Современная электронная библиотека ModernLib.Net

При исполнении служебных обязанностей

ModernLib.Net / Современная проза / Семенов Юлиан Семенович / При исполнении служебных обязанностей - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Семенов Юлиан Семенович
Жанр: Современная проза

 

 


Юлиан Семенов

При исполнении служебных обязанностей

Глава I

1

Струмилин сел в машину и сразу же полез за папиросами. Последние пять лет он всегда очень помногу курил и перед медицинской комиссией и после нее.

«Старая перечница, — зло подумал он о старике профессоре, который загнал его в барокамеру и выкачивал воздух до уровня, соответствующего пяти тысячам метров, — ему приятно играть на нервах, этому эскулапу…»

Старик профессор смотрел на Струмилина, ставшего в барокамере зеленым, вздыхал и грустно покачивал головой. А потом он сказал:

— Плохо, очень плохо, батенька вы мой…

И написал в личном деле Струмилина: «пятая группа». Пятая группа — последняя летная. Дальше — пенсия, достаточная и почетная. И все. Прощай, небо, прощай, Арктика!

Струмилин сидел в машине, курил и смотрел на часы. Чем дольше он смотрел на часы, тем больше злился. Когда он выходил, в вестибюле его окликнул Фокин из отдела перевозок и попросил подвезти.

— Я через пять минут, Павел Иванович, — сказал он, — подождите пять минут меня, ладно?

Но прошло уже десять минут, а Фокина все не было. А Струмилин особенно сердился, когда ему приходилось ждать. Неважно, кого, зачем и почему. Работа в полярной авиации выработала в нем непреложную привычку: опаздывать можно не больше чем на сорок секунд. От силы на минуту.

Однажды, еще в самом начале, в тридцать третьем году, он опоздал на аэродром в Тикси минут на пять. Его первый командир и учитель Леваковский усмехнулся и сказал:

— Опаздывают престарелые кокетки, сутенеры и неврастеники. Точность — вежливость королей, и хотя я против монархии, но тем не менее лучше иметь дело с аккуратным эрцгерцогом, чем с расхлыстанным комсомольцем. Vous comprenez?

Струмилин смешался, покраснел, а потом весь перелет до острова Птичьего мучился из-за того, что не ответил: «Oui, monsier…» Ему тогда казалось, что эта фраза, сказанная с легкой усмешкой, должна была парализовать тот взрыв смеха, который вызвали слова Леваковского у экипажа. Струмилин пролетал с Леваковским четыре года и каждый раз поражался изумительной точности этого человека.

Леваковский не любил, когда штурман, расписывая маршрут и время полета, говорил:

— Будем минут через двадцать пять-тридцать…

— Точнее, пожалуйста, — просил Леваковский.

— Как точнее?

— А вот так. Точнее.

Штурман хмурился, отходил к своему столику и через несколько минут говорил оттуда:

— Вы должны прибыть точно через двадцать семь минут.

— Благодарю вас, — отвечал Леваковский и улыбался, прекрасно понимая, почему штурман делал ударение на слове «вы», а не говорил, как это было принято, «мы».

Леваковский весь подбирался и сажал самолет точно через двадцать семь минут.

Сначала Струмилина сердил этот, как ему казалось, никому не нужный и раздражавший педантизм, но потом незаметно для себя самого он стал подражать Леваковскому и сердиться на штурмана, когда тот давал приблизительные данные.

Пролетав с Леваковским два года, Струмилин стал так же поглядывать на часы, если кто-либо задерживался хоть на минуту. И так же как Леваковский, он делал выговор опоздавшему вне зависимости от того, кто был опоздавший.

Однажды Струмилин подошел к самолету, когда собрался уже весь экипаж.

Леваковского не было. Струмилин глянул на часы и обомлел: командир корабля опаздывал на три минуты. Когда Леваковский пришел через пятнадцать минут, Струмилин мстительно сказал:

— Опаздывают престарелые кокетки, сутенеры и…

— И неврастеники, — перебил его Леваковский, засмеявшись.

Уже в самолете, когда легли курсом на мыс Челюскин, Струмилин узнал, отчего так опоздал командир. Он, оказывается, сидел на радиоцентре и принимал сообщение из Москвы о том, что у него родился сын.

Струмилин снова посмотрел на часы. Фокин опаздывал теперь уже на пятнадцать минут.

— Ну его к черту, — сказал Струмилин, — пусть в другой раз будет точным.

Он выбросил папиросу и нажал на кнопку стартера. Машина рванулась с места. Когда Струмилин сердился, он ездил особенно быстро. Милиционеры на Кутузовском проспекте узнавали его большую черную машину и никогда не свистели вдогонку, если он выходил на осевую линию, нарушая этим правила движения. Они улыбались ему вслед и вздыхали, потому что тайком завидовали Струмилину. Милиционеры, так же как и мальчишки, всегда завидуют полярным летчикам.

Струмилин обычно собирался сам. Даже когда была жива его жена Наташа, он все равно собирался сам: не торопясь, загодя, очень тщательно подбирая вещи и экономно складывая их в большой желтый чемодан, сплошь заклеенный разноцветными штемпелями отелей всего мира.

Собираясь, он пел, причем всегда одну и ту же песню:

Эх, выехал охотник

Да во чистое поле,

Там птицы летают

В высоком просторе…

Уложив чемодан, Струмилин проверил его на вес: не тяжел ли? Он ненавидел, когда чемодан разбухал и его приходилось из-за этого перебрасывать с руки на руку. На этот раз чемодан был уложен с первого раза точка в точку. Струмилин похвалил себя и поставил чемодан на маленький столик возле, двери. Он заметил, что большая желтая наклейка, которую приляпали на чемодан в аэропорту Басры, сейчас почти совсем оторвалась. Сначала Струмилин решил совсем оторвать ее, но потом он вспомнил старика. В джунглях рядом с домом того старика он жил две недели. Это был очень интересный старик, мудрый и спокойный. Он целыми днями сидел на солнце и грел ногу. У него болело колено. И еще все время кашлял. Струмилин замечал, как старик сдавал день ото дня. Однажды вечером, когда Струмилин возвращался с аэродрома домой через пальмовую рощу, он увидел старика. Старик стоял около высокой пальмы и плакал. Потом он медленно обхватил пальцами теплый пахучий ствол дерева и полез вверх, переступая босыми ногами по толстым выступам на коре. Пальма была высокая, и поэтому кора на ней загрубела и стала как камень.

Пальма пахла зноем. У нее был запах пустыни — сухой, пряный и резкий. Движения старика были спокойные, а потому сильные. Старик не прижимался к стволу дерева: это было бы свидетельством страха. Он был как наездник сейчас, этот больной старик. Он лез, чуть откинувшись назад, точно как наездник. Пальма, как и конь, друг человека: пальма кормит, конь возит.

