
      – Пришла?! – бросился царевич к двери.
      – Принцесс Трубецка пришель.
      В терем впорхнула зазноба Алексея, княжна Трубецкая.
      Два гнедых жеребца, запряжённых в лёгкие сани, во весь дух мчали Меншикова к Немецкой слободе. Спускалась студёная, глухая московская ночь. Улицы быстро пустели. Редкие прохожие, тревожно озираясь по сторонам и стремясь держаться подальше от заборов, торопились по домам. Порою доносились издалека пьяная песня, грязная ругань. Возница Александра Даниловича неистово стегал лошадей. Седок одной рукой крепко сжимал черенок сабли, а другой держал наизготове топор. В Москве так ездили все, кому была дорога жизнь. По ночам на всех углах подстерегала напасть. Москва разбивалась на два лагеря – нападавших и оборонявшихся. Повсюду шныряли разбойные. Голод делал их отчаянными и бесстрашными.
      У самой слободы Меншиков легонько ткнул возницу в спину и на ходу легко выпрыгнул из саней.
      Перед ним раскинулась ровная, как линейка, улица, освещённая ложившимся от окон мягким голубоватым светом. Слух уютно, по-домашнему ласкали колотушки ночных сторожей.
      Не успел Александр Данилович сделать и двух шагов, как перед ним выросли занесённые снегом фигуры. Меншиков замахнулся было топором, но, уловив немецкий говор, тут же успокоился.
      Признали его и сторожа.
      – О, пожалюста, дорогой гость. Мы ошен вас просим, – приветствовали они его и почтительно расступились.
      Топор полетел в сани. Возница переложил его к себе под сиденье и пустил коней шагом. Монс уже собиралась спать.
      – Если не государь – не пускать! – крикливо распорядилась она, услышав стук в дверь, и на всякий случай, взяв с комода флакон, надушила подмышки и грудь.
      В сенях зашумели. Кто-то крепко выругался. Анна Ивановна прислушалась, и её маленький ротик скривила злоба. Она узнала Меншикова по голосу.
      – О, какой дур! – произнесла она с нарочитым гневом по-русски. – Не слюшай её, она всегда путайт. Такой глюпый дур.
      Поздний приход непрошеного гостя заставил её насторожиться. Меншиков это сразу заметил по слишком уж подчёркнутой готовности хозяйки провести с ним «за бокаль вина хоть цели нош».
      Разговор, однако, долго не клеился. Немка была уверена, что гость заговорит о Петре, но Меншиков, к удивлению её, даже не заикался о государе.
      Допив вторую бутылку подогретого красного вина, он поглядел на этикетку и приятно осклабился:
      – Добрая марка! Прусская.
      – О, ви заграниц научилься наш язык? – удивлённо сдвинула она подбритые золотистые брови.
      – Куда уж нам! – смущённо отмахнулся Александр Данилович. (Он терпеть не мог, когда с ним говорили о грамоте, которая никак, несмотря на все его старания, не давалась ему.) – А только видывал я таковские бутылочки у посла прусского Кейзерлинга…
      – У Кейзерлинг? – стараясь придать своему голосу целомудреннейшую невинность, переспросила Анна Ивановна.
      Но от Меншикова не ускользнуло мимолётное беспокойство, отразившееся на лице немки. Он изысканно поклонился:
      – У него… Отменная марка! Дозвольте ещё единую опрокинуть.
      – Я ошен прошю. На здоров.
      Подняв налитый бокал, гость прищёлкнул языком и вдруг рассмеялся:
      – Был я, Анна Ивановна, у него давеча. И забавник же он! Так распотешил – любо-дорого! Виршу читал мне, да по-нашенски. Со смеху чуть не разорвало меня.
      Александр Данилович отхлебнул из бокала и, кривляясь, прочитал:
 
Ви, старюшка мой любезни!
Ви не может понимайт,
Как приятно и польезно
Рюмка водки выпивайт.
 
      – Ха – ха – ха! – захлебнулся он смехом. – Вот так уважил!
      Всё тело его содрогалось. Не смеялись только глаза. Они стали как будто глубже, темней, взгляд их пронизывал насквозь. Анне Ивановне сразу стало ясно, зачем пришёл к ней царёв любимец. «Узнали! – помертвела она. – Всё кончено. Он мне погибель принёс».
      – Узнали, голубушка, – точно прочитав её мысли, подтвердил Меншиков. – Не обессудь, проведали добрые люди, как ты царя на посла променяла.
