Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Не говори ты Арктике – прощай

ModernLib.Net / Путешествия и география / Санин Владимир Маркович / Не говори ты Арктике – прощай - Чтение (стр. 3)
Автор: Санин Владимир Маркович
Жанр: Путешествия и география

 

 


И мне было рассказано нижеследующее.

Вылетали из бухты Провидения — погода звенела; но, как часто бывает в Арктике, из ниоткуда возник непредсказанный циклон и зацепил своим хвостом аэропорт назначения, мыс Шмидта. Взяли курс на запасной аэропорт Певек — закрылся, повернули на Черский — поздно, уже не принимает, замело… А точку возврата прошли, до Провидения горючего не хватит. И тогда Денисенко принял решение, продиктованное и отчаянием, и здравым смыслом, — приземляться все-таки на Шмидте, хотя боковой ветер по полосе был двадцать метров в секунду, почти вдвое сильнее допустимого для ЛИ-2.

Замечательно посадил самолет! Промедли Денисенко, отдавшись сомнениям хоть бы на минуту, — и пришлось бы садиться в ночной тундре на «пузо»: баки были пустые, бензина осталось, как говорят, «на заправку зажигалки».

Исключительно полезно для нервной системы — быть в неведении.

Со Шмидта я улетел на остров Врангеля и там уже узнал, что Денисенко отделался устным замечанием. Видимо, начальство пришло к выводу, что для общества куда важнее пусть с нарушениями, но спасти самолет, чем с полным соблюдением инструкций позволить ему разбиться.


И вот я вновь — в который раз — в грузовой кабине ЛИ-2. Все это уже было: и запасные баки с горючим, и заваленные грузами проходы, и газовая плитка с двумя конфорками, на которой пыхтит неизменный чайник… И все-таки этот самолет разительно отличается от всех ЛИ-2, ИЛ-14 и АН-2, на который я летал над Арктикой: для него никто не готовит взлетно-посадочную полосу.

Негде повернуться — научное оборудование, баллоны с газом, спальные мешки, палатка, канистры, ящики… Теперь понятно, почему «прыгающие» предпочитают обмундирование второго и третьего срока службы: и женское общество далековато, и гладильную доску некуда поставить.

Романов находился в пилотской кабине на месте летного наблюдателя, Михаил Красноперов похрапывал, растянувшись на запасном баке, Александр Чирейкин дремал в солдатской позе — лежа на спальнике и положив под голову вещмешок, а Лукин, погрузившись в карту, сидел на ящике с приборами. Вот вам и вся знаменитая «прыгающая» экспедиция! Ну и экипаж самолета, конечно.

Лукин сложил карту и сунул ее в планшет.

— Точка 41, — сказал он. — Скоро пойдем на посадку.

И ушел в пилотскую кабину — вместе с товарищами выбирать площадку.

Первая «первичная» в моей жизни — это надо осмыслить, морально подготовиться, ничем не выдать волнения, смешного в глазах битых-перебитых профессионалов.

Лукин так и называет товарищей и себя — профессионалы.

Я прильнул к иллюминатору, чтобы не прозевать, запечатлеть самое, может быть, рискованное, что есть на сегодня в Арктике — наряду с разломами льда и мощным торошением на дрейфующих станциях. Тогда, над мысом Шмидта, я был в неведении; сейчас я точно знаю, что в ближайшие минуты всех нас ждет запланированный и осознанный риск.

Я давно хотел написать об этом, но как-то не приходилось: в риске есть что-то прекрасное! Я не карточный игрок и никогда не обладал состоянием, которое можно поставить на карту; фронтовой опыт у меня небольшой, да к тому же тогда, в 45-м, я был шестнадцатилетним мальчишкой, которому жизнь казалась вечной; в зрелом возрасте приключения, которые оказывались опасными, случались по воле слепого случая. Совсем другое дело — риск осознанный, спрессованное в считанные мгновения «быть или не быть». Волнующе-прекрасное ощущение необыкновенной полноты жизни! Только с кем поделиться этой мыслью? Саша Чирейкин, позевывая, надевает унты. Красноперов недовольно морщится: прелюбопытнейший сон прервали, черти! Ведь не поймут, переглянутся и пожмут плечами, хуже того — посмеются!

