Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Пиччинино

ModernLib.Net / Исторические приключения / Санд Жорж / Пиччинино - Чтение (стр. 22)
Автор: Санд Жорж
Жанр: Исторические приключения

 

 


— Я и уйду, только сначала присядьте к столу. Боже милостивый, вы, верно, умираете от жары. Дороги у нас нелегкие! Входите в дом, я налью вам первый стаканчик, а потом и уйду, раз ваша милость не возражает.

— Братец не уйдет, пока вы не войдете в дом, — сказала Мила, повинуясь выразительному взгляду Пиччинино.

Видя, что, пока он не уступит настояниям такого предупредительного хозяина, ему от него никак не отделаться, аббат прошел зеленой галереей в дом. Он не успел обменяться с Милой ни словом, ни взглядом, так как Пиччинино шел между ними, продолжая разыгрывать почтительного крестьянина и услужливого хозяина. Аббата препроводили в прохладную, полутемную комнату, где уже был накрыт стол. Но в дверях Пиччинино шепнул девушке:

— Я налью стакан и вам, ко вы не дотрагивайтесь до него.

В большом графине, поставленном в глиняный горшок со свежей водой, играл золотистый мускатель. Аббат, которого беспокоило присутствие крестьянина, не колеблясь выпил залпом поднесенный ему стакан.

— Теперь, — сказал монах, — отправляйтесь скорее, мой друг! Я не простил бы себе, если б из-за меня вы пропустили свои дела.

— Проводи меня, Мила, — сказал Пиччинино. — Надо закрыть за мной калитку: ведь если оставить ее незапертой хоть на минутку, ребятишки заберутся в сад воровать персики.

Мила ие заставила себя просить и побежала вслед за ним. Но Пиччинино только вышел за дверь; закрыв ее, он приложил палец к губам, обернулся и припал к замочной скважине. Две-три минуты он оставался в полной неподвижности, затем выпрямился, громко сказал: «Ну, вот и все!»и широко распахнул дверь.

Мила увидела, что аббат лежит на плитах пола с побагровевшим лицом и тяжело дышит.

— О боже мой! — воскликнула она. — Неужели вы отравили его, синьор?

— Нет, разумеется, — ответил Пиччинино. — Ведь нам потом может понадобиться, чтобы он заговорил. Он только задремал, голубчик, но задремал крепко-накрепко.

— О синьор, не говорите так громко: он нас видит, он нас слышит! У него глаза открыты и уставлены прямо на нас.

— Однако он нас не узнает, он сейчас ничего не понимает. Что с того, что он видит и слышит, когда его бедная голова ничего не соображает? Не подходи близко, Мила, как бы эта заснувшая гадюка все-таки тебя не напугала. А мне надо еще проверить воздействие сонного зелья, оно, бывает, действует по-разному.

Пиччинино спокойно подошел к аббату, Мила же, окаменев, осталась у порога и с ужасом смотрела на него. Он потрогал свою жертву, словно волк, что обнюхивает добычу, перед тем как сожрать ее. Он следил, как только что пылавшие огнем лоб и руки аббата становились ледяными, как с лица сбегала краска и как дыхание делалось ровным и слабым.

— Хорошее действие, — сказал он как бы про себя, — а ведь такая слабая доза! Я доволен опытом. Это куда лучше, чем удары, борьба, крики, заглушаемые кляпом. Не правда ли, Мила? Женщина может глядеть на это, не падая в обморок. Вот какие средства мне по душе, и если бы их получше знали, то не применяли бы ничего другого. Только вы все-таки ке рассказывайте об этом, Мила, слышите? А то такими средствами станут злоупотреблять, и тогда никому — понимаете ли, никому! — будет не уберечься. Если бы мне пришло в голову усыпить вас вот этак, дело стало бы лишь за моим желанием. Решитесь ли вы теперь принять из моих рук стакан воды, если я поднесу вам его?

— Да, синьор, приму, — ответила Мила, посчитав за шутку его вызывающие слова.

«Он смеется над чем угодно, — подумала она, — насмешник, как наш Микеле».