Старик лез свободно, почти совсем не прилагая усилий, откинув корпус и подняв голову, чтобы все время смотреть через стрельчатую крону пальмы.

— Что это он? — тихо спросил Струмилин у переводчика.

— Умирает, — ответил тот. — Прощается с небом.

Струмилин усмехнулся и снял чемодан с маленького столика. Он поставил его на пол и пошел искать клей. Ему захотелось получше прикрепить наклейку из Басры, чтобы она не оторвалась совсем во время полетов над Арктикой.

2

Женя пришла домой в десять часов. Струмилин сидел у окна и курил.

— Ты что, папа?

— Ничего, малыш. Просто курю.

— Тебе плохо?

— Нет. Мне совсем не плохо, — сказал Струмилин и вздрогнул. — Давай сходим куда-нибудь, а? Ты не занята?

— Ну что ты…

— Очень устала?

— Совсем не устала, — соврала Женя, потому что она очень устала на сегодняшних съемках. Но отец был как-то не похож на себя: сгорбленный и постаревший. Женя поцеловала его, погладила по щеке и сказала: — Через пять минут я буду готова. Они поехали в ресторан «Украина» и сели за единственный свободный столик у самой эстрады.

— Мы не сможем говорить, — сказал Струмилин, — наверное, они очень громко играют.

— Будем кричать.

— Тогда нас с тобой выведут, как мелких хулиганов.

— Кричать — это хулиганство?

— В общем — да. Нужно говорить тихо, если хочешь, чтобы тебя услышали и поняли правильно.

— Папа заговорил афоризмами, у папы плохое настроение, — улыбнулась Женя. — Что ты, папочка?

— Я? — переспросил Струмилин. — Я котлету по-киевски. А ты?

Женя засмеялась и подумала: «У него что-то случилось. Это совершенно точно.» Она обернулась, чтобы посмотреть, на каком столе можно взять меню, и увидела совсем неподалеку второго оператора Нику. Он сидел с приятелем и с двумя девушками.

Девушки были такие, о которых друг ее отца журналист Андрей Новиков говорил: «раскладушки». Ника смотрел на Женю нахмурившись, не мигая, зло. Женя почувствовала, как у нее похолодели щеки. Струмилин тоже заметил Нику, краешком глаза глянул на Женю и отвернулся.

«Красавец парень, — подумал он. — Значит, подонок. Боюсь я красивых что-то…» Струмилин снова взглянул на Нику и сразу же вспомнил своего следователя в кенигсбергской тюрьме. Его подбили под Пиллау, и он попал в плен, обгоревший, израненный, почти без сознания. Сначала его поместили в госпиталь. Там кормили с ложки чем-то очень вкусным. Вкусным тогда ему казалось все кислое. Потом его чуть подлечили, и к нему в палату зашел офицер из «люфтваффе». Он осведомился о здоровье Струмилина. Говорил он на чистом русском языке, с вологодским оканьем, и Струмилина это поразило. Офицер угостил Струмилина турецкими сигаретами, спрятал ему под подушку еще две пачки и спросил:

— Хотите почитать газеты?

Струмилин молчал. Офицер пожал плечами и сказал:

— Давайте говорить откровенно, ладно?

Струмилин снова ничего не ответил.

— Слушайте, — тихо и грустно спросил офицер, — вы умный человек или обыкновенный коммунист?

— Обыкновенный коммунист, — ответил Струмилин.

— Ясно. Значит, джентльменский разговор у нас с вами не получится?

— С вами — нет.

— Зря. Мы армия, с нами можно иметь дело. Если не мы, тогда гестапо, понимаете?

— Понимаю.

— А знать мы хотим немногое. Раньше вы таскали к нам легкие бомбы, теперь вы таскаете тонные. Чья это техника? Петляков, Микоян или Туполев? И все. Дальше мы примем свои меры. Понимаете?

Струмилин отвернулся к стене и закрыл глаза. Вечером его перевели в тюрьму и сразу же бросили в карцер. Там он сидел два дня. Потом его отвели на допрос.

Следователь был красив юношеской красотой, нежной и ломкой. Он был похож на Нику, только он все время улыбался, даже когда Струмилин терял сознание от боли.

Следователь прижигал незажившие ожоги спичкой и улыбался, а Струмилин выл и терял сознание.

«Я сошел с ума, — одернул себя Струмилин, — дикость какая! При чем тут этот парень?»

Струмилину стало мучительно стыдно своих мыслей, он виновато посмотрел на Женю, кивнул головой на Нику и сказал:

— Хороший парень, зря ты с ним поссорилась.

— С трусом нельзя ссориться.

— Ты имела возможность убедиться в его трусости?

— Да.

— И ты можешь мне рассказать об этом?

— Конечно. Наш постановщик Рыжов сидит на съемках с температурой, потому что не может болеть дома, пока идут съемки. Ты же знаешь его, он все время волнуется. В Голливуде подсчитали, что самая большая смертность в возрасте до сорока лет — у режиссеров: разрыв сердца или полное нервное истощение. Ну вот… А главный оператор очень спокойно относится к картине, и он, — Женя кивнула на Нику, — все время жаловался мне на главного, что тот спокоен.

— Так это же хорошо.

— Что?

— Если спокоен, — усмехнулся Струмилин.

— Он слишком спокоен, — сказала Женя, нахмурившись, — а это уже рядом с равнодушием: что бы ни снимали, ему все равно. Поставит свет и — жужжи себе камера… И когда мы собрались на летучке, я сказала, что мы, молодые, очень озабочены операторским качеством отснятого материала. А главный оператор спросил меня: «Кто это „мы, молодые“?» Нас на летучке было двое молодых: я и Ника. Он опустил голову и не сказал ни слова, хотя говорит об этом всем в коридорах. А он обязан был встать вместе со мной. Он не сделал этого. Это даже не трусость, пожалуй. Это подлость. И не крупная, а мелкая, мышиная. Я сказала ему, что не хочу его больше знать. И мне это больно.

— Да?

— Ну, не то чтобы очень больно, — ответила Женя тихо, — а просто такое ощущение, будто надела мокрое платье…

3

Богачев долго раздумывал, пойти в ресторан или пораньше лечь спать, чтобы завтра явиться по начальству первым, ровно в девять ноль-ноль. Но в раскрытые окна доносилась музыка. В ресторане играл джаз. Богачев любил джаз. Поэтому он достал из кармана записную книжку и начал листать ее. Странички с литерами были пусты: книжку он купил только вчера и только из-за того, что ему понравилась обложка, сделанная под черепаховую кожу. Правда, перед отъездом из училища великий ловелас Пагнасюк дал Павлу несколько телефонов в Москве.

— Девочки экстра-пума-прима класс, — сказал он, — море нежности, бездна целомудрия и все такое прочее. Позвони, два галантных слова, тыр-пыр, восемь дыр — и вечер у тебя будет обеспечен. Что касается ночи, то все зависит от степени твоей оперативности.

