Современная электронная библиотека ModernLib.Net

При исполнении служебных обязанностей

ModernLib.Net / Современная проза / Семенов Юлиан Семенович / При исполнении служебных обязанностей - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 1)
Автор: Семенов Юлиан Семенович
Жанр: Современная проза

 

 


Юлиан Семенов

При исполнении служебных обязанностей

Глава I

1

Струмилин сел в машину и сразу же полез за папиросами. Последние пять лет он всегда очень помногу курил и перед медицинской комиссией и после нее.

«Старая перечница, — зло подумал он о старике профессоре, который загнал его в барокамеру и выкачивал воздух до уровня, соответствующего пяти тысячам метров, — ему приятно играть на нервах, этому эскулапу…»

Старик профессор смотрел на Струмилина, ставшего в барокамере зеленым, вздыхал и грустно покачивал головой. А потом он сказал:

— Плохо, очень плохо, батенька вы мой…

И написал в личном деле Струмилина: «пятая группа». Пятая группа — последняя летная. Дальше — пенсия, достаточная и почетная. И все. Прощай, небо, прощай, Арктика!

Струмилин сидел в машине, курил и смотрел на часы. Чем дольше он смотрел на часы, тем больше злился. Когда он выходил, в вестибюле его окликнул Фокин из отдела перевозок и попросил подвезти.

— Я через пять минут, Павел Иванович, — сказал он, — подождите пять минут меня, ладно?

Но прошло уже десять минут, а Фокина все не было. А Струмилин особенно сердился, когда ему приходилось ждать. Неважно, кого, зачем и почему. Работа в полярной авиации выработала в нем непреложную привычку: опаздывать можно не больше чем на сорок секунд. От силы на минуту.

Однажды, еще в самом начале, в тридцать третьем году, он опоздал на аэродром в Тикси минут на пять. Его первый командир и учитель Леваковский усмехнулся и сказал:

— Опаздывают престарелые кокетки, сутенеры и неврастеники. Точность — вежливость королей, и хотя я против монархии, но тем не менее лучше иметь дело с аккуратным эрцгерцогом, чем с расхлыстанным комсомольцем. Vous comprenez?

Струмилин смешался, покраснел, а потом весь перелет до острова Птичьего мучился из-за того, что не ответил: «Oui, monsier…» Ему тогда казалось, что эта фраза, сказанная с легкой усмешкой, должна была парализовать тот взрыв смеха, который вызвали слова Леваковского у экипажа. Струмилин пролетал с Леваковским четыре года и каждый раз поражался изумительной точности этого человека.

Леваковский не любил, когда штурман, расписывая маршрут и время полета, говорил:

— Будем минут через двадцать пять-тридцать…

— Точнее, пожалуйста, — просил Леваковский.

— Как точнее?

— А вот так. Точнее.

Штурман хмурился, отходил к своему столику и через несколько минут говорил оттуда:

— Вы должны прибыть точно через двадцать семь минут.

— Благодарю вас, — отвечал Леваковский и улыбался, прекрасно понимая, почему штурман делал ударение на слове «вы», а не говорил, как это было принято, «мы».

Леваковский весь подбирался и сажал самолет точно через двадцать семь минут.

Сначала Струмилина сердил этот, как ему казалось, никому не нужный и раздражавший педантизм, но потом незаметно для себя самого он стал подражать Леваковскому и сердиться на штурмана, когда тот давал приблизительные данные.

Пролетав с Леваковским два года, Струмилин стал так же поглядывать на часы, если кто-либо задерживался хоть на минуту. И так же как Леваковский, он делал выговор опоздавшему вне зависимости от того, кто был опоздавший.

Однажды Струмилин подошел к самолету, когда собрался уже весь экипаж.

Леваковского не было. Струмилин глянул на часы и обомлел: командир корабля опаздывал на три минуты. Когда Леваковский пришел через пятнадцать минут, Струмилин мстительно сказал:

— Опаздывают престарелые кокетки, сутенеры и…

— И неврастеники, — перебил его Леваковский, засмеявшись.