— Значит, вам так же не хватает осторожности, как этому несчастному аббату, — рассеянно продолжал Пиччинино, неторопливо обыскивая спящего.

— Вы мне не позволили даже притронуться к этому вину, — возразила Мила, — стало быть, не замышляли против меня ничего дурного.

— А, вот он… — пробормотал Пиччинино, вытаскивая бумажник из кармана аббата. — Потерпите, Мила, мне надо посмотреть, что тут.

И, усевшись у стола, он развернул бумажник и стал вынимать оттуда разные бумаги, тут же проворно и внимательно проглядывая их.

— Донос на Маркантонио Феррера! Неведомая личность, наверное муж женщины, которую наш аббат хотел совратить. Ну-ка, Мила, вот вам огниво, зажгите, пожалуйста, лампу, и пусть бумага сгорит. Этот Маркантонио и не подозревает, что ваша прелестная ручка избавляет его от тюрьмы…

А это что? Ну, это поважнее! Анонимное письмо на имя коменданта, сообщающее, что маркиз Ла-Серра замышляет заговор против правительства! Милому аббату хочется убрать с дороги чичисбея княжны либо по крайней мере наделать ему хлопот. Вот дурак. Даже не догадался изменить почерк! В огонь, Мила! Это по адресу не пойдет.

— Еще одно письмо! — продолжал Пиччинино, роясь в бумажнике. — Негодяй! Он хочет, чтобы схватили того молодца, что свел его с Пиччинино! Это надо приберечь. Малакарне поймет, как хорошо он сделал, не поверив обещаниям этого болвана, как был бы наказан, не обратись он к своему начальнику!

Странно, что я не нахожу ничего против вашего отца, Мила! Ага, так и есть, вот оно! Монсиньор аббат сделал все, чтобы нанести этот главный удар. Сегодня вечером Пьетранджело Лаворатори и… Ах, фра Анджело тоже! Ну, друг, ты плохо рассчитал! Ты не знал, что Пиччинино и пальцем не позволит коснуться этой головы с тонзурой! Мало ты знаешь, оказывается! Однако, Мила, этот человек лезет в злодеи, а на самом деле просто дурак!

— А в чем он обвиняет отца и дядю?

— В заговоре — та же песня! Меня удивляет одна вещь — как это полиция еще попадается на такие старые уловки! Полиция так же глупа, как и те, что натравливают ее.

— Дайте, дайте сюда, я сама хочу сжечь это! — вскричала Мила.

— А вот еще! Кто ж это такой… Антонио Маньяни?

Мила ничего не ответила. Но она с такой живостью протянула руку, чтобы схватить и сжечь этот новый донос, что Пиччинино оглянулся и увидел, как ее лицо залилось внезапным румянцем.

— Понимаю, — сказал он, передавая ей бумагу. — Ему бы послать этот донос раньше, чем начинать ухаживать за тобой! Опять опоздал, опять промахнулся, бедняга!

Пиччинино развернул и пробежал глазами еще несколько бумаг, в которых упоминались разные неизвестные имена и которые Мила сожгла, не поглядев на них, но вдруг он вздрогнул и воскликнул:

— Вот как! Это попало к нему в руки? В добрый час! Никогда бы не подумал, что вы способны урвать такую добычу. Простите, господин аббат, — сказал он, кладя к себе в карман какие-то бумаги и шутовски раскланиваясь перед негодяем, с полуоткрытым ртом и помутившимся взглядом валявшимся у его ног. — В таком случае примите мое восхищение. Ну, право, я не считал вас таким ловким!

Глаза Нинфо как будто блеснули. Он попытался шевельнуться, из груди вырвался какой-то хрип.

— Ах, мы еще не спим? — сказал Пиччинино, поднося ко рту аббата горлышко флакона с сонным зельем. — Тут вы стали просыпаться? Это вам ближе к сердцу, чем прекрасная Мила? Тогда незачем было мечтать об ухаживаниях и являться сюда — ходили бы лучше по своим делам. Спите, спите, сударь, ведь если вы начнете соображать, придется вас прикончить!