Богачев достал листок, на котором Пагнасюк записал имена и телефоны, сел к столу и начал звонить. Он набрал первый номер — номер, по которому должна была ответить Роза.

— Можно Розу? — спросил Богачев, когда подошли к телефону.

— Розка! — закричал кто-то на другом конце провода. — Розу вашу просят!

Потом в трубке надолго замолчали.

— Алло, — прошамкал старушечий голос, — кого тебе?

— Розу.

— Колька, что ль?

— Нет.

— Чего «нет»? Не слышу разве? Нет ее, упорхнула твоя Розка в кино.

И повесили трубку.

Богачев набрал следующий номер и попросил Галю.

— Одну минуточку, — ответили ему, — сейчас Галя подойдет.

Богачев закурил и стал рисовать на бланке гостиницы чертиков и женские ножки.

— Я слушаю, — сказала Галя.

— Я тоже.

— Бросьте шуточки, кто это?

— Богачев.

— Какой Богачев?

— Летчик Богачев.

— Вы не туда попали.

— Почему? Туда попал. Вы Галя?

— Да.

— Мне ваш телефон Пагнасюк дал, Леня Пагнасюк.

— Он рыжий?

— Он не любит, когда о нем так говорят. Он белокурый.

Галя засмеялась и спросила:

— Что вам надо?

— Многое.

Она снова засмеялась.

— Многого у меня нет.

— Может, сходим поужинаем куда-нибудь?

— Я уже собралась спать, что вы…

— Жаль.

— Если хотите, завтра.

— Я не знаю, что будет завтра.

Галя сказала близко в трубку, шепотом:

— Сейчас это неудобно по ряду причин…

— Муж дома?

Она засмеялась:

— Конечно…

«Вот сволочь!» — подумал Богачев и сказал:

— До свиданья.

Он не стал звонить по другим телефонам Пагнасюка.

«Все-таки Ленька подонок, — подумал он, — я всегда думал, что он подонок. Неужели ему мало незамужних? В замужних можно влюбляться серьезно, а не так, как он».

Богачев повязал свой самый модный галстук и пошел вниз, в ресторан. Он спускался по лестнице, прыгая через три ступеньки, загадав при этом, что если он сможет спуститься вниз в такой темпе, ни разу не нарушив его, то вечер сегодня будет хороший и интересный. На самом последнем пролете он споткнулся и вошел в зал, прихрамывая: он подвернул ногу, и она заболела тупой, ноющей болью.

В зале было только одно свободное место: за тем столиком, где сидел Струмилин с Женей. Богачев спросил:

— У вас не занято?

Струмилин вопросительно посмотрел на Женю. Она ответила:

— Нет, пожалуйста.

«Какая красивая! — подумал Богачев. — И где-то я ее видел».

— Простите, я вас не мог видеть в Балашове? — спросил Богачев Женю.

— Вряд ли, — ответила она, — я там была, когда мне еще не исполнилось семи лет.

— Вас понял, — сказал Богачев, — прошу простить.

И он занялся меню.

— Хочешь сигарету? — спросил Струмилин.

— Спасибо, пап, не хочется. Я сегодня на съемках перекурилась.

«Она актриса, — понял Богачев, — я видел ее в картинах. Вот дубина, приставал со своим Балашовом!»

Богачев выбрал себе еду, решил выпить немного сухого вина и кофе по-турецки.

— Сегодня Рыжов говорил мне любопытные вещи, — рассказывала Женя отцу. Она наморщила лоб, вспоминая. — Сейчас, погоди, я скажу тебе точно его словами. Он мне объяснял эпизод, когда я могу сделать очень выгодную партию с нелюбимым человеком и нахожусь на распутье. Он объяснял мне так: лавочник, спящий с женой под пуховым одеялом, считает безумцем и чудаком полководца, спящего под серой суконной шинелью. Лавочник не в состоянии понять, что достигнутое — скучно, как скучна стрижка купонов. Понятие достигнутого широко: это понятие распространяется от зеленной лавки до обладания полумиром. Полководцу будет скучнее, чем лавочнику, если он будет делать все то, что ему хочется. Высшая форма наслаждения — знать, что можешь. Высшая форма самоуважения — знать, что можешь заставить мир положить к твоим ногам яства, богатства, женщин — и не заставлять мир делать это. Лавочник заставил бы…

— Любопытно, — сказал Струмилин, — хотя чуточку эклектично.

Богачев покраснел и сказал:

— А по-моему, это чистая ерунда.

— Чистая? — улыбнулся Струмилин.

— Чистая — в смысле абсолютная.

— Почему так? — спросила Женя.

— Потому, что лавочник никогда не станет полководцем. Это раз. И еще потому, что полководец спит под суконной шинелью раз пять в году — для журналистов, писателей и приближенных историков. Это два. А то, будто высшая форма наслаждения — знать, что можешь, — бред. Это три. Каждый гражданин должен знать, что он все может, и незачем это его сознание считать чем-то исключительным. Наслаждение исключительно.

Струмилин и Женя переглянулись. В глазах Струмилина заблестели веселые огоньки.

— Вы не философ, случаем? — спросил он.

— Нет, — ответил Богачев, — к счастью, я не философ. А ваша работа в кинематографе, — он посмотрел на Женю, — мне очень нравится. Вы здорово играете: честно, на все железку.

Струмилин засмеялся, а Женя сказала:

— Спасибо вам большое.

Богачев смутился и начал внимательно изучать меню, хотя заказ он уже сделал.

«Не хватало, чтобы я в нее влюбился, — подумал он. — Романтичная получится история».

Джаз заиграл медленную, спокойную музыку. Богачев поднял голову, посмотрел на Женю и попросил:

— Давайте пойдем потанцуем, а?

Женя поднялась из-за стола и ответила:

— Пошли.

Они танцевали, и Женя все время чувствовала на себе взгляд Ники.

— Ваш папа не будет сердиться? — спросил Богачев.

— Нет, не будет.

— Вы танцуете так же хорошо, как играете в кино.

— Вы тоже очень хорошо танцуете.

— Я знаю.

Женя улыбнулась.

— Нет, верно, я знаю. Я учился в школе танцев, когда был в ремесленном.

— Что вы делали в ремесленном?

— Вкалывал.

— Вкалывали?

— Ну да.

— А зачем же школа танцев?

— Обидно было. Школьники все пижоны, а мы работяги. Ну вот, я и решил постоять за честь рабочего класса. Мы ходили к ним в школу на вечера и танцевали, как боги.

— Как боги?

Теперь засмеялся Богачев.

— Это к тому, что нам неизвестно, как танцуют боги и танцуют ли они вообще?

— Конечно.

