Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Обреченные на гибель (Преображение России - 1)

ModernLib.Net / История / Сергеев-Ценский Сергей Николаевич / Обреченные на гибель (Преображение России - 1) - Чтение (стр. 12)
Автор: Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Жанр: История

 

 


      - Так и не видал!.. И ни о чем с ним не говорил, конечно, и ни от чего он не отказывался... Все это, одним словом, мое сочинение...
      - Вот не ожидала я, чтобы ты, командир полка, и так умел сочинять!
      Еля посмотрела на него внимательно и добавила:
      - Ну, ты сегодня... то есть завтра, к нему поедешь...
      - Куда поеду?
      - К губернатору... Милый Саша, милый!.. Ради меня сколько насочинял! Это чтобы я его полюбила!.. Дай я тебя поцелую крепко-крепко!..
      Она подалась вперед и протянула в его сторону голые тонкие руки... Ревашов чмыхнул носом и подставил ей щеку для поцелуя.
      - А теперь я буду спать... Убери, пожалуйста, тарелку с кровати!
      Ревашов кашлянул, взял тарелку и вынес ее в столовую. Он был теперь в ночных туфлях, вышитых серебряной ниткой по тонкому, табачного цвета сукну, и без тужурки, в одной фуфайке серой, плотно обтянувшей его спину и грудь, ожиревшие, как у всякого, начавшего уже шестой десяток жизни, но еще крепкого человека. В столовой он еще походил немного, подумал, выпил немного рому.
      - Вот что, милая, - сказал он, войдя в спальню и стараясь взять совершенно уверенный тон. - Ты все-таки сейчас поедешь домой (денщик найдет извозчика) и скажешь, - пока, - понимаешь, - что ты была в театре...
      - Спасибо, Саша!.. Я уже один раз приехала на извозчике домой в такое время, и, представь, - действительно из театра, - и что там было тогда!.. У меня такой старший брат, что... "Ты, - кричал он, - честь семьи мараешь!.." Честь семьи! - Тем, что была в театре!.. Покорно благодарю!.. Он меня и тогда чуть было не убил, а уж теперь, если я одна приеду!.. Он совсем бешеный у меня,
      - Гм... Хороши братцы!.. Один острожник, другой бешеный... а третий что такое?.. Часы с кукушкой бьет?.. Семей-ка!..
      - Ворчи-ворчи... А зачем тебе моя семейка?.. Семейка моя к тебе не придет, не бойся, - у тебя будет только маленькая женка, - да?.. Маленькая, любименькая, хорошенькая и... умненькая... да?.. Ты, может быть, думаешь, что я - глупая?.. Нет!
      - Я вижу, что нет!
      - А отчего же ты это так уныло?.. Ты должен быть рад, что я... Ведь я же рада!
      - Еще бы - ты!
      - А ты не рад? Не рад?.. Ты сейчас только говорил мне, что рад, что я - твое солнышко!.. Ведь ты же называл меня своим солнышком?.. Или ты и здесь врал?.. Да?.. Врал?.. Скажи!..
      Хрустально звенящие чистые ноты, близкие к рыданию.
      - Видишь ли, - нет, тут я не врал, - думал вслух полковник, но вдруг вспылил: - Ну, ты сама, если не глупая, пойми же, черт возьми, - это скандал на весь город!.. Полковник Ревашов, командир полка, вот-вот бригады, - и... и... гимназистка!.. Что тут общего?
      - А-а!.. Тебе стыдно какого-то города?.. Хорошо!.. Завтра мы будем кататься по городу, - целый день будем кататься, - да, Саша?.. И пусть все решительно тебе завидуют! А Лия Каплан пусть отвечает про Верцетрикса!.. Это моя бывшая подруга - Лия Каплан, на одной парте со мной сидела... Ну, потуши, пожалуйста, электричество, и будем спать... А письмо маме напишем завтра.
      Ревашов решительно подошел к штепселю и повернул его. И наставший вслед за тем мрак был тепел, мягок, полон девичьих шепотов и полусна.