Один такой случай в моем активе уже имелся. В первые дни на фронте, когда от сопричастности к великому делу душа ликовала и пела, после утомительного марша я поделился с помкомвзвода исключительно яркой и глубокой мыслью:

— Ваня, ты видел, «Два бойца»? Вот хорошо сидеть ночью в окопе и петь под гитару «Темную ночь», правда?

И Ваня, который в свои девятнадцать лет шел к Берлину от Курской дуги и был трижды ранен, так на меня посмотрел, что не оставалось никаких сомнений: мои умственные способности он оценивает крайне низко. Он бросил несколько вступительных слов, даже самое мягкое из которых я не берусь привести, и, облегчив душу, закончил:

— «Темную ночь», там-там-там, хорошо напевать любимой в городском сквере!

Хотя уже, кажется, на следующий день у меня не возникало никакого желания петь на передовой лирические песни, Ваня еще с неделю обращался ко мне не иначе как: «Эй, „темная ночь“, сделай то-то, сгоняй туда-то!» И лишь потом, когда мы подружились, признался, что счел меня малость чокнутым, «с перекрученной резьбой».

Вот что я записал потом, сразу после полета: «Таким я видел Ледовитый океан сто раз. Первозданная, необыкновенная красота страны дрейфующих льдов! С высоты океан кажется приветливым и гостеприимным: спаянные одна с другой льдины с грядами игрушечных торосов по швам, покрытые нежно-голубым льдом недавние разводья, забавно разбегающиеся темные полоски — будто гигантская декоративная плитка, по которой озорник мальчишка стукнул молотком… Но так казалось до тех пор, пока самолет не стал снижаться. С каждой секундой океан преображался, словно ему надоело притворство и захотелось быть самим собой: гряды торосов щетинились на глазах, темные полоски оборачивались трещинами, дымились свежие разводья, а гладкие, как футбольное поле, заснеженные поверхности сплошь усеивались застругами и ропаками. Декоративная плитка расползалась, обман исчезал…»

Самолет делал круги, как ястреб, высматривающий добычу… Неужели здесь можно сесть? И оправдан ли такой риск?


То, что риск оправдан, я уже знал из беседы с Лукиным на борту самолета. Вот что он рассказал о «прыгающих».

— Сначала немного истории. Если идею дрейфующей станции впервые высказал Фритьоф Нансен, то мысль о «прыгающих» явилась Отто Юльевичу Шмидту после высадки папанинцев. Фактически полет Черевичного, Аккуратова и Каминского на Полюс относительной недоступности весной 41-го был первой прыгающей экспедицией. После войны эти полеты возобновились в конце сороковых годов, но лишь в 72-м под руководством Трешникова была разработана крупная программа по гидрологической съемке Арктического бассейна. К этому времени, — продолжал Лукин, — стало ясно, что одних лишь дрейфующих станций для изучения гигантской акватории Северного Ледовитого океана недостаточно: слишком велика зависимость от линии дрейфа, остается много «белых пятен». И на карте Арктического бассейна — вот она, взгляните — появились сотни точек: условные места будущих гидрологических станций. Что это такое — через несколько часов увидите. А пока поверьте на слово, что в результате работы нашей экспедиции появилась удивительная возможность получить как бы мгновенную фотографию тех процессов, которые происходят на всей акватории океана. Представляете, сколько потребовалось бы научно-исследовательских судов, чтобы выполнить такую задачу? Да еще учтите, что через мощные паковые льды к приполюсным районам не так-то легко пробиться… Вот мы и «прыгаем»… До недавнего времени нашим неизменным начальником был Илья Палыч, но годы… Учтите еще одну деталь, — закончил Лукин, — вы находитесь на борту последнего ЛИ-2. Сегодня шестое апреля, а ровно через двадцать дней наш самолет спишут — кончается ресурс. Ладно, у нас еще будет время об этом поговорить. Так неужели здесь можно сесть? Из пилотской кабины выглянул штурман Олег Замятин.

