Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Не говори ты Арктике – прощай

ModernLib.Net / Путешествия и география / Санин Владимир Маркович / Не говори ты Арктике – прощай - Чтение (стр. 8)
Автор: Санин Владимир Маркович
Жанр: Путешествия и география

 

 


И в арктические ворота, в которые когда-то входили только мужчины, с высоко поднятой головой прошли женщины. Прошли, поселились на станциях — и живут, работают, посмеиваясь над теми, кто стращал их адскими морозами, медведями и пургами. Сегодня и представить себе Арктику без женщин невозможно — они на каждой станции, в каждом аэропорту, а в главном полярном поселении, на Диксоне, даже мэром много лет была женщина, Антонина Шадричева (кстати, тоже «метелица», принимала участие в лыжном арктическом походе вместе с Валентиной Кузнецовой и ее подругами).

Так что в Арктике наш брат поднял кверху руки и сдался на милость победительниц везде — кроме дрейфующих станций. Но их он оставил за собой лишь потому, что там и физически трудно, и опасно, и осваивать льдины не надо — не земля. Ну и пока что закрыта для женщин Антарктида (тоже знакомо: «Мужской континент»), хотя, честно говоря, если не считать внутриконтинентального и уж слишком сурового Востока, на остальных станциях женщины вполне могли бы жить и работать. И будут, обязательно будут! По-настоящему Антарктида станет обжитой только тогда, когда там раздастся писк новорожденного младенца. Этот писк будет символизировать новую эру: в Антарктиде начнут жить семьями, как сегодня живут на арктическом побережье и островах. Закон природы — не позволит женщина мужчине бегать от нее за тридевять земель! Голову на отсечение, что лет через пятнадцать — двадцать в Антарктиде будут петь под окнами серенады (если ветер меньше сорока метров в секунду), прогуливаться, взявшись за ручки (если мороз не выше шестидесяти градусов), и играть свадьбы.

Моя «Метелица» давно рвется в Антарктиду — проложить первую лыжню. Удачи вам, подружки!


Наступил момент, когда внизу стало белым-бело: наш АН-26 полетел над акваторией Северного Ледовитого океана. Это был никем не отдаваемый, но категоричный приказ перейти на полярную форму одежды. Все раскрыли чемоданы и вещмешки, переобулись и переоделись; женщины повздыхали, упаковывая модные пальто и сапожки, куда приятнее было бы щегольнуть в них на Диксоне, но береженого бог бережет: а вдруг вынужденная посадка? И такая, после которой теплые вещи уйдут на дно вместе с самолетом? В полете хорошо думается; уже переодеваясь, я решил, что не все пассажиры того самолета, который пойдет на вынужденную и утонет, наденут теплые вещи, — это обострит ситуацию. Я заполнял в записной книжке страницу за страницей, придумывая персонажей, многие из которых так и не состоялись; но если в голову приходит мысль, которая поначалу кажется нелепой, на всякий случай лучше ее записать, так как бывает, что самые нелепые мысли в конечном счете оказываются самыми удачными. И уж во всяком случае от них можно тянуть цепочку, одно звено которой зацепится за другое, один персонаж вызовет к жизни второго, третьего… Обилия действующих лиц мне не надо, многих я вытянуть не сумею, потому что персонаж интересен только тогда, когда он совершает поступок, — никто, на мой взгляд, этого лучше не понимал и не делал, чем Достоевский, гений которого наделял поступками целую армию персонажей. Я не понимаю писателей, которые сочиняют многоплановые полотна с сотнями действующих лиц, подавляющее большинство которых не совершает поступков; зачем? Наверное, это не только от желания нагнать авторский километраж (что тоже имеет место), но и от переоценки своего дарования, от непонимания того безусловного факта, что один более или менее добротно сколоченный дом куда лучше, чем десяток начатых и брошенных без стен и крыш. В моем понимании поступок — это совершенно неожиданный поворот в поведении человека, раскрывающий его в новом качестве; такой поступок может быть очень хорошим или очень плохим, но он, и только он, способен в ситуации, когда срываются маски, обнажить подлинную сущность человека. Для меня в идеале поступок — это взрыв гранаты в тишине, гром среди ясного неба; лучшие примеры — у того же Достоевского, почти каждый персонаж «Идиота», «Братьев Карамазовых»… Поступок сразу делает человека личностью, за судьбой которого так интересно следить…

Поступок — это когда Матвей Козлов посадил свой гидросамолет на штормовую волну.