Аббат снова опустился на плиты пола, не сводя своего остановившегося, словно у трупа, стеклянного взора с насмешливого лица Пиччинино.

— Ему нужен покой, — с жестокой улыбкой сказал разбойник Миле, — не будем больше его тревожить.

Он подошел к окну, запер висячим замком большие засовы прочных ставень, замкнул дверь на два оборота, положил ключ к себе в карман и вышел с Милой из комнаты.

XXXIX. ИДИЛЛИЯ

Пиччинино провел свою юную спутницу в сад и вдруг, задумавшись, опустился на скамью, словно совсем забыв о ее присутствии. Однако его мысли были заняты как раз ею. И вот о чем он размышлял:

«Позволь этой прекрасной девушке уйти отсюда столь же спокойно и гордо, как она вошла сюда, — не будет ли это поступком глупца?

Да, это было бы глупым поступком для того, кто замышлял бы ее погибель. Но я-то, я хотел лишь испробовать власть своего взгляда, власть своих речей, хотел лишь проверить, могу ли я приманить ее в клетку, словно красивую птичку, которой приятно полюбоваться вблизи и которую сразу же выпускаешь, потому что не хочется, чтобы она умирала.

В бурном желании, которое внушает женщина, всегда есть что-то от ненависти. (Так рассуждал, определяя свои впечатления Пиччинино.) Ведь тут победа становится вопросом самолюбия, а нельзя вести никакой борьбы, если не испытываешь хоть немного злобы.

Но в чувстве, что внушает мне эта девочка, нет ни ненависти, ни желания, ни досады. Ей не приходит в голову даже кокетничать со мною; она не робеет и, не краснея, глядит мне в лицо; ее не волнует мое присутствие. Если я злоупотреблю ее беззащитностью и слабостью, она, наверное, будет плохо защищаться, но выйдет от меня в слезах и, быть может, убьет себя, — ведь бывают и такие, что убивают себя… И, уж во всяком случае, ей станет ненавистна самая память обо мне, она будет стыдиться, что мне принадлежала. А не такой я человек, чтобы меня презирали. Пусть женщины, которые не знают меня, трепещут передо мной, те, кто знают, — пусть почитают меня или желают, а те, кто знали когда-то, — пусть сожалеют обо мне.

Конечно, где-то на грани дерзости и насилия испытываешь безграничное опьянение, полное чувство победы, но лишь на этой грани; перейди ее — и не останется ничего, кроме грубого скотства. Как только женщина окажется вправе укорить тебя в том, что ты применил силу, она опять начинает властвовать, даже побежденная, и ты рискуешь стать ее рабом за то, что стал господином наперекор ей. Поговаривают, будто с моим отцом случилось нечто подобное, хотя фра Анджело и не захотел рассказать мне об этом. Но все отлично знают, что мой отец был несдержан и много пил. Все это слабости, свойственные его времени. Сейчас люди учтивей и ловчей. Нравственней? Нет, только они стали утонченней, а вследствие этого и сильнее.

Много ли потребуется искусства, чтобы добиться у этой девушки того, в чем она еще не уступила своему возлюбленному? Она так доверчива, что первая половина пути окажется наверняка легкой. Впрочем, полпути уже пройдено. Игра в рыцарскую доблесть очаровала ее. Она явилась, вошла в мою комнату, сидела рядом. Однако другая половина пути не только труднее, но просто невозможна. Стать желанной, чтобы сразиться со мной, и уступить ради обладания противником, — это никогда не придет ей в голову. Будь она моя, я переодел бы ее мальчиком и брал бы с собой в дело. При нужде она ловила бы неаполитанцев, как только что изловила аббата. Она быстро приучится к военной жизни. Пусть бы она была моим пажом — я никогда не смотрел бы на нее как на женщину».

— Ну что ж, синьор, — спросила Мила, которую начинало тяготить долгое молчание хозяина, — вы ждете, чтобы пришел Пиччинино? Разве мне нельзя еще уйти?

— Ты хочешь уйти? — спросил Пиччинино, рассеянно глядя на нее.