      А наутро Вырвикишка действительно принес совершенно потерявшей голову Зинаиде Ефимовне записку от Ревашова. Правда, записка эта была составлена в таких выражениях, что не давала повода думать определенно и радостно: хлопоча об участи брата, задержалась допоздна и пришлось ей заночевать не дома, - но была к этому письму приписка самой Ели:
      "А что касается Верцетрикса, то пусть об этом отвечает историку Лия Каплан".
      Она очень зорко следила, чтобы именно это, ею самой засургученное письмо попало в руки очень удивленного Вырвикишки, которому Ревашов говорил в это время веско:
      - И передай, чтобы сюда не трудились приезжать, пенял? Я сам приеду!
      ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
      ТРЕВОГА
      Зинаида Ефимовна ждала Елю до поздней ночи.
      Она всегда спала после обеда, поэтому засыпала поздно с вечера: сидела одна и пила чай в прикуску.
      Она никогда не читала, она тщательно избегала карандаша, чернил и бумаги, она не раскладывала даже пасьянса, когда сидела так одна.
      Все ее расчеты по хозяйству, все ее выводы из наблюдений над жизнью, все ее правила, которые хотела она привить и иногда успешно прививала детям, складывались там, в мозгу, может быть, бедном извилинами, но зато богатом клетками упрямства.
      Когда близко к полночи подъехал извозчик и застучал в калитку, не один только Фома Кубрик сонный вылез из своей кухни, - она тоже, накинув вязаный платок и пряча стоптанный башмак в карман передника, вышла встречать своевольную дочь, - но оказалось, что это приехал Иван Васильич, до того усталый, что, показалось ей, даже не понял как следует, что Ели нет до сих пор, не отозвался никак на ее крик о "гнусной девчонке", которая теперь, может быть, "черт знает в какой трущобе!.."
      Только когда ложился спать, пробормотал он неуверенно, что наверно она где-нибудь у подруги, и скоро уснул, а Зинаида Ефимовна осталась в столовой, погрузясь снова в чай и размышления.
      Будильник на угольнике с загадочным треском показал час и пошел дальше отсчитывать секунды. Чай остыл. В половине второго она выпила валерьянки и потом, откинувшись на спинку единственного в доме старого мягкого, крытого черной клеенкой кресла, упрямо смотрела в огонек маленькой лампочки. И только в начале третьего услыхала со двора усиленное бряцанье щеколдой.
      Встала, сказала с большой энергией:
      - Вон когда, стерва, грязь!.. По-го-ди!..
      И потом снова теплый платок, стоптанный башмак, и опять столкнулась с сонным Фомой Кубриком, вылезавшим из кухни.
      Строго, как говорят только ночью, и недовольно, как это принято у хозяев, обеспокоенных некстати, справился, подойдя к калитке, Фома:
      - Это кто-й-то стучит там, а?
      Но с улицы отозвались очень зычно и бодро:
      - Его высокбродь доктора Худолея в казармы полка!
      - Что-о?
      Спустившая платок с головы на плечи, чтобы не мешал, и с карающим башмаком в руке, Зинаида Ефимовна поразилась чрезвычайно.
      - Как это, в казармы?.. Ночью?.. Зачем в казармы?.. Не смей отворять, Фома!
      Она была вне себя от этой явной шутки каких-нибудь шалых парней.
      Но из-за калитки еще более зычно:
      - Тревога!.. Неприятель наступает с моря!
      - Что-о?.. Неприятель? С какого моря?.. А-а?.. - визгнула Зинаида Ефимовна. - Не отворяй!.. Это - воры!
      А с улицы снова неотступно-бессонное:
      - Дежурный по полку послали!.. И командир полка там!.. Ко всем офицерам на частных квартирах!..
      Очень проворно, как и не ждал от нее Фома, отбросилась Зинаида Ефимовна к крылечку и уж оттуда в голос:
      - Не отворяй, Фома!
      А с темной улицы зачастили двое наперебой:
      - Нам всходить незачем!
      - Наше дело сказать!
      - Нам еще в десять местов бежать!
      - Неприятель наступает с моря!
      И потом побежали звонким солдатским бегом, и на них залаяли впереди соседские собаки очень ожесточенно.
      - Поэтому будите барина! - посоветовал Фома. - Тревога!