Уже в самолете, когда легли курсом на мыс Челюскин, Струмилин узнал, отчего так опоздал командир. Он, оказывается, сидел на радиоцентре и принимал сообщение из Москвы о том, что у него родился сын.

Струмилин снова посмотрел на часы. Фокин опаздывал теперь уже на пятнадцать минут.

— Ну его к черту, — сказал Струмилин, — пусть в другой раз будет точным.

Он выбросил папиросу и нажал на кнопку стартера. Машина рванулась с места. Когда Струмилин сердился, он ездил особенно быстро. Милиционеры на Кутузовском проспекте узнавали его большую черную машину и никогда не свистели вдогонку, если он выходил на осевую линию, нарушая этим правила движения. Они улыбались ему вслед и вздыхали, потому что тайком завидовали Струмилину. Милиционеры, так же как и мальчишки, всегда завидуют полярным летчикам.

Струмилин обычно собирался сам. Даже когда была жива его жена Наташа, он все равно собирался сам: не торопясь, загодя, очень тщательно подбирая вещи и экономно складывая их в большой желтый чемодан, сплошь заклеенный разноцветными штемпелями отелей всего мира.

Собираясь, он пел, причем всегда одну и ту же песню:

Эх, выехал охотник

Да во чистое поле,

Там птицы летают

В высоком просторе…

Уложив чемодан, Струмилин проверил его на вес: не тяжел ли? Он ненавидел, когда чемодан разбухал и его приходилось из-за этого перебрасывать с руки на руку. На этот раз чемодан был уложен с первого раза точка в точку. Струмилин похвалил себя и поставил чемодан на маленький столик возле, двери. Он заметил, что большая желтая наклейка, которую приляпали на чемодан в аэропорту Басры, сейчас почти совсем оторвалась. Сначала Струмилин решил совсем оторвать ее, но потом он вспомнил старика. В джунглях рядом с домом того старика он жил две недели. Это был очень интересный старик, мудрый и спокойный. Он целыми днями сидел на солнце и грел ногу. У него болело колено. И еще все время кашлял. Струмилин замечал, как старик сдавал день ото дня. Однажды вечером, когда Струмилин возвращался с аэродрома домой через пальмовую рощу, он увидел старика. Старик стоял около высокой пальмы и плакал. Потом он медленно обхватил пальцами теплый пахучий ствол дерева и полез вверх, переступая босыми ногами по толстым выступам на коре. Пальма была высокая, и поэтому кора на ней загрубела и стала как камень.

Пальма пахла зноем. У нее был запах пустыни — сухой, пряный и резкий. Движения старика были спокойные, а потому сильные. Старик не прижимался к стволу дерева: это было бы свидетельством страха. Он был как наездник сейчас, этот больной старик. Он лез, чуть откинувшись назад, точно как наездник. Пальма, как и конь, друг человека: пальма кормит, конь возит.

Старик лез свободно, почти совсем не прилагая усилий, откинув корпус и подняв голову, чтобы все время смотреть через стрельчатую крону пальмы.

— Что это он? — тихо спросил Струмилин у переводчика.

— Умирает, — ответил тот. — Прощается с небом.

Струмилин усмехнулся и снял чемодан с маленького столика. Он поставил его на пол и пошел искать клей. Ему захотелось получше прикрепить наклейку из Басры, чтобы она не оторвалась совсем во время полетов над Арктикой.

2

Женя пришла домой в десять часов. Струмилин сидел у окна и курил.

— Ты что, папа?

— Ничего, малыш. Просто курю.

— Тебе плохо?

— Нет. Мне совсем не плохо, — сказал Струмилин и вздрогнул. — Давай сходим куда-нибудь, а? Ты не занята?

— Ну что ты…

— Очень устала?

— Совсем не устала, — соврала Женя, потому что она очень устала на сегодняшних съемках. Но отец был как-то не похож на себя: сгорбленный и постаревший. Женя поцеловала его, погладила по щеке и сказала: — Через пять минут я буду готова. Они поехали в ресторан «Украина» и сели за единственный свободный столик у самой эстрады.

— Мы не сможем говорить, — сказал Струмилин, — наверное, они очень громко играют.