— А зачем мне оставаться? Вы быстро справились с делом, сейчас еще достаточно рано, и я могу засветло пуститься одна в обратный путь. Чего мне бояться, когда я знаю, где аббат, и понимаю, что он не в силах броситься вдогонку.

— Значит, ты не хочешь, чтобы я проводил тебя хотя бы до Бель-Пассо?

— Мне кажется, не стоит вам беспокоиться.

— Ну хорошо. Иди, Мила, я тебя не держу, раз ты так торопишься уйти от меня и раз тебе так худо со мною.

— Нет, синьор, не говорите так, — простодушно отвечала девушка. — Для меня быть с вами — большая честь. Но я боюсь, как бы меня не выследили здесь и не ославили — не будь этого, я охотно побыла бы еще с вами. Вам, кажется, грустно, и я по крайней мере постаралась бы развлечь вас. Вот и княжна Агата иной раз грустит, и когда я собираюсь уйти и оставить ее одну, она говорит: «Побудь со мною, малютка, мне легче от твоего присутствия, даже когда я не говорю с тобой».

— Княжна Агата подчас грустит? И вы знаете почему?

— Нет, не знаю; мне кажется, она скучает.

Тут Пиччинино забросал Милу вопросами, на которые она отвечала с обычной откровенностью, хотя не захотела да и не могла сообщить ничего, кроме уже ему известного. Что княжна ведет жизнь целомудренную, уединенную, что она занимается добрыми делами, много читает, любит искусство, что она уступчива и тиха, почти равнодушна в своих отношениях с внешним миром. Впрочем, Мила наивно прибавила, что уверена, будто ее любимая княжна гораздо горячей и пристрастней к людям, чем думают. Мила сказала, что ей приходилось видеть, как та бывала взволнована до слез при рассказе о чьем-либо несчастье или даже просто о трогательном поступке.

— Ну, например? — попросил Пиччинино. — Приведи же мне пример!

— Ну вот, однажды, — начала Мила, — я ей рассказывала, как одно время мы бедствовали в Риме. Мне тогда было всего лет пять-шесть, нам почти нечего было есть, и я порою говорила своему брату Микеле, будто не голодна, чтобы он взял себе мою долю. Но Микеле, заподозрив мой умысел, со своей стороны тоже начинал уверять, что не голоден. И часто наш хлеб оставался нетронутым до утра, а мы оба не желали признаться друг другу, как нам хочется его съесть. Из-за таких церемоний нам становилось еще хуже, чем было на самом деле. Я, посмеиваясь, рассказывала все это княжне, и вдруг она разразилась слезами. Она прижимала меня к себе и все повторяла: «Бедные детки! Милые бедные детки!» Сами видите, синьор, разве у нее черствое сердце и холодная душа, как хочется утверждать людям?

Пиччинино взял Милу под руку и долго водил по саду, заставляя рассказывать о княжне. Он мысленно стремился к этой женщине, произведшей на него такое сильное впечатление, совершенно позабыв, что какую-то часть этого дня Мила тоже занимала его душу и волновала чувства.

В полной уверенности, что говорит с искренним другом, добрая Мила с радостью предалась восхвалениям женщины, которую так горячо любила, и «забывая, что забывается», по собственному выражению, целый час провела под великолепными тенистыми деревьями в саду Николози.

У Пиччинино были впечатлительный ум и переменчивый нрав. Вся его жизнь была посвящена то размышлению, то любопытству. Грациозный и наивный разговор молодой девушки, пленительный образ мыслей, великодушная горячность в привязанностях и что-то возвышенное, смелое и веселое, унаследованное от отца и дяди, мало-помалу очаровали разбойника. Перед ним открывались новые дали, словно из утомительной и беспокойной драмы он переходил в радостную и мирную идиллию. Он был достаточно сообразителен, чтобы понимать все, даже то, что претило его инстинктам и привычкам. Он с жадностью читал поэмы Байрона. В мечтах он возносился до Лары и Дон Жуана. Но читал он также и Петрарку, знал его наизусть и даже не зевал над ним, и улыбался тихонько, твердя про себя concetti21 из «Аминты»и «Верного пастуха». Он чувствовал, что откровенная беседа с маленькой Милой успокоит его вернее, чем чтение тех ребячески-сентиментальных строк, которыми обычно он пытался утихомирить бушевавшие в нем страсти.