Поступок — это когда Василий Сидоров на станции Восток в отчаянной ситуации принял решение из двух размороженных дизелей монтировать один и раскручивать его вручную.

Поступок — это когда Завьялов и Ляхов с айсберга прилетели на двух «Аннушках» эвакуировать с антарктического побережья группу Владислава Гербовича, а одна «Аннушка» оказалась неисправной, и люди решали: «Кому на каком самолете лететь?»

Поступок — это прыжок в тонущий самолет радиста Михаила Гипика.

Я знаю десятки поступков полярников, летчиков, моряков. О многих уже написал, а за другими, которыми необходимо наделить персонажей будущей повести, летел к Сидорову. Мы уже договорились о том, что разрабатывать сюжет и персонажей будем вместе.


Все (кроме спящего Левы) оживились: в грузовой отсек вновь зашел озабоченный радист — с интервалом в полчаса он проверял, в порядке ли лобовое стекло для «Жигулей», которое он вез домой в Черский.

— Зря беспокоишься, — отзывчиво сказал один из нас, — мы все осколки аккуратно собрали в мешок.

Радист ахнул, схватился за сердце, торопливо проверил, погрозил нам кулаком и ушел в пилотскую кабину.

Смех разбудил Леву, он открыл глаза, взглянул на мое осунувшееся лицо и безмятежно сказал:

— Не знаю, как ты, а я выспался. Перекусим? Нужно соблюдать режим, не забывай, что я в законном отпуске.

Мы перекусили и стали мечтать о прекрасной жизни, которая ждет нас на куполе Вавилова.

— Вася писал, что у нас будет отдельная комнатка, — поглаживая густую бороду, припомнил Лева. — Пока ты будешь сидеть за столом и напрягать свои бедные извилины, мы с Васей настелим полы в кают-компании, соорудим сауну… Попа-аримся…

Баня — Левина слабость. В санно-гусеничных походах из Мирного на Восток и обратно, в которых Лева дважды бывал механиком-водителем, походники очень скучают по бане, и Лева с его неистощимой изобретательностью придумал почти что цирковой трюк: в балке намыливался, голышом выскакивал на снег (это при антарктическом морозе!), товарищи не мешкая выливали на Леву два ведра горячей воды, и он пингвином прыгал в балок — вытираться. А потом, когда идея овладела массами и многие стали принимать такую «баню», Лева и походный доктор Юрий Шевченко стали ежедневно мыть ноги «путем пробежки босиком по Антарктиде» — тоже получились отличные кадры для любительских кинофильмов.

Из Антарктиды Лева, специалист по использованию техники в условиях сверхнизких температур, вывез кроме научных материалов пламенную любовь к полярным широтам и обживающим их людям (которые с той поры редкую неделю не ночуют в гостеприимной квартире Череповых). О ледовом материке он может рассказывать часами, особенно о пингвинах, с которыми за год зимовки крепко сдружился и «даже переписывается», как не без сарказма утверждает его жена Эля. Впрочем, женщины редко разделяют любовь мужа к чему-либо иному, кроме как к своей особе, — главная причина того, что после зимовки в Антарктиде полярные широты Леве только снились. И если бы не настойчивый и льстивый хор Левиных друзей, вряд ли он получил бы высочайшее разрешение провести отпуск там, где его еще никто и никогда не проводил. Добавлю, что немаловажную роль сыграло и письмо Сидорова, в котором вскользь, между прочим отмечалось, что на острове Октябрьской революции, как и в Антарктиде, нет ни одной женщины — обстоятельство, вызывающее у всех до единой жен полярников глубокое и понятное удовлетворение. Правда, ко времени посадки на Диксоне Лева успел познакомиться и провести душевные беседы со всеми тремя молодыми попутчицами, но я клятвенно заверяю, что завязавшиеся дружеские отношения навсегда оборвались в ту минуту, когда Лева закончил перетаскивать на полосу два центнера багажа попутчиц — благородное деяние, которое даже при самом пылком воображении нельзя приравнять к супружеской измене.