— Боги танцуют, — убежденно сказал Богачев. — Боги танцуют липси, когда им грустно.

Музыка кончилась. Богачев шел с Женей между столиками. Ника смотрел на Женю. Ей вдруг стало весело и захотелось показать ему язык. Почему ей захотелось это сделать, она не поняла, но желание такое появилось, и оно было острое. Жене стоило труда удержаться и не показать Нике язык.

«Почему его зовут Ника? — подумала она. — Так зовут балованных детей. Это хорошо, что его зовут Никой. Если бы его звали как-нибудь по-мужски, мне бы не захотелось показать ему язык. И мне было бы неприятно танцевать с другим. А мне приятно танцевать с этим парнем, хотя он весь какой-то непонятный и смешной. Но это хорошо, когда мужчина смешной. Значит, он смелый. Или — добрый».

Когда они пришли к столу, Струмилин уже расплатился.

— Пойдем, Жека, — предложил он, — пойдем, дочка, а то мне завтра рано вставать. Спасибо тебе, мне было хорошо. И все стало хорошо, потому что мы зашли сюда с тобой.

Когда они ушли, Богачев подумал: «Ничего страшного. Я найду ее на студии. И ни за что не буду к ней звонить по телефону. Очень нехорошо звонить женщине по телефону».

4

Первый, кого Богачев увидел в кабинете командира отряда Астахова, был давешний мужчина из ресторана, отец Жени.

— Познакомьтесь, Павел Иванович, — сказал Астахов, когда Богачев представился ему, — это ваш второй пилот.

— Здравствуйте. Зовут меня Павел Иванович. Фамилия — Струмилин.

— Струмилин? — поразился Богачев. — Тот самый?

Астахов засмеялся и сказал:

— Тот самый.

— Где вы учились? — спросил Струмилин.

— В Балашове.

— У Сыромятникова?

— Да.

— Он прекрасный пилот.

— Вы лучше.

Струмилин поморщился: парень слишком грубо льстит.

— Я правильно говорю, — словно поняв его мысли, сказал Богачев. — Сыромятников — прекрасный педагог, но как пилот — он же старый.

— Между прочим, он моложе меня на три года, — хмыкнул Струмилин, — так что впредь будьте осмотрительны в оценках.

— Это приказ или пожелание?

Струмилин посмотрел на Астахова. Тот опустил глаза и принялся сосредоточенно просматривать старую газету, почему-то лежавшую на его столе уже вторую неделю.

— Я не люблю приказывать, — пожевав губами, сказал Струмилин, — а тем более советовать. Советуют мамы девицам. И, как правило, без пользы.

— Павел Иванович, — сказал Астахов, — я коротенько обрисую ситуацию, хорошо?

— Конечно, Сережа, я весь внимание.

— Прогноз дали на весну скверный. Лед уже сейчас начал крошиться, а до новолуния еще ждать и ждать. Пурги идут с юга, все время мучают обледенения, жалуются ребята. Я бы просил вас сначала заняться местными транспортными перевозками — надо забросить грузы на зимовки, а уже потом переключиться на обслуживание науки. Самолет ваш подготовили, так что завтра можно уходить на Тикси. Вот, собственно, и все.

— А в остальном, прекрасная маркиза, — пошутил Струмилин, — все хорошо, все хорошо!

Когда Струмилин и Богачев вышли от Астахова, Струмилин спросил:

— Кстати, вы знаете, что такое чечако?

— Кажется, новичок — по Джеку Лондону.

— Верно. Так вот, если не хотите казаться в Арктике чечако, сбрейте усы. Тем более они у вас какие-то худосочные.

— Вы же не любите советовать. А тем более приказывать.

— А это не то и не другое. Это пожелание.

— Тогда разрешите мне все же остаться чечако.

— Как знаете.

Струмилин козырнул парню и пошел к машине.

И все-таки Богачев позвонил к Жене. Струмилинский номер телефона он нашел в отделе перевозок. Он долго ходил вокруг аппарата в нерешительности, а потом сел на краешек стола и набрал номер.

К телефону подошел Струмилин.

— Можно попросить вашу дочь? — сказал Богачев. — Это говорит второй пилот Павел Богачев.

Струмилин, слушая голос Богачева, даже зажмурился: так он был похож по телефону на голос покойного Леваковского.

— Мою дочь зовут Женя. Сейчас ее нет, она на студии. У нее сегодня ночные съемки.

— Простите, пожалуйста.

— Ерунда.

— Ну, все-таки…

Струмилин хмыкнул и предложил:

— А вы позвоните часов в одиннадцать. Она должна прийти к одиннадцати.

— Это удобно?

— Черт его знает… Думаю, удобно.

— До свиданья, Павел Иванович.

— Пока, дорогой.

— До завтра.

— До завтра.

— В шесть ноль-ноль на Шереметьевском?

— Точно.

— Ну, до свиданья.

— Привет вам. И все-таки сбрейте усы…

— Я не сбрею усов. И если вас не затруднит, спросите вашу дочь, можно ли мне написать ей из Арктики.

— Спрошу.

— Спасибо.

— Не на чем.

— Еще раз до свиданья.

— Еще раз.

И Богачев положил трубку. Он долго сидел у телефона и улыбался.

5

Начальник порта нервничал. Ему нужно было отправить лошадей на остров Уединения, а никто из летчиков везти лошадей не хотел.

Когда начальник порта пригласил к себе Бобышкина, командира дежурного экипажа, тот рассердился и стал кричать:

— Бобышкин — яйца вози, Бобышкин — собак вози, Бобышкин — лошадей вози! Скоро Бобышкина заставят верблюдов возить или жирафов! Хватит! У меня катаральное состояние верхних дыхательных путей, я не обязан возить ваших меринов.

— Не меринов, а лошадей! — крикнул ему вдогонку начальник порта. — И прошу тут не выражаться!

Он почему-то очень оскорбился на «меринов» и долго не мог успокоиться после ухода Бобышкина. Он чинил все имевшиеся у него карандаши и бормотал:

— Меринов, видите ли! А я могу здесь держать меринов и кормить их! Сам он мерин! Яйца ему надоело возить! А есть яйца ему не надоело? Тоже мне мерин!

Начальник порта решил пойти к Струмилину, который только что вернулся с острова Врангеля.

«Если он тоже откажется, мне в пору гнать этих проклятых кобыл по льду. Но об этом не напишут в газетах», — подумал он, и, поставив, наконец, охапку карандашей на то самое место, которое он искал уже в течение пяти минут, начальник порта поднялся из-за стола и, одернув френч, пошел на второй этаж, в гостиницу летсостава.

Струмилин сказал:

— А, милый мой Тихон Савельич, прошу, прошу!

Начальник порта вошел к нему в номер, присел на краешек кровати, вздохнул и сказал трагическим голосом:

— Ситуация очень серьезная, товарищ Струмилин.