Наконец солнце стало садиться. Мила подумала о Маньяни и заговорила о прощании.

— Ну, прощай же, моя славная девочка, — сказал Пиччинино. — Я провожу тебя до калитки, а по дороге преподнесу тебе подарок, какого никогда не делал ни одной женщине иначе как в насмешку или из расчета.

— Что же такое, синьор? — удивленно спросила девушка.

— Я подарю тебе букет, белый букет из цветов моего сада, — ответил он с улыбкой, в которой если и была доля иронии, то лишь по отношению к себе самому.

Мила гораздо меньше удивилась этой любезности, чем ожидал Пиччинино. Он старательно выбрал несколько белых роз, несколько веточек мирта и флердоранжа. Снял с роз шипы. Он выбирал самые прекрасные цветы и составил великолепный букет для своей очаровательной гостьи с таким умением и вкусом, каких и сам не подозревал в себе.

— Ах, — сказал он, подавая ей цветы, — мы чуть было не забыли о цикламенах. Они, верно, на той клумбе. Нет, нет, Мила, не ищи их, я хочу сам сорвать эти цветы, чтобы княжне было приятно понюхать мой букет. Ты ей скажешь, что он от меня и что это единственная любезность, какую я позволил себе, проведя наедине с тобой два часа в моем доме.

— Вы, значит, не запрещаете мне рассказать княжне Агате, что я была здесь?

— Расскажи ей, Мила. Расскажи ей все, но только ей одной, понимаешь? Клянись мне спасением своей души — ты-то ведь веришь в него?

— А вы, сударь, неужто не верите?

— Во всяком случае, верю, что умри я сейчас, я заслужил бы сегодня право попасть в рай, потому что пока ты со мною, у меня сердце чисто, как у невинного младенца.

— Но если княжна спросит, кто вы, синьор, и о ком я ей рассказываю, что мне сказать про вас, чтобы ей стало понятно?

— Ты скажешь ей то, что я хочу, чтобы и ты знала, Мила… Но в будущем может случиться, что мое лицо в иных случаях не сойдется с именем. Тогда ты промолчишь и, если понадобится, притворишься, будто никогда меня не видела, потому что одним своим словом ты можешь послать меня на смерть.

— Боже избави! — пылко вскричала Мила. — Ах, синьор, вы можете положиться на мою осторожность и на мою скромность, как если б моя жизнь зависела от вашей.

— Ну, хорошо! Скажи княжне, что Кармело Томабене избавил ее от аббата Нинфо и что он поцеловал твою руку с таким уважением, словно то была ее собственная рука.

— Это мне надо целовать вам руку, синьор, — отвечала девушка простодушно, поднося руку разбойника к своим губам, в полной уверенности, что человек, обходившийся с нею так изысканно вежливо и покровительственно, был по крайней мере сыном короля. — Ведь вы меня обманываете, — добавила она. — Кармело Томабене — простой villano, и этот дом не ваш, как и не ваше это имя. Вы могли бы жить во дворце, захоти вы только. Но вы скрываетесь по причинам политическим, которых я не должна и не хочу знать. Мне думается, вы станете когда-нибудь королем Сицилии. Ах, как бы я хотела быть мужчиной и сражаться за вас! Ведь вы осчастливите свой народ, уж в этом-то я уверена!

При этой неожиданной выдумке безумная мысль молнией блеснула в смелом воображении Пиччинино. На миг голова у него пошла кругом, и он испытал такое ощущение, будто девушка угадала его истинные замыслы, а не просто помечтала вслух.

Но он тут же разразился смехом, почти горьким смехом, впрочем, не нарушившим ее иллюзий; она подумала только, что он старается отвести ее нескромные подозрения, и чистосердечно попросила прощения за свои нечаянные слова.

— Дитя мое, — сказал он в ответ, целуя ее в лоб и помогая взобраться на ту же белую кобылку, — княжна Агата скажет тебе, кто я. Разрешаю тебе спросить у нее мое имя. Но когда ты узнаешь его, помни, что либо ты останешься моей сообщницей, либо пошлешь меня на виселицу.

