Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Очевидец: Избранные стихотворения

ModernLib.Net / Поэзия / Семен Липкин / Очевидец: Избранные стихотворения - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Семен Липкин
Жанр: Поэзия

 

 


Прими их, муза моя, прими,

Будь за хозяйку.

Всего в квартире пять окон,

Одно выходит на балкон.

Сосед за стенкой зол как чёрт,

В тоске постель измята:

Живым вернулся Раппопорт

И все раппопортята!

Прими его, муза, прими,

Как брата.

Всего в квартире пять окон,

Одно выходит на балкон.

У Раппопортов прежний гам

И ругань в прежнем стиле,

И прежним молятся богам

Лукавство и бессилье.

Прими их, муза моя, прими,

Они ведь просили.

Всего в квартире пять окон,

Одно выходит на балкон.

В четвёртом – смех и патефон.

Чьи тайны там таятся?

Оно выходит на балкон,

И все его боятся.

Прими его, муза моя, прими,

Не надо бояться.

В последней комнате темно,

Там негде повернуться,

Там смотрит женщина в окно

И хочет улыбнуться.

Не мучайся, муза, не мучай других,

Попробуй улыбнуться.

1944

Роса

В. С. Гроссману

Не тревожьтесь: вы только берёзы.

Что же льёте вы терпкие слёзы?

Ты, сосна, так и будешь сосною.

Что ж ты плачешь слезой смоляною?

Травы милые, лес подмосковный,

Неужели вы тоже виновны?

Только дачники, сладко балдея,

К счастью слабой душой тяготея,

Не хотят огорчиться слезою

И зовут эти слёзы – росою.

И проходят, весёлые, мимо,

Забывая, что эти росинки —

Горлом хлынувший плач Освенцима,

Бесприютные слёзы Треблинки.

1945

Счастливец

Я мог бы валяться в ложбине степной,

Завеянный прахом, засыпанный солью,

Мертвец, озарённый последнею болью,

Последней улыбкой, последней мечтой.

Но вот – я живу. Я снова с тобой,

Я один из немногих счастливцев.

Я мог бы сгореть за кирпичной стеной

В какой-нибудь миром забытой Треблинке

И сделаться туком в бесплодном суглинке,

Иль смазочным маслом, иль просто золой.

Но вот – я живу. Я снова с тобой,

Я один из немногих счастливцев.

Я мог бы вернуться в свой город родной,

Где пахнут акации туго и пряно,

Где всё незнакомо, и горько, и странно.

Я мог бы… Но я не вернулся домой.

Я только живу. Я снова с тобой,

Я один из немногих счастливцев.

1945

У ручья

От платформы, от шума, от грубых гудков паровоза

В получасе ходьбы,

В тайнике у ручья уцелела случайно берёза

От всеобщей судьбы.

Оттого ли, что корни пустила в неведомый глазу

Небольшой островок,

Но дыхание горя ещё не ложилось ни разу

На блестящий листок.

Каждый лист её счастлив, зелёный, весёлый, певучий,

Кое-где золотой,

Только ветви её, только белые ветви плакучи

И шумят над водой.

От неё, от блаженной, на вас не повеет участьем,

Ей недуг незнаком,

Только вся она светится полным, осмысленным счастьем,

Не отравленным злом.

Я, узнав, полюбил простодушное это величье,

Самобытный покой,

Этот сказочный свет и младенческое безразличье

К скучной скорби людской,

Этот взлёт к небесам, этот рост белоствольный, могучий,

Чистоту, забытьё…

Полюбил, а понять не сумел: отчего же плакучи

Ветви, ветви её?

1946

Договор

Если в воздухе пахло землёю

Или рвался снаряд в вышине,

Договор между Богом и мною

Открывался мне в дымном огне.

И я шёл нескончаемым адом,

Телом раб, но душой господин,

И хотя были тысячи рядом,

Я всегда оставался один.

1946

Морю

Тени заката сгустились в потёмки.

Город родной превратился в обломки.

Всё изменилось на нашей земле,

Резче морщины на Божьем челе,

Всё изменилось на нашей планете,

Умерли сверстники, выросли дети,

Всё изменилось и прахом пошло,

А не пошло, так быльём поросло!

Всё изменило мечте и надежде,

Мы, только мы, всё такие ж, как прежде:

Так же брожу у твоих берегов,

Так же моих ты не слышишь шагов.