      Бокал будто нечаянно вывалился из рук Меншикова и, стукнувшись о край стола, разбился; тёмным кровавым пятном расползлось по скатерти пролитое вино. Подвинувшись вместе со стулом вплотную к хозяйке, Александр Данилович спокойно, точно разговор шёл о настоящем пустяке, продолжал:
      – Человек я русский, не хитрый, лукавства не ведаю и зла ни на кого не держу. Весь я тут.
      – Чего ви желайт? – едва дыша, поднялась Монс.
      – Присоветовать вам желаю осторожнее в аморы играть. Ишь, ведь даже жалость берёт, на чём поскользнулась. На ровнёхоньком месте… Кого сей вирше государь обучил? Не тебя ли одну? А откель посол её знает, коли опричь государя да тебя никому не может быть она ведома?
      – Не я обучиль! – крикнула Монс. – Непрафда, не я!
      – Ну, не ты так не ты… Мне-то что. А только хитёр твой посол, да не очень. Он секретарю похвалялся, а секретарь медресе своей. А медресса второму полюбовнику своему, а полюбовник куме. Так и пошло.
      «Что делать? Боже мой, что делать? – мысленно призывала Анна Ивановна Бога на помощь. – Всё кончено, всё…»
      Александр Данилович заторопился:
      – Разболтался я… Прощайте, Анна Ивановна.
      – Зашем ви пришель? Убить или помогайт? – вдруг спросила немка.
      – Как прикажете, Анна Ивановна.
      – Не надо шютка. Ви не может шютить, когда человек имейт большой несчастье. Я хочу, чтоб ви мольчаль… чтоб царь не знайт ничего. Ви будут мольчайт?
      Александр Данилович высоко, в деланном изумлении, поднял плечи:
      – Я? Да за кого вы меня принимаете? Да нешто я младенчик? Нешто дела не разумею? Хоть режь меня на куски, а я государю… – он проглотил слюну и сладко зажмурился, – я государю всё расскажу. Как перед Богом!
      Он вдоволь налюбовался отчаяньем немки и прибавил:
      – Едина дорога тебе очиститься перед государем моим – идти с послом под венец.
      – Но ми с Кейзерлинг только это ждём, – встрепенулась Анна Ивановна. – Ми давно думайт, абер мы не знайт, как сказать это царь. Ми ошен боится.
      Она опустилась на колени и, прижавшись щекой к сапогу гостя, позабыв гордость и честь, униженно заплакала.
      – Помогайт нам! У менья много золот, брильянт. Я всё отдам!
      Расстались они задушевнейшими друзьями.
      Всю дорогу, пока неслись сани к хоромам князя-кесаря, с лица Меншикова не сходила самодовольная улыбка. Жалел он лишь о том, что отказался принять задаток – бриллиантовое колье, которое со слезами навязывала ему немка. «Какого черта я вдруг ангела бессребреника изобразил! – корил он себя. – От этакого добра, дурак, отказался». Но тут же он утешался тем, что «всякому овощу своё время» и что его от него не уйдёт.
      У ворот усадьбы князя-кесаря Меншиков выпрыгнул из саней и побрёл пешком через заваленный отбросами двор к хоромам. «Обряд вхождения в покои кесарского величества» придумал сам Пётр и всех «нарушавших чин» жестоко карал. Ромодановский, может быть, и понимал, что государь подшучивает над ним, но виду не показывал и даже кичился «особливым» своим положением.
      Поминутно оступаясь и проваливаясь в сугробы, Меншиков ощупью добрался к занесённому снегом крыльцу.
      Едва переступил он порог, как на него, поднявшись на задние лапы, с зловещим рычанием полез огромный медведь. В то же мгновение захлопнулась дверь, ведущая во двор, а вход в хоромы загородили гости и челядь.
      – Потеха-то… плоха ли? – выплыв из трапезной, чванно проговорил хозяин.
      Зверь наступал. Меншиков под дружный хохот гостей присел на корточки, готовый проскользнуть между лап медведя. Подоспевший государь приказал ему встать. Александр Данилович вздумал молить о пощаде, но увесистый пинок сапогом заставил его подчиниться.
      – Ну-ко, витязь, со Господом гряди навстречу Михаиле Иванычу!
      Зажмурившись, Александр Данилович шагнул вперёд и снова остолбенел – уже не от ужаса, а от удивления: медведь пригнулся, взял в обе лапы золочёный кубок, на стенках которого распластался двуглавый орёл, и, зачерпнув из бочки перцовки, с поклоном подал гостю.