— Лучше я сама пойду на казнь! — сказала девушка, отъезжая, и на глазах разбойника благоговейно поцеловала его букет.

«Ну, — сказал себе Пиччинино, — вот самое приятное и самое романтическое приключение в моей жизни. Разыграл переодетого короля, сам того не зная, ничуть не стараясь, ничего заранее не придумывая, ничего не сделав, чтобы доставить себе такое удовольствие. Говорят, истинные радости — только нечаянные, — начинаю в это верить. Быть может, из-за того, что я слишком обдумываю наперед свои действия и слишком улаживаю все в своей жизни, я так часто, едва достигнув цели моих предприятий, испытываю скуку и отвращение. Прелестная Мила! Как цветет поэзия в твоей юной душе, какое свежее воображение кружит твою головку! Ах, зачем ты не мальчик-подросток? Зачем нельзя мне оставить тебя при себе, но так, чтобы ты не потеряла при этом своих счастливых иллюзии и своей благотворной чистоты? Это был бы верный товарищ, у которого я встречал бы нежность женщины, не опасаясь внушить или самому ощутить страсть, что портит и отравляет любую близость! Но нет на свете такого существа! Женщина непременно изменит, мужчина всегда останется грубым. Ах, мне не дано и никогда не будет дано любить! Мне надо встретить душу, непохожую на все другие и, главное, непохожую на меня… А это ведь невозможно!

Так неужто я исключение? — спрашивал себя Пиччинино, глядя на следы, оставленные на песке в саду маленькими ножками Милы. — Сравнивая себя с горцами, с которыми вынужден жить, и с разбойниками, над которыми начальствую, я думаю, что это так. Между ними у меня, говорят, найдутся братья. Поверить этому мешает как раз то, что у них нет ничего общего со мной. Страсти, что служат нам связью, так же различны, как и черты лица, как сложение тела. Им нужна добыча, чтобы обращать в деньги все, что не есть деньги, а для меня ценно лишь прекрасное и редкое. Они хотят грабить из жадности, а я берегу добычу из щедрости, чтобы при случае обойтись с ними по-королевски и распространить свое могущество и власть на все вокруг.

И золото для меня всего-навсего средство, а для них оно цель. Они любят женщину как вещь, а я — увы! — я хотел бы, чтобы мне было дано любить в женщине живое существо! Их опьяняет насилие, которое мне мерзко и кажется мне унизительным: ведь я-то знаю, что могу нравиться и что никогда не приходилось мне добиваться любви принуждением. Нет, нет! Они не братья мне, они сыновья того, кого называли Дестаторе, они порожденье разнузданности и дней его нравственного падения. А я сын Кастро-Реале. Я был зачат в день просветления. Мать моя не подверглась насилию, как другие. Она отдалась добровольно, я плод соединения двух свободных людей, и они дали мне жизнь по своей воле.

Но разве в этом мире, что именует себя обществом и который я зову средой, подвластной закону, нет людей с кем я мог бы сходиться, чтобы спастись от ужасного душевного одиночества? Неужто среди них не найдется наделенных тонкой восприимчивостью, умных мужчин, с которыми я мог бы завязать дружбу? Или понятливых и гордых женщин, кому я мог бы стать любовником, не оказываясь вынужденным самому смеяться над усилиями, затраченными ради победы над ними? И, наконец, неужели я осужден никогда не испытывать никакого волнения в той жизни, которую избрал как раз в надежде, что она-то к принесет самые бурные волнения? Неужели я осужден вечно растрачивать свое неистовое воображение и свою сметливость, чтобы в конце концов разграбить судно на прибрежных рифах или караван путешественников в горном ущелье? И все это ради того, чтобы завладеть кучей дорогих побрякушек, пачкой денег или сердцем одной из тех некрасивых или сумасбродных англичанок, что ищут приключений с бандитами в качестве средства от сплина?