— Будем кричать.

— Тогда нас с тобой выведут, как мелких хулиганов.

— Кричать — это хулиганство?

— В общем — да. Нужно говорить тихо, если хочешь, чтобы тебя услышали и поняли правильно.

— Папа заговорил афоризмами, у папы плохое настроение, — улыбнулась Женя. — Что ты, папочка?

— Я? — переспросил Струмилин. — Я котлету по-киевски. А ты?

Женя засмеялась и подумала: «У него что-то случилось. Это совершенно точно.» Она обернулась, чтобы посмотреть, на каком столе можно взять меню, и увидела совсем неподалеку второго оператора Нику. Он сидел с приятелем и с двумя девушками.

Девушки были такие, о которых друг ее отца журналист Андрей Новиков говорил: «раскладушки». Ника смотрел на Женю нахмурившись, не мигая, зло. Женя почувствовала, как у нее похолодели щеки. Струмилин тоже заметил Нику, краешком глаза глянул на Женю и отвернулся.

«Красавец парень, — подумал он. — Значит, подонок. Боюсь я красивых что-то…» Струмилин снова взглянул на Нику и сразу же вспомнил своего следователя в кенигсбергской тюрьме. Его подбили под Пиллау, и он попал в плен, обгоревший, израненный, почти без сознания. Сначала его поместили в госпиталь. Там кормили с ложки чем-то очень вкусным. Вкусным тогда ему казалось все кислое. Потом его чуть подлечили, и к нему в палату зашел офицер из «люфтваффе». Он осведомился о здоровье Струмилина. Говорил он на чистом русском языке, с вологодским оканьем, и Струмилина это поразило. Офицер угостил Струмилина турецкими сигаретами, спрятал ему под подушку еще две пачки и спросил:

— Хотите почитать газеты?

Струмилин молчал. Офицер пожал плечами и сказал:

— Давайте говорить откровенно, ладно?

Струмилин снова ничего не ответил.

— Слушайте, — тихо и грустно спросил офицер, — вы умный человек или обыкновенный коммунист?

— Обыкновенный коммунист, — ответил Струмилин.

— Ясно. Значит, джентльменский разговор у нас с вами не получится?

— С вами — нет.

— Зря. Мы армия, с нами можно иметь дело. Если не мы, тогда гестапо, понимаете?

— Понимаю.

— А знать мы хотим немногое. Раньше вы таскали к нам легкие бомбы, теперь вы таскаете тонные. Чья это техника? Петляков, Микоян или Туполев? И все. Дальше мы примем свои меры. Понимаете?

Струмилин отвернулся к стене и закрыл глаза. Вечером его перевели в тюрьму и сразу же бросили в карцер. Там он сидел два дня. Потом его отвели на допрос.

Следователь был красив юношеской красотой, нежной и ломкой. Он был похож на Нику, только он все время улыбался, даже когда Струмилин терял сознание от боли.

Следователь прижигал незажившие ожоги спичкой и улыбался, а Струмилин выл и терял сознание.

«Я сошел с ума, — одернул себя Струмилин, — дикость какая! При чем тут этот парень?»

Струмилину стало мучительно стыдно своих мыслей, он виновато посмотрел на Женю, кивнул головой на Нику и сказал:

— Хороший парень, зря ты с ним поссорилась.

— С трусом нельзя ссориться.

— Ты имела возможность убедиться в его трусости?

— Да.

— И ты можешь мне рассказать об этом?

— Конечно. Наш постановщик Рыжов сидит на съемках с температурой, потому что не может болеть дома, пока идут съемки. Ты же знаешь его, он все время волнуется. В Голливуде подсчитали, что самая большая смертность в возрасте до сорока лет — у режиссеров: разрыв сердца или полное нервное истощение. Ну вот… А главный оператор очень спокойно относится к картине, и он, — Женя кивнула на Нику, — все время жаловался мне на главного, что тот спокоен.

— Так это же хорошо.

— Что?

— Если спокоен, — усмехнулся Струмилин.