      – Чтоб не кичился паренёк. Чтоб ко времени к кесарю жаловал, – приговаривал хмельной Фёдор Юрьевич, расставив широко ноги и стараясь удержать равновесие.
      Опорожнив кубок, Меншиков под весёлые шуточки протискался в трапезную.
      Прерванный пир продолжался. Пили все, но больше всех накачивал себя смесью наливок, пива, мёда и вин Ромодановский.
      Под утро хозяин и гости, свалившись в общую кучу, храпели под столом на полу. Только Пётр, обняв захмелевшую Марту и не вязавшего лыка Меншикова, тяжело шагал через двор на улицу к поджидавшим его саням.
      Бессонная хмельная ночь мало отразилась на государе. Разве чуть строже стало лицо да мешочки под глазами набрякли больше обыкновенного. До полудня царь выслушивал доклады, приводил в порядок дела, совещался с «птенцами», а к обеду собрал у себя всех ближних. Не хотелось ему только принимать английского посла.
      – На кой ляд он мне сдался! – сердился Пётр. – Да и что брехню слушать. Будто неведомо нам, что никакой торговый договор их не насытит, что они, проклятые, весь век зубы точат на Архангельский край!
      Однако, «чтоб не осерчал лукавец», государь послал и за ним. В трапезную чистенькая, надушённая и прилизанная, с дымящейся миской щей в руках, вошла Скавронская.
      Шафиров вскочил, готовый принять миску, но Марта отстранила его:
      – Всё вы да вы! И отечеству служите, и царю. Дайте мне хоть одному царю послужить.
      Польщённый Пётр приветливо усадил хозяйку подле себя.
      – Побудь ты со мной. Чать, не на день расстаёмся.
      Во всё время обеда царь и гости смеялись, рассказывали анекдоты, перекидывались шутками. Английский посол напрягал все своё умение, чтобы перевести беседу в нужное ему русло. Но сидевшие за столом словно вдруг отупели – на серьёзные вопросы либо не отвечали совсем, либо несли такую ересь, что у иноземца от бессильной злобы багровел затылок. Он ни на каплю не верил в «простоту подвыпивших азиатов». «Свиньи! – ругался он про себя. – Нарочно прикидываются пьяными дураками».
      Пётр то и дело подносил гостю кубок, восхваляя английского короля. Особенно восхищался он британским флотом.
      – Сих артей я ваш ученик. Во всей Европе не видывал я флота, аглицкому подобного.
      Посол холодно, с достоинством улыбался и, пользуясь удобной минутой, снова принимался через толмача за своё:
      – Строевой лес, если основать торговую компанию у Белого моря…
      – Отменное море! – перебивали его царёвы ближние. – Гораздо любо оно монахам нашим. Вот были такие Зосима с Савватием…
      «Тьфу! – делая вид, что любезно слушает, перегорал от возмущения посол. – Свиньи! Азиаты!» – и вслух говорил:
      – Зосима? Очень, очень интересно! Зо-си-ма.
      Потеряв надежду добиться хоть какого-нибудь толка, взбешённый, но внешне спокойный англичанин убрался восвояси.
      Дома, едва переодевшись, он принялся строчить донесение своему королю.
      «Здешний двор, – зло скрипел он пером, – совсем превратился в купеческий: не довольствуясь монополией на лучшие товары собственной страны, например смолу, поташ, ревень, клей и прочее, которые покупаются по низкой цене и перепродаются с большим барышом нам и голландцам, так как никому торговать ими, кроме казны, не позволяется, они захватывают теперь иностранные торговли; всё что нужно покупают за границей через частных купцов, которым платят только за комиссию, а барыш принадлежит казне… Я сегодня пытался говорить о строевом лесе, но они и слушать не хотят. Уж не собирается ли царь отдать леса в аренду какому-нибудь Меншикову или Шафирову, как он сделал уже с тюленьими промыслами? Русский царь очень заботится, чтобы его вельможи занимались торговлей и фабриками…»
      Кто-то осторожно постучался в дверь. Посол сунул донесение в папку.
      – Ах, это вы! – оживлённо поднялся он навстречу своему секретарю. – Есть новости?
      – Есть, сэр. Плохие новости, сэр. Мазепа боится, что его не поддержит плебс. Вольница не доверяет Мазепе. Они говорят, что боятся попасть из москальской кабалы в рабство к Карлу Двенадцатому и полякам. Очень плохие новости, сэр.
      – Так я и знал! – вскипел посол. – Этот азиатский народ сам не знает, чего хочет. Вам придётся ехать.