— Что такое?

— Транспортный вопрос местного значения под серьезной угрозой срыва.

— Погодите, погодите, — остановил его Струмилин, — я что-то ни черта не понимаю. Объясните спокойнее, без эмоций.

— Лошади могут погибнуть, — сказал Тихон Савельич, — а их надо перебросить на Уединение.

— Какие лошади?

— Транспорт местного назначения, так в сопроводиловке написано. Здесь у меня уже третий день в складе стоят. Никто не хочет везти. Бобышкин говорит, что ему яйца надоели, кричит, что я ему жирафов каких-то подсовываю, отказывается лошадей везти, а у меня сердце разрывается: животные страдают.

— И вы хотите, чтобы я их отвез на Уединение, да?

Начальник порта вздохнул и молча кивнул головой.

— Ладно, — сказал Струмилин, — не печальтесь. Будут ваши мерины в полном порядке.

— При чем тут мерины, я не могу понять? — удивился начальник порта. — Они такие же мерины, как я кандидат наук. Бобышкин обзывает их меринами, вы тоже.

— Мерином не обзывают.

— Неважно. Мерин — это изуродованный жеребец, а тут все в полном порядке: жеребцы и кобылы.

Струмилин рассмеялся и проводил Тихона Савельевича до двери. Богачев поднялся с кровати, зевнул, потянулся и спросил:

— Снова будем ишачить с грузами?

— Сплошной зоологический жаргон, — усмехнулся Струмилин, — что это сегодня со всеми приключилось?

— Надоело, Павел Иванович. Люди на лед летают, на полюс, а мы как извозчики.

— А мы и есть извозчики. Прошу не обольщаться по поводу своей профессии. Чкалов говорил, что, когда на самолете установили клозет, небо перестало быть стихией сильных. Vous comprenez?

— Oui, monsieur, — ответил Богачев, — je comprends bien!

Струмилин так и замер на месте. Он сразу вспомнил, как хотел ответить Леваковскому, когда тот спросил его «vous comprenez», но ответить он смог бы только «oui, monsieur», потому что больше не знал. А этот парень не засмущался, как тогда он сам, а ответил. И не два слова, а пять.

6

Тихон Савельевич подогнал лошадей к самолету Струмилина. Пурга только что кончилась, снег искрился под солнцем и казался таким же красным, как небо. От лошадей валил пар, потому что Тихон Савельевич гнал их через весь аэродром галопом. Экипаж еще не подошел, у самолета возились бортмеханик Володя Пьянков и второй пилот Богачев. Пьянков прогрел моторы и, выскочив из самолета, подбросил ногой пустую консервную банку прямо к унтам Богачева. Они посмотрели друг на друга, улыбнулись и начали играть «в футбол». Они сосредоточенно бегали вокруг самолета, стараясь обвести друг друга, как взаправдашние футболисты, но унты были тяжелы, а меховые куртки громоздки, поэтому они часто падали и смеялись так, что Тихон Савельевич только сожалеюще качал головой.

«Не тот пошел пилот, — думал он, глядя на ребят, — не чувствуют себя пилотами, всей своей значительности не осознают. Пилот, он по земле как почетный гость ходить должен, а эти носятся безо всякого к себе уважения».

— Когда будем товар грузить? — спросил Тихон Савельевич. — Мерзнет товар, а он живой, у него тоже сознание есть.

— У лошади сознания нет, — сказал Богачев, — у лошади животная сообразительность.

— И привязчивость, — добавил бортмеханик Володя, — граничащая с женской.

Тихон Савельевич шумно вздохнул: он понял, что с этими ребятами ни о чем путном не договоришься. Надо было ждать Струмилина.

Струмилин пришел, как обычно, минута в минуту по графику вылета.

— Все готово? — спросил он Володю.

— Да.

— Все в порядке?

— Да.

— Как левая лыжа?

— Думаю, еще дня два проходим.

— Где будем менять?

— Или в Крестах, или здесь.

— Тихон Савельевич, — спросил Струмилин, — а там могут лыжи сменить?

— Смогут.

Струмилин посмотрел на лошадей, потом обернулся к Богачеву и, почесав нос рукавицей, ставшей на морозе наждачной, сказал:

— Паша, давайте загонять эту скотину.

— Их ведь по трапу не загонишь, Павел Иванович, — ответил Богачев, — они не проходили стажировки в цирке.

— По доскам, — сказал Тихон Савельевич, — вы доски бросьте, а я их заведу.

— А там как?

— Там стреножим и привяжем.

— Как бы нам не привезти конскую колбасу, — сказал Богачев, — зимовщики будут огорчены, очень я почему-то боюсь этого.

Тихон Савельевич заводил лошадей никак не меньше часа. Он и ласкал их, и кричал на них, и бил их рукавицами по мордам, и подталкивал сзади, когда те упирались и не хотели идти по доскам в самолет. Со стороны это было очень смешно. Это очень смешно, если не видеть лошадиных глаз. В них застыла такая смертная, невысказанная тоска, что Струмилин даже закурил, хотя еще в Москве перед вылетом дал себе зарок никогда не брать в рот папиросы.

— Не бейте, — попросил он Тихона Савельевича, когда тот в исступлении начал колотить кулаками по крупу самую последнюю лошадь — большую добрую кобылу с длинной гривой, — не надо ее бить, давайте мы ее по-хорошему заведем.

Струмилин достал из портфеля пачку сахару, открыл ее и стал кормить кобылу с ладони.

— Мы ее по-хорошему уговорим, — приговаривал Струмилин. — Давай, лошадка, не бойся, заходи к нам в гости. Мы же здесь летаем и совсем не боимся.

Струмилин долго уговаривал лошадь, но она так и не пошла за ним в самолет.

Володя Пьянков уже несколько раз поглядывал на горизонт, становившийся все синей и синей. Иногда проносился ветер — он шел длинными стрелами, и там, где он проходил, штопорился снег. Богачев понял его: Володя боялся, что погода сломается и придется сидеть здесь, вместо того чтобы вырваться на Уединение, отвезти злополучных лошадей, а там уже уйти с транспортных перевозок на обслуживание науки.

Богачев смотрел, как Струмилин бился с лошадью и кормил ее сахаром. Он долго наблюдал за Струмилиным, и чем дальше он наблюдал за ним, тем приятнее ему становился командир.

«Он очень добрый, — думал Богачев, — оттого и ворчит на нас. Ворчат только добрые люди. Злые молчаливы и улыбчивы».

Богачев подошел к Струмилину и попросил:

— Павел Иванович, разрешите, я попробую?

Богачев зашел на доски, взял лошадь за повод, обмотал его вокруг кисти и, чуть не падая на спину, потянул лошадь в самолет. Лицо его сделалось красным.

— Не надо так сильно, — попросил Струмилин, — осторожнее, Паша, мы и так знаем, что вы сильный.