1946

Тот же признак

На окраине нашей Европы,

Где широк и суров кругозор,

Где мелькают весной антилопы

В ковылях у заснувших озёр,

Где на треснувшем глиняном блюде

Солонцовых просторов степных

Низкорослые молятся люди

Жёлтым куклам в лоскутьях цветных,

Где великое дикое поле

Плавно сходит к хвалынской воде,

Видел я байронической боли

Тот же признак, что виден везде.

Средь уродливых, грубых диковин,

В дымных стойбищах с их тишиной,

Так же страстен и так же духовен

Поиск воли и дали иной.

1947

Точильный камень

Захотел повидать Дармограй

Божий мир, беспредельный, обильный,

И в далёкий отправившись край,

Взял с собою он камень точильный.

Думал: если достаток нажить

Не удастся мне в том Туркестане,

Буду пахарям косы точить,

Голодать не дадут мне крестьяне.

Шёл он пешим, лежал на возу,

Что-то пел он о царстве заморском,

Под Самарой встречал он грозу

И закат провожал он за Орском.

Он услышал, придя на Тянь-Шань,

Рёв скота на пути к Семиречью,

И старинную русскую брань,

Обновлённую чуждою речью.

Поглядел Дармограй – обомлел:

На горячей равнине ковыльной

Осыпался, шуршал и белел

Наш песчаник, наш камень точильный!

Дармограй рухнул наземь доской,

На своё рассердившись хохлацтво,

Зарыдал и воскликнул с тоской:

– Жив не буду – добуду богатство! —

То ль богатство таил Туркестан,

То ль судьбу испугал этот вызов,

То ль помог Дармограю обман, —

А добыл он земли от киргизов.

Дом построил. Хозяйство завёл.

Посадил и вишневый садочек.

Уж поглядывать начал хохол

На кацапских зажиточных дочек.

Там, где кони Чингиза паслись

На ковыльных седеющих волнах,

Ныне жирные куры неслись

И покорно вертелся подсолнух.

Но судьба держит чаши весов,

И не любит она измененья.

Что ей ропот людских голосов?

Что ей дольних страстей дуновенья?

На село напустила орду,

Выпрямляя плечо коромысла,

И без тела на вишне в саду

Голова Дармограя повисла.

И, травы сокращая предел,

Против жгучего ветра бессильный,

Осыпался, шуршал и белел

Наш песчаник, наш камень точильный.

1946. Пржевалъск

У дороги

Пёстрое стадо пришло к луговому обилью.

Мальчик-пастух по-турецки сидит на траве.

Автомобиль иногда обдаёт его пылью.

Тени от листьев – на рваном его рукаве.

Дай-ка, пастух, я с тобою немного побуду.

На, закури, хоть мальчишкам курить не велят.

Видишь ты женщину, ту, что направилась к пруду?

Я её девочкой помню лет двадцать назад.

Мимо прошла, посмотрев на меня равнодушно,

Не обернулась, а я побоялся позвать.

Тут прошумела машина, и стало мне душно.

Пыль улеглась, но уже никого не видать.

1946

На Тянь-Шане

Бьётся бабочка в горле кумгана,

Спит на жёрдочке беркут седой,

И глядит на них Зигмунд Сметана,

Элегантный варшавский портной.

Издалёка занес его случай,

А другие исчезли в золе,

Там, за проволокою колючей,

И теперь он один на земле.

В мастерскую, кружась над саманом,

Залетает листок невзначай.

Над горами – туман. За туманом —

Вы подумайте только – Китай!

В этот час появляются люди:

Коновод на кобылке Сафо,

И семейство верхом на верблюде,

И в вельветовой куртке райфо.

День в пыли исчезает, как всадник,

Овцы тихо вбегают в закут.

Зябко прячет листы виноградник,

И опресноки в юрте пекут.

Точно так их пекли в Галилее,

Под навесом, вечерней порой…

И стоит с сантиметром на шее

Элегантный варшавский портной.

Не соринка в глазу, не слезинка, —

Это жжёт его мёртвым огнём,

Это ставшая прахом Треблинка

Жгучий пепел оставила в нём.

1948

Знакомые места

Эти горные краски заката

Над белой повязкой.

Этот маленький город, зажатый

В подковке кавказской.

Этот княжеский парк, освещенный

До самых нагорий.

Уцелевшие чудом колонны

В садах санаторий.

Этот облик, спокойный и жуткий,

Разрушенных зданий.

Этот смех, эти грубые шутки

Вечерних гуляний.

Листьев липы на плитах обкома

Подвижные пятна —

Как всё это понятно, знакомо

И невероятно.

Те же горные краски заката

Сверкали когда-то.

Падал, двигаясь, отсвет пожара

На площадь базара.

Вот ракета взвилась и упала

В районе вокзала.