      Но Зинаида Ефимовна кричала:
      - Чтобы я его будить стала?.. Ради жуликов всяких?.. Ни за что в жизни!.. Ишь, "неприятель"!.. Нам только родная дочь неприятель! Вот кто нам с мужем неприятель!
      Однако Фома, послушав с минуту, как заливисто лают собаки по всей улице Гоголя, и поглядев, как беспокойно ныряет в тучах луна, решился пойти наперекор:
      - Может им быть замечание, - барину, - через то, как служба!
      - Что бубнишь там?.. Ты что бубнишь?.. Меня учишь?
      Зинаида Ефимовна на крыльце перед Фомою размахивала своим башмаком и кричала, как привыкла кричать в подобных случаях, так что сколь ни крепко спал Иван Васильич, он проснулся.
      Нужно было заступиться за Елю, так ему казалось, - и он оделся наскоро и вышел на крыльцо и услышал здесь, что Ели нет, что кричали с улицы будто бы солдаты из полка, что требуют в полк, что неприятель наступает с моря.
      - Чепуха!.. Дичь!.. - усиленно тер он себе уши. - Какой неприятель?.. Почему с моря?..
      Но минут через десять он все-таки шел по совершенно пустой улице Гоголя к казармам.
      Идти было далеко; ночь показалась пустынной, бессмысленной, холодной даже почему-то, хотя он знал, что термометр стоял на нуле.
      К городовому около скверика подойдя, спросил он:
      - Какой это неприятель наступает?.. Почему с моря?
      Городовой в башлыке переспросил:
      - Неприятель?
      Оглянулся кругом, взял под козырек и ответил уверенно:
      - Не должно быть!
      Еще раз оглянулся кругом, спросил:
      - С моря? - и ответил, но не так уж уверенно: - Не могу знать!
      Ивану Васильичу стало жаль себя, наконец: он устал, лег очень поздно, недавно, и вот разбудил кто-то... хулиган уличный, - кто же еще? Но зачем? Что он ему сделал?
      - У меня в семье несчастье, может быть, - вспомнил он про Елю, - и вот кто-то мерзко, гадко подшутил надо мною! - вдруг неожиданно для себя пожаловался он городовому, как будто затем только и вышел из дому, чтобы пожаловаться.
      Городовой, - он был высокий и плотный, средних лет, - опять взял под козырек и сообщил догадливо:
      - Солдаты тут двое пехотные бежали с четверть часа назад... Уж не они ли?
      - Солдаты... после поверки... спать должны, - соображал вслух Иван Васильич. - Как же солдаты бегали!
      Но из переулка к тому же скверику справа выходил в это время, бренча и топая, капитан Целованьев из пятой роты, бородатый, брюхатый, которого, хоть и ночью, узнал Иван Васильич и который узнал его.
      - Фантасмагория! - зарычал он подходя. - Какой неприятель наступает?.. Не дали, черти, выспаться, а завтра мне в караул!
      И дальше пошли они вместе, причем Иван Васильич никак не мог попасть в ногу Целованьеву: пройдет шагов с десять и собьется, переменит на ходу ногу и через несколько шагов непременно собьется.
      А Целованьев шел неуклонно, как паровоз, и сопел на ходу и плевался, так как, по его мнению, никакого неприятеля быть не могло и кто-то страдает гнусной бессонницей.
      Но на углу Полицейской и Тюремной улиц столкнулись с ними поручик Древолапов и штабс-капитан Лузга - начальник пулеметной команды.
      - Хорош неприятель без объявления войны!.. А?.. Фантасмагория! зарычал на них Целованьев.
      У него была недурная октава, и, желая пустить особенно густую ноту, он прятал бороду и выпирал живот.
      Но поручик был особенно пылок, молод годами, и ему нравилось даже самое слово "неприятель".
      Отозвался он весело:
      - А японцы как начали?.. Пустили брандеры, - и готово!
      - Японские брандеры - ерунда!.. А не хотите воздушный десант? поддержал Лузга и поправил фуражку, чтобы стояла дыбом, и вздернул голову на всякий случай в мутно-белесое небо.
      - Господа, господа!.. А дипломатия на что?.. Перед войной говорят! укорял их Иван Васильич.