Из записной книжки: «Доброта — дело наказуемое. Лева не просто оказывает первому встречному услугу — он навязывает ее. И напрасно: доброту нужно экономить — если не как воду в пустыне, то хотя бы как деньги в командировке. Увидев, что Лева запросто перетаскивает пудовые узлы, хитрюга бортмеханик сначала восхитился его силой, потом попросил передвинуть для центровки полтонны груза и прищурясь спокойно смотрел, как Лева в одиночку делает его, бортмеханика, работу».

Далее из записной книжки: «О добре и услугах. Бескорыстно делая кому-либо добро, испытываешь внутреннее удовлетворение, раньше говорили — грехи списываешь. Леву друзья любят за то, что он сеет добро, не задумываясь, снимет ли что-нибудь с посеянной нивы. Он добр по своей природе и счастлив, если оказывается полезным даже незнакомым людям. „Ты мне — я тебе“ — это не про него сказано; а вот то, что ничто не стоит так мало, как уже оказанная услуга, — с этим Лева сталкивался чаще, чем он того заслуживает».

А кто не сталкивался? В моей практике тоже имеется образцово-показательный случай. В начале шестидесятых годов я служил на радио в редакции «С добрым утром!». С удовольствием вспоминаю это время — и потому, что был на четверть века моложе, и потому, что работал с незаурядными людьми — создателями передачи Александром Столбовым и Валентином Козловым, и потому, что почти ежедневно встречался с Анатолием Папановым и Евгением Весником, Ростиславом Пляттом и Верой Орловой, Львом Ошаниным и Эдуардом Колмановским и многими другими знаменитыми ныне артистами, поэтами, композиторами; помню стремительно входившую в моду Майю Кристаллинскую, молодую Эдиту Пьеху и совсем юную, трепещущую от волнения Аллу Пугачеву, только что исполнившую первую свою песню в нашей передаче. Валентин Козлов сколотил дружный коллектив, работали мы с подлинным энтузиазмом, а по вечерам (дело прошлое, честно признаюсь — и в рабочее время) я писал первые свои повести. И вот однажды главный редактор, который шефствовал над нашей редакцией, обратился ко мне с вопросом: «Володя, вы связаны с литературным миром, не знаете ли толкового писателя, который мог бы возглавить такой-то отдел?» Я подумал и вспомнил, что один писатель, вполне способный возглавить, попал в полосу крупных служебных неудач, где-то снимает комнату и наверняка был бы рад возможности поправить свои дела. С большим трудом, потратив уйму времени, я разыскал его новый адрес и послал телеграмму: «Позвоните по такому-то телефону». Через несколько часов он уже был у меня — взволнованный, благодарный… Спустя неделю он возглавил весьма престижный отдел, года два-три поработал, успешно возобновил оборвавшиеся было связи, круто пошел наверх — и с той поры ни разу обо мне не вспоминает. Когда мы иногда случайно встречаемся, он в редких случаях изгибает бровь — «болезнь глаз», как говорил когда-то старый фельетонист Григорий Рыклин, «это когда не замечают тех, кто оказал тебе услугу». Уверен, что каждый, порывшись в своей памяти, припомнит аналогичный случай — явление типичное.

На Диксоне мы должны были заправиться горючим и прямиком лететь на Северную Землю, но — экипажу пришлось «распрягать лошадей» и идти вместе с нами на ночевку в гостиницу. И все из-за Юры, того самого кандидата наук, который летел в Тикси грузчиком. Дело в том, что еще в Ленинграде он на целый час опоздал на посадку, и именно этого часа нам не хватило: остров Средний, аэропорт Северной Земли, закрылся.