— Он слишком спокоен, — сказала Женя, нахмурившись, — а это уже рядом с равнодушием: что бы ни снимали, ему все равно. Поставит свет и — жужжи себе камера… И когда мы собрались на летучке, я сказала, что мы, молодые, очень озабочены операторским качеством отснятого материала. А главный оператор спросил меня: «Кто это „мы, молодые“?» Нас на летучке было двое молодых: я и Ника. Он опустил голову и не сказал ни слова, хотя говорит об этом всем в коридорах. А он обязан был встать вместе со мной. Он не сделал этого. Это даже не трусость, пожалуй. Это подлость. И не крупная, а мелкая, мышиная. Я сказала ему, что не хочу его больше знать. И мне это больно.

— Да?

— Ну, не то чтобы очень больно, — ответила Женя тихо, — а просто такое ощущение, будто надела мокрое платье…

3

Богачев долго раздумывал, пойти в ресторан или пораньше лечь спать, чтобы завтра явиться по начальству первым, ровно в девять ноль-ноль. Но в раскрытые окна доносилась музыка. В ресторане играл джаз. Богачев любил джаз. Поэтому он достал из кармана записную книжку и начал листать ее. Странички с литерами были пусты: книжку он купил только вчера и только из-за того, что ему понравилась обложка, сделанная под черепаховую кожу. Правда, перед отъездом из училища великий ловелас Пагнасюк дал Павлу несколько телефонов в Москве.

— Девочки экстра-пума-прима класс, — сказал он, — море нежности, бездна целомудрия и все такое прочее. Позвони, два галантных слова, тыр-пыр, восемь дыр — и вечер у тебя будет обеспечен. Что касается ночи, то все зависит от степени твоей оперативности.

Богачев достал листок, на котором Пагнасюк записал имена и телефоны, сел к столу и начал звонить. Он набрал первый номер — номер, по которому должна была ответить Роза.

— Можно Розу? — спросил Богачев, когда подошли к телефону.

— Розка! — закричал кто-то на другом конце провода. — Розу вашу просят!

Потом в трубке надолго замолчали.

— Алло, — прошамкал старушечий голос, — кого тебе?

— Розу.

— Колька, что ль?

— Нет.

— Чего «нет»? Не слышу разве? Нет ее, упорхнула твоя Розка в кино.

И повесили трубку.

Богачев набрал следующий номер и попросил Галю.

— Одну минуточку, — ответили ему, — сейчас Галя подойдет.

Богачев закурил и стал рисовать на бланке гостиницы чертиков и женские ножки.

— Я слушаю, — сказала Галя.

— Я тоже.

— Бросьте шуточки, кто это?

— Богачев.

— Какой Богачев?

— Летчик Богачев.

— Вы не туда попали.

— Почему? Туда попал. Вы Галя?

— Да.

— Мне ваш телефон Пагнасюк дал, Леня Пагнасюк.

— Он рыжий?

— Он не любит, когда о нем так говорят. Он белокурый.

Галя засмеялась и спросила:

— Что вам надо?

— Многое.

Она снова засмеялась.

— Многого у меня нет.

— Может, сходим поужинаем куда-нибудь?

— Я уже собралась спать, что вы…

— Жаль.

— Если хотите, завтра.

— Я не знаю, что будет завтра.

Галя сказала близко в трубку, шепотом:

— Сейчас это неудобно по ряду причин…

— Муж дома?

Она засмеялась:

— Конечно…

«Вот сволочь!» — подумал Богачев и сказал:

— До свиданья.

Он не стал звонить по другим телефонам Пагнасюка.

«Все-таки Ленька подонок, — подумал он, — я всегда думал, что он подонок. Неужели ему мало незамужних? В замужних можно влюбляться серьезно, а не так, как он».

Богачев повязал свой самый модный галстук и пошел вниз, в ресторан. Он спускался по лестнице, прыгая через три ступеньки, загадав при этом, что если он сможет спуститься вниз в такой темпе, ни разу не нарушив его, то вечер сегодня будет хороший и интересный. На самом последнем пролете он споткнулся и вошел в зал, прихрамывая: он подвернул ногу, и она заболела тупой, ноющей болью.