— Шашку!

— Станьте поближе к двери, — посоветовал Лукин, — только не сюда, в сторонку. Технология у нас простая, сейчас увидите.

Бортмеханик Козарь проткнул в дымовой шашке несколько отверстий, сунул фосфорную спичку, поджег ее и бросил шашку в открытую дверь.

— Ветер по полосе!

Лукин и Чирейкин, подхватив двухручечный бур, подошли к двери.

Промелькнули торосы… ропак… еще торосы, до них, кажется, можно было достать рукой! Но не успел я этого осмыслить, как лыжи заскрежетали и самолет, гася скорость, помчался по льду.

— «Прыгуны», на лед!

Лихо, как мальчишки с подножки трамвая, Лукин и Чирейкин выбросились на заснеженную поверхность.

— Черт бы тебя побрал! — Красноперов подхватил с газовой плитки заплясавший чайник.

Самолет выруливал, не останавливаясь (динамическая нагрузка меньше статической, в случае чего больше шансов взлететь), несколько пар глаз впились в «прыгунов», которые изо всех сил крутили рукоятки бура. Через несколько секунд Лукин должен подать условный знак, от которого зависит, останемся мы на льду или — ноги в руки и бегом отсюда!

Лукин выпрямился, снял рукавицу и показал большой палец.

— Порядок. — Красноперов облегченно вздохнул. — Драпать не надо.

— А бывает, что надо? — закинул я удочку.

— Еще как! — засмеялся Красноперов. — Илья Палыч, Маркович разочарован, ему хотелось бы, чтобы Лукин показал два или три пальца.

— Еще увидишь, — подходя к двери, проворчал Романов. — Тьфу, тьфу, тьфу…

Двигатели были заглушены, Козарь вместе с радистом Думчиковым поспешно покрыли их чехлами: на дворе минус сорок три, да еще с ветерком — за десять метров в секунду.

Я подошел к Лукину.

— Поэзия кончилась, — поведал он, — начинается сухая проза: разгрузочные работы.

Командир корабля Сморж, тоже командир корабля, но в нашей экспедиции второй пилот Долматов и Замятин подтащили к распахнутому люку лебедку с движком, палатку, баллон пропана с горелкой, ручные буры, ящики с приборами — несколько центнеров груза. Мы его принимали стоя на льду. Лукин и Чирейкин вновь занялись лункой — эта работа самая трудоемкая. Ветер обжигал, лед оказался бетонно-прочным, плохо поддавался. Все бурили по очереди — единственный способ согреться на таком собачьем холоде. Одновременно льдина обживалась: над бурильщиками раскрылась палатка, Чирейкин включил мощную газовую горелку — и стало тепло. Из-под бура пошел мокрый снег: скоро вода. Еще, еще десятка два оборотов — и ледяной керн диаметром в четверть метра покачивался в темной воде. Ого — около двух метров длиной!

Лукин опустил в лунку и взорвал детонатор. Цифры на эхолоте стремительно запрыгали: тысяча… две тысячи… три тысячи двести метров… Чирейкин включил движок лебедки, Лукин и Красноперов подвесили к тросу батометры, приборы ушли в воду — на разные горизонты. Ни единого лишнего слова, исключительная отработанность движений! Затем к батометрам сверху помчался на тросе грузик, который в течение получаса перевернет приборы и заставит их набрать океанскую воду.

В палатке стало жарко и душно, я вышел на свежий воздух.

Сказочной красоты торосы крепостной стеной окаймляли льдину. Их грани сверкали, на них больно смотреть. Как жаль, что этот чудный каприз природы недолговечен, что первые же подвижки льда превратят крепостную стену с башнями и бойницами в груду бесформенных обломков. Самый красивый торос я видел, пожалуй, на СП-15, полярники назвали его «Шапка Мономаха» — настоящее произведение искусства! Сколько километров пленки было выстрелено в этот торос, величавый и равнодушный, неправдоподобное «диво дивное»! Мне он запомнился и тем, что, сфотографировавшись на его вершине, я потерял бдительность и спустился вниз с восьми метров значительно быстрее, чем хотелось бы, — к счастью, без серьезных последствий.