— Готовься, Юра, — предупредил штурман, — если нас на Диксоне не покормят, тебя жрать будем!

Редчайший в моей полярной жизни случай: в летной гостинице Диксона имелись не только свободные койки-места, но и целые номера! Не сезон: Арктика после зимней спячки пробуждается в марте, когда восходит солнце, бурной жизнью живет весной и летом — полярный день, расцвет! — и замирает осенью: солнце светит, как керосиновая лампа, с каждым днем угасая и честно предупреждая, что вот-вот скроется на полгода, и пурга налетает все чаще, и сворачивают дела экспедиции. Мы же на Диксон прилетели десятого октября, меньше чем через месяц начнется полярная ночь — и тогда гостиница вообще опустеет. Так что если хотите без всяких искательных улыбок и коробок конфет получить на Диксоне номер, даже, люкс — прилетайте поздней осенью.

Ранним утром мы приехали в аэропорт, поклонились застывшему на пьедестале одному из последних ЛИ-2, простились с Диксоном и часа через два благополучно приземлились на Среднем.

Здравствуй, Средний, давно не виделись! Сколько воспоминаний уже связано, а сколько еще будет связано с тобой! Но сейчас — здравствуй и до свидания: нас ждал вертолет, в который мы со Львом Васильевичем тут же погрузились и полетели на остров Октябрьской революции через пролив Красной Армии, не подозревая о том, какие приключения на обратном пути к проливу и на нем самом ждут нас месяц спустя.

ВАСИЛИЙ СИДОРОВ

Перелетая через пролив, мы смотрели вниз с вниманием, которое можно было бы счесть чрезмерным, не имей оно существенной причины — через несколько недель нам проходить его на вездеходе. Из многолетних наблюдений было известно, что после летних подвижек и таяния лед в проливе становится достаточно прочным к середине ноября, но и тогда пролив усеян ловушками, которые довольно бесцеремонно подкарауливают даже самых опытных водителей. Как бы то ни было, но до середины ноября нам с острова Октябрьской революции не уйти — вертолеты в ближайшие дни возвратятся на Диксон, чтобы прилететь на Средний к весне.

Пролив был усеян айсбергами, сползшими с ледников островов архипелага; по сравнению с гигантами Антарктики айсберги казались карликовыми, но кое-где попадались и внушительные, высотой метров пятнадцать. И еще мы отметили, что крупнейший в архипелаге остров Октябрьской революции площадью в десяток тысяч квадратных километров, кроме сравнительно узкого побережья, сплошь гористый, и тусклое солнце не делает открывшийся пейзаж слишком уж привлекательным.

Вертолет опустился на мысе Ватутина, в сотне метров от добротного бревенчатого дома единственной на острове прибрежной полярной станции. Возвращаясь, мы прожили здесь несколько дней, но об этом позже. Встречать нас приехали на тягаче Василий Сидоров и его главный механик Василий Харламов, участник и руководитель нескольких трансантарктических походов. Помяли друг друга, как положено, погрузили в кузов тягача два десятка бочек солярки, втиснулись вчетвером в кабину и, сопровождаемые эскортом стаи собак, поехали домой, на купол Вавилова.

Осенью я еще в Арктике не бывал и смотрел во все глаза. Солнце еще не зашло, кое-какая видимость была, и Сидоров знакомил нас с обстановкой. Каменистый грунт звенел под гусеницами, тягач мчался на хорошей скорости, и первые две трети сорокакилометрового пути мы проскочили за час. У небольшого щитового домика, летней базы геологов, остановились: отсюда начинался подъем на купол, самую высокую — около километра — точку Северной Земли.

— Наш дом отдыха, — поведал Сидоров. — В случае чего можно в пургу отсидеться. Только не забудьте: уходя, гасите свет и выключайте телевизор.