В зале было только одно свободное место: за тем столиком, где сидел Струмилин с Женей. Богачев спросил:

— У вас не занято?

Струмилин вопросительно посмотрел на Женю. Она ответила:

— Нет, пожалуйста.

«Какая красивая! — подумал Богачев. — И где-то я ее видел».

— Простите, я вас не мог видеть в Балашове? — спросил Богачев Женю.

— Вряд ли, — ответила она, — я там была, когда мне еще не исполнилось семи лет.

— Вас понял, — сказал Богачев, — прошу простить.

И он занялся меню.

— Хочешь сигарету? — спросил Струмилин.

— Спасибо, пап, не хочется. Я сегодня на съемках перекурилась.

«Она актриса, — понял Богачев, — я видел ее в картинах. Вот дубина, приставал со своим Балашовом!»

Богачев выбрал себе еду, решил выпить немного сухого вина и кофе по-турецки.

— Сегодня Рыжов говорил мне любопытные вещи, — рассказывала Женя отцу. Она наморщила лоб, вспоминая. — Сейчас, погоди, я скажу тебе точно его словами. Он мне объяснял эпизод, когда я могу сделать очень выгодную партию с нелюбимым человеком и нахожусь на распутье. Он объяснял мне так: лавочник, спящий с женой под пуховым одеялом, считает безумцем и чудаком полководца, спящего под серой суконной шинелью. Лавочник не в состоянии понять, что достигнутое — скучно, как скучна стрижка купонов. Понятие достигнутого широко: это понятие распространяется от зеленной лавки до обладания полумиром. Полководцу будет скучнее, чем лавочнику, если он будет делать все то, что ему хочется. Высшая форма наслаждения — знать, что можешь. Высшая форма самоуважения — знать, что можешь заставить мир положить к твоим ногам яства, богатства, женщин — и не заставлять мир делать это. Лавочник заставил бы…

— Любопытно, — сказал Струмилин, — хотя чуточку эклектично.

Богачев покраснел и сказал:

— А по-моему, это чистая ерунда.

— Чистая? — улыбнулся Струмилин.

— Чистая — в смысле абсолютная.

— Почему так? — спросила Женя.

— Потому, что лавочник никогда не станет полководцем. Это раз. И еще потому, что полководец спит под суконной шинелью раз пять в году — для журналистов, писателей и приближенных историков. Это два. А то, будто высшая форма наслаждения — знать, что можешь, — бред. Это три. Каждый гражданин должен знать, что он все может, и незачем это его сознание считать чем-то исключительным. Наслаждение исключительно.

Струмилин и Женя переглянулись. В глазах Струмилина заблестели веселые огоньки.

— Вы не философ, случаем? — спросил он.

— Нет, — ответил Богачев, — к счастью, я не философ. А ваша работа в кинематографе, — он посмотрел на Женю, — мне очень нравится. Вы здорово играете: честно, на все железку.

Струмилин засмеялся, а Женя сказала:

— Спасибо вам большое.

Богачев смутился и начал внимательно изучать меню, хотя заказ он уже сделал.

«Не хватало, чтобы я в нее влюбился, — подумал он. — Романтичная получится история».

Джаз заиграл медленную, спокойную музыку. Богачев поднял голову, посмотрел на Женю и попросил:

— Давайте пойдем потанцуем, а?

Женя поднялась из-за стола и ответила:

— Пошли.

Они танцевали, и Женя все время чувствовала на себе взгляд Ники.

— Ваш папа не будет сердиться? — спросил Богачев.

— Нет, не будет.

— Вы танцуете так же хорошо, как играете в кино.

— Вы тоже очень хорошо танцуете.

— Я знаю.

Женя улыбнулась.

— Нет, верно, я знаю. Я учился в школе танцев, когда был в ремесленном.

— Что вы делали в ремесленном?

— Вкалывал.

— Вкалывали?

— Ну да.

— А зачем же школа танцев?

— Обидно было. Школьники все пижоны, а мы работяги. Ну вот, я и решил постоять за честь рабочего класса. Мы ходили к ним в школу на вечера и танцевали, как боги.