Я ходил вдоль торосов и бормотал про себя фразы, с которых решил начать будущую повесть о дрейфующей станции: «Кто сказал, что Северный Ледовитый океан однообразен и угрюм? Разве может быть таким залитая весенним солнцем макушка земного шара? Протри глаза, и ты увидишь дикую, необузданную красоту страны вечных дрейфующих льдов. Какая же она однообразная, чудак ты этакий, если у нее полно красок? А вымытые желтые лучи солнца, извлекающие изо льда разноцветные снопы искр? Только здесь и нигде больше ты не увидишь такого зрелища — разве что в Антарктиде полярным летом…»

— Далеко не отходите, — окликнул меня Красноперов, — всякое бывает.

Меня это даже обидело: будто не я на станции Беллинсгаузена провалился в ледяную воду и голым обсыхал потом в дизельной. Научен! Услышав мою отповедь, Лукин усмехнулся: самый, после Романова, бывалый в нашей компании Саша Чирейкин, видевший в Арктике все, на днях стал измерять глубину снежного покрова — и вдруг исчез. «Спасение утопающих — дело рук самих утопающих»: пока подоспели товарищи, Саша забросил бур на край трещины и выбрался из воды, температура которой была 1,7 градуса… Впрочем редко кто из профессионалов-полярников избежал за годы зимовок и дрейфов этой участи: хоть разок, но приходилось окунаться, и не по своей воле; «моржей» среди полярников я как-то не встречал… Когда спустя много лет мне довелось принять участие в одной спасательной операции, возглавляемой Лукиным и вертолетчиком Владимиром Освальдом, мы с огромным сочувствием смотрели на человека, который пробыл в ледяной воде около десяти минут…

Между тем в натопленной палатке снова застрекотал движок лебедки: на бегущем тросе один за другим появились батометры с пробами воды, а в журнал были занесены различные данные — температура на различных глубинах и прочее. Пробы аккуратно разлили по бутылочкам — для химического анализа, и Лукин красным карандашом закрасил еще одну точку на своей карте.

А часа через три — опять поиск льдины для посадки, дымовая шашка, «прыгуны» на лед и очередная океанологическая станция…

НА БОРТУ ЛИ-2

За сутки мы выполнили три точки: это двадцать часов полетов и работы на льду. Я написал «мы», припомнил «мы пахали» и подумал, что мой вклад в указанные три точки, пожалуй, не был решающим. Более того, даже в работу дежурного по камбузу, в которой мне когда-то не было конкурентов, я на сей раз внес элемент халтуры и очковтирательства.

Из записной книжки: «Санин — обманщик! — заявил Романов. — Картошку не почистил, сосиски не сварил. Высадить его на лед с трехдневным запасом сухарей!»

Этих справедливых обвинений я не слышал — спал без задних ног на баке с горючим, спал, потеряв стыд и совесть. Я так устал, что забрался на бак с третьей попытки — как пресловутый интеллигент в пенсне на лошадь. Растренированный, изнеженный щадящим режимом московской жизни, я за сутки превратился в развалину. (Из записной книжки: «Вспомнить Стендаля: „Развалины прекрасно сохранились“ — из этюдов об Италии».) Совершив беспримерный подвиг и вскарабкавшись на бак, я покосился на карманное зеркальце и сочувственно вспомнил ослика Иа-Иа, который, увидев свое отражение в воде, горестно воскликнул: «Душераздирающее зрелище!» Я был сер, небрит, изможден и, судя по глазам, либо до последней степени туп, либо мертвецки пьян: покажись я в таком виде в цивилизованном обществе, не миновать бы мне вытрезвителя. Впервые в экспедициях какая-то шестеренка в моем организме раскрутилась не в ту сторону, и я перестал «держать холод» — замерзал, как не замерзала ни одна бездомная дворняга. Хотя одет я был как капуста (две пары белья, конькобежные рейтузы, спортивные брюки, два свитера, кожаный костюм, каэшка), ветер пробивал одежду, словно газетную бумагу, морозя шкуру и добираясь до потрохов. Забегаю вперед: по-настоящему отогрелся я не скоро, в первые недели по возвращении меня трясло и крутило под несколькими одеялами, как белье в стиральной машине; сначала озадаченные врачи испытывали на мне шаманские комбинации из разных снадобий, а когда консилиум единодушно приговорил меня к больнице, я с испугу выздоровел — как тот больной, которого Уленшпигель вылечил свежим воздухом.