Богачев еще туже натянул повод, и лошадь пошла за ним, то и дело закрывая глаза.

Когда лошадей привязали, Тихон Савельевич попросил Богачева:

— Вы там осторожнее, а то товар совсем изнервничается в воздухе-то.

— Довезем, — пообещал Богачев и помахал начальнику порта рукой.

Тихон Савельевич отошел в сторону, Володя запустил моторы, Богачев захлопнул люк, запер его и пошел на свое место — справа от Струмилина.

— А ну-ка, взлетайте, — вдруг сказал Струмилин, — я погляжу, как вы это делаете.

Сегодня он решил в первый раз дать ему штурвал. Богачев поудобнее уселся в кресле, расстегнул кожанку, достал из бокового кармана платок и вытер лоб. Все это он делал спокойно, без рисовки, и Струмилину понравилось, что он вел себя так.

Богачев развернул самолет и посмотрел на след от левой лыжи. Ее немного распороло во время какой-то посадки, и Струмилин очень волновался, как бы ее не разворотило совсем. Достаточно было попасться на взлетной площадке хотя бы одному камешку, и лыжу разворотит, а это плохо, потому что самолет может опрокинуться.

— Вроде без изменения, — сказал Богачев Струмилину, показав глазами на след лыжи.

— Хорошо.

— Можно идти?

— Спросите диспетчера.

— Сначала я спрашиваю вас.

— Благовоспитанность — вот что отличало Павла Богачева с детства, — хмыкнул Струмилин, — завидное качество представителя современной молодежи.

— Беспощадная ироничность, — заметил Богачев, — вот что отличало лучшего представителя старшего поколения завоевателей Арктики.

— Можно давать газ? — перебил Богачева Володя. — А то мы как в японском парламенте.

Струмилин боготворил Володю Пьянкова и прощал ему все: Володя по праву считался лучшим механиком в Арктике и поэтому мог говорить все всем в глаза, не считаясь с «табелью о рангах».

Когда Богачев вырулил на взлетную полосу и диспетчер разрешил ему вылет, Струмилин встал со своего места и вышел взглянуть, что с лошадьми. Как раз в это время бортмеханик Володя стал пробовать перевод винтов. Моторы взревели. Лошади заржали и заметались. Но они были крепко привязаны и поэтому сорваться не могли.

Это, наверное, пугало их еще больше, и они ржали до того жалобно, что Струмилин поскорее вернулся в кабину.

— Давайте скорее, — сказал он Богачеву, — там лошади мучаются.

Володя дал газ, и самолет начал разгон.

«Взлет — прекрасен, полет — приятен, посадка — опасна», — вспомнил Богачев старую присказку пилотов. Взлет прекрасен. Самолет несся по снежной дороге, набирая скорость. Моторы ревели, и в рев их постепенно входил тугой, напряженный и злой визг. Сигнальные огни мелькали все быстрее и быстрее.

— Еще газу! — сказал Богачев и в тот же миг почувствовал, как точно и ровно Володя подбавил газу. Краем глаза Богачев увидел командира: Павел Иванович сидел, сложив руки в желтых кожаных перчатках на коленях, и покачивал головой: по-видимому, в такт какой-то песне.

Богачев осторожно принял штурвал на себя, и машина, задрав нос, подпрыгнула несколько раз подряд, а потом на какую-то долю секунды словно повисла в воздухе.

Володя сбавил режим работы моторов, и машина спокойно перешла в набор высоты.

Струмилин открыл глаза, пригладил виски и сказал:

— Молодец! Красиво.

Лицо Богачева расплылось в улыбке, и он сказал:

— На том стоим, Павел Иванович.

— Хвастовство — вот что отличало представителя молодого поколения завоевателей Арктики.

— Спокойная уверенность в своих силах, — поправил его Богачев, — которая резко отличается от хвастовства.

— Снова японский парламент, — сказал Володя.

— Французский, — поправил его Струмилин. — В японском бьют физиономии, а у нас только словесный обмен мнениями.

Большую часть пути прошли спокойно, видимость была хорошая, и ветер попутный. Но когда стали снижаться, ветер изменился и стал боковым, видимость резко ухудшилась, и началась болтанка. Богачев вышел в туалет, а вернуться обратно не смог. Во время одного из кренов, пока он был в туалете, нога того коня, который вошел в самолет первым, попала между деревянными планками дубового ящика. Конь не удержался и упал. Он упал, словно человек во время гражданской казни, на колени.

«Сейчас я освобожу ему ногу», — подумал Богачев и хотел было подойти к коню, но та кобыла, которую он затаскивал силой и которая сейчас была ближе всех к нему, взбросила зад и чуть не стукнула его по голове. Богачев успел отскочить.

— Что ты? — спросил он. — Я же хочу помочь.

Он снова пошел к коню, и снова кобыла не пропустила его.

«Они теперь не верят, — решил Павел, — и ни за что не поверят».

Глаза у коня все больше и больше наливались кровью, и он продолжал молчать, а это плохо, когда глаза наливаются кровью и когда молчат при этом. Это значит, гнев так велик, что ему не излиться в крике.

Богачев хотел пройти с другой стороны, но там его не пропустил второй конь. Он тоже взбросил зад, когда Богачев хотел пройти мимо, и тоже чуть было не угодил Павлу по голове.

— Эгей! — крикнул Павел, но в кабине его не слыхали из-за рева моторов.

«Идиотизм какой, — подумал Павел, — что же мне тут — сидеть?»

Минут через десять выглянул штурман Аветисян.

— Что с вами? — спросил он.

— Я в лошадином плену.

— Не можете пройти?

— Вы же видите.

— Плохо дело.

— Куда как хуже…

— А как мы будем их выводить отсюда?

— Не знаю. Думаю, без трагедии не обойдется. Чертовы лошади!

Богачев снова попробовал пройти, но снова кобыла взбросила зад, и он отскочил.

Так ему и пришлось сидеть в хвосте до самой посадки…

На Уединении лошадей вывел каюр, работавший здесь на собаках. Он набросил аркан на шею кобыле, отвернул ее морду, а его помощник в это время перерезал веревки, мешавшие ей идти. Так же он вывел второго коня. Когда он вывел третьего коня, вожака, тот заржал и бросился от людей к торосам. Он убежал в торосы, миновал их, упав несколько раз, потому что лед обдуло и снега не было, а поэтому было очень скользко, и оказался в тундре.

Каюр гонялся за ним до ночи. Потом он пришел в зимовку и сказал Струмилину:

— Погубили вы коня. Веры в нем теперь нет.

Он взял винтовку и ушел. А через час где-то вдали сухо хрястнул выстрел. Каюр вернулся и начал чистить винтовку в столовой. Там в это время ужинал струмилинский экипаж. Каюр долго чистил винтовку, а потом сказал:

— Акт подпишите, а то ревизий потом не оберешься.