— Как боги?

Теперь засмеялся Богачев.

— Это к тому, что нам неизвестно, как танцуют боги и танцуют ли они вообще?

— Конечно.

— Боги танцуют, — убежденно сказал Богачев. — Боги танцуют липси, когда им грустно.

Музыка кончилась. Богачев шел с Женей между столиками. Ника смотрел на Женю. Ей вдруг стало весело и захотелось показать ему язык. Почему ей захотелось это сделать, она не поняла, но желание такое появилось, и оно было острое. Жене стоило труда удержаться и не показать Нике язык.

«Почему его зовут Ника? — подумала она. — Так зовут балованных детей. Это хорошо, что его зовут Никой. Если бы его звали как-нибудь по-мужски, мне бы не захотелось показать ему язык. И мне было бы неприятно танцевать с другим. А мне приятно танцевать с этим парнем, хотя он весь какой-то непонятный и смешной. Но это хорошо, когда мужчина смешной. Значит, он смелый. Или — добрый».

Когда они пришли к столу, Струмилин уже расплатился.

— Пойдем, Жека, — предложил он, — пойдем, дочка, а то мне завтра рано вставать. Спасибо тебе, мне было хорошо. И все стало хорошо, потому что мы зашли сюда с тобой.

Когда они ушли, Богачев подумал: «Ничего страшного. Я найду ее на студии. И ни за что не буду к ней звонить по телефону. Очень нехорошо звонить женщине по телефону».

4

Первый, кого Богачев увидел в кабинете командира отряда Астахова, был давешний мужчина из ресторана, отец Жени.

— Познакомьтесь, Павел Иванович, — сказал Астахов, когда Богачев представился ему, — это ваш второй пилот.

— Здравствуйте. Зовут меня Павел Иванович. Фамилия — Струмилин.

— Струмилин? — поразился Богачев. — Тот самый?

Астахов засмеялся и сказал:

— Тот самый.

— Где вы учились? — спросил Струмилин.

— В Балашове.

— У Сыромятникова?

— Да.

— Он прекрасный пилот.

— Вы лучше.

Струмилин поморщился: парень слишком грубо льстит.

— Я правильно говорю, — словно поняв его мысли, сказал Богачев. — Сыромятников — прекрасный педагог, но как пилот — он же старый.

— Между прочим, он моложе меня на три года, — хмыкнул Струмилин, — так что впредь будьте осмотрительны в оценках.

— Это приказ или пожелание?

Струмилин посмотрел на Астахова. Тот опустил глаза и принялся сосредоточенно просматривать старую газету, почему-то лежавшую на его столе уже вторую неделю.

— Я не люблю приказывать, — пожевав губами, сказал Струмилин, — а тем более советовать. Советуют мамы девицам. И, как правило, без пользы.

— Павел Иванович, — сказал Астахов, — я коротенько обрисую ситуацию, хорошо?

— Конечно, Сережа, я весь внимание.

— Прогноз дали на весну скверный. Лед уже сейчас начал крошиться, а до новолуния еще ждать и ждать. Пурги идут с юга, все время мучают обледенения, жалуются ребята. Я бы просил вас сначала заняться местными транспортными перевозками — надо забросить грузы на зимовки, а уже потом переключиться на обслуживание науки. Самолет ваш подготовили, так что завтра можно уходить на Тикси. Вот, собственно, и все.

— А в остальном, прекрасная маркиза, — пошутил Струмилин, — все хорошо, все хорошо!

Когда Струмилин и Богачев вышли от Астахова, Струмилин спросил:

— Кстати, вы знаете, что такое чечако?

— Кажется, новичок — по Джеку Лондону.

— Верно. Так вот, если не хотите казаться в Арктике чечако, сбрейте усы. Тем более они у вас какие-то худосочные.

— Вы же не любите советовать. А тем более приказывать.

— А это не то и не другое. Это пожелание.

— Тогда разрешите мне все же остаться чечако.

— Как знаете.

Струмилин козырнул парню и пошел к машине.