И еще в одном не повезло: если год-другой назад я успешно согревался в экспедициях физической работой, то в полетах с «прыгающими» даже от незначительных нагрузок сердце отплясывало лихую чечетку. В худшей спортивной форме я, пожалуй, ни в одной экспедиции не был; правда, и в более спартанских условиях тоже. Океанологические станции продолжались около трех часов каждая; они были утомительно однообразны, я таких станций повидал десятки — ив полярных, и в морских путешествиях, и меня, в отличие от ученых, они не интересовали; зато во время проведения станций я не знал, куда себя деть: в палатке — изнуряющая жара и головная боль от неполностью сгоравшего газа, на открытом льду — сильный мороз с ветром, в самолете с его отключенными двигателями — собачий холод… И посему всякий раз, как Лукин зачеркивал точку и мы покидали льдину, я, вместо того чтобы честно выполнять обязанности кухонного мальчика, не меньше часа размораживался и выходил из состояния полного отупения. Учитывая, что свойственное человеку чувство вины полностью замерзало вместе с моей шкурой, будем считать, что от обвинений Романова я частично оправдался.

И все же впечатление от первых суток было где-то на грани головокружительного. Поразительная полнота ощущений! Один философ утверждал, что мысль в прозе имеет больше цены, чем выраженная стихами, а лучшие места из знаменитых поэтов, верно переложенные в прозу, как-то съеживаются и делаются менее значительными; может, это так и есть, ибо поэзия сродни музыке — больше воздействует на чувства, чем на разум; но при всем том именно поэт может куда сильнее прозаика передать «половодье чувств» и кипение крови в невероятно быстротечные секунды поединка самолета с ледяным панцирем океана. «Тридцать метров… двадцать… десять…» А не отсчитывает ли бортмеханик последние мгновения нашего бытия? А вдруг безумная идея Станислава Лема гениальна — и не только на Солярисе океан разумен? А если он играет с нами в кошки-мышки, притворяется и заманивает, чтобы через мгновение втянуть в пучину? Ведь такие случаи бывали, и не раз! Не зря же в момент посадки пульс и у летчиков, и у членов экипажа работает на полную мощность.

После третьей точки мы летели отдыхать на СП-22, ближе гостиницы не оказалось. Впрочем, до СП было рукой подать — каких-то тысяча километров. Я все еще лежал на баке с горючим, согретый и размякший после двухчасового сна; внизу, за столиком, Лукин с Романовым пили чай, о чем-то разговаривали, но из-за гула моторов ни слова не было слышно; потом Романов ушел в пилотскую кабину, и Лукин остался один — редкий случай, которым следовало незамедлительно воспользоваться. Исключительно жалко было покидать лучшее спальное место в самолете, но чудовищным усилием воли я заставил себя сползти с бака вниз, подсел к Лукину и с наслаждением выхлебал предложенный им полулитровый жбан чая.

Из записной книжки: «Беседа с Лукиным на подлете к СП-22. Валерий: „Слишком много литературы“ — с усмешкой».

Попробую по каракулям, которые я заносил тогда в блокнот, восстановить нашу беседу.

Нет, сначала — несколько штрихов к портрету Лукина.

Зрительная память у меня довольно слаба, и я куда отчетливее вижу Валерия не таким, каким он был тогда, в 1977-м, а таким, каков он сегодня.