Знал бы он, пошучивая, сколько волнений и надежд через месяц будет связано с этим полузасыпанным снегом домиком! Впрочем, хорошо, что не знал, иначе мы бы не пережили (не при Харламове будь сказано!) одного из самых интересных моих арктических приключений. А почему не при Харламове — в интересах сюжета пока что умолчу. Скажу лишь, что ругал он меня последними словами и чуть смягчился лишь тогда, когда мы обнялись на прощание.

Впереди и вокруг, сколько хватало глаз, возвышались ледники и горы, покатые и скалистые, заснеженные, угрюмые.

— Пейзаж из сказки, — комментировал Сидоров, — впечатляет, правда? Отличное местечко выбрал Лева Для отпуска. Кстати, — спохватился он, — еще не все возвышенности имеют названия, почему бы нам не обессмертить свои имена? Пока солнышко доброе, приглядывайтесь и выбирайте себе по вкусу. Предлагаю вот эту, похожую на Медведь-гору, отдать Володе: все-таки внушительнее, чем «сугроб Санина» на станции Восток. А вот ту, которая торчит рядышком, отдадим Черепову. Кто — за? кто — против? Владейте на здоровье, благодарить не надо, просто в Москве поставите мне ящик пива.

— А себе что возьмешь? — поинтересовались мы. — Я же сказал — ящик пива. А за Василия Евтифеевича не хлопочите, он уже свое получил: дорогу от мыса Ватутина до купола мы окрестили «трактом Харламова», он проходит его с закрытыми глазами.

Взревев, тяжело нагруженный тягач полез на купол. Видимость быстро и резко ухудшилась, уже в сотне метров от подножия ледник накрыла низкая облачность.

— И так почти всегда, — обнадежил Сидоров, — осенью редко бывает иначе, на верхотуре плаваем в облаках. Зато весной и летом в хорошую погоду за визит к нам нужно платить деньги — ведь остров как на ладошке, глаз не оторвать, горы — на все цвета радуги, так и просится эта красотища к художнику на полотно. Оставайтесь, друзья, до лета, не пожалеете, такую красоту только разве что в Антарктиде увидишь да на ЗФИ[7].

Тягач зигзагами полз наверх. «Тракт Харламова» каждые несколько сот метров был обозначен бочками, которые полярники предпочитают всем другим ориентирам — и на белом фоне ясно выделяются, и аэродинамические качества превосходные — не заметает в пургу, да и устойчивость отличная. А бочки на арктических островах — товар недефицитный, здесь их многие тысячи, вывозить, говорят, экономически невыгодно. А когда корабли приходят и разгружаются — пустыми уходить на материк экономически выгодно? Впрочем, и на материке сотни тысяч тонн металла на свалках ржавеют, страна богатая, и не такие убытки выдерживает.

— Насчет твоего самолета я уже кое-что придумал. — сказал мне Сидоров. — Кроме четырех больших островов бог здесь разбросал добрую сотню крохотных и необжитых, пусть ЛИ-2 сядет на вынужденную где-то неподалеку от них, на дрейфующий лед. И еще имеются соображения — насчет временного убежища, поисков, медведей. Дома обсудим. Кстати, беспризорных мишек здесь бродит достаточно, твой аппарат, Лева, без работы не останется… Черти, смотрю и глазам своим не верю: неужели это вы? Сегодня ночью спать не дам — новости будете выкладывать.


Я очень люблю строки Пастернака: «Как будто бы железом, обмокнутым в сурьму, тебя вели нарезом по сердцу моему». Они обращены к любимой женщине, но это ничего не значит: по-моему, и о настоящем друге лучше не скажешь.

Между тем от знакомства до преданной дружбы у нас прошло несколько лет: как и наш общий друг Владислав Гербович, Василий Сидоров не из тех, кто быстро и запросто идет на сближение. Подобно многим людям, прожившим насыщенную острыми и зачастую опасными ситуациями жизнь, он отчетливо различает грань между приятелями и друзьями: с первыми — застолье весело проводить да время свободное убивать, но раскрыть душу, поделиться самым интимным можно только со вторыми. Как писал Лабрюйер, «если человек одинаково дружен со всеми, он не дружен ни с кем».