Низкой пыли волна пробежала,

Арба провизжала.

И по улицам этим, прижатым

К кизиловым скатам,

Шёл я шагом не то виноватым,

Не то вороватым.

Но в душе никого не боялся,

Над смертью смеялся,

И в душе моей был в те мгновенья

Восторг вдохновенья,

И такое предчувствие счастья,

Свобода такая,

Что душа разрывалась на части,

Ликуя, сгорая…

1948

Вечер на Чегеме

Вот сидит пехотинец

На почётной скамейке в кунацкой.

Молодой кабардинец

Возвратился со службы солдатской.

Просяную лепёшку

Он в густую приправу макает,

Обо всём понемножку

Он в семейном кругу вспоминает.

На дворе, у сапетки,

Мать готовит цыплёнка в сметане.

Дом построили предки, —

Есть об этом немало преданий.

На стене, где кремнёвка —

Память битвы за вольность Кавказа,

Где желтеет циновка,

Что нужна старику для намаза, —

Карта, вроде плаката:

План столичного города Вены…

День дошёл до заката, —

Не погас разговор откровенный,

Разговор задушевный, —

Из чужих здесь одни лишь соседи,

И Чегем много гневный

Принимает участье в беседе.

Он течёт у порога,

Как сказителя-старца поэма.

Звуки властного рога

В этом резком теченье Чегема!

Равнодушный, бесслёзный,

Чуждый скорби и чуждый веселья,

Вечер тихо и грозно,

Как хозяин, вступает в ущелье.

1948

Сапожник

Писанье читает сапожник

В серебряных круглых очках.

А был он когда-то безбожник,

Служил в краснозвёздных войсках.

Знакомый станичник, хорунжий,

Деникинец был им пленён.

За это геройство на Сунже

Будённым он был оценён.

Домой он вернулся с заслугой,

С отрезанной напрочь ногой.

На станции встречен супругой,

Поплыл он в простор золотой.

Душистое зыблилось жито,

Шумела земля во хмелю.

Листочек, росою промытый,

К сухому прилип костылю.

В такое бы время – на жатву,

Дневать, ночевать на току,

А взялся за шило и дратву —

Спасибо, старался в полку.

Стучит молоточек по коже,

Всю четверть столетья стучит,

Душа только, Боже мой, Боже,

Всю четверть столетья молчит.

Сквозь кашель и душный, и нудный,

Сквозь кашель всю ночь напролёт,

Рассказывать скучно и трудно,

Замолкнет, едва лишь начнёт.

Старуха ничем не утешит,

Смеётся блудливым смешком

И жирные волосы чешет

Беззубым стальным гребешком.

Шуршит за страницей страница.

Лучина давно не нужна.

Давно рассветает станица,

Давно уже в поле жена.

Он вышел. Ногою босою

Почувствовал: дышит земля.

Листочек, промытый росою,

Пристал – и упал с костыля.

О, если бы назло удушью

Всей грудью прохладу вдохнуть,

В свою же заглохшую душу

Хотя бы на миг заглянуть.

О, если бы, пусть задыхаясь,

Сказать этой ранней порой,

Что в жизни прекрасен лишь хаос,

И в нём-то и ясность и строй.

1948

Язык Эльбруса

Преданья старые разыщем,

Хотя о прошлом весть глуха.

Эльбрус был некогда жилищем

Богов могучих, мудрых тха.

Был всех сильнее Тлепш: на горне

Язык для горцев он сковал

Гортанный, как поток нагорный,

Жестокий, как в горах обвал.

Он не певуч, в нём мало гласных,

Течет он мутно, тяжело,

Но как люблю я звуков властных

Своеобычное русло!

Он возлюбил свои мытарства,

Ни с кем не хочет он родства,

Ему противны государства

Мертворождённые слова.

Как часто на камнях эльбрусских

Он прятался в ущельях скал

И вдруг, над самым ухом русских,

В стволах кремнёвок возникал!

…Кто это с гор в долину сходит?

То поселенец Кабарды.

Глазами ястреба обводит

Домишек белые ряды.

О чём бормочет он, осколок

Давнишних битв, седой смутьян?

Курортный видит он посёлок

И дым над зданьем серных ванн.

Он слышит грохот на полянке,

И узнаёт издалека

Жену завхоза на тачанке

С большим бидоном молока.

Его слова текут без цели,

Но не погибнут без следа:

Ещё ударит из ущелий

Вольнолюбивая вода.

1948. Нальчик

Раннее лето

Мы оставили хутор Весёлый,

Потеряли печать при погрузке,

А туда уж вошли новосёлы,

И команда велась не по-русски.