С виду он — типичный «варяжский гость», высокий и мощный, весом под сто килограммов; несмотря на то что ему всего тридцать восемь, его рыжеватую бороду и светлые волосы пробило сединой; в голубых, чуть навыкате глазах — острый ум и ирония, к которой Валерий охотно прибегает, особенно в разговорах с «посторонними»; говорит он легко и свободно, о самых драматических ситуациях рассказывает «без нажима», со строго дозированным юмором. Это — сегодня. Восемь лет назад не было бороды и седины, да и вес был килограммов на десять поменьше — вот и вся разница.

Случалось ли вам при первом знакомстве с человеком испытывать к нему безотчетное доверие? Мне — случалось, несколько раз в жизни. Безотчетное доверие — потому что человек кажется абсолютно надежным, настолько, что ты веришь каждому его слову. Такими бывают люди, сознающие свою силу и знающие себе цену; их не запугаешь угрозами и не соблазнишь дешевыми компромиссами, и ни за какие посулы они не пойдут на поступок, ставящий под сомнение их доброе имя; это — люди высокого гражданского мужества, которое в жизни встречается куда реже, чем мужество военное; они уверены в себе, но — не самоуверенны: это большая разница, ибо ничто так не вселяет в человека уверенность, как завоеванные тяжким трудом победы, и ничто так не расслабляет, как порождающая легкое отношение к жизни свалившаяся с неба удача. Если очень коротко, я бы так охарактеризовал людей типа Лукина: Сила, Ум и Надежность.

Очень важно: с такими людьми нужно быть только искренним, иначе они замкнутся в свои раковины. Совет молодым корреспондентам: упаси вас бог показать им свою значительность и пробивную силу! Материала вы соберете максимум на информацию, да еще за вашей спиной будут смеяться обидным смехом.

Итак, беседа с Лукиным.

— Слишком много литературы, — сощурился он, когда я поделился первыми впечатлениями. — Насчет пульса во время посадок, может, и верно, а все остальное — игра воображения. В реальной, а не в поэтизированной действительности — пусть не совсем обычная, но плановая, профинансированная и до мелочей продуманная работа.

— Плановая… профинансированная… — посмаковал я. — Да вы просто подсказываете стилистику моего… скажем, отчета. Пожалуй, можно написать так: «Плановая первичная посадка сметной стоимостью 517 рублей 40 копеек произведена успешно. Океанологическая станция сметной стоимостью…» Как, по-вашему, найдется у такой книги читатель?

— А чего бы вам хотелось? — хладнокровно поинтересовался Лукин.

— Когда на второй точке у нас была не слишком удачная посадка…— начал я.

— Понятно, — усмехнулся Лукин. — Поразительный народ, ваш брат литератор! Юристам подай кошмарное преступление, вам — ЧП…

— Ну зачем уж так сразу ЧП, — нетвердым голосом возразил я. — Однако, с другой стороны, вы тоже должны понять, что на факте держится журналистика, а литература — на эмоциях… Почему я говорю о второй точке? Просто потому, что это было эмоциональное зрелище: вы с Чирейкиным пробурили лунку, показали три пальца и стремглав помчались к самолету…

— Другими словами, — констатировал Лукин, — вам до зарезу нужны неудачи. Верно вас понял?

— А кому интересно читать про удачи? — честно подтвердил я. — Читатель — да вы сами первый — заснет на третьей странице.

— Следовательно, — подвел итог Лукин, — наши интересы в корне противоположны, что и требовалось доказать. Первичные посадки, которые так будоражат ваше воображение, для нас — самый ответственный, но, скажу прямо, далеко не самый приятный элемент работы. Если бы это было возможно, мы бы отличнейшим образом обошлись без всякого риска, нам щекотать нервы ни к чему. Помните, когда мы облетали третью точку, вы удивлялись, почему не производим посадку на вполне, казалось бы, приличную площадку. Она и в самом деле была ровная, без всяких там ропаков и трещин. Просто вы не видели того, что видели другие. То есть наблюдали мы с вами одно и то же, но если перед вами лежала книга на незнакомом языке, то ваши попутчики этот язык понимать научились. Они видели, что площадка, которую вы готовы были порекомендовать для посадки, являлась довольно-таки примитивной ловушкой: это было покрытое молодым ледком и припорошенное свежим снегом недавнее разводье. Думаю, что первичная посадка на такой лед для самолета была бы последней, что, между прочим, помешало бы вам познакомить читателя со своими эмоциями…