      Дипломат приказал заложить сани и через несколько минут уже мчался куда-то в сторону Немецкой слободы.

Глава 4
ВЕРИТ – НЕ ВЕРИТ?

      – Годи! – размахнулся Яценко и пребольно ударил себя кулаком по лбу. – Годи, кобыла ледаща! Годи, морда паскудная! Басурман! Так тебе! На! Держи!
      Бог ведает, сколько бы ещё наслаждался казак самоистязанием, если бы не ощутил вдруг приступа мучительной жажды.
      Он огляделся по сторонам. Пустота. Перед ним стог сена, дальше, за лугом – провал, словно конец земли, а в полусумраке торчит из провала колокольня. Сквозь лёгкий туман Яценке показалось, что висит она в воздухе и мерно, чуть-чуть покачивается От этого ему стало и чудно и страшно немного.
      «Хоть бы собака забрехала или коняка какая затопала», – вздохнул он грустно и приткнулся к стогу.
      Его начинала одолевать дрёма. Перед глазами вставала родная Диканька, его одинокая, бобыльская хатка, запущенный вишнёвый сад, всегда голодный беззубый Серко, заезженный любимый Буланый… И только припомнилась лошадь, сразу развеялся сон, стало легко, почти радостно. Он залихватски тряхнул оселедцем, перекрестился и, опустившись на четвереньки, пополз.
      Вскоре показались баштаны, плетни, а за ними – уютные белёные хаты.
      – Как грибочечки стоять! – умилился Яценко и снова перекрестился.
      Казак всегда любил свою Украину, но особенно дорога она казалась ему после долгих отлучек. Яценке нипочём были ни смерть, ни голод, ни черт. «Байдуже мне рахуба такая!» – искренно хохотал он. И ему все верили, зная его бесшабашную удаль. Боялся он одного: попасть в плен и расстаться с родиной. Три года, проведённые им когда-то давно заложником у крымского хана, извели его так, что он вернулся домой живым мертвецом. Тоска по «казацкому товариществу» иссушила его. А очутился в Диканьке – и всё зажило в какой-нибудь месяц. И запил же он тогда на радостях! До сих пор ещё вспоминают казаки те разудалые дни. Земля дыбом стояла, река вспять потекла, небо вертелось, как дзыга . Есть о чём вспомнить!
      И теперь, попав на рубеж родимой земли, он снова воскрес. Дудки! Москва далеко позади. Возьми-ка Яценку. Да ты его днём с огнём не найдёшь, ежели он у себя на Украине! Попробуй найди его, когда тут что ни хата, то убежище от врагов.
      – Коняку бы только, – вслух подумал казак, продолжая ползти к краю оврага.
      Вскоре перед ним открылось сельцо. Он деловито оглядел хаты.
      – Не богато живут… Хвороба тут, а не пожива.
      Мгла быстро сгущалась. В сумерках все дворы были похожи один на другой. Однако это была только видимость. Казак сразу нюхом угадал, кто как живёт.
      В полночь он подполз к облюбованной усадебке. Пёс, зачуявший его, высунул морду из будки, но Яценко одним ударом размозжил ему дубинкою череп. «А не лезь!» – шепнул он, словно оправдываясь, и направился к коновязи.
      Под утро он был далеко. Украденный жеребец, пугаясь разбойного посвиста и улюлюканья, мчал его бешеным карьером.
      Десятка за три вёрст от Диканьки казак променял коня на свитку и сапоги и отправился к Кочубею. По дороге встречались знакомые, расспрашивали, где он был, почему пропадал; гонец болтал все что приходило в голову, но ни слова не сказал правды.
      – К ляцкой королеве ездил. Дюже она просила себе мужа-казака.
      – И взяли тебя в короли? – хохотали дивчата и парубки.
      – Так я вам и казав. Брысь, голодранцы!
      Так с шуточками и песнями, он проходил через хутора и деревни, пока не очутился в Диканьке.
      Поравнявшись с хатой вдовы Параськи, он заприметил в окне хозяйку, лихо подмигнул ей и тут же, посреди дороги, пустился в пляс.
      Собралась толпа.
      – Ай да гайдамак! Ну и казаче! – ревели восторжённо люди. – Да откуда ты взялся, душа пропащая?
      – 3 Варшавы! У ляцкой королевы галушки куштувал.
      Его наперебой приглашали в гости, но он отказывался:
      – Сорок дней и сорок ночей ходил. Треба и отдохнуть.