      - "Дипло-матия"!.. - передразнил Лузга. - Почем мы с вами знаем, что там дипломатия?.. Говорено уж, не бойтесь!.. Приказано, и готово!
      От него пахло вином, и очень широкие стал он делать шаги, длинноногий, так что капитан Целованьев, не поспевая, зарычал на него:
      - И-иррой!.. Куда устремился так?.. Поспеешь!
      Но из Архиерейского переулка вынесся галопом на своем Арабчике батальонный первого батальона Мышастов, на скаку крикнул им:
      - Поспе-ша-ай!.. Эй!..
      И пропал в ночи, только подковы Арабчика отчетливо шлепались о камни.
      Лузга бросил назад Целованьеву:
      - Чуешь, где ночуешь? - еще круче заломил фуражку и пошел форсированным, так что Древолапов приземистый едва за ним поспевал.
      И чем ближе подходил Иван Васильич с пыхтящим капитаном к казармам, тем гуще отовсюду валили офицеры, и в казармах еще с подходу была большая суета: краснели ярко окна и доносился гул.
      А капитан Политов, черный, похожий на грека, говоривший всегда громко и уверенно, высказал свою догадку, внезапно озарившую его мозг:
      - Неприятель с моря - матросня, не иначе!.. Какой-нибудь новый Шмидт-лейтенант!.. Ходили же мы на них в пятом году!.. Почему не так?
      - Ах, чепуха какая! - поморщился Иван Васильич.
      - Почему чепуха?
      - Не может быть, господа!
      - Почему не может?
      - Сколько угодно!
      - От таких жди!
      Перед самыми воротами казармы нескольким уже показалось просто это и понятно: появился там в Черноморском флоте новый лейтенант Шмидт, занял крепость и наступает с моря.
      И когда говорил Иван Васильич:
      - Все-таки господа... крепостные батареи... Морские орудия... Гул какой-нибудь был бы слышен... И городовой бы уж наверное знал!
      - Во-первых, ничего не будет сюда слышно, - объясняли ему, - затем сообщение прервали...
      - Внезапное нападение... что ж вы хотите?
      - Пропаганда бы только была, а то в один час все сделают... Самое важное - пропаганда!
      Иван Васильич вспомнил Иртышова и своего Колю, которого, предупредивши его, пошла сегодня куда-то выручать Еля и пропала сама, вспомнил ее тщательную Греческую прическу и жертвенный вид за обедом - и замолчал.
      Казарма гудела.
      Солдаты метались.
      На широком мощенном булыжниками дворе со всех сторон стукотня каляных сапог и крики:
      - Стройсь!.. Рравняйсь!..
      Офицеры подходили к ротам, собираемым фельдфебелями, и не здоровались; со стороны цейхгаузов ярился простуженный бас полковника Черепанова. Каптенармусы и артельщики бежали оттуда по ротам с ящиками патронов.
      - Заряжать винтовки?
      - Не приказано!.. В подсумок!
      - По скольку обойм?..
      - По скольку обоймов!.. Тебя спрашивают?.. Что мечешься?
      - По три... або по четыре!.. Мабуть, по три!
      - Котелки просмотри во второй шеренге!
      - Кто с саперными лопатками - шаг вперед!
      - Поручик Глазков!.. Есть поручик Глазков?..
      - Поручика Глазкова до командира полка-а!
      - Зачем поручика Глазкова?
      - Не могу знать!
      - Где у тебя, черта, второй подсумок?.. Второй подсумок где?
      - Да это и пояс не мой... Ребята, у кого мой пояс?
      - Шинеля застегай!.. Та-ам, на левом фланге!
      - По порядку номеров рассчитайсь!
      Зачем-то музыкантская команда, с капельмейстером Буздырхановым из бахчисарайских цыган, тоже строилась рядом с околотком; кто-то, продувая медную трубу, на свету из окна резко блеснувшую, рявкнул совсем некстати, и на кого-то кричал надтреснуто слабогрудый Буздырханов:
      - Я тебе двадцать разов говорил, мерзавец ты этакий!..
      Со стороны канцелярии донеслась команда казначея Смагина:
      - Писаря, равняйсь!