Анализируя свою жизнь с юношества, то есть лет за сорок, могу припомнить добрую сотню приятелей, но друзей легко пересчитаю по пальцам. Из всех рассуждений о дружбе, которые я где-либо вычитал либо пришел к ним самостоятельно, мне по душе такие: друг — это тот, кто не покинет тебя, если это даже будет для него небезопасно; это тот, которому ты без оглядки доверишь все, что тебя волнует, тревожит, мучает; друг — это тот, кто искренне радуется твоей удаче: испытание, которое выдерживает далеко не каждый.

Таковы Василий Сидоров, Лев Черепов и еще несколько очень близких и дорогих мне людей; кажется, и ко мне они относятся так же.

Рассказывать о Сидорове — значит повторяться: я о нем много писал. У него в жизни были удивительные приключения; об одном, очень драматичном, я хотел Делать повесть, но он запретил: человек, который его предал, обрек на почти неминуемую гибель, жив, кое-кто еще помнит об этой истории, и Сидоров не хочет позорить его семью. Некоторые другие приключения, так и рвущиеся на бумагу, он тоже не хочет предавать гласности — по разным причинам. А жаль, потому что даже для тех, кто считает, что знает Сидорова, он открылся бы новыми гранями своей богатой натуры.

Когда мы познакомились с ним на Среднем, он, несмотря на то что только что вырвался из ада и очень устал, показался мне совсем молодым человеком; сегодня, когда ему шестьдесят, редко кто осмелится дать ему больше пятидесяти — быстр, энергичен, в отличной физической форме, лицо свежее… «Хорошая штука молодость, да соплякам достается, — смеется Сидоров. — Но ничего, мы, полярники, консервируемся, годами живем в безмикробной среде и почти без собраний!»

Я знаю людей, которые в экспедициях ничем не примечательны, но зато, возвратившись, ведут себя так, будто вокруг них-то и вращались все события; хвастовство — слабость простительная, хотя уважения и не вызывает. С моим другом все происходит наоборот: на зимовке он полновластный руководитель — все нити в руках, а на Большой земле — не найдешь человека скромнее: в компании, где есть люди малознакомые, больше слушает, чем говорит, дружелюбное расположение высокого начальства в личных целях никогда не использует — словом, следует девизу одного из древнегреческих мудрецов: «Живи незаметно». Да и внешне Сидоров выглядит так, что не каждый малознакомый поверит, что видит одного из самых нынче знаменитых и заслуженных полярников: лицо простое, рост средний, особых примет не имеется — разве что настоящего василькового цвета глаза. И разговор с малознакомым Сидоров поведет обыкновенный: погода, запасные части к автомашинам и тому подобное, из чего собеседник сделает вывод, что вряд ли услышит что-нибудь более любопытное.

А между тем эта внешняя простота — обычная защитная маскировка скромного человека, обладающего острым умом и воистину железным характером. Когда мы остаемся наедине и Вася начинает рассказывать — о зимовке ли, о товарищах, о житейских делах, — я отключаю телефон, чтобы ненужный дежурный звонок не прервал этого монолога, насыщенного интереснейшими наблюдениями, деталями и характеристиками людей, искрящегося юмором и воссоздающего порой удивительно зримую картину полярной жизни. Вот, например, часть рассказа о вале торосов, записанная почти дословно: «Льдины громоздились одна на другую, вал рос на глазах. Еще недавно, когда люди бежали к палаткам, он был высотой два-три метра, а сейчас вперед двигалась ледяная гора. Она подминала под себя все новые льды, ползла и становилась все выше, и движение это сопровождалось таким грохотом, какой бывает при крушении поезда, когда вагоны лезут друг на друга… Порой нагромождение торосов застывало, как будто стихия изнемогла и осталась без сил, а она вовсе не изнемогла, а просто нащупывала слабое место. Где-то в стороне лопались и вставали на дыбы новые льдины и вырастал новый вал, который шел навстречу старому и сталкивался с ним, и такое столкновение порождало совсем уж чудовищный грохот, и впечатление было, что ничто не может уцелеть на свете и весь мир взрывается к черту… А день был солнечный и ясный, и ослепительно синий был в своих изломах лед, вознесенный на десятиметровую высоту, и двигалась гора, как живая, и такой грандиозностью и ужасом веяло от этой картины, что глаз не оторвать, магнитом притягивала, завораживала, точно гипнозом».

