Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Введение в философию

ModernLib.Net / Философия / Шопенгауэр Артур / Введение в философию - Чтение (стр. 2)
Автор: Шопенгауэр Артур
Жанр: Философия

 

 


Это чистые ученые, передатчики переданного им самим полезны, однако, тем, что благодаря им приобретенные уже познания сохраняются и могут дойти до самостоятельно мыслящего человека, который всегда — лишь исключение, существо необычайной породы. Благодаря таким передатчикам у него образуется связь с себе подобными людьми, которые жили в одиночку, разбросанные на протяжении столетий, и, таким образом, с помощью образования он может развить собственные силы, сделать их более жизненными: подобно тому как почтальоны связывают нас с находящимися далеко от нас родными. Было бы очень прискорбно для меня, если бы среди моих слушателей оказалось много таких, способности которых ограничены простою восприимчивостью, позволяющеи только удерживать усвоенное и предавать его дальше. Но этого я изменить не могу. Я не в силах пересоздать никого; на каждого я могу воздействовать лишь по мере его способностей, раз и навсегда данных ему от природы. Даже самое слово способности не вполне подходит к философии. Оно означает какое-нибудь учение, мастерство; слово это уместно, когда дело идет о том, чтобы образовать художника, ремесленника, или же врача, или адвоката; они должны научиться умению делать то, что от них требуется. В философии же нужно лишь дать человеку более правильное и ясное представление о его собственном существовании и бытии окружающего его мира. Следовательно, речь здесь идет не столько о способности к учению, сколько о степени отчетливости сознания, с которою каждый постигает свое собственное существование и бытие окружающего мира. Эта степень отчетливости и служит основою восприимчивости к философии. Чем яснее и светлее в человеке сознание, созерцание мира, тем неотступнее преследует его загадочность бытия, тем сильнее будет он чувствовать потребность подвести итоги, сделать какой-либо конечный вывод о жизни и бытии вообще; тем менее человек будет доволен просто тем, что он живет и постоянно лишь предотвращает нужду, ежедневно сказывающуюся в этой жизни, до тех пор пока за многими обманутыми надеждами и перенесенными страданиями не пройдет сама жизнь, не дав ему даже досуга когда-либо серьезно подумать над нею. Но именно так и бывает с теми людьми, сознание которых более слабо, смутно и ближе стоит к животной тупости. Подобно тому как животное живет себе, не видя ничего далее своих потребностей, и не удивляется тому, что мир существует, и существует именно так, как он существует, — так и неодаренные люди не удивляются заметным образом миру. Они все находят совершенно естественным; разве лишь поразит их иногда какое-нибудь необычайное явление и пробудит в них желание узнать его причину; но загадочности, сокрытой в основе всех явлений, и загадочности их собственного существования они не чувствуют. Поэтому они склонны высмеивать тех, кто удивляется миру, размышляет над ним и предается подобного рода исследованиям. Они думают, что у них есть гораздо более серьезные занятия — заботы о себе и своих близких и разве лишь более близкое знакомство со связью явлений между собою, в целях их использования. Но эту жизненную мудрость свою они разделяют с животными, которые тоже живут себе, пекутся о себе и о своем потомстве, не заботясь о сущности мира и его значении. Ясность сознания, на которой основываются потребность в философии и дарование к ней, сказывается поэтому прежде всего в изумлении, вызываемом в человеке миром и нашим собственным существованием, — в изумлении, которое тревожит дух и делает для него невозможною жизнь без размышления над нею. Уже Платон видел в этом изумлении источник философии и сказал:

Чтобы решить, насколько одарен философски тот или другой человек, я должен был бы знать, как представляет он себе прошлое, настоящее и будущее — как совершенно различные вещи или же одно почти как другое; погружается ли его сознание настолько глубоко в этот поток времени, что само движется вместе с ним, или же он видит поток времени бегущим мимо себя и с изумлением наблюдает его, как нечто чуждое. Для того чтобы уловить эту загадочность и непостижимость времени — что особенно побуждает к философии, — необходима живая фантазия, по особой причине: именно лишь одаренный ею человек может воспроизвести сцену из своей жизни, бывшую 10 лет назад, с такой живостью, как будто она происходит действительно в настоящий момент; это и возбуждает изумление перед формой нашего существования, временем, благодаря которому отдаленное прошлое, некогда столь реальное, стало ничем, как все прошлое, — и эта участь постигнет неизбежно и каждый данный момент, в котором мы сейчас находимся.