      А вблизи какой-то бойкий солдат в строю ахнул:
      - Ах, смертушка, - концы света!.. И писарей потревожили!
      Большой полковой козел Васька, белый, заанненской породы, очень старый и жирный, обеспокоенный тем, что обозных лошадей вывели с конюшни, недоуменно бегал, поскрипывая, нырял то туда, то сюда между ротами и блеял вопросительно, а солдаты отзывались ему:
      - На неприятелев, Вась!
      - С четвертой ротой!
      - Лезь в восьмую!.. Второй батальон не подгадит!
      И даже к Ивану Васильичу метнулся было козел, мекнул жалобно и прыгнул в тень.
      Весь огромный двор казарм слоился от красноватых лучей из окон.
      Трехэтажные корпуса кругом, каменные, очень прочные, днем светло-зеленые, теперь серые, усиленно жили и стучали всеми своими лестницами. Иван Васильич зашел было в околоток, но там классный фельдшер Грабовский, губернский секретарь по чину, мужчина с роскошными усами и изысканных манер, сказал ему, что младший врач Аверьянов пошел в обоз, что в околотке вообще нечего делать, что тут достаточно дневального, а там лазаретные линейки, санитарные линейки, аптечные двуколки, и надобно проверить.
      И когда вышли вдвоем из околотка на двор, очень зычная раздалась около команда подполковника Мышастова:
      - Первый батальон, смирна-а-а!.. Господа офицеры!
      Это Черепанов подошел от цейхгауза, и видно было его издали, освещенного из окна нижнего этажа: высокий, с черной бородою во всю грудь, с новым, очень белым (полк был третий в дивизии) околышем фуражки, и руки в перчатках.
      - А я и не надел перчаток! - вслух вспомнил Иван Васильич. - Совсем даже из ума вон!
      - Авось, холодно не будет... Не должно быть холодно, - успокоил Грабовский.
      - Вы ничего не слыхали? - спросил Иван Васильич, обходя с ним плотную массу первого батальона с тылу.
      - Телеграмма будто бы с какой-то станции.
      - Что, неприятель наступает?
      - С моря... А в газетах ничего не было, - я читал... И каждый день аккуратно я слежу за газетами. Между прочим, решительно ничего... Может быть, спросите полковника Ельца?.. Вот полковник Елец.
      Помощник командира, полковник Елец, на кого-то кричал, кто стоял в тени, не очень громко, но довольно внушительно:
      - А я вам говорю: не рассуждать много!.. И делайте, что вам прикажут!
      Иван Васильевич едва разглядел оружейного мастера Небылицу, сказавшего "Слушаю!" и нырнувшего в двери мастерской.
      - А вы в обоз? - хрипнул Елец Ивану Васильичу, едва тот с ним поровнялся. - Младшего врача надо послать, а то болтается, как цюцик!.. Ни черта не знает!.. Верхом умеете?.. Можете взять лошадь... Вам с обозом за главными силами... а младший врач за авангардом... с первым батальоном. А классного фельдшера - в тыл.
      - Что это за неприятель с моря? - успел спросить Иван Васильич; но апоплексический, багроволицый днем, теперь серый, Елец закашлялся, как всегда, оглушительным акцизным кашлем и буркнул:
      - Увидим!.. Там увидим, какой!..
      И пошел от него, тяжко брякая шпорами.
      В обозе за воротами казарм шла своя суматоха.
      Тут метался, наводя порядок и подгоняя, командир нестроевой роты капитан Золотуха-первый (был в полку еще Золотуха, его брат, тоже капитан, командир шестнадцатой роты).
      Спешно запрягали лошадей в линейки и двуколки, возились с походными кухнями... Здесь же оказался и козел Васька: его гнали, но он был неотбоен.
      Стоялые лошади грызлись и визжали... Перед Золотухой таскали фонарь, он то здесь, то там, в обстановке не совсем обычной, зато на вольном воздухе, в густом запахе лошадей и конюхов ругался весьма картинно, удивительно разнообразно и с неизменным подъемом.
