Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Когда отцовы усы еще были рыжими

ModernLib.Net / Шнурре Вольфдитрих / Когда отцовы усы еще были рыжими - Чтение (стр. 11)
Автор: Шнурре Вольфдитрих
Жанр:

 

 


      - Скажи же скорее, что случилось, - требовал я.
      - А вот что. Господин Крузовски вошел и сдал в гардероб свой бумажный мешок и пальто. Гардеробщица взяла мешок и поставила в угол. Какое-то время он стоял спокойно, потом начал слегка раскачиваться, потом опрокинулся и медленно покатился к гардеробщице.
      У той глаза полезли на. лоб. Она вскакивает на стул и начинает орать.
      Является обер-кельнер.
      "В чем дело, Анна?"
      "Мешок!.. - хрипит Анна. - Мешок..."
      "Ну и что ж такого?" - очень верно заметил обер-кельнер.
      "Он шевелится".
      "Погодите, Анна, сейчас мы все выясним".
      И что же он делает, этот остолоп? Открывает мешок, и в ту же секунду...
      - Рассуждая логически, - сказал я, - черная мамба выскочила и уползла в кафе?
      - Именно так, - кивнул отец.
      - Укусила кого-нибудь?
      - Слава богу, нет. В результате только масса побитой посуды и, как я уже говорил, добрая дюжина глубоких обмороков.
      - А господин Крузовски?
      - Он читал газету, - отвечал отец, - и только удивился, с чего это вдруг все женщины, задрав юбки, повскакали на столы. Потом он ее увидел. Сложил газету и поймал.
      Во время войны мы упустили господина Крузовски из виду. То есть я часто пытался выяснить, что с ним, но отец вдруг начинал смеяться, когда я о нем заговаривал. Самое лучшее было бы оставить его в покое.
      - Послушай, - сказал я, - а если он в нас нуждается?
      - Он в нас не нуждается, - ответил отец. Я очень взволновался, выходит, я совсем не знаю отца. Откуда ему это известно? Отец пожал плечами.
      - Я чувствую.
      - Чувствуешь! - закричал я. - Вечно ты со своими чувствами!
      - Хорошо, - вздохнул отец, - я тебе расскажу.
      - Значит... - сказал я, - ты о нем что-то знаешь?
      - Я знаю все, - отвечал отец, - мне просто не хотелось бы пока тебе об этом говорить.
      - Господи, но ведь он же не...
      - Да, - сказал отец, - он покончил с собой.
      - Как же это могло случиться! Ведь он всегда был так доволен жизнью?!
      - Я тебе объясню: в дом попала бомба. И погибли все змеи в террариумах. Он был у меня вскоре после этого, ночью, ты уже спал.
      "Не хотите ли проститься со мной, господин доктор?" - говорит он.
      "Что с вами, господин Крузовски? - говорю я. - Вы - уезжаете? В такое время? Неужто они вас так просто выпустят?"
      "Надо полагать", - говорит он.
      - Вот, - сказал отец, - и в ту же ночь он это сделал.
      - Ну и ну, - поразился я, - и все только из-за змей?
      - Вот видишь, - сказал отец, - я так и знал, что ты еще не поймешь. Он долго сморкался, потом сказал: - Да, подумать только, из-за змей.
      И РИХАРДА ТОЖЕ НЕТ В ЖИВЫХ
      Редко нам удавалось заработать больше, чем в неделю перед выборами. Всех, кто брался распространять листовки, встречали с восторгом. Мы тогда все время слонялись перед большой типографией на Карл-Либкнехт-штрассе, где печатались все: и красные, и социал-демократы, и нацисты. Иногда уже во дворе начинались стычки, из-за чего сразу портилось множество листовок. Нам было безразлично, чьи листовки распространять, платили-то все одинаково грош за сотню.
      Со временем мы стали хитрее. Получив пачку листовок от социал-демократов, мы брали еще одну у красных или у наци и совали людям в почтовые ящики сразу по две штуки.
      Хайни сказал, что так, пожалуй, лучше - у людей появляется возможность сравнивать. А еще лучше, считал Хайни, совать в один ящик листовки сразу всех партий. Но это не получалось, больше двух сотен под мышками зараз не унесешь.
      Противником Хайни оказался Рихард. У него были оттопыренные уши, и с виду он казался туповатым, но только с виду. Рихард заявил, что так не годится, нельзя работать на всех сразу, это уж слишком глупо. Рихард работал только на красных. Конечно, в результате он часто не получал и половины того, что зашибали мы. Но он на это плевать хотел.
      - По крайней мере, я сплю спокойно, - говорил он.
      Но мы тоже спали спокойно, а Хайни утверждал, что Рихард так говорит просто потому, что он слабак и не в силах таскать сотни листовок.
      Отец Рихарда тоже был красный. Они жили на углу Вертштрассе и Страсбургштрассе, напротив дома, где на крыше стоял бюст кайзера. Одно окно квартиры выходило на Вертштрассе, другое - на Страсбургштрассе, и вот в последний понедельник перед выборами отец Рихарда спустил из каждого окна на улицу по веревке; внизу стоял Рихард, он связал вместе концы обеих веревок и крепко-накрепко привязал к ним картофелину.
      Потом его отец из окна кухни подтянул кверху веревку с Вертштрассе, а из окна спальни - веревку со Страсбургштрассе; Рихард, в окружений целой ватаги ребятишек, стоял внизу, кричал и делал знаки отцу, покуда картофелина не повисла примерно на уровне третьего этажа между двумя окнами.
      Теперь отец Рихарда сделал по узлу на каждой из веревок, подтянул картофелину, вместо нее повесил портрет Тельмана, потом спустил его вниз, и портрет оказался точно посередине.
      Мой отец, как правило, забывал о выборах. Поскольку при Эберте у отца изредка бывала работа, он всегда желал победы социал-демократам.
      - Эти все же порядочнее других, - считал он.
      Но в воскресенье, в день выборов, он говорил, что чувствует себя усталым, ложился в постель и просыпался только вечером, тут уж он был слишком разбит, чтобы еще одеваться.
      Отец Рихарда сказал, что я должен разбудить папу пораньше. Ему-то все равно, пусть отец голосует за социал-демократов, но если он вообще на выборы не пойдет, то у наци окажется лишний голос.
      Отец заявил, что это чепуха.
      - Наци - грязные скоты, - сказал он, - за них все равно никто голосовать не будет. Впрочем, надо было бы эти дурацкие выборы устраивать в рабочие дни, а не поганить людям единственный день, когда можно наконец расслабиться.
      Рихард сказал, что ничего не имеет против моего отца, но если бы все так думали, было бы худо.
      - Почему это? - возмутился я. - Мой отец - человек что надо.
      - Так-то оно так, - отвечал Рихард, - да что толку? Пусть лучше смотрит в оба.
      Мы с Рихардом были одногодки, но он в таких вещах разбирался лучше. Вскоре я тоже стал в них разбираться, и теперь мы по вечерам ходили гулять и срывали с заборов нацистские плакаты.
      Нас тогда частенько поколачивали, и от полиции нам тоже доставалось.
      Отец утверждал, что полицейские - молодцы, "они единственные, кто хоть немного поддерживает порядок".
      Но отец Рихарда говорил, что полицейские подкуплены.
      - А с какой стати они вообще за нами шастают? Обокрасть можно ведь только того, у кого что-то есть.
      Тем не менее полиция всегда обращала на нас внимание, а когда во время большой стачки трамвайщиков мы в самом низу Берлинер-аллее за грудой камней поджидали штрейкбрехеров, нам пришлось еще задолго до их появления истратить наши лучшие булыжники, и все из-за дурацкой полиции. А когда трамваи наконец пошли, то эти мерзавцы-штрейкбрехеры могли спокойно проехать всю Берлинер-аллее, а нам уже нечем было разбить хотя бы одно стекло.
      Отец говорил, что я не должен в этом участвовать. А отец Рихарда частенько повторял поговорку: "Хлеб пекут на улицах!"
      Я передал ее отцу, но отец счел, что это глупая поговорка.
      Со временем нас колотили все чаще. И мы обзавелись кастетами, которые можно было пустить в ход когда угодно. Рихард лучше меня управлялся с кастетом, я все-таки трусил. Рихард никогда ничего не боялся, правда, он был крупнее меня.
      Наша школа в Вайсензее была тогда еще совсем новая; ее сообща строили коммунисты и социал-демократы, все родители тоже так или иначе участвовали в строительстве. У нас вместо закона божия преподавали биологию, а кроме того, у нас имелся ученический совет, которому было дано право смещать учителей. Каждый класс выдвигал своих депутатов. Нашим депутатом был Рихард. Многие хотели видеть на его месте Хайни. Но Хайни был слишком умный и слишком много болтал. Рихард давно уже научился держать язык за зубами. Это потому, что отец его тоже умел помалкивать. Но у Рихарда был отличный нюх, он всегда безошибочно определял, кто из учителей неблагонадежен, и твердо знал, что наш учитель гимнастики состоит в штурмовом отряде, он это учуял еще тогда, когда все готовы были присягнуть, что господин Франке - социал-демократ. Рихард всегда заходил за мной очень рано: однажды утром мы увидели, что все ребята в волнении толпятся во дворе и никто не входит в школу, а подойдя ближе, заметили, что на крыше развевается нацистский флаг.
      Учителя предложили нам разойтись и сами тоже пошли по домам. Но мы не ушли, мы стояли у ворот. Рихард все время сжимал кулаки и вдруг громко, высоким голосом запел "Интернационал". И все мы запели вместе с ним. Это звучало замечательно, нас было больше четырехсот, у многих в глазах стояли слезы, до того прекрасно это звучало, и у людей, которые подходили к нам и подхватывали песню, тоже в глазах стояли слезы, но у них - от ярости.
      Потом появился наш директор. Он прислонил к стене свой велосипед и спросил, кто пойдет с ним на крышу, чтобы снять флаг. Мы все вызвались идти, но он взял с собой только классных депутатов.
      Мы остались у ворот и смотрели им вслед, когда они входили в вестибюль, сквозь большое окно видно было, как они поднимаются по лестнице.
      И вдруг мы увидели, как вниз по лестнице мчится множество сапог, а несколько наших ребят кубарем катятся по ступеням. Потом по ступеням, тоже кубарем, слетело несколько штурмовиков. Вдруг открылось чердачное окно, и оттуда вылез Рихард, снизу отчетливо были видны его оттопыренные уши.
      Опять грянул "Интернационал", и пока мы пели, Рихард, балансируя, продвигался к флагштоку.
      Едва он до него добрался и уже стал развязывать узел, как в чердачном окне показалась голова штурмовика.
      Мы тут же перестали петь и заорали что было мочи.
      Но Рихард решил, что мы хотим его подбодрить, он помахал нам и продолжал возиться с флагом.
      Штурмовик вылез на крышу. Мы все его узнали, это был господин Франке, учитель гимнастики. Стараясь удержать равновесие, он двинулся к флагштоку.
      Но Рихард наконец развязал веревку, и тряпка долезла вниз, Рихард сорвал ее и обернулся; тут он заметил господина Франке..
      Господин Франке, высоко подняв плечи, медленно шел на него.
      Рихарду некуда было податься, но он не испугался, это было заметно. Крепко держа обеими руками тряпку, он внезапно нагнулся и что было сил боднул господина Франке в живот.
      Они оба упали, но сумели ухватиться за доску, ведшую к флагштоку. Господину Франке первому удалось подтянуться. Рихард в одной руке по-прежнему крепко держал сорванную тряпку, другою пытался схватить господина Франке за ногу.
      Тогда тот наступил Рихарду на руку; Рихард вскрикнул, сорвался, запутался во флаге, а тут еще ветер рванул тряпку, Рихард не удержался и покатился по пологой крыше вниз к самому краю: обернутый в этот флаг, Рихард, точно трепещущий на ветру факел, камнем полетел вниз.
      Мы закричали, как сумасшедшие, бросились к нему и размотали флаг. Мы плевали на этот флаг, топтали его ногами и ревели в голос, но Рихард был мертв.
      Мы хотели броситься в школу и прикончить господина Франке и других штурмовиков. Но тут как раз подкатила машина, из нее выскочили полицейские в полной боевой готовности и ринулись на школьный двор.
      К счастью, от стройки еще остались камни, мы схватили их и, пробив брешь в цепи полицейских, бросились бежать.
      Но многим все-таки тогда досталось. Директора и наших старост забрали штурмовики. Мы долго еще держались подальше от школы, но потом всем разослали открытки, в которых сообщалось, что школьные забастовки незаконны, и пришлось опять идти в школу.
      Отца Рихарда тоже тогда забрали.
      - Я знал, что это плохо для него кончится, - сказал отец, - нельзя быть таким радикалом.
      Я промолчал.
      СОЮЗНИКИ
      Как-то утром без стука распахнулась дверь, вошел новый директор и за ним кто-то еще. Директор, чуть заметно пожав плечами, сказал, что это господин Кречмар, наш новый классный руководитель.
      Мы были поражены, так как подумали, что господин Кречмар - второгодник, который будет учиться в нашем классе. Светловолосый, в очках, сквозь которые ничего нельзя было увидеть, так они запотели, в кургузом, поношенном пиджаке, несколько отстающем сзади, у шеи, так что видна вешалка и пуговица на рубашке, к которой крепится воротничок, в стоптанных башмаках с загнутыми кверху носами. Руки его висели так, словно ему до смерти надоело таскать их с собой.
      Мы сразу усекли, что господин Кречмар типичный горемыка. И с ним можно вытворять все, что душе угодно, так что в этом уже и радости мало. Ребята, сидевшие на задних партах, даже играли на его уроках в карты. Когда господин Кречмар впервые это увидел, он подошел к ним и велел объяснить свое поведение. При этом он слегка улыбался, потом кивнул, вернулся к доске и принялся рассказывать, как Иисус Христос изгнал из храма торговцев. Во время своего рассказа господин Кречмар смотрел поверх наших голов на картину, изображавшую императора в битве под Седаном. Небо позади императора было совершенно красным, как и выпушки у генералов, обступивших монарха. Казалось, что император и господин Кречмар переглядываются, потому что монарший взгляд был устремлен на кафедру и тем самым на господина Кречмара.
      Но в дальнейшем господин Кречмар уже редко смотрел на императора, только когда читал стихи, религиозные или исторические, и доходил до места, казавшегося ему особенно прекрасным. Обычно же он не сводил глаз с Эгона.
      Эгон был тощий и очень бледный, ноги задирал, как журавль, и за гимнастику всегда получал пятерки. Мы его не любили, потому что он был очкарик, а стоило с ним заговорить, как его руки начинали дергаться, он глотал слюну и краснел до корней волос.
      Эгон единственный внимательно слушал на уроках господина Кречмара. Он сидел прямо перед кафедрой, в первом ряду, и если позади него начинали уж слишком шуметь, сжимал губы так, что они белели, в такие минуты он был как две капли воды похож на мартышку. Но господин Кречмар только улыбался и продолжал говорить, не сводя глаз с Эгона.
      Одно время уже казалось, что между ними все кончено. Мы всем классом ходили в цейхгауз. Там было, над чем посмеяться: чучела солдат и много пробитых, никому уже не нужных знамен. Но господину Кречмару все это не казалось смешным, он принес с собою книгу, по ней нам все объяснял и очень радовался, что может все объяснить; но мы его не слушали, мы стояли у окна и ждали смены караула.
      Объяснения слушал только Эгон, он все время стоял возле господина Кречмара, изредка бросая взгляды на нас, глотал слюну и крепко сжимал губы.
      Мы все принесли с собою завтраки, кроме господина Кречмара. Наконец и Згон вытащил яблоко, а когда господин Кречмар па секунду отвел взгляд, Эгон быстренько зашвырнул огрызок в пушечный ствол.
      Но господин Кречмар не отводил взгляда, так казалось, потому что очки у него были запотевшими. Он страшно разволновался, велел нам всем построиться и дрожащим голосом объявил, - что Эгон получит выговор за осквернение национальной святыни, а мы должны немедленно вернуться в школу.
      С этого дня господин Кречмар опять уже смотрел только на императора, а император - на господина Кречмара; Эгон же мог делать, что ему вздумается, господин Кречмар смотрел поверх него.
      Мы считали, что Эгон ничего не потерял, разве что зря выслуживался. Господина Кречмара мы тоже не осуждали, поскольку заметили: не только Эгон страдал от того, что господин Кречмар больше на него не смотрит, но и господину Кречмару тоже было нелегко, потому что теперь он опять смотрел только на императора.
      Так продолжалось долго, до той пресловутой экскурсии.
      Стоял июнь, и господин Кречмар хотел устроить настоящий поход, но, кроме Эгона, ни у кого не было охоты далеко тащиться, и многие заявили, что это мура, а лучше бы куда-нибудь пойти посидеть.
      Эгон закусил губы, так что они побелели, а господин Кречмар чуть-чуть улыбнулся. Посмотрел мимо нас и сказал: ладно; и мы отправились в трактир, где оказалось полно народу, играла музыка и было красиво и уютно.
      У Эгона вдруг как-то забавно стала дергаться голова, и руки тоже дергались, потом он весь затрясся, глаза у него закатились, и он опрокинулся навзничь.
      Тут же вокруг него собралась толпа, мы тоже протиснулись поближе, а кто-то сказал, пожав плечами: - Это я знаю, тут уж ничего не поделаешь. Толпа мигом разошлась, но тут поднялся господин Кречмар - лицо его вдруг стало совсем старым и каким-то распадающимся, его пошатывало, он протиснулся мимо нас и склонился над Эгоном.
      Эгон лежал как доска, он словно одеревенел. Господин Кречмар стянул с себя пиджак и закрыл им голову Эгона, затем поднял его - кто-то ему помог, и они понесли Эгона в дом.
      Едва они вошли, мы бросились к дому и стали заглядывать в окна; и увидели - Эгон лежал на диване под призовыми кубками за игру в кегли, пиджак съехал на сторону, вид у Эгона был жуткий, а в кресле перед ним сидел господин Кречмар.
      Это длилось около получаса, потом они вышли. Господин Кречмар обнимал Эгона за плечи, они шли еле-еле, Эгон был весь белый, измученный, хрупкий, почти что ангел, только очки немного мешали, а на губах его теперь играла такая же улыбка, какая бывала у господина Кречмара, когда он замечал, что его не слушают. Только говорить Эгон еще как следует не мог. Тот человек, который заявил "это я знаю", считал, что так всегда бывает после припадка.
      Но и господина Кречмара тоже было не узнать. Сдвинув брови, он смотрел поверх нас, казалось, что-то в нем молило о прощении, и он едва сдерживался, чтобы не дать этим мольбам вырваться наружу.
      Мы все думали: Эгона на следующий день не будет в школе. Но он сидел как всегда очень прямо на своем обычном месте в первом ряду и не сводил глаз с господина Кречмара. И господин Кречмар снова смотрел на Эгона, а на императора он взглядывал лишь читая стихи, религиозные или исторические, когда доходил до места, которое ему особенно нравилось. А в остальное время господин Кречмар теперь опять не сводил глаз с Эгона.
      А потом это случилось.
      В один прекрасный день господин Кречмар вдруг опустил книгу, из которой он нам читал, и поверх голов растерянно взглянул на императора, словно получил от него приказ прекратить чтение. Эгон опять выглядел более чем странно, можно было подумать, что он тоже слышал этот приказ; увидев господина Кречмара таким, он весь буквально съежился.
      Господин Кречмар протер глаза под очками, опять поднял книгу и стал читать дальше. Но странное ощущение не проходило, поскольку у Эгона был такой вид, словно он все еще что-то слышит, и господин Кречмар, видимо, тоже это слышал, хотя и продолжал читать, - рука у него дрожала, на лбу выступил пот, и очки запотели.
      Потом он дочитал до конца, повернулся и начал что-то писать на доске. У него, упал мел, но вместо того, чтобы его поднять, рука господина Кречмара замерла на слове, которое он писал, внезапно она сжалась в кулак, так что косточки побелели, и в тот же миг по телу господина Кречмара словно пробежала дрожь, ни дать ни взять землетрясение, и тут же что-то рвануло его за бедро так, что он обернулся, и мы, увидев, какое у него стало страшное лицо, завизжали, повскакали с мест, несколько ребят выбежали в коридор за швейцаром и директором.
      Эгон остался сидеть. От окна видно было, как лицо его медленно опадает, оно стало вдруг совсем старым, его точно пеплом припорошило. Он встал и в момент, когда господин Кречмар уже начал падать, подхватил его и осторожно опустил на пол.
      Директор был страшно взволнован. Ведь это же скандал, говорил он швейцару, это просто невероятно. Господин Кречмар должен был бы сказаться больным, вместо того чтобы являть ученикам подобную картину, ведь если бы это обстоятельство было известно, господину Кречмару и не снилось бы найти такое место.
      - Учитель-эпилептик, - сказал он, - знаете, как я, это рассматриваю?
      - Нет, господин директор, - отвечал швейцар.
      - Как вызов, как чистейшей воды провокацию, как..
      - Ах, да заткнитесь вы, - произнес вдруг чей-то усталый, бесцветный голос.
      Мы сперва не поняли, кто это сказал, да и директору тоже понадобилось время, чтобы разобраться, что это был голос Эгона.
      Эгон сидел на полу, лицо его было дряблым, как у столетнего шимпанзе. Он сжимал коленями дергающуюся голову господина Кречмара и следил, чтобы он не стукнулся о первую парту.
      Директор побагровел, задохнулся от возмущения. Мы поразились, до чего же тихо он сказал:
      - Встань!
      Но Эгон остался сидеть.
      - Ты обязан встать! - настаивал директор.
      - Ведите себя потише, - сказал Эгон.
      И тут директор заорал так громко, что мы думали - потолок обвалится. Эгону велено было немедленно собрать вещи и выметаться, а уж директор позаботится о том, чтобы такого грубияна никуда больше не приняли!
      - Да встанешь ты наконец?!
      - Не раньше, чем кончится приступ, - отвечал Эгон.
      - Заставьте его встать! - крикнул директор.
      - Ну, давай, гоп! - сказал швейцар.
      - Оставьте меня в покое! - отозвался Эгон.
      Что только они ни вытворяли, но им не удалось принудить его - встать. Лишь когда руки и ноги господина Кречмара перестали дергаться, Эгон встал и подхватил его под руки.
      - Может, кто-нибудь поддержит его тоже, - сердито сказал он.
      Швейцар откашлялся, потом все же помог Эгону, и они усадили господина Кречмара. Эгон засунул тетрадь в портфель, снял с крючка шапку и вышел.
      Мы думали, что господина Кречмара на следующий день не будет в школе, но он пришел и как всегда встал у кафедры, только говорить ему было труднее, чем обычно. Он опять смотрел поверх наших голов на картину, изображавшую императора в битве под Седаном, небо позади императора было совершенно красным, как выпушки у генералов, обступивших монарха. Лишь иногда, если мы уж очень шумели, он, продолжая говорить, слегка улыбался и взглядом скользил по первой парте. Но за ней никто не сидел.
      Тогда господин Кречмар немного повышал голос и быстро переводил взгляд на картину.
      ЙЕНЕ БЫЛ МОИМ ДРУГОМ
      Когда я познакомился с Йене, мне было девять лет; я только что остался на второй год, читал Эдгара Уоллеса и Конан Дойла и разводил морских свинок. Впервые я встретился с Йене, когда рвал траву на стадионе возле Гнилого озера. Он лежал под бузиной и смотрел в небо. Дальше, позади него, играли в футбол, изредка крича: "Гооооооол!" или еще что-то в этом роде. Йене жевал травинку. На нем была драная полотняная рубашка и вельветовые брюки, от которых пахло дымом и конюшней.
      Сначала я притворился, что не замечаю его, и продолжал рвать траву, но потом он чуть-чуть повернул голову, сонно посмотрел на меня и спросил:
      - У тебя что, лошади?
      - Не-а, - ответил я, - морские свинки. Он передвинул травинку из одного уголка рта в другой и сплюнул.
      - Они довольно вкусные.
      - Я никогда их не ем, - сказал я, - они для этого слишком славные.
      - Ежи, - сказал Йене и зевнул, - тоже недурны на вкус.
      Я подсел к нему.
      - Ежи?
      - Гооооооол! - закричали сзади.
      Йене опять, моргая, смотрел на небо.
      - А не найдется у тебя табачку?
      - Слушай, - сказал я, - мне ведь только еще девять лет.
      - Ну и что? - удивился Йене. - А мне восемь.
      Мы молчали и мало-помалу начинали проникаться взаимной симпатией.
      Потом мне надо было уходить. Но прежде чем расстаться, мы договорились встретиться как можно скорее.
      Отец задумался, когда я рассказал ему про Йене.
      - Пойми меня правильно, - проговорил он, - я ничего не имею против цыган, только...
      - Что только? - спросил я.
      - Люди, - вздохнул отец. Он довольно долго жевал ус. Потом вдруг сказал: - Ерунда, в конце концов ты достаточно взрослый, чтобы выбирать себе знакомых. Можешь привести его домой, на чашку кофе.
      Так я и сделал. Мы пили кофе и ели пирог, отец вел себя замечательно. Хотя от Йене пахло как от удода и держался он несколько странно - отец не обращал на это никакого внимания. Да, он даже сделал ему рогатку из настоящей резины, более того, он еще вместе с нами смотрел все вновь приобретенные тома энциклопедии.
      Когда Йене ушел, выяснилось, что исчез барометр, висевший над письменным столом.
      Я был страшно смущен, отец - не очень.
      - У них совсем другие нравы, чем у нас, - сказал он, - просто барометр ему приглянулся. А кроме того, он ведь все равно уже мало на что годится.
      - А если он так и не вернет барометр? - спросил я.
      - Господи, раньше-то ведь обходились без барометров.
      И все-таки я считал, что история с барометром - это уж, пожалуй, слишком. Во всяком случае, я твердо намеревался отнять его у Йене.
      Но когда мы в следующий раз встретились, Йене припас для меня такой подарок, что просто немыслимо было даже заикнуться о барометре. Это - была курительная трубка, а на ней - лицо с одним бакенбардом из конского волоса.
      Мне было ужасно стыдно, и я долго ломал голову, как бы мне отдариться. Наконец придумал: я отдам Йене двух морских" свинок. Правда, тогда возникает опасность, что он их съест, но об этом уже не стоит беспокоиться, ведь подарок есть подарок.
      А он даже и не подумал их есть; он обучал их фокусам. Меньше чем через две недели они уже бегали на задних лапках, а если Йене вдувал им в уши дым, они ложились и начинали кувыркаться. Он научил их толкать тачку и плясать на проволоке. Это было поистине удивительно, что он с ними выделывал. Отец был потрясен.
      Кроме Уоллеса и Конан Дойла, я тогда одолел еще и десять томов доктора Доллитла, и это навело меня на мысль вместе с Йене создать нечто вроде цирка морских свинок.
      Но на этот раз Йене не выдержал. Уже во время предварительных испытаний свинок у него пропала всякая охота, он предпочел пойти ловить ежей - это, мол, интереснее.
      Это и вправду было интересно. Хотя мне всякий раз бывало очень не по себе. Я ничего не имел против ежей, наоборот, они казались мне просто симпатягами. Но бессмысленно было бы пытаться внушить это Йене, да я и не пытался.
      Он раздобыл себе для охоты на ежей здоровенную дубинку с острым железным наконечником, которым он тыкал в кучи листьев или шуровал в помойках, среди старых ведер. Таким способом он иногда умудрялся за вечер загарпунить четырех ежей. Понятия не имею, как он их учуивал, вероятно, распознавал этих бедняг по запаху.
      Соплеменники Йене жили в кибитках, что стояли среди сосен по берегам Гнилого озера, сразу за стадионом. Я частенько туда наведывался, много чаще, чем в школу, где теперь ничему разумному все равно нельзя было научиться.
      Особенно мне нравилась бабушка Йене. Хотя она была невероятно запущенная старуха, что верно, то верно, но излучала такое достоинство, что я в ее присутствии невольно начинал испытывать какое-то благоговение. Она почти ничего не говорила, только смачно покуривала носогрейку и в такт одной из песен, доносившихся от таборных костров, шевелила пальцами ног.
      Когда вечером мы являлись с трофеями Йене, она всегда уже сидела у огня и месила глину. Этой глиной, толщиною в два пальца, обмазывали ежей. Затем Йене осторожно клал их в горячую золу, наваливал на них целую гору тлеющих углей, мы садились на корточки, молчали, плевали на огонь и прислушивались: в глиняных шарах начинала петь вода. Вокруг слышно было, как жуют траву лошади и мулы, изредка тихонько звенел бубен или раздавался высокий, словно бы сухой, мужской голос, и лихорадочно всхлипывало банджо.
      Через полчаса ежи были готовы. Йене вытаскивал их деревянной рогатиной из золы. Теперь они казались маленькими, слегка пригорелыми крестьянскими хлебцами. Глина делалась твердой, как камень, и трескалась, а когда ее сбивали, все ежиные иглы оставались в ней, и видно было ржаво-красное мясо. Его ели с зелеными стручками паприки или посыпали нарезанным крупными кольцами луком; никогда мне не приходилось пробовать ничего столь упоительно вкусного.
      Но и дома у нас Йене теперь бывал часто. В тишине ми разглядывали шесть томов нашей новой энциклопедии. Я вырвал из своей тетради все данные о Национальном восстании и писал справа немецкое слово, а слева Йене малевал то же самое слово на воровском, жаргоне. Я тогда очень многому научился, от Йене, конечно; о школе я и говорить не хочу.
      Позднее выяснилось, что не проходило дня, чтобы жильцы дома не жаловались квартальному на посещения Йене. Одному богу известно, как отец на сей раз все уладил, мне он никогда слова об этом не сказал.
      Но больше всего Йене интересовался моей электрической железной дорогой; всякий раз, когда мы в нее играли, исчезал еще один вагончик. Но когда дело дошло до рельсов, ограждений и сигнальных ламп, я все-таки обратился к отцу за советом.
      - Оставь, - сказал отец, - вот будут деньги, получишь новую дорогу.
      На другой день я подарил старую Йене. Но странно, теперь он вдруг к ней охладел, в этом отношении он был очень смешной.
      Но потом все-таки их забрали, весь табор, и Йене в том числе. Когда я пришел туда рано утром, штурмовики и эсэсовцы уже окружили табор, все было оцеплено, и меня прогнали.
      Цыгане стояли на грузовике, тесно прижатые друг к другу. Неизвестно, что им рассказали, только все они смеялись и болтали, а когда Йене меня увидел, он засунул два пальца в рот, свистнул и помахал мне.
      Только его бабушка и другие старики молчали, сжав губы, они неподвижно смотрели перед собой. Остальные этого не знали. И я тогда не знал, мне просто грустно было оттого, что Йене уезжает. Ведь Йене был моим другом.
      КАЛЮНЦ - НЕ ОСТРОВ
      Посвящается Еве
      В один прекрасный день в музее отца представили меланхоличному господину с грушевидной головой, украшенной соломенно-желтым хохолком. Этот господин носил ветхое грубошерстное пальто, а на ногах - обмотки. Монотонным голосом он спросил отца, может ли тот починить прохудившуюся кабанью шкуру.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29