Мы поставили столик под вишней,

Застучал «ремингтон» запылённый…

– Ну, сегодня помог нам всевышний, —

Усмехнувшись, сказал батальонный.

А инструктор Никита Иваныч

Всё смотрел, сдвинув светлые брови,

На блестевший, как лезвие, Маныч

И ещё не остывший от крови.

Как поймёт он, покинутый верой,

Что страшнее: потеря печати,

Или рокот воды красно-серой,

Или эхо немецких проклятий?

Столько нажито горечи за ночь,

Что ж сулит ему холод рассвета,

И воинственно блещущий Маныч,

И цветение раннего лета?

Искривил он язвительно губы,

Светит взгляд разумением ясным…

Нет, черты эти вовсе не грубы,

Страх лицо его сделал прекрасным!

Ах, инструктор Никита Ромашко,

Если б дожил и видел ты это, —

Как мне душно, и жутко, и тяжко

В сладком воздухе раннего лета!

Я не слышу немецких орудий,

Чужеземной не слышу я речи,

Но грозят мне те самые люди,

Что отвергли закон человечий.

Тупо жду рокового я срока,

Только дума одна неотвязна:

Страх свой должен я спрятать глубоко,

И улыбка моя безобразна.

1949

Степная притча

Две недели я прожил у верблюдопаса.

Ел консервы, пока нам хватило запаса,

А потом перешёл на болтушку мучную,

Но питаться, увы, приходилось вручную.

Нищета приводила меня в содроганье:

Ни куска полотна, только шкуры бараньи,

Ни стола, ни тарелки, ни нитки сучёной,

Только чёрный чугунный казан закопчённый.

Мой хозяин был старец, сухой и беззубый.

Мне внимая, сердечком он складывал губы

И выщипывал редкой бородки седины.

Пальцы были грязны, но изящны и длинны.

Он сказал мне с досадой, но с виду бесстрастно:

– Свысока на меня ты глядишь, а напрасно.

Я родился двенадцатым сыном зайсанга,

Я в Тибете бывал, доходил и до Ганга,

Если хочешь ты знать, то по тётке-меркитке

Из чингизовой мы происходим кибитки! —

Падежей избегая, чуждаясь глаголов,

Кое-как я спросил у потомка монголов:

– Отчего ж темнота, нищета и упадок? —

Он сказал: – То одна из нетрудных загадок.

Я отвечу тебе, как велит наш обычай,

Потускневшей в степи стародавнею притчей.

Был однажды великий Чингиз на ловитве,

Взял с собой он не только прославленных в битве,

Были те, кто и в книжной премудрости быстры,

По теперешним званьям большие министры.

Соизволил спросить побеждавший мечом:

– Наслаждение жизни, по-вашему, в чём?

Поклонился властителю Бен Джугутдин,

Из кавказских евреев был тот господин.

Свежий, стройный, курчавый, в камзоле атласном.

Он промолвил своим языком сладкогласным:

– Наслаждение жизни – в познании жизни,

А познание жизни – в желании жизни.

– Хорошо ты поёшь, – отвечал Темучин, —

Только пенье твоё не для слуха мужчин.

Ты что скажешь, – спросил побеждавший мечом, —

Наслаждение жизни, ??-твоему в чём?

Тут китаец оправил холёную косу

И ответил, как будто он рад был вопросу:

– Наслаждение жизни – в стремлении к смерти,

А в стремлении к смерти – презрение к смерти.

– Говоришь ты пустое! – воскликнул Чингиз.

– Ты что скажешь, бухарец? Омар, отзовись!

И ответил увидевший свет в Бухаре

Знатный бек, – был он в золоте и в серебре:

– Наслаждение жизни – в покое и неге,

В беспокойной любви и в суровом набеге.

В том, чтоб на руку взять синецветную птицу

И охотиться в снежных горах на лисицу.

Молвил властный: – И этих я слов не приму.

Видно, слово сказать надо мне самому.

Только тот, кто страны переходит рубеж,

Подавляя свободу, отпор и мятеж,

Только тот, кто к победе ведёт ненасытных,

Заставляя стенать и вопить беззащитных,

Тот, кто рубит ребенка, и птицу и древо,

Тот, кто любит беременным вспарывать чрево,

Кто ещё не родившихся режет ножом,

Разрушает настойчивый труд грабежом, —

Ненавистный чужбине и страшный отчизне,

Только тот познаёт наслаждение жизни!

…Солнце медленно гасло над степью ковыльной.

Мой хозяин добавил с усмешкой бессильной:

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3