      Свои санитарные и лазаретные линейки нашел Иван Васильич уже готовыми в поход, а около них, как неприткнутый, стоял младший врач Аверьянов, молодой еще, но чахоточный, длинный и сутулый, очень близорукий человек, при одном взгляде на которого всякому почему-то становилось или досадно, как Ельцу, или немного грустно.
      Пустое ночное поле, луна вверху, стучащие под тобою неуклонные крепкие колеса, древний запах лошади впереди, древняя невнятная жуть, оставшаяся в душе от детства, и в то же время твоя полная связанность, подчиненность силе, тебя влекущей, это или навевает сон или огромную отрешенность от своей жизни, похожую на тот же сон.
      Ты не спишь, но ты забываешь о себе на время, - ты становишься способен не думать даже, а только представлять, и довольно ярко, разнообразнейшее чужое, как будто сам ты не участник жизни, а только проходишь над нею или безостановочно проезжаешь по ней.
      Не лезет в глаза, совсем не отвлекает тебя то, что перед тобою и справа и слева, и вот, далекое оно или недавнее, но непременно не твое личное, а чужое, выдвигает в тебе для просмотра кто-то, ведущий в тебе самом сортировку людей и событий, их кропотливый отбор и их подсчет.
      Это состояние странное, определить его трудно, но в нем прежде всего есть какая-то помимовольная прощальная легкость, когда сказаны уж все нужные слова, сделаны скорбные мины, поцеловались, помахали платочком, и вот уж никого не видно, и довольно притворства, и можно свободно вздохнуть.
      Иван Васильич больше не спрашивал уже, какой именно неприятель и почему с моря, и некого было спрашивать: он ехал один, а впереди сидел обозный солдат, ему незнакомый, который ничего и знать не мог, - и что осталось дома, то осталось: и Еля, куда-то пропавшая, и Зинаида Ефимовна, ожидающая ее с башмаком, и денщик Фома, и больные в городе (тяжелый случай скарлатины у мальчика восьми лет, задержавший его до полночи), и больные в нижнем этаже дома Вани Сыромолотова.
      Теперь он только старший полковой врач; теперь полк кругом, в котором он служит долго, этот полк куда-то идет, как одно большое тело, а куда именно - знает начальство.
      Знает или нет, но оно ведет.
      Полковник Черепанов едет теперь верхом впереди главных сил - второго и третьего батальонов.
      Он теперь для него расплывался в обои его квартиры - синие и серые, в пепельницы на столах его из раковин-перламутренниц, в янтарный мундштук его папиросы... У его старшей дочери сначала малокровие, потом неврастения, потом курсы и неудачный роман, и полковница вполголоса и под секретом говорила ему о какой-то мерзкой акушерке из Новгорода (почему именно из Новгорода, - он забыл), о "почти-почти что заражении крови, едва спасли", и он советовал ей сакские грязи, а сам Черепанов смотрел тогда на него проникновенно и стучал мундштуком о ноготь большого пальца... Младшая же дочь его, Варя, отболевшая уже малокровием и теперь болевшая неврастенией, пока еще только готовилась поступать на курсы, и где-то ждет уж ее своя акушерка.
      Он криклив, Черепанов, но размеренно, медленно криклив, - ему некуда торопиться: тот, кого он разносит, должен выслушать все, что он скажет левая рука смирно, правая к козырьку... Трахома - его конек, и новобранцам он торжественно сам задирает веки. Хорош, когда благодарит офицеров за стрельбу ли, за смотр ли. Тогда лицо его с отечными глазами очень становится чопорным, почти ненавидящим, он медленно тянет руку к середине носа и говорит почему-то неизменно так:
      - Э-э-нны... э... спасибо за службу!
      Потому ли, что все время соприкасается с ним и вот теперь едет с ним рядом, очень высокомерен адъютант, поручик Мирный, - блондин, лицо длинное, усы бреет.
      Мундштук для папирос у него тоже янтарный, только янтарь белее, чем у Черепанова.
      Очень любит приказы по полку, которые составляет сам, и чуть что:
      - В приказе об этом было... Приказы по полку надо читать, а не в небесах парить...
      Вид у него всегда занятой и строгий, даже когда он слушает анекдоты. Но у всех кругом, даже у батальонных, он в чести, потому что все знает.