И все-таки Богачев позвонил к Жене. Струмилинский номер телефона он нашел в отделе перевозок. Он долго ходил вокруг аппарата в нерешительности, а потом сел на краешек стола и набрал номер.

К телефону подошел Струмилин.

— Можно попросить вашу дочь? — сказал Богачев. — Это говорит второй пилот Павел Богачев.

Струмилин, слушая голос Богачева, даже зажмурился: так он был похож по телефону на голос покойного Леваковского.

— Мою дочь зовут Женя. Сейчас ее нет, она на студии. У нее сегодня ночные съемки.

— Простите, пожалуйста.

— Ерунда.

— Ну, все-таки…

Струмилин хмыкнул и предложил:

— А вы позвоните часов в одиннадцать. Она должна прийти к одиннадцати.

— Это удобно?

— Черт его знает… Думаю, удобно.

— До свиданья, Павел Иванович.

— Пока, дорогой.

— До завтра.

— До завтра.

— В шесть ноль-ноль на Шереметьевском?

— Точно.

— Ну, до свиданья.

— Привет вам. И все-таки сбрейте усы…

— Я не сбрею усов. И если вас не затруднит, спросите вашу дочь, можно ли мне написать ей из Арктики.

— Спрошу.

— Спасибо.

— Не на чем.

— Еще раз до свиданья.

— Еще раз.

И Богачев положил трубку. Он долго сидел у телефона и улыбался.

5

Начальник порта нервничал. Ему нужно было отправить лошадей на остров Уединения, а никто из летчиков везти лошадей не хотел.

Когда начальник порта пригласил к себе Бобышкина, командира дежурного экипажа, тот рассердился и стал кричать:

— Бобышкин — яйца вози, Бобышкин — собак вози, Бобышкин — лошадей вози! Скоро Бобышкина заставят верблюдов возить или жирафов! Хватит! У меня катаральное состояние верхних дыхательных путей, я не обязан возить ваших меринов.

— Не меринов, а лошадей! — крикнул ему вдогонку начальник порта. — И прошу тут не выражаться!

Он почему-то очень оскорбился на «меринов» и долго не мог успокоиться после ухода Бобышкина. Он чинил все имевшиеся у него карандаши и бормотал:

— Меринов, видите ли! А я могу здесь держать меринов и кормить их! Сам он мерин! Яйца ему надоело возить! А есть яйца ему не надоело? Тоже мне мерин!

Начальник порта решил пойти к Струмилину, который только что вернулся с острова Врангеля.

«Если он тоже откажется, мне в пору гнать этих проклятых кобыл по льду. Но об этом не напишут в газетах», — подумал он, и, поставив, наконец, охапку карандашей на то самое место, которое он искал уже в течение пяти минут, начальник порта поднялся из-за стола и, одернув френч, пошел на второй этаж, в гостиницу летсостава.

Струмилин сказал:

— А, милый мой Тихон Савельич, прошу, прошу!

Начальник порта вошел к нему в номер, присел на краешек кровати, вздохнул и сказал трагическим голосом:

— Ситуация очень серьезная, товарищ Струмилин.

— Что такое?

— Транспортный вопрос местного значения под серьезной угрозой срыва.

— Погодите, погодите, — остановил его Струмилин, — я что-то ни черта не понимаю. Объясните спокойнее, без эмоций.

— Лошади могут погибнуть, — сказал Тихон Савельич, — а их надо перебросить на Уединение.

— Какие лошади?

— Транспорт местного назначения, так в сопроводиловке написано. Здесь у меня уже третий день в складе стоят. Никто не хочет везти. Бобышкин говорит, что ему яйца надоели, кричит, что я ему жирафов каких-то подсовываю, отказывается лошадей везти, а у меня сердце разрывается: животные страдают.

— И вы хотите, чтобы я их отвез на Уединение, да?

Начальник порта вздохнул и молча кивнул головой.

— Ладно, — сказал Струмилин, — не печальтесь. Будут ваши мерины в полном порядке.

— При чем тут мерины, я не могу понять? — удивился начальник порта. — Они такие же мерины, как я кандидат наук. Бобышкин обзывает их меринами, вы тоже.