Как-то, когда зашла речь о совместимости людей в коллективе, Сидоров сказал: «Первым делай самую тяжелую работу и последним садись за стол — вот тебе и будет совместимость. Закон!» У Сидорова так обычно и бывает, служить под его началом и легко, и трудно: легко тому, кто соблюдает сформулированный выше закон, и очень трудно тому, кто противопоставляет себя коллективу. Если есть возможность, Сидоров «аутсайдеров» выпроваживает — пусть ищут легкой жизни в другом месте; нет возможности, завершились полеты — перевоспитывает в ходе зимовки, иной раз сильно бьющими по самолюбию, но справедливыми мерами. Жестоко, больно, но другого выхода нет — трещина в коллективе бывает опасней, чем трещина на дрейфующей льдине.

На моей памяти лишь одна зимовка, начальником которой он неожиданно для себя стал в последнюю минуту и посему не мог лично подобрать коллектив, завершилась не слишком благополучно. Уже в самые первые дни Сидоров выявил нескольких любителей выпить и успел отправить их на Большую землю; но несколько других на время «легли на грунт» и вовсю развернулись, когда ушел последний корабль. Решительно и жестоко Сидоров «обезоружил», наказал самогонщиков, но те по возвращении отомстили — написали полное небылиц письмо в высокую инстанцию. Сегодня такое письмо разобрали бы и бросили в корзину, но тогда было принято «реагировать», и хотя общественное мнение оказалось целиком на стороне Сидорова, все это было тяжело и оставило горький осадок. Когда после разбора один из авторов письма, встретив своего бывшего начальника, стал изливать душу: «Прости, Василий Семеныч, бес попутал, сам не пойму, как рука поднялась…» — Сидоров его оборвал: «Нагадил при всех, а извиняешься за углом?»

К людям низким, потерявшим доверие, Сидоров бескомпромиссен — они перестают для него существовать: вычеркивает из памяти. Совсем другое, если оступился ты случайно, — такому, далеко не сразу прощая, он ясно дает понять, что обретешь ты вновь доверие или нет, зависит только от самого тебя.

Дело — в этом вся суть. Еще с юношеской влюбленности в Кренкеля, под началом которого спустя многие годы Сидоров работал, он всегда и везде ставил дело на пьедестал. Дело — свято, и к чертям все, что ему мешает. Этот фанатизм, унаследованный от старых полярников, далеко не всем приходится по душе: сколько людей — столько характеров, а фанатизм начальника, даже в лучшем своем проявлении, неизбежно ограничивает свободу личности подчиненного. Но один из них, который именно из-за этого обстоятельства предпочитает других начальников, мне сказал: «С Н. работать куда легче, с К. веселее, а надежнее всего — с Сидоровым».

Если бы я писал не слово о друге, а служебную характеристику, то нашел бы место и для недостатков. А у кого из нас их нет? Даже святые, по их жизнеописаниям, порой были раздражительны во гневе, несправедливы и непоследовательны. Идеальных людей нет, они так же невозможны, как великолепная погода триста шестьдесят пять дней в году. Я бы сказал так: если у человека нет недостатков — значит, он умер. Весь вопрос в том, какие они — глубоко порочные или простительные.

Из записной книжки: «Вспомнить Ларошфуко: „Иным людям идут их недостатки, а другим даже достоинства не к лицу“.

Я видел лишь немногих людей, которые так преданно любят полярные широты.