      Чем ближе подходил он к усадьбе Кочубея, тем сильней охватывала его какая-то смутная тревога. «Верит царь или не верит? – снова проснулась позабытая было мысль. – А что ежели не верит?» Обидно было думать, что царь, чего доброго, считает его продажным человеком, которого можно купить для любого дела. А разве Яценко такой? Разве из-за корысти отправился он к Петру с челобитной? Не потому ли спешил он в Москву, что искренно, всеми помыслами желал добра своей родине?
      Генеральный судья увидел Яценку из окна и до того всполошился, что, позабыв осторожность, бросился к нему навстречу.
      – Гонец вернулся! – крикнул он жене. – Да гонец же приехал, Любовь Фёдоровна!
      Она догнала мужа в сенях, больно ущипнула его за плечо:
      – Я вот дам тебе гонца!
      В соседней горнице послышались тяжёлые шаги, и в дверях показалась лысая голова полковника Искры.
      – Яценко?
      – Он.
      Ловким, видимо привычным толчком загнав судью в горницу, Любовь Фёдоровна неторопливо выплыла на крыльцо. Яценко стоял посреди улицы и, широко разводя руками, что-то бормотал. Со стороны его можно было принять за пьяного – так нетвёрдо держался он на косолапых ногах.
      – Верит или не верит? – уже вслух вопрошал он пространство. – Верит – не верит?
      Тут он увидел наконец Любовь Фёдоровну, знаками подзывавшую его, и, кручинно вздохнув, направился вслед за ней. В хоромах он уселся между Кочубеем и полковником и слово в слово передал свою беседу с царём.
      – Так, так. – непрестанно кивала Любовь Фёдоровна, устроившаяся против казака, чтобы лучше было следить за выражением его лица. – Я ж так и думала! Я ж говорила, что не надо в Москву посылать.
      Искра заёрзал на стуле:
      – Как же не говорили? Вы одни и добивались. То мы с Васылем говорили, чтоб не посылать.
      Круглое лицо судьихи вытянулось от злобы. Слово за слово поднялся такой визг, что Яценко, опасаясь за целость своего чуба, шмыгнул под стол, а Искра самоотверженно заслонил своим жирным телом судью. Но Любовь Фёдоровна ловким ударом оттолкнула его и впилась зубами в плечо мужа. Тот завопил таким отчаянным голосом, что даже таившаяся за дверью Матрёна не выдержала, вбежала в горницу:
      – Мамонько, мамо! Что ты, мамонько!
      Появление дочери ещё больше взъярило старуху. Загремели столы, стулья, покатилась во все углы посуда из опрокинутой горки.
      – А и гетьманьска девка тут! Тоже за батьку! – взвизгнула старуха и обеими руками сгребла дочь.
      Учуявший свободу Кочубей кубарем выкатился в сени и скрылся в чулане под ворохом мучных мешков.
      – Где он? – не выпуская из рук дочерней косы, неистовствовала Любовь Фёдоровна. – Где он? Дайте мне его сюда! Матрёну на погибель с Мазепой спаровал, теперь и нас на погибель гонишь?!
      – Врёшь! – орал в ответ Кочубей, не вылезая, впрочем, из чулана. – Не греши перед Богом. Не паровал я их!
      Наконец, благоразумно придвинувшись к оттоманке, старуха в истерике повалилась на подушки.
      Воспользовавшись суматохой, Яценко выбрался из-под стола, стремглав выскочил на улицу и с досады так напился, что едва не умер под забором той самой хаты, из которой уворовал четверть ведра настоянной на тютюне, порохе и чесноке горилки.
      Искра суетился подле хозяйки, усердно дул ей в лицо, обмахивал платочком, целовал сморщенную жёлтую руку и униженно просил:
      – Любовь Фёдоровна, ну краля писаная моя да очнитесь же!
      Принесённый сенной девушкой ковш холодной воды стоял нетронутым. Искра знал, что стоит ему только притронуться к нему, как немедленно в его голову полетит все, что подвернётся судьихе под руку.
      – Вы присядьте, краля! – молил он. – Это же вредно так убиваться. Могут морщинки пойти на лице.
      После долгих уговоров судьиха расслабленно встала и, держась за полковника, подошла к оконцу.
      – Вже можно, пан, – освобождая Кочубея из-под мешков, шепнула старушка ключница. – Та не лякайтесь, бо вже тыхо…

Глава 5
КОЧУБЕЕВНА

      Матрёна, стиснув зубы, лежала в крохотной своей светёлке Всё тело её ныло от побоев, но ещё горше были ни на минуту не покидавшие её мысли об отце.