Струмилин бросил вилку на стол и сказал:

— Торопливый ты стал, как погляжу!

— Старый, — посмотрев ему в глаза, ответил каюр, — старый я стал, Павел Иванович. И не хорохорюсь, как некоторые.

Струмилин вышел из-за стола. Тарелка с гуляшем осталась нетронутой. Богачев поковырял вилкой в своей тарелке и пошел следом за Струмилиным.

— Живодер ты, — сказал Володя Пьянков каюру и стал наливать себе крепкий чай в большую чашку с синим рисунком, изображавшим лето в пионерском лагере.

7

Каюра звали Ефим. Он был старый и добрый знакомец Струмилина. В тридцать девятом году он вез его на собаках сто с лишним километров в пургу — к доктору, на противоположную оконечность острова. У Струмилина из-за воспаления надкостницы началось общее заражение крови. Вмешательство доктора было необходимо. Самолет не мог подняться из-за пурги. Тогда каюр молча пошел в котух, выпустил собак, запряг их; так же молча вернулся в зимовку и стал у двери.

А потом он вез Струмилина через пургу, и Струмилину сквозь забытье слышалось, как Ефим пел частушки.

Он прожил вместе с ним у доктора неделю, дожидаясь исхода болезни. Когда Струмилину полегчало и температура пошла на убыль, он посадил его в сани, укутал дорогим узбекским ковром и повез к ненцам. Те стояли промыслом в самом центре острова. Ненцы любили Ефима за удаль и простоту. Он поселился вместе со Струмилиным в яранге у стариков и попросил их полечить пилота. Старики кормили Струмилина медвежьим салом и поили оленьей кровью — теплой, приторно-горькой на вкус. И очень сытной. Струмилин выпивал стакан оленьей крови и сразу же засыпал.

Старики сидели вокруг него, поджав под себя ноги, и курили. Дней через шесть Струмилин проснулся ранним утром и почувствовал в себе звенящую, тугую радость.

Один из стариков улыбнулся и сказал:

— Если ты хочешь любить женщину, значит ты выздоровел.

Каюр Ефим, зевая, заметил:

— Вечно вы, папаша, ерничаете. Тут у человека зубы крошатся, а вы, извините, про это дело разговор заводите.

Струмилин захохотал, поднялся и начал делать зарядку. Ефим смотрел на него изумленно. А старик ненец молча курил и чуть заметно усмехался.

Каюр заглянул в комнату к Струмилину, когда в столовой зимовки начался фильм.

После ужина на всех зимовках Советской Арктики начинаются просмотры кинокартин. Столы в маленькой столовой сдвигаются в одну сторону, на стену вешается экран, из всех пяти или десяти комнат зимовки в столовую приходят люди, и начинается строгий, сосредоточенный просмотр. Одну кинокартину смотрят редко. Как правило, смотрят подряд две или три.

— Ты что, осердился на меня, Пал Иваныч? — спросил Ефим.

— Нет, с чего ты?

— Вилку бросил, гуляш не докушал.

— Ты здесь ни при чем.

— Тогда ладно. А я думал, ты из-за меня. Жаль коня-то, веру он потерял. Да… А как я его стрелять стал, так он левым боком повернулся. Сердцем. Я его и так и сяк — ни в какую. Зуб скалит, пену пускает, хрипит. У нас уж было так однажды. Только молодой летчик-то вез, неопытный. Ну, я и удивился: ты — и вдруг так коня спортил!

— Это не я. Это небо.

Ефим вздохнул и полез за куревом.

— Как охота? — спросил Струмилин.

— Медведя много.

— Так на него же запрет.

— То-то и оно, что запрет.

— У меня сутки отдыха: время свое вылетали. Давай сходим в океан? Нерпу забьем…

— Когда?

— Когда хочешь…

— Может, завтра поутру? У меня лунка есть хорошая. Там наши океанологи шустрят — лунка большая, нерпа на музыку прет.

— Тебе бы фельетонистом быть, Фима.

— Злости во мне мало.

— Злость — дело наживное, это не доброта.

— Ну-ну… Доброту легче нажить, чем злобу-то.

— Ладно, я с тобой спорить не могу. Легче так легче. Давай завтра в океан махнем, там поговорим на спокойствии.

— Давай. А сейчас поспишь?

— Посплю.

— Хорошее дело. Спи спокойно.

— А ты?

— Я собак пойду кормить.

8

Спать Струмилину не пришлось: в комнату влетел Богачев. Он сел на кровать и стал шумно стягивать с себя унты, продолжая зло чертыхаться.

— Что с вами, Паша? — спросил Струмилин.

— Злюсь, — ответил Богачев. — Кино там показывают про сталеваров — позор, да и только! Розовые сопли.

— Не эстетично.

— Тем не менее.

— Старый, наверное, фильм.

— Позапрошлого года.

— Очень старый. Я в Москве перед отлетом смотрел картину Райзмана. «Мальчик девочку любил». Честный фильм. Мужественный и добрый.

— Я тоже смотрел этот фильм. Он называется «А если это любовь?».

— Верно. У вас хорошая память.

— Только мне этот фильм активно не понравился.

— Да?

— Да.

— Что так?

— Хлюпиков не люблю.

— Кто их любит…

— Выходит, любят, если посвящают им целый фильм.

— Вы не правы, Паша. Фильм посвящен тем, кто его смотрит: людям. И этот фильм людей предостерегает.

— Не надо людей предостерегать, — жестко сказал Богачев, — людям надо все время напоминать об их правах и обязанностях.

— Ого, — хмыкнул Струмилин, — а ну, дальше давайте.

— Дальше? А дальше этот парень из райзмановской картины должен был бы в морду дать каждому, кто не так посмотрел на его чувство. Зубами надо было драться: конституция такую драку одобрила бы, это точно. А так — герой мозгляк, и все.

— Да?

— Да. Надо уметь драться за то, во что веришь по-настоящему.

— У вас курево есть, Паша?

— Есть. «Казбек», только почему-то самаркандский.

— Встречные перевозки.

— В общем он ничего, только суховатый.

Струмилин закурил.

— Нет, вкусные папиросы, — сказал он, — просто очень вкусные.

— Это потому, что запретный плод сладок.

Струмилин улыбнулся.

— Знаете, Паша, меня очень пугает, что вы, ваше поколение категоричны в оценках. И предельно рациональны. А я в молодости плакал над страданиями молодого Вертера. И при этом работал в ЧК — по борьбе с бандитизмом.

Сказав так, Струмилин смутился, потому что ему показалось нескромным то, что он сказал.

— Это неверно, — помолчав, сказал Богачев. — Вы, Павел Иванович, в двадцатые годы тоже были категоричны в оценках. И тоже предельно рациональны. Мы продолжаем вас, только мы теперь в школе изучаем и атомную физику и полеты в космос.