      - Как писать в отчете: мотык железных столько-то или мотыг?.. То есть "к" или "г"? - спросил раз Мышастов.
      И Мирный в ответ высокомерно, вправляя папиросу в мундштук:
      - Конечно, "мотык", от глагола "тыкать" в землю... Отсюда "мо-тыка"...
      Мышастов был очень доволен, что трудный вопрос разъяснен.
      Он задумчивый, этот Мышастов, ведущий теперь авангард в бой. Он длинный и горбится, носит очки, очень припудрен сединою... Любит бильярд в собрании, но когда по субботам получает от жены записку карандашом на клочке линованной бумажки: "Из бани пришли: приходи обрезать ногти мне и Ляле", - то бросает и бильярд... Он знает, что жена его боится всяких режущих предметов - ножей, ножниц, - дочь тоже, и так уж заведено у них, что после бани он обрезает им ногти сам...
      Это - нежно... Это идет к неуютным, длинным дождливым вечерам поздней осени, когда бывает темно, гораздо темнее, чем теперь, ночью, когда дует порывами ветер, скрипит вывеска портного Каплуна, мигает фонарь на углу, лают только собаки, обладающие густыми басами, а звонкоголосые почему-то молчат, точно их и не бывает совсем на свете.
      Во втором батальоне - Нуджевский, представленный уже в полковники. Этот сразу прибавился в весе, как только узнал, что представлен... Глаза у него навыкат, нос с гордым горбом, в усах пока еще только золото - серебра нет.
      Но он сорвал как-то голос на высокой командной ноте, и у него сухой фарингит, - это его несчастье.
      У него прекрасная лошадь из имения жены, а имение недалеко от города, верстах в тридцати... У него покупает полк овес, солому, сено... В последнее время в разговоре он очень стал щурить свои выпуклые глаза (не щурит, только говоря с Черепановым). А с батальонным третьего батальона Кубаревым, который - нарочно ли, нет ли - при нем рассказал ядовитый анекдот о поляках, он совсем перестал говорить.
      Но лысый крутощекий Кубарев, у которого белесая бородка, вся в завитках, как у Зевса, он прирожденный краснослов, балагур, на "ты" с любым подпоручиком. Придумать нельзя человека, который менее его был бы способен тянуть подчиненных и принимать службу всерьез.
      У него шашка - для салюта, револьвер - для караульной службы и для полной походной амуниции, ордена - для парадной красы.
      Он учил солдат стрельбе по мишеням, когда был ротным; он и теперь, когда бывает дежурным по стрельбе, может ругнуть какую-нибудь свою роту: "Тю-ю, двенадцатая, ни к чертовой маме!.. Эть, сволочь какой народ!.. Стрельба, как у беременных баб за ометом!.." И сокращенно расскажет к случаю о беременных бабах...
      Но он не верит, чтобы ему или вот этим его солдатам когда-нибудь довелось стрелять в кого-то: на свете и без того очень много смешного!.. Правда, было с кем-то подобное в японскую войну, но это уж исключительно по чьей-то нарочной глупости. Он же в это время в Одессе в запасном батальоне, в казармах Люблинского полка заведовал хозяйством... И какое это было милое, пьяное, сытое, веселое время!.. Он и сейчас вспоминает об Одессе, как о любимой когда-то женщине: "Эх, Одесса. Одесса!.. Красавица-город!"
      Служба, конечно, стара, как мир, но фуражки на головах его людей сидят почему-то чрезвычайно залихватски, и бойчее поют песни в его ротах.
      Подполковник Нуджевский дожидается нового чина, чтобы выйти в отставку генералом, заняться имением жены, разъезжать по соседям и щеголять красными лампасами и отворотами шинели. Кубареву же хоть бы и век служить батальонным. Ни в какого неприятеля, наступающего с моря, он не верит, конечно, по самому существу своей натуры, и почему-то именно этого плохого службиста приятнее, чем других, хороших, представлять Ивану Васильичу.