Если же эта ясность сознания и вытекающее отсюда изумление отсутствуют, то нет и философского дарования; излагать философию такому человеку — все равно что предлагать кушанья сытому. Тот, кому предлагают решение загадки, должен прежде всего иметь саму загадку: иначе решение будет для него пустым словом. Загадку же эту создает впечатление, производимое созерцаемым миром, благодаря той ясности, с которою он отражается в сознании. Все абстрактное, выражаемое словами, получает свое значение лишь в силу своего отношения к созерцаемому. Поэтому, если нет этой ясности сознания, всякое философствование будет совершенно тщетным и породит разве лишь болтуна, а не философа. Впрочем, и такие люди, которые в силу смутности своего сознания лишены и потребности в философии, и философского дарования, не свободны все-таки от той или иной философии, от системы религиозного или иного характера: ибо они все-таки люди и, следовательно, нуждаются в метафизике; но они хватаются за первую попавшуюся систему и по большей части очень упорно ее придерживаются, так как если бы они расстались с нею, то это поставило бы их в необходимость мыслить, исследовать, учиться — а этого они боятся пуще всего и потому весьма рады иметь раз навсегда что-нибудь такое, что освобождает их от всякой подобной работы.


Я говорил о прогрессивном движении философии, которое ясно нам из ее истории. Но так как философия, хотя она и предполагает опыт вообще, не нуждается, подобно, например, физике и астрономии, в опыте специальном, то нельзя все-таки, несмотря на строгую необходимость в процессе ее развития, отрицать, что этот процесс мог бы, в силу особой благосклонности судьбы, — именно благодаря выступлению выдающихся умов и скоплению их в одно и то же время, — этот процесс мог бы совершиться и несравненно быстрее и что даже истина, если только ее вообще можно найти, могла бы быть постигнута уже в самом начале. Последнее, пожалуй, в известном смысле действительно так и было, но только в стране, культура которой совершенно отлична от европейской, — в Индостане. И конечные выводы того учения, которое я намерен изложить вам, согласуются с древнейшими из всех миросозерцаний, именно — с мировоззрением Вед[5]. Однако это не следует понимать таким образом, что все мое учение уже есть и в Ведах. В Ведах, или, точнее, в упанишадах, т.е. в догматической части в противоположность богослужебной, нет ни научной формы, ни сколько-нибудь систематического изложения — нет никакого движения, развития, настоящего единства. Там не высказано никакой основной мысли; упанишады дают лишь отдельные, весьма темные изречения, аллегорические представления, мифы и т.п. В них не заметно умения выразить исходную точку, из которой все вытекало бы, — умения обосновать изречения доказательствами, даже расположить их в каком-либо порядке; упанишады дают лишь как бы изречения оракула, полные глубокой мудрости, но туманные, совершенно разрозненные и образные. Но вот если познакомиться с учением, которое я хочу изложить, то затем все эти древние индийские изречения можно будет вывести из него как следствия и познать их истинность; таким образом, нужно допустить, что уже эти древнейшие на земле мудрецы постигли и выразили по-своему познанную мною истину, хотя она и не предстала пред ними явственно в своем единстве, — так что они могли выразить свое познание лишь в таких отрывочных изречениях, которые подсказало им в наиболее светлые моменты их сознание, — а не в связном целом. Следовательно, познание такого рода было возможно уже с самого начала, прежде чем разум, благодаря длинному ряду философов, приобрел опытность, самопознание и изощрился; но в такой отрывочной форме выраженное познание совершенно безоружно против скептических нападок всякого рода и против соперничества других учений. Дело обстоит здесь совершенно так же, как в астрономии: уже в самой глубокой древности пифагорейцы учили, что Солнце стоит, а Земля вместе с другими планетами движется вокруг него (по-видимому, некто Гикет впервые утверждал это); это было выражением непосредственного познания, чутко угаданной истины; но доказать ее, систематизировать, провести ее в частностях, применить, обработать математически — этого пифагорейцы не могли. Поэтому они остались непризнанными, не оказали влияния, не могли поставить свою истину выше господствующего заблуждения, как оно выразилось в Птолемеевой системе, которая возникла и сделалась общепризнанной, потому что не встретила противодействия со стороны правильного учения пифагорейцев. Лишь после всех опытов и научений двух тысячелетий Коперник, Кеплер, Галилей могли прочно обосновать эту истину и защитить ее против всяких нападок, так как они пришли к ней научным путем и видели всю внутреннюю связь дела.