Но я навсегда захлопнул перед собой дверь в тот мир, где я мог бы встретить равных или подобных себе. В него я могу проникнуть лишь скрытым ходом интриги. Если же мне захочется появиться там среди бела дня, то за мной по пятам будет следовать тайна моего прошлого, а это означает смертный приговор, издавна висящий над моей головой. Покинуть свою страну? Но, быть может, это единственная страна, где профессия разбойника более опасна, чем позорна. Повсюду, в других странах, у меня потребуют доказательств, что я всегда жил в мире закона; и если я не буду в состоянии их представить, меня приравняют к самому низменному отребью, которое эти народы таят в темных трясинах своей фальшивой цивилизации!

О Мила! Какие горести и тревоги вызвали вы из этого сердца, заронив в него луч вашего света?»

XL. ОБМАН

Так терзался этот человек, лишенный места в жизни по несоответствию своего ума своему положению. Развитой ум, доставлявший ему столько наслаждения, становился источником его мук. Начитавшись без разбору и порядка книг и самого возвышенного и самого низменного содержания, последовательно подчиняясь впечатлениям от одних и от других, он узнал о зле не меньше, чем о добре, и незаметно для себя пришел к скептицизму, когда до конца не верят уже ни в добро, ни в зло.

Он возвратился в дом и принял кое-какие меры, относящиеся к аббату Нинфо, чтобы в случае внезапного появления в доме чужих им не попались на глаза никакие следы учиненного насилия. Он вылил из графина вино со снотворным и налил туда чистого, теперь при нужде он мог проделать опыт на самом себе. Затем перетащил аббата на покойное ложе, потушил еще горевшую лампу и вымел пепел от сожженных бумаг. В его отсутствие к нему никто никогда не входил. У него не было постоянных слуг, и строгая чистота, которую он сам поддерживал в доме, не стоила ему большого труда, так как он занимал лишь несколько комнат, да и в те входил не каждый день. В часы досуга он ухаживал за садом, — потому, что ему хотелось поразмяться, и еще потому, что не желал, чтоб говорили, будто он изменяет своему крестьянскому званию. У всех входов и выходов им самим были устроены простые и надежные запоры, которые не сразу уступили бы попытке взломать их. Сейчас он еще спустил двух огромных, страшных псов, каких держат горцы, диких животных, признававших лишь своего хозяина, которые наверняка задушили бы пленника, попробуй он убежать.

Приняв все эти предосторожности, Пиччинино умылся, надушился и, перед тем как спуститься в долину, прошелся по деревне Николози, где пользовался всеобщим уважением. Он поговорил по-латыни с местным священником под навесом виноградных лоз у его дома; перекинулся колкими шутками с местными красотками, глазевшими на него с порогов своих домов; надавал деловых советов и рецептов по садоводству толковым людям, знавшим цену его уму и познаниям. Наконец, уже выходя из деревни, он столкнулся с начальником отряда campieri и прошел с ним часть пути; тот рассказал ему, что Пиччинино по-прежнему ускользает от розысков полиции и городских стражников.

А Мила, спеша с разрешения своего таинственного принца выложить все секреты княжне и узнать разгадку тайны, спускалась по крутым и опасным склонам с такой быстротой какая только была по силам Бьянке. Мила нисколько ее не придерживала, она, в свою очередь, была сейчас задумчива и рассеянна. Люди с безмятежной и чистой душой, наверное, замечают, что, общаясь с беспокойными и взволнованными людьми, они отчасти теряют собственную ясность духа. Они дарят, лишь принимая что-то взамен. Ведь доверие бывает только взаимным, и нет такого сильного и богатого сердца, которое, благодетельствуя, не рисковало бы что-то потерять.