      Наступает или нет неприятель с моря, но едва ли не в первый раз со времени зачисления в полк, вот только теперь, в обозе, за топающими ногами впереди, среди колес стучащих, ясно стало ему, что ведь это те самые, которые будут, может быть, умирать у него на глазах на перевязочном пункте, с которыми бок о бок при случае придется, может быть, помирать и ему, - граната не разбирает, кто с каким крестом, - рядом с веселым Кубаревым, брюхатым Целованьевым, поручиком Мирным... Не с больными, которых он лечил в городе, а вот с этими, которым болеть неудобно.
      Какие разнообразные они все в своей одинаковой форме!
      Капитан Диков, например, из шестой роты, который жить не может без лобзика и рамок!..
      Сам по себе это забубенная головушка; живи он в тридцатые - сороковые годы прошлого века, сколько бы у него было дуэлей!.. Голова задрана, фуражка на затылке, ястребиное лицо вперед... С таким дерзким сероглазым мужественно-красивым лицом, казалось бы, для какой-то особо занимательной жизни он был рожден, - однако не хватало чего-то в нем, мелочи какой-то, пустяка, - и вот он только капитан в пехотном полку; когда пьян, способен только на ничтожный уличный скандал, когда трезв и сидит дома, старательно выпиливает рамки, и все стены его квартиры в фотографиях однополчан, отнюдь не потому, что так уж они ему милы, а потому только, что нужно же куда-нибудь пристроить рамки.
      Жена старше его лет на пять и все болеет; дети, их трое, золотушные...
      А откуда у Саши фон Дерфельдена, штабс-капитана, начальника учебной команды, такая страсть к церковному пению?.. Как начальник учебной команды, откуда выходят унтер-офицеры, он должен быть строг, даже свиреп, и Иван Васильич слышал, что он, молодой еще, с приятным лицом, гроза этих будущих взводных и отделенных, что при нем они каменеют и стынут... Так откуда же у него, немца по отцу и матери, любовь ко всяким "Херувимским" Бортнянского и Бахметева, и такая любовь, что ни одной церковной службы он не в состоянии пропустить, и хоры всех городских церквей ему известны, как никому другому? И он не женат еще и одинок, лихой танцор на вечерах в офицерском собрании, и даже сам Иван Васильич зовет его Сашей, потому что никто в полку не зовет его иначе, и как-то странно даже назвать его вдруг по имени-отчеству или даже по чину: капитан Дерфельден!.. Не идет к нему это... Но - Саша!.. - и вот быстро повернулся молодой легкий стан, на приятном лице улыбка, голубые глаза спокойно ждут, что вы скажете... Голос у него - грудной тенор, очень высокий и чистый, и руки теплые и жмут крепко...
      Они все игроки и кутилы, как солдаты всех веков и народов, - но сколько разных оттенков в этих кутежах и игре!..
      Когда ремизится, например, капитан Чумаков из девятой роты, он неподвижно глядит на того, кто его обремизил, точно перед ним кролик, а он - удав; и только через минуту говорит медленно:
      - Так это ты... меня... таким... образом?.. По-го-ди!..
      И, обремизивши в свою очередь, довольно хохочет:
      - А чтэ-э, бра-ат?.. Пэпэлся, котэрый кусэлся!.. Тэ-э-тэ!..
      "Тэ-тэ" вместо "то-то", потому что он пропускает его и через хохот и через выпяченную дразняще нижнюю губу, и второй подбородок его отдувается в это время, как у сделавшего себе запас пищи пеликана. Он играет ради самого процесса игры, всегда по очень маленькой, и, выигравши гривенник, очень бывает доволен.
      Любит щеголять в сером плаще, ссылаясь на переменчивость погоды. За это его, бегемотоподобного, зовут Бедуином.
      Но и командир восьмой роты, Кухаревич, небольшой, вертлявый, с синими жилками на плешивом лбу, хорош бывает во время игры.
      Он горячится, он наскакивает, он частит и сыплет словами, присловьями, прибаутками русскими и польскими, и украинскими... И когда выигрывал, когда брал взятки, никогда не мог усидеть на месте; торжество так торжество: он вскакивал, чтобы быть на голову выше других, и очень как-то звонко бросал на стол свои карты, размахиваясь ими выше головы.
      Но если не шла карта, он сжимался, как паучок, глядел подозрительно, становился очень меланхоличен и крутил усы, и прибаутки его были исключительно по-польски и не для дам.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25