Вот и то учение, которое я имею изложить, несмотря на точное совпадение его с изречениями древнейшей индийской мудрости, все-таки находится в связи со всем развитием западной философии и входит в его историю, в известной мере является его результатом.


Поэтому история философии — лучшее введение к тому, что я намерен изложить. Без нее уже самое начало наших рассуждений, именно рассмотрение субъекта, нашего «я», нашей познавательной способности, как отправная точка, иному покажется странным и противоречащим его наклонностям. Ибо дух отдельного человека склонен идти в своем развитии тем же путем, каким шло развитие всего человеческого рода. Этот путь начинается с размышления о внешнем мире и заканчивается размышлением о самом себе. Начинают с выражения определенных мнений об объекте, о вещах мира, каковы они сами в себе и какими должны быть: такой способ мышления называется догматизмом. Затем появляются люди отрицающие, сомневающиеся в том, что дело обстоит так, как говорят, отрицающие, что можно что-либо знать о вещах в себе: это — скептицизм. Поздно явился, именно с Кантом, критицизм, который выслушивает обе стороны, как судья, служит им посредником, взвешивает их права, исследуя не вещи, а общую способность познания, и, сообразно с этим, решает, насколько можно знать что-либо о вещах, как они существуют сами по себе, и какие границы поставляет здесь познание как таковое, его существенная для него форма.


В западной философии (которую мы должны совершенно отделять от восточной индийской, с самого почти начала отличающейся несравненно более смелым полетом мысли) мы встречаемся как раз с этим естественным ходом развития. Сначала человек замечал все, кроме самого себя, — он просматривал себя; все его внимание было приковано к вещам вне его; на себя он смотрел лишь как на незначительное звено в цепи внешних вещей, а не как на главное условие существования внешнего мира, каковым он является на самом деле. Поэтому ионийские философы, с которых начинается история западной философии, старались объяснить не природу вообще в ее бытии, а определенную данную природу в ее свойствах. Вот почему они и отыскивали такую первоматерию, из которой состояли бы все вещи и из изменений которой возникало бы все. Таким образом, зачатки философии были, в сущности, естествознанием. Фалес, родоначальник всей западной философии, принимает за первичную материю воду, из которой все развивается[6]. О его ученике Анаксимандре мы знаем еще меньше; первоосновою вещей он считает апейрон, infinitum, беспредельное, под которым он понимает, по-видимому, материю как таковую, лишенную какой-либо формы и качества. Анаксимен полагает первоосновой воздух, что, пожалуй, вполне правильно, так как новейшая астрономия считает возможным, что каждое мировое тело первоначально пребывало в газообразном агрегатном состоянии, в виде звездной туманности, затем перешло в жидкое и, наконец, в твердое состояние. Однако ионийские философы не считали материю, из которой они исходили, мертвою (как позднее Демокрит), а полагали, что в ней живут силы, из проявлений которых единственно и состоит ее деятельность; они признавали эти силы отличными от материи, чем-то духовным, и поэтому говорили о мировой душе. Это воззрение в особенности было выражено Анаксагором, преемником Анакси-мена, занесшим ионийскую философию в Афины. Пребывающая в мире душа, дух, действующий во всем, нус, является, по Анаксагору, первоначалом вещей, творческим принципом, — поэтому в Анаксагоре можно также видеть первого теиста. Слово нус могло показаться насмешкою, так как оно вводило в философию, бывшую в те времена физикой, совершенно гипотетический, недоказуемый принцип. Но в лице его ученика Архелая философия, как мы видим, неожиданно оставляет путь естествоиспытания, что было обусловлено исключительно индивидуальностью Сократа, имевшего одностороннюю склонность к исследованиям в области этики, которая сама по себе, конечно, интереснее и более заслуживает исследования, чем слепо действующие силы природы. Но философия — нечто цельное, как и вселенная, и поэтому как, с одной стороны, нельзя вполне понять и исследовать объект, перескочив через субъект, как это делали ионийцы, так, с другой стороны, нельзя вполне понять и субъект, волю и познание человека, руководящее волею, если оставить без внимания объект, вселенную и ее внутреннюю сущность.