      Она не пропустила ни слова из того, что рассказывал давеча Яценко, и нисколько не удивилась его рассказу.
      Ещё пять дней тому назад в доме у Мазепы она случайно, сама не желая того, подслушала несколько слов из письма, которое гетман читал какому-то незнакомому ей человеку. Письмо это так поразило её, что она в первую минуту как бы потеряла рассудок. Она поняла, какая смертельная опасность грозит отцу, и виновной в этом признала себя: «То за мой грех карает Господь! До седьмого колена мстит Бог за прелюбодеяние».
      Мазепа нашёл её лежащей в беспамятстве перед киотом, привёл в чувство и долго выпытывал причину горя. На все его вопросы Матрёна отвечала одно:
      – Таточку видеть хочу… Стосковалась я по таточке своему…
      Мазепа немедля снарядил её в путь.
      Девушка знала, что у родителей её ждут побои, позор и непрестанные, более невыносимые, чем самые лютые пытки, издевательства матери. Но и это ей было не страшно. Пусть хоть голою выгонит на улицу мать, пусть осрамит перед всем народом, – это будет лишь ничтожная кара за страшное преступление, которое, по её представлениям, совершила она против родителей. Она решила обо всём рассказать отцу и, больше не возвращаясь к Мазепе, уйти в монастырь.
      – Тату! – бросилась она на колени перед Кочубеем, едва переступив родной порог. – Слушай, таточку…
      Но в горницу с грохотом, треском и шумом ворвалась Любовь Фёдоровна:
      – Вон! Вон, гетьманьска юбка!
      Василий Леонтьевич, всем сердцем жалевший дочь, готовый простить ей всё, жалко захныкал:
      – С кем, Любовь Фёдоровна, грех да беда не случается. Молодость, она…
      Этого было достаточно, чтобы старуха окончательно взбесилась. Звонким подзатыльником она заставила замолчать Васлия Леонтьевича и остервенело накинулась на дочь.
      …Всю ночь пролежала Матрёна в каком-то странном полузабытьи. Утром, когда сквозь щели в ставнях просочились первые солнечные лучи, она с удивлением открыла глаза.
      Спала она или не спала? Она не смогла бы ответить на этот вопрос. Но за ночь что-то изменилось в ней. Непоколебим решение, созревшее на пути от гетмана в Диканьку, потускнело. В тысячный раз повторяла она подслушанные слова из полученной гетманом цидулы, стараясь вызвать в себе то чувство ужаса, которое ещё так недавно навевали они. Но тщетно. Ужаса больше не было. Стало легко и тихо. Ровными ударами билось сердце. Над головой уютно жужжала зазимовавшая муха. «Всё будет хорошо, – отчётливо слышала Матрёна чей-то баюкающий, мягкий голос. – Ничего страшного не случилось. Не ты первая, не ты последняя…»
      – Всё будет хорошо, – прошептала девушка, блаженно улыбаясь. – А тат… – и не договорила, вскочив с постели в отчаянье заломила руки. – Боже мой! Тату! – вскрикнула она и повалилась на пол.
      Всё перед ней закружилось, спуталось. В светёлке стало тихо, как в диканьской часовенке на погосте, где на ночь оставляют умерших. Матрёне и представилась деревянная часовенка с покривившимися гнилыми ступеньками, с выщербленными глазами на ветхом лике Всех скорбящих радости. Слепая Богородица в упор уставилась на неё. «Чудно, – прошептала Матрёна. – Слепая, а видит». Икона сорвалась со стены и с грохотом стукнулась об пол. Девушка на коленях поползла собирать осколки. «Это глаз», – поняла она, чувствуя желчную горечь во рту. Она притронулась к осколку и отдёрнула руку. Вместо разбитой иконы копошилась в полумраке груда белых могильных червей. «То тату. То не противно. Тату же. Казнили его…» Она говорила просто, безразлично, как о чём-то постороннем, а в ушах все нарастал и нарастал однообразный, томительный перезвон.
      Матрёна почувствовала озноб. Она в одной сорочке сидела на холодном полу. Щёки её горели, на лбу проступил пот. «Ото ж тебе, – горестно проговорила она, забывая об отце и обо всём на свете, – неначе хворь привязалась ни к селу ни к городу… Хворь… хворь привязалась… хворост привязать. Ах, да! Хворост… в село нести… связать хворь…»

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58