Дело, — продолжал Лукин, — в толщине льда, которую с высоты чрезвычайно сложно определить. Кстати, раз вы уж оказались с нами, эти вещи полезно знать. Инструкцией для ЛИ-2 вообще запрещено садиться на лед толщиной менее шестидесяти сантиметров; как и всякую другую, эту инструкцию нарушают, вполне годится и полуметровый лед, а иногда, помоляся господу нашему и припомнив, что начальство далеко, мы обосновываемся на сорокасантиметровом льду, но дальше риск становится неразумным: если уж тридцать сантиметров — ноги в руки и беги без оглядки, что и было сделано. Дрейфующий лед подобен хамелеону: в зависимости от освещения меняет свой внешний вид, прячет ропаки, хитро маскирует трещины, претворяется двухметровой толщины чуть ли не готовой взлетно-посадочной полосой, будучи на деле заметенным первой пургой разводьем. Поэтому каждая первичная посадка беспроигрышна только для самого льда. Ему что, проглотит самолет — и снова сомкнётся…

— Как же вы определяете надежность льда? — спросил я.

— По целому ряду признаков. Взгляните в иллюминатор… Видите? Белый лед — почти гарантия его достаточной толщины; к сожалению — почти… А вот пошел лед сероватых оттенков — к нему и присматриваться не стоит, самый ненадежный. Однако, если прошла свежая пурга, весь лед кажется белым, даже самый тонкий, так как снег не успел еще в него впитаться. В этом случае мы стараемся найти изломы, изучить характер передувов, трещин, торосов — это, без преувеличения, целая наука плюс интуиция… Словом, хотя со льдом на «ты» не говорим, но и свое знакомство с ним не считаем шапочным… Раз уж вы записываете эти довольно скучные вещи, — добавил Лукин, — «нечитабельный материал», как у вас говорят, то для расширения эрудиции можете отметить, что необходимо солнечное освещение, без него все кажется серым, легко впасть в ошибку. Ну а если все-таки нет полной уверенности, летчик может произвести так называемую «посадку с уходом», вы ее еще увидите: бросить с одного-двух метров самолет об лед, сразу же дать взлетный режим и с воздуха изучить место удара. Выдержал лед — можно производить посадку… И еще увидите, что в любом случае штурман из открытой двери смотрит на след, оставляемый лыжами: если след влажный — лучше уходить подальше от греха… К сожалению, у всех наших признаков и приемов есть один недостаток: какой-то из них, недостаточно учтенный, может обмануть. Только лишь наш примитивный бур дает полную гарантию: бурим лунку, опускаем в нее линейку — и точно знаем, какой толщины лед. Но ведь для того чтобы получить такую гарантию, необходимо сначала произвести посадку и выпрыгнуть на лед…— Лукин взглянул на часы. — Минут через двадцать СП, пора поднимать этих лежебок.

На крайне недовольных насильственным пробуждением «лежебок» было забавно смотреть.

…Сейчас, когда пишутся эти строки, на моем письменном столе под стеклом лежат две фотографии разбитых самолетов. Одна из них, подаренная Лукиным, сыграла весьма значительную роль в моей литературной работе, о чем подробно я расскажу потом. А вторую я получил от Михаила Николаевича Красноперова, когда мы расставались после экспедиции. ЛИ-2 со смятым шасси и сорванными двигателями лежит, распластавшись, на льду, под который он вскоре уйдет; люди успели покинуть самолет, и один из них, Артур Николаевич Чилингаров, сфотографировал его на прощание. И Чилингаров, и Красноперов были тогда рядовыми «прыгунами», обоим предстояла большая полярная карьера, но об этом романтичнейшем периоде жизни они охотно вспоминают, гордятся им. Так вот, в описываемое время обозванный «лежебокой» Красноперов был начальником высокоширотной экспедиции «Север», то есть одним из самых ответственных полярных руководителей в Арктике, но не выдержал, выкроил несколько дней, чтобы вновь стать рядовым «прыгуном» — «вдохнуть молодость в начальственную оболочку», как кто-то пошутил. Столь же охотно по зову Лукина несколько лет подряд шел в рядовые и Александр Чирейкин, постоянный начальник одной из морских экспедиций в восточном секторе Арктики. Сплошное начальство! Сутками почти не спят, едят что придется, работают до седьмого пота, мерзнут — лишь бы «тряхнуть стариной», испытать самые острые в Арктике ощущения.