Хотя о жизни Сократа мы знаем довольно много, однако о его воззрениях и учении нам известно крайне мало.


Величие его жизненного поприща, выдающиеся философы, вышедшие из его школы, которые, несмотря на всю крайность своих учений, все признавали, однако, его своим учителем, — все это заставляет нас предполагать, что учение его было замечательно, хотя мы его, в сущности, и не знаем. Ксенофонт рисует нам Сократа таким плоским, каким он не мог быть на самом деле — иначе он не дал бы Аристофану материала для «Облаков»; Платон изображает его слишком фантастически и вообще пользуется им лишь как маскою, под которою проповедует собственное учение. Одно, по-видимому, вполне достоверно, именно — что философия Сократа была чистою этикой.


Одновременно с Фалесом учил и несравненно, по всей вероятности, более значительный человек — Пифагор. Историю западной философии можно было бы с одинаковым правом начинать как с Пифагора, так и с Фалеса: хотя недостоверные показания говорят, что Пифагор в своих странствованиях посетил и Фалеса и учился у него, однако это влияние Фалеса могло подействовать на его образование лишь в незначительной степени, так как Пифагор объездил весь Восток, чтобы везде научиться, и, следовательно, многие учителя могли бы оспаривать у Фалеса этого ученика; сверх того, все, чем Пифагор был обязан Фалесу, могло относиться скорее к астрономии, чем к философии. Сам он стоит на несравненно более высокой точке зрения, чем Фалес; он не физик и астроном, мыслящий почти исключительно гипотетически, а философ в полном и великом значении этого слова, обязанного, как известно, ему своим происхождением. Его философия была, в сущности, метафизикой, связанной с этикой, но его знания охватывают при этом и довольно полную математику и все сведения по естествознанию, какие только можно было заботливо собрать в те времена со всех концов земли. Пифагор, по-видимому, сочетал в себе разносторонность и любознательность Аристотеля с глубиной Платона. Как Пифагор, основавший, как известно, свою школу и, в известном смысле свое государство в Великой Греции, был отделен от Фалеса большим расстоянием, так и философия Пифагора, как и философия Фалеса, имевшая сверх того перед своим появлением теогонии[7] философов-поэтов, одинаково была началом философии.