— Умнее вы нас, значит?

— Нет. Просто образовываемся чуть пораньше.

— Ого! — снова хмыкнул Струмилин.

— Так это ж правда, — сказал Богачев и начал раздеваться, — и потом это не наша заслуга. Это ваша заслуга. Нам-то что, нам легче, только нас верно понимать надо. Без этого ссор будет много.

— Кого с кем?

— Отцов с детьми, Павел Иванович.

— Думаете?

— Убежден.

9

«Когда они говорят, они убеждены в своей правоте и верят в то, что их правда — самая верная, — думал Струмилин, глядя на уснувшего Богачева, — и это, конечно, очень хорошо. Он прав, мы были такие же. И мы сейчас тоже такие, только мы вдвое старше их и поэтому делаем больше сносок. Мы больше тяготеем к размышлению, они — к утверждению или отрицанию. Они категоричны, и, он прав, в этом дух времени. Но все-таки всякая категоричность — и отрицания и утверждения — однобока и слепа. Любая категоричность самовлюбленна, а нет ничего страшнее самовлюбленности. Потому что самовлюбленность порождает эгоизм и сухую рациональность. А это ужасно. Это одинаково ужасно и в женщине, и в политическом деятеле, и в ребенке. И потом это порождает фанатизм, а нет на земле ничего страшнее фанатизма».

Струмилин вспомнил, как следователь в кенигсбергской тюрьме кричал:

— Кретин, фанатик! Ты фанатик, понимаешь?! А фанатиков надо жечь на кострах! Их всегда жгли на кострах, и сейчас их надо жечь!

— Не фанатиков жгли, — ответил Струмилин тогда, — а фанатики жгли.

Спора у них не получилось, потому что следователь сначала разозлился, а потом стал избивать Струмилина.

Струмилин смотрел на спящего Богачева и вспоминал, как он, возвращаясь из Ирака, прилетел в Ливан. Он должен был плыть из Бейрута на польском пароходе. Он ни разу в жизни не плавал на пароходе и поэтому взял себе билет не на самолет, а на пароход. У него осталось четыре свободных дня, и он немного поездил по Ливану.

Струмилин вспоминал, как он приехал к Нотр Дам дэ Либан. Моросил дождь. Капли дождя о чем-то быстро шептались с накрахмаленной листвой пальм. Далеко-далеко внизу рассерженное непогодой Средиземное море хлестало тугими зелеными волнами в серые прибрежные камни. Водяная пыль висела в воздухе тяжелым табачным облаком.

Оно росло, ширилось, поднималось вверх, сюда в горы, к храму Богоматери Ливана — Нотр Дам дэ Либан.

Струмилин долго стоял у балюстрады и смотрел на море. Он любил смотреть в море, когда был один. Но ему не пришлось долго смотреть в море, потому что сзади кто-то осторожно кашлянул. Струмилин обернулся. Рядом с ним стоял человек в черной сутане. Волосы у него были с проседью, борода совсем седая, а глаза удивительно мягкие и добрые.

— Добрый день, — сказал человек в сутане.

— Добрый день, — ответил Струмилин на плохом немецком языке.

— Вы пришли молиться? Сейчас начнется служба, прошу вас в храм.

— Спасибо, но я неверующий.

— Простите?

— Я неверующий.

— Вы мусульманин?

— Нет. Ну, как бы вам это объяснить? — сказал Струмилин смущенно и повертел пальцами. — Я вообще неверующий. Атеист.

Вокруг мягких глаз человека в сутане собрались мелкие морщинки.

— Как вы можете жить без веры?

— Почему же без веры? У меня есть вера.

— А… Я понимаю… Вы — оттуда… Понимаю… Но ваша вера отрицает бога. Вам не к кому обращать молитвы. Или у вас принято обращать молитвы к живым?

Струмилин усмехнулся. И его собеседник тоже усмехнулся. Они внимательно посмотрели друг на друга, и Струмилин увидел в его глазах что-то такое, что его здорово рассердило.

— Христос — легенда. Это знают даже дети. Лучше — «обращать молитвы» к живым, чем к пустоте, к мертвой пустоте.

— Все мои дети верят живому Христу.

— Сколько их у вас?

Человек широко развел руками, словно обнимая мир.

— У вас обет безбрачия?

— Да.

— У вас нет своих детей?

— Нет.

— И вы счастливы?

— О да!

— Не верю я вам, — сказал Струмилин. — Нет жизни без детей.

— Все люди — мои дети. Моя мать со мной, — он поднял скорбные, добрые глаза к огромной скульптуре Богоматери Ливана, — а отец мой — бог. Он несет спокойствие людям, а спокойствие — это счастье.

— Ну, не знаю, — усмехнулся Струмилин, — по-моему, спокойствие — это скучно. И неинтересно.

— Вы же не пробовали быть спокойным. Таким, как я, — сказал человек в сутане. — Вы же сторонники опыта, а не догмы. Попробуйте, потом отвергайте.

Струмилин повернулся на другой бок и усмехнулся.

«Вот сволочь какая! — подумал он. — Правду говорят, русские задним умом сильны. Обыграл меня поп, а я и не понял тогда ни черта. Ладно. Давай-ка лучше спать, новообращенец… Завтра пойду в океан бить нерпу и смотреть медведя. Это занятие на отдыхе. Вообще на отдыхе надо людям в обязательном порядке ходить в зоопарк. Это было бы очень хорошо, если бы люди ходили на отдыхе в зоопарк…»

Струмилин снова посмотрел на спящего Богачева, и снова ему захотелось курить. Но ему захотелось курить по иной причине, не как раньше. Ему вдруг стало очень хорошо и спокойно. Он смотрел на спящего Богачева и думал: «Этого парня не переиграл бы старичок из Нотр Дам дэ Либан. Этот парень врезал бы старичку сполна, потому что он не любит церемониться».

10

Когда Богачев проснулся, койка Струмилина была уже пуста.

— Геворк Аркадьевич, — спросил Богачев штурмана Аветисяна, — а командир где?

Аветисян завязывал узел нового галстука, купленного Володей Пьянковым в Диксоне за баснословную сумму — два рубля девяносто копеек. Он завязывал галстук уже в десятый раз, стараясь сделать так, чтобы на узелке обязательно получился красный цветок. Поэтому он ответил не сразу, а лишь после того, как убедился, что и одиннадцатая его попытка оказалась тщетной.

— Командир уехал на собачках.

— Жаль.

— Что?

— Жаль, говорю, не знал, я бы с ним поехал.

Богачев выскочил из-под одеяла и начал делать зарядку, подойдя ближе к открытой форточке, из которой валил воздух — белый, как дым на пожаре.

— Зачем вы мучаетесь? — спросил Богачев, заметив, что Аветисян снова начал завязывать узел.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2