— В общем, правильно, — подтвердил Лукин, когда я поделился с ним этими размышлениями. — В «прыгающей» на звания никто внимания не обращает, здесь все равны — и работа, и судьба общая.

— Кстати, о судьбе, — припомнил я. — Почему вы перед прыжком всегда засовываете за голенище унта этот охотничий нож? Опасаетесь встретиться на льду с медведем?

— Ну, это маловероятно, — ответил Лукин, — хотя и случалось. Вы, надеюсь, не думаете всерьез, что можно отмахнуться ножом от белого медведя? Впрочем, спросите лучше вашего соседа, у него имеется ценный опыт по этой части.

Лукин и Красноперов переглянулись, засмеялись.

— Этот ценный опыт, — сказал Красноперов, — по самой высокой таксе я бы оценил в ломаный грош. Дело было так. После посадки мы разгрузились, поставили палатку, пробурили лунку — словом, начали работу; слышу, кто-то рядом топает: летчики, наверное, замерзли, хотят погреться. Распахнул я полу палатки — огромный медведь! Зверюга первый в моей полярной жизни, да еще, как писал Зощенко, «ужасно здоровый, дьявол». Теоретически я был подкован плохо, знал, что в таких случаях следует вежливо поздороваться, спросить, как жена, детишки, чаю предложить. Так то теоретически! Медведь смотрит на меня, облизывается, а я слегка превратился в камень, язык примерз ко рту, но краешком глаза приметил, что летчики забрались на крыло и, сволочи, хохочут. Оружие они держали наготове, но очень интересовались знать, как я прореагирую: приглашу медведя погреться или грохнусь в обморок. Я интуитивно выбрал третий, далеко не лучший вариант: выскочил из палатки, бросился бежать, но подвернул ногу, упал и стал с покорным ужасом ждать развития событий. Секунда, другая, третья — что за черт, никто меня не ест; поднял голову — медведь уходит… Необязательно цитировать слова, которые я высказал летчикам?

— Догадываюсь. Вы, наверное, им сказали, что очень их любите, всех вместе и каждого в отдельности.

— Примерно так, — согласился Красноперов, — с небольшими, но очень важными добавлениями… Рассказывай, Валерий, свою историю, она и в самом деле поучительная.

Рассказ Лукина я успел записать практически дословно. Вот он:

— Прыгать с борта несущегося по льду самолета не так уж сложно: кто из нас в детстве не соскакивал на ходу с подножки трамвая? Конечно, нужна сноровка, но это дело наживное… К концу первой моей экспедиции я уже сделал несколько десятков прыжков и чувствовал себя этаким прожженным профессионалом, которому черт не брат и море по колено. И напрасно, потому что настоящий профи никогда не забудет о мелочах — например, посмотреть себе под ноги. Выпрыгнул с буром, и вдруг — сильный рывок и меня потащило по льду: ногу перехлестнула стропа моторного чехла, капроновая лямка толщиной шесть сантиметров. А самолет-то продолжает мчаться! Впервые я понял — на своем опыте, а не из литературы, — что ощущает человек, привязанный к обезумевшей лошади. Но тогда я думал о другом: во-первых, о том, что в полуметре от меня на скорости несется лыжонок, и стоит самолету чуть-чуть повернуть налево, как этот лыжонок «попробует меня на прочность»; во-вторых, о том, как достать из кармана и открыть складной нож, чтобы перерезать стропу.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14