Всегда будет вызывать сожаление тот факт, что два таких великих человека, как Пифагор и Сократ, никогда ничего не писали. Трудно даже понять, каким образом столь выдающиеся в умственном отношении люди могли довольствоваться воздействием на современников, не стремясь к влиянию на потомство, — или же считать, что дальнейшее распространение их учения в достаточной мере обеспечивается [школами], учениками, которых они создали устным преподаванием. О Пифагоре не только почти вполне достоверно известно, что он ничего не писал, но известно также, что его эзотерическое учение держалось в тайне, под клятвою посвященных. Открыто он обращался к народу с популярными лекциями морального содержания. Настоящие же ученики должны были в течение пяти лет проходить через разнообразные испытания; лишь немногие выдерживали этот искус так, что получали доступ к истинному, обнаженному от иносказаний учению Пифагора (intra velum); остальные же воспринимали это учение лишь в символическом одеянии. — Пифагор хорошо понимал, что большинство людей не способны постичь ту истину, которая открылась глубочайшим мыслителям человеческого рода, и что они поэтому ложно понимают такие учения, или извращают их, или же ненавидят и преследуют — именно потому, что не понимают их и видят в них опасность для своего суеверия. Поэтому с помощью разнообразнейших испытаний, первым из которых было физиономическое, он хотел отобрать наиболее способных из тех, кто приходил к нему, и лишь им сообщить лучшее из того, что он знал; эти избранные должны были после его смерти так же, как он, передавать его учение дальше избранным тем же путем, и, таким образом, учение его должно было вечно жить в душе благороднейших людей. Результат показывает, что расчеты его не оправдались: учение погибло вместе с ближайшими его учениками, немногие из которых под конец, когда секта уже совершенно рассеялась и подверглась преследованиям, должны были записать хоть кое-что, чтобы сохранить остатки этой мудрости. Некоторые из таких отрывков дошли и до нас, в особенности через неоплатоников Ямблиха, Порфирия, Плотина, Прокла, а также через Плутарха, Аристотеля, Стобея; но все это в высшей степени бессвязно и сомнительной подлинности. Лучше было бы, если бы Пифагор поступил подобно Гераклиту, который положил свою книгу в храм Дианы в Эфесе, где она должна была в течение столетий дожидаться достойного читателя.


Но если я и сказал выше, что начало западной философии можно считать как от Фалеса, так и от Пифагора, то против этого можно привести в особенности то соображение, что вообще еще спорный вопрос — не является ли учение Пифагора совершенно чуждым Западу растением, не принадлежит ли оно, в сущности, к восточной философии. Ибо Пифагор в своих странствованиях, которые продолжались, по-видимому, свыше 30 лет, бывал не только в Египте, но и в Вавилоне и, как мне кажется вероятным, доходил даже до Индостана, и оттуда, по-видимому, всецело заимствованы основы его учения. Из фрагментов почти неопровержимо явствует, что учение Пифагора по существу тождественно с возникшим в Индостане и господствующим там еще и теперь учением[8]. Ибо мы встречаемся в учении Пифагора с совершенно чуждым до тех пор в Европе догматом метемпсихозы[9] и, на основании его, с заповедью воздержания от мясной пищи. Однако догмат метемпсихозы, по-видимому, принадлежал даже к экзотерическим, и лишь эзотерические ученики посвящались в скрытый под ним смысл. Совершенно то же наблюдается и в Индии: народная религия твердо верит в метемпсихозу; Веды же учат вместо этого Tatoumes, с существенным содержанием которого вы познакомитесь далее в моей философии.


Чему учил Пифагор символически, с помощью чисел, как приводил он в связь с этим учением музыку, которая впервые получила у него арифметическое обоснование, — все это совершенно покрыто мраком. Вообще, рассмотрение дошедшего до нас мнимого учения Пифагора не входит в этот исключительно общий исторический обзор. В моральных предписаниях Пифагора мы видим руководство к тому, чтобы возвысить дух надо всем земным и преобразовать жизнь, сделать ее как бы путем просветления и созерцания — как в индийском учении, но не с таким суровым аскетизмом.


О его метафизике, по-видимому, можно с достоверностью сказать лишь то, что и его учение, как вообще учения всех древних философов, можно причислить к тому, что называется пантеизмом, — т.е. он допускал мировую душу, принцип, проявляющийся во всех существах мира, который он, по-видимому, называл деос; однако в главном месте, сохраненном для нас на дорическом диалекте Юстином Мучеником, Пифагор прямо предостерегает против того, чтобы этого деос понимали как находящегося вне мира: скорее под этим следует разуметь внутренний жизненный принцип мира.


Впоследствии из пифагорейской школы вышел Эмпедокл, из Агригента в Сицилии. Пифагорейское происхождение его философии сказывается в учении о переселении душ и о тождестве сущности, живущей во всех вещах, равно как и в запрещении мясной пищи. Эмпедокл так же явно учил известной эмоциональной системе, греховному падению из лучшего бытия в земное, из которого душа после перенесенного наказания и очищения вновь возвращается к лучшему бытию.