Однако тревога мало-помалу стала уступать место радости в душе прекрасной девушки. Слова Пиччинино все еще звучали сладкой музыкой в ее памяти, она вдыхала запах подаренного им букета, и ей чудилось, будто она все еще в том прекрасном сельском саду, где растут фисташковые деревья и темные смоковницы, под ногами у нее ковром лежит мох, кругом цветет мальва, ятрышник и дикий бадьян, и покрывало ее цепляется за колючки алоэ и кусты сассапарели, от которых с почтительной любезностью поспешно освобождает ее рука хозяина. У Милы были скромные вкусы ее сословия, смешанные с поэтическими вымыслами, владевшими ее собственной душой. Если мраморные фонтаны и статуи виллы Пальмароза заставляли ее впадать в мечтательный экстаз, увитые виноградом галереи и старые дикие яблони в саду Кармело говорили ее сердцу еще больше. Она уже позабыла комнату разбойника, убранную в восточном вкусе, она не чувствовала себя там так свободно, как под зеленым сводом сада. У себя в доме Кармело почти все время был холоден и ироничен, — среди цветущих кустарников и у серебряного источника в нем вдруг обнаружились простодушие и нежное сердце.

Почему же молодая девушка, навидавшаяся таких странных и страшных вещей (эта комната в доме простолюдина, достойная королевы, эта ужасная сцена усыпления аббата Нинфо), почему она уже не помнила того, что должно было так поразить ее воображение? И ее изумление и ее испуг растаяли, точно сон, и в памяти остались теперь лишь цветы, зеленые лужайки, птицы, щебечущие в листве, и прекрасный принц, который вел ее по этому волшебному лабиринту и говорил нежные и целомудренные слова.

Миновав крест Дестаторе, Мила спрыгнула с седла, как ради безопасности советовал ей поступить Кармело. Затем она закинула поводья за луку седла и хлестнула прутиком Бьянку по ушам. Умная кобылка рванулась и во весь опор понеслась по дороге в Николози — она и сама знала путь к стойлу. Мила пошла дальше пешком. Она решила обойти стороной Маль-Пассо, но по роковой случайности фра Анджело, возвращаясь в это время из дворца Ла-Серра, шел в свой монастырь окольной дорогой, и Мила как раз столкнулась с ним лицом к лицу. Бедняжка попыталась плотней закутаться в свою мантелину и быстро пройти мимо, словно не замечая дяди.

— Откуда ты идешь, Мила? — Этот оклик, да еще заданный в тоне, не допускающем никакой заминки, остановил ее на ходу.

— Ах, дядя, — сказала она, отводя покрывало, — я вас не видела, солнце бьет прямо в глаза.

— Откуда ты идешь, Мила? — повторил монах, не желая даже оспаривать правдоподобность ее отговорки.

— Ну хорошо, дядя, — отвечала она решительно, — не буду лгать вам, я отлично вас видела.

— Это я и сам знаю, но скажи мне, откуда ты идешь?

— Я иду из монастыря, дядя… Я вас искала… А не найдя вас, пошла обратно в город.

— Что же такое неотложное надо было тебе рассказать мне, моя милая девочка? Поди, что-нибудь очень важное, раз ты решилась одна, наперекор своему обычаю, отправиться за город. Ну, отвечай же! Молчишь? Ты не умеешь обманывать. Мила!

— Ну да, ну да! Я шла…

И она запнулась, совершенно растерявшись, потому что вовсе не готовилась к такой встрече и сейчас всякая сообразительность ей изменила.

— Ты, Мила, совсем потеряла голову, — сказал монах, — я тебе говорю, что ты не умеешь обманывать, а ты твердишь «Ну да, ну да!» Слава богу, ты не знаешь, что такое ложь. Вот и не старайся лгать, деточка, а скажи откровенно, откуда ты идешь.

— Знаете, дядюшка, этого я не могу вам сказать.

— Вот как! — вскричал, нахмурясь, фра Анджело. — А я тебе велю сказать!

— Нельзя, дядюшка, никак нельзя, — с глазами, полными слез, ответила Мила, опуская голову и вся заалевшись от стыда, — так ей горестно стало, что ее почтенный дядя впервые сердился на нее.

— Значит, — возразил фра Анджело, — ты предоставляешь мне думать, что только что совершила что-то необдуманное или даже гадкое?

— Ни то, ни другое! — воскликнула Мила, поднимая голову, — видит бог!

— Ох, боже мой! — грустно сказал монах. — Мне больно слушать тебя, Мила! Неужто ты способна на ложную клятву?

— Нет, дядюшка, нет, никогда!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30