— Мерином не обзывают.

— Неважно. Мерин — это изуродованный жеребец, а тут все в полном порядке: жеребцы и кобылы.

Струмилин рассмеялся и проводил Тихона Савельевича до двери. Богачев поднялся с кровати, зевнул, потянулся и спросил:

— Снова будем ишачить с грузами?

— Сплошной зоологический жаргон, — усмехнулся Струмилин, — что это сегодня со всеми приключилось?

— Надоело, Павел Иванович. Люди на лед летают, на полюс, а мы как извозчики.

— А мы и есть извозчики. Прошу не обольщаться по поводу своей профессии. Чкалов говорил, что, когда на самолете установили клозет, небо перестало быть стихией сильных. Vous comprenez?

— Oui, monsieur, — ответил Богачев, — je comprends bien!

Струмилин так и замер на месте. Он сразу вспомнил, как хотел ответить Леваковскому, когда тот спросил его «vous comprenez», но ответить он смог бы только «oui, monsieur», потому что больше не знал. А этот парень не засмущался, как тогда он сам, а ответил. И не два слова, а пять.

6

Тихон Савельевич подогнал лошадей к самолету Струмилина. Пурга только что кончилась, снег искрился под солнцем и казался таким же красным, как небо. От лошадей валил пар, потому что Тихон Савельевич гнал их через весь аэродром галопом. Экипаж еще не подошел, у самолета возились бортмеханик Володя Пьянков и второй пилот Богачев. Пьянков прогрел моторы и, выскочив из самолета, подбросил ногой пустую консервную банку прямо к унтам Богачева. Они посмотрели друг на друга, улыбнулись и начали играть «в футбол». Они сосредоточенно бегали вокруг самолета, стараясь обвести друг друга, как взаправдашние футболисты, но унты были тяжелы, а меховые куртки громоздки, поэтому они часто падали и смеялись так, что Тихон Савельевич только сожалеюще качал головой.

«Не тот пошел пилот, — думал он, глядя на ребят, — не чувствуют себя пилотами, всей своей значительности не осознают. Пилот, он по земле как почетный гость ходить должен, а эти носятся безо всякого к себе уважения».

— Когда будем товар грузить? — спросил Тихон Савельевич. — Мерзнет товар, а он живой, у него тоже сознание есть.

— У лошади сознания нет, — сказал Богачев, — у лошади животная сообразительность.

— И привязчивость, — добавил бортмеханик Володя, — граничащая с женской.

Тихон Савельевич шумно вздохнул: он понял, что с этими ребятами ни о чем путном не договоришься. Надо было ждать Струмилина.

Струмилин пришел, как обычно, минута в минуту по графику вылета.

— Все готово? — спросил он Володю.

— Да.

— Все в порядке?

— Да.

— Как левая лыжа?

— Думаю, еще дня два проходим.

— Где будем менять?

— Или в Крестах, или здесь.

— Тихон Савельевич, — спросил Струмилин, — а там могут лыжи сменить?

— Смогут.

Струмилин посмотрел на лошадей, потом обернулся к Богачеву и, почесав нос рукавицей, ставшей на морозе наждачной, сказал:

— Паша, давайте загонять эту скотину.

— Их ведь по трапу не загонишь, Павел Иванович, — ответил Богачев, — они не проходили стажировки в цирке.

— По доскам, — сказал Тихон Савельевич, — вы доски бросьте, а я их заведу.

— А там как?

— Там стреножим и привяжем.

— Как бы нам не привезти конскую колбасу, — сказал Богачев, — зимовщики будут огорчены, очень я почему-то боюсь этого.

Тихон Савельевич заводил лошадей никак не меньше часа. Он и ласкал их, и кричал на них, и бил их рукавицами по мордам, и подталкивал сзади, когда те упирались и не хотели идти по доскам в самолет. Со стороны это было очень смешно. Это очень смешно, если не видеть лошадиных глаз. В них застыла такая смертная, невысказанная тоска, что Струмилин даже закурил, хотя еще в Москве перед вылетом дал себе зарок никогда не брать в рот папиросы.


  • Страницы:
    1, 2