Мы видим, что Эмпедокл философствует уже не исключительно объективным путем, как прежние философы, а вступает и на субъективный путь исследований о происхождении познания, различает чувственное и разумное познание и спрашивает, которому более доверять. Затем дает ответ — разумному, а не чувственному. Вступил ли он на этот путь первый или же по стопам Анаксагора, который жил почти одновременно и противопоставил феномен ноумену, — этого с достоверностью сказать невозможно. Во всяком случае, такое различение побудило его допустить в человеке чувственную и разумную душу (anima sensitiva et rationalis), разумную — как часть вечной мировой души, а чувственную — как часть материи; таким образом, он ввел дуализм духа и материи. Эти две души и дуализм мы находим еще у Картезия[10], у которого разумная душа, состоящая исключительно из отвлеченных мыслей и сознательных заключений, называется духом и бессмертна, между тем как созерцающая и ощущающая сущность называется материей, машиной, — и к машинам он причисляет и животных. По-видимому, это различение двух душ и дуализм духа и материи никогда не теряли вполне кредита с Эмпедокла до Картезия; впервые при Канте доверие к нему было подорвано. Природу Эмпедокл конструирует с помощью Любви и Ненависти, т.е. сил ищущей и избегающей, притягательной и отталкивающей.


Элеатская школа, основанная Ксенофаном, также возникла из пифагорейской; однако она носит уже совершенно своеобразный характер, обращает большое внимание на субъективную сторону, тонко разбирает права разума и чувственных восприятий как источников истинного познания и всецело стоит на стороне разума; поэтому она исходит из понятий и приходит к совершенно противоречащим опыту выводам — например, к невозможности движения; она остается, значит, верною абстрактному познанию, ноумену, в противоположность чувственно познаваемому, феномену. В последнее время вновь обратили большое внимание на элеатов, потому что у них есть сходство со спинозизмом, который тоже лишь в наши дни вошел в почет. Во всяком случае, элеатские философы Ксенофан, Парменид, Зенон, Мелисс были весьма глубокими мыслителями, как доказывают немногие сохранившиеся фрагменты: Brandis comment. Eleaticae.


Однако мне нельзя продолжать изложение мнений древних философов — иначе мне пришлось бы учить историю философии вместо философии, ибо дальше я должен был бы излагать обстоятельно, так, как сочинения последующих философов дошли до нас. Элеаты повлияли опять-таки и на Сократа, в котором, таким образом, соединились обе ветви древней философии, ионийская и италийская, и совместно породили этого удивительного мыслителя, из которого впоследствии вышли самые разнообразные школы, Платон со всею Академией, через его посредство — Аристотель, непосредственно же еще Аристипп гедоник, Евклид мегареец (основавший эристическую школу), Антисфен циник и Зенон стоик.


Если у вас когда-либо найдется досуг познакомиться с дошедшими до нас фрагментами этих древнейших мыслителей, то это будет прекрасным занятием, в высшей степени полезным для истинного образования духа, ибо в системах древней философии встречаешь до известной степени чисто естественный ход развития человеческого мышления, односторонние направления, которые необходимо было когда-нибудь провести последовательно, чтобы посмотреть, что из этого выйдет; таковы направления гедоническое, стоическое, циническое и позднее скептическое. На теоретическом же пути выступили друг против друга два выдающихся человека, в которых следует видеть представителей двух великих и решительно противоположных друг другу направлений в умозрении: Платон и Аристотель. Лишь из последующих моих лекций вам станет ясно, что делает эту противоположность столь резкой: именно, Аристотель руководствуется в познании исключительно законом основания; напротив, Платон оставляет его ради совершенно противоположного познания — познания идеи. Это станет для вас более ясным, если я скажу: Платон следовал более тому способу познания, из которого возникают произведения изящных искусств;