Или нет, слово «любят» здесь не точное: любить можно женщину, детей, мороженое, футбол. Арктику ли, Антарктиду любить, наверное, нельзя — чего тут хорошего, если работаешь как лошадь, мерзнешь как собака, тоскуешь по дому и вечно от чего-то спасаешься: от подвижек льда, лютого холода, пурги, медведей.

Но тот термин или не тот, а «белый магнит» с огромной силой притягивает к себе людей, которые только в полярных широтах и чувствуют себя как рыба в воде: родная среда. «Им только тогда хорошо, когда им плохо», — жалуются жены[8].

Из записной книжки: «Сидоров: „Померзнешь хорошенько, изойдешь тоской по дому — и только тогда, дружок, почувствуешь, какой волшебный запах у зеленого листочка“.

Счастья самого по себе не бывает — оно познается только в сравнении с другим твоим состоянием.

Полярник по призванию, а не по воле случая бывает счастлив вдвойне: и тогда, когда дрейфует или зимует, испытывая ни с чем не сравнимое удовлетворение от работы в экстремальных условиях и сознания своей силы, и тогда, когда, отдав все силы работе, возвращается в другую родную стихию — домой.

Две стихии — и обе родные, желанные.

Это большое счастье — найти в жизни место, лучше которого для тебя быть не может.

И в свои шестьдесят Василий Сидоров уверенно говорит, что, будь ему двадцать, прошел бы все сначала: и станцию Стерлегова у реки Ленивой, где юнцом получил закалку у замечательного полярника, друга и сподвижника Кренкеля Николая Георгиевича Мехреньгина, и пять дрейфующих станций прошел бы, и шесть антарктических, и 88 градусов Востока, и все другие испытания, что выпали ему на долю. Ведь столько пережил — и выжил!

Завидная судьба.

МЕСЯЦ НА КУПОЛЕ

У меня совершенно нет свободного времени — трудимся по двенадцать — четырнадцать часов в сутки. У Сидорова вообще не очень-то побездельничаешь, а тут на меня свалилась двойная нагрузка. Первая — отработка за хлеб-соль: дежурный по камбузу и ученик плотника; вторая — более привычная, но уж чересчур интенсивная: все оставшееся время мы с Васей сидим в его кабинете, придумывая персонажей и приключившиеся с ними истории. Нафантазировавшись до одури, выходим на свежий воздух — проветрить мозги.

— Отпуск в облаках, — подшучивает над Левой Вася. — Оригинал!

С каждым днем видимость неумолимо убывает, как бальзаковская шагреневая кожа. Самое обидное, что даже в свои кратковременные визиты солнце нам не показывается — его застилает пелена облаков. Между тем внизу, на мысе Ватутина, с которым мы по нескольку раз в день выходим на связь, стоит отличнейшая погода, почти безветренная, видимость — звезды все до единой подмигивают. Мы откровенно завидуем, у нас противнейший сырой ветер, молочный туман — медведя в десяти шагах не увидишь. А сегодня ночью мишка приходил знакомиться, недаром собаки разрывались от лая.

— Туман не вечен, — успокаивает нас Вася, — зато дом-то какой отгрохали, не дом — заглядение!

— Для учебника по архитектуре, — соглашается покладистый Лева. — Курокко.

— Что за курокко? — пожимает плечами Вася.

— Стиль, — поясняет Лева. — Что-то среднее между курятником и барокко. Не медведя, а твой дом собаки всю ночь облаивали.

Вася благодушно посмеивается: хотя сооружение, на первый взгляд, в самом деле выглядит странновато, он им откровенно гордится. Строить станцию на леднике — дело неблагодарное: толстое снежное одеяло, которым ледник укутался, летом под действием солнечного тепла становится ветхим, словно пробитое молью, — фундамент, хуже которого не придумаешь. Строения перекашивает, внутрь идет талая вода, на откачку которой уходит масса энергии; ну а каково жить в таких условиях, без лишних слов ясно — тяжелое испытание для самых фанатичных энтузиастов. «Земноводные», — без особой веселости шутят они.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14