Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Эфиоп, или Последний из КГБ. Книга II

ModernLib.Net / Юмористическая проза / Штерн Борис Гедальевич / Эфиоп, или Последний из КГБ. Книга II - Чтение (стр. 20)
Автор: Штерн Борис Гедальевич
Жанр: Юмористическая проза

 

 


Мы уже упоминали об Адольфе Марксе. «Ничего себе сочетание имени и фамилии!» – подумает современный читатель. Да, для нас это сочетание кажется странным, с изрядной долей черного юмора, но следует помнить, что в начале века о Марксе знали мало, а имя Адольф еще не было скомпрометировано, было просто именем и не выглядело зловещим. Адольф Маркс, обрусевший немец, был известным российским издателем. Еще в конце века он выгодно для себя купил на корню все произведения Чехова и уселся на них, как собака на сене. Таким образом Чехов неожиданно попал в литературную крепостную зависимость, в марксистскую кабалу. Маркс волен был распоряжаться всем, что написал и напишет Чехов. Чехову советовали плюнуть и разорвать договор. Но ему было «неудобно», все-таки Маркс заплатил ему неплохие деньги, которые через два года были съедены инфляцией. Начался бойкот интеллигенцией Марксова издательства даже без согласия Чехова. Маркс поздно почувствовал опасность и, хотя и отпустил раба на волю, но от банкротства это его уже не спасло. Чехова наконец-то толком перевели и прочитали на Западе. Эффект был потрясающим. Бернард Шоу написал «в русском стиле» пьесу «Дом, где разбиваются сердца», Кэтрин Мэнсфилд находилась под сильнейшим влиянием Чехова, если бы не Чехов, ее рассказы оказались бы иными; я {Моэм} откровенно делал свои юношеские рассказы и пьесы «под Чехова». Моэм говорит, что Чехов открыл для него Россию лучше, чем Достоевский, и описывает, как в молодости с пылом взялся за изучение русского языка, чтобы читать Чехова в оригинале, но его усердия ненадолго хватило.

Отношение друзей и знакомых тоже изменилось, они наконец признали его. Антон жил где-то далеко, на острове Капри, – вполне подходящее место для великого русского писателя. Великий писатель не может бегать в соседнюю лавку за чаем, сахаром, колбасой и бутылкой водки.

Моэм описывает, с каким интересом он читал сборник рассказов под названием «Писатели, современники Чехова» и не мог поначалу сообразить, чем же этот сборник интересен. Наконец понял. Удивительно: нельзя сказать, что рассказы Боборыкина, Лейкина, Щеглова, Потапенко и многих других написаны «хуже» чеховских. Все они были профессиональными писателями, использовали одни и те же слова русского языка. Они писали о той же российской действительности, брали те же сюжеты, описывали тех же персонажей – купцов, телеграфистов, учителей, крестьян, актеров, проституток, студентов, генералов, врачей. Почему же именно Чехов стал «Чеховым»? Моэм понял: все дело в «чуть-чуть». Чехов заканчивал рассказ там, где другие авторы писали еще одну фразу, еще один абзац, еще одну страницу. Они начинали рассказ с вводящей подготовительной фразы, пролога, вступления – Чехов вычеркивал. Это «чуть-чуть», говорит Моэм, и есть та самая решающая мера таланта, не поддающаяся анализу литературной критики.

За год до войны Чехов получил Нобелевскую премию по литературе. Небольшую часть оставил себе, а 80 тысяч долларов решил пустить на строительство начальных школ в подмосковных деревнях. Чехов прекрасно понимал, что «львиную долю растащат, разграбят чиновники, по хоть что-то останется!». До этого он уже построил три школы на свои деньги, имел опыт. Его женщины (Мария, Ольга и Лидия) были очень недовольны.

Хотя Чехов имел постоянные и разнообразные связи с Россией, по экзотический Капри осточертел так, что он решил рискнуть здоровьем, вернуться. Вообще, русских трудно понять с их тоской по туберкулезной российской слякоти. В Петербург Антон Павлович приехал в августе перед самой войной. Его встречали как национального героя. Хуже – национального идола. Студенты несли его на руках к автомобилю, барышни бросали цветы ему и его женщинам – Ольге, Марии и Лике, не понимая, кто из них кто для Чехова.

Вскоре началась война с Германией. Деньги лежали в швейцарском байке, и это спасло их. Теперь было не до школ. Чехов принял абсолютно неожиданное решение: основал «Фонд Чехова» и пустил деньги… на партию! Это было весьма разумно, а неожиданность состояла в том, что Чехов никогда не был практичным человеком {если не считать первый московский год, когда он привел в дом жильцов но двадцать рублей с носа}, он был простой тягловой лошадью, а уж просчитать такой хитроумный финансово-политический ход вряд ли смог самостоятельно. Интересно, кто это ему присоветовал? Распорядителем «Фонда Чехова» стал его племянник Михаил Чехов, единственный в семье практичный человек, который в молодости мечтал стать артистом, но после получения дядей Антоном Нобелевской премии пошел по финансовой части, уехал в Париж, потом в Швейцарию и через каких-то десять лет артистически преумножил капитал в десятки раз, сделав дядю мультимиллионером. Большевики пытались добраться до основных капиталов «Фонда» – но «…уюшки!» – ответил им Михаил Чехов.

Итак, Чехов не успел вложить Нобелевскую премию в школы, по ОТДАЛ ЕЕ НА ПАРТИЮ. Остров Сахалин и