Аристотель, напротив, был истинным отцом наук, он установил их, отмежевал их область и указал каждой науке ее путь. В большинстве наук, особенно во всех тех, которые нуждаются в опыте, ушли с тех пор несравненно дальше; логику же Аристотель довел до такого совершенства, что с тех пор в ней не было сделано существенных улучшений. Аристотель отличается остротою, определенностью, осторожностью исследования и, насколько возможно, не удаляется из сферы опыта. Напротив, Платон, в сущности гораздо глубже проникший в природу вещей, как раз для самой сути своего учения мог найти лишь иносказательное, мифологическое, а не научное выражение своих мыслей. И именно это изложение, по-видимому, оказалось недоступным для Аристотеля: при всей остроте его ума ему недоставало глубины; досадно видеть, как он нападает с тривиальными доводами на главный догмат своего великого учителя — учение об идеях — и этим как раз доказывает, что не мог постичь его смысла. Как раз это учение Платона об идеях оставалось во все времена и останется до наших дней предметом размышления, исследования, сомнения, благоговения, насмешки для столь многих и столь различно мыслящих умов на протяжении столетий: доказательство тому, что в нем глубина содержания сочетается с большою темнотою. Учение об идеях — центр всей платоновской философии. Мы основательно исследуем его в надлежащем месте, в дальнейшем ходе наших рассуждений, и тогда я покажу, что истинный смысл этого учения вполне согласуется с основным учением Канта, учением об идеальности пространства и времени; однако при всем тождестве содержания этих великих основных учений, принадлежащих двум едва ли не величайшим философам из всех когда-либо бывших, весь ход их мышления, изложение, индивидуальный склад ума настолько в корне различны, что до меня никто не постиг тождества внутреннего смысла обоих учений. Скорее искали точек соприкосновения и единства между Платоном и Кантом совершенно другими путями, цеплялись за слова, вместо того чтобы вникнуть в смысл и дух учений. Между тем уловить это тождество — в высшей степени важно потому именно, что оба философа совершенно различными путями приходят к той же цели, совершенно различным образом постигают и излагают ту же истину и философия одного из них служит наилучшим комментарием к философии другого. Столь резко и решительно выраженный контраст между Платоном и Аристотелем выступает и позднее, в темные средние века, в виде своеобразного спора межу реалистами и номиналистами.


В своих диалогах Платон, высказываясь от лица Сократа, выдерживает метод учителя в том, что не хочет приходить непосредственно к какому-либо решительному результату: нет, вывернув проблемы на все лады и рассмотрев их со всех сторон, приведя все данные для возможного их решения, он предоставляет затем последнее самому читателю, согласно с его собственным образом мыслей. О Платоне можно сказать то, что, исходя из примера Канта, ошибочно перенесли на всех философов, — именно, у Платона можно научиться не столько философии, сколько философствованию. Он — истинная школа философа; на изучении его лучше всего развиваются философские способности, если они имеются. Поэтому всякий бывший и будущий философ должен быть бесконечно благодарен Платону: его творения — истинная школа мышления, они затрагивают каждую струну философского духа и не приводят их опять в покойное состояние навязанными догмами, а предоставляют им деятельную свободу. Поэтому если кто-либо из вас чувствует в себе склонность к философии, пусть прилежно читает Платона; вы не найдете у него готовой мудрости, чтобы отнести ее про запас домой, — зато научитесь у него мыслить и в то же время вести спор, научитесь диалектике; вы будете замечать следы влияния внимательного изучения Платона на всем вашем духовном складе.


Разбор остальных школ, ведущих свое начало от Сократа[11], завел бы нас слишком далеко. Этику стоиков мы рассмотрим в соответствующем месте наших дальнейших рассуждений. Среди этих, вышедших из Сократа философов не встречается больше самостоятельных, оригинальных мыслителей; все последующие поколения в продолжение двух тысяч лет должны были питаться вышедшими из его школы учениями, воззрениями, методами, заблудившись — возвращаться на тот же путь, в Риме переворачивать на все лады усвоенное от этих греков, принимать их учения и оспаривать их, так что все великие мужи римского государства причисляли себя к перипатетикам, стоикам, академикам, эпикурейцам; затем учение Платона породило в Александрии, в виде неоплатонизма, удивительную смесь религиозных догматов и платоновских учений, позднее Платон дал пищу отцам церкви; после них наступила долгая ночь средневековья, в которой светил лишь слабый отблеск Аристотелева света, другие же философы были известны лишь по именам и считались как бы мифическими героями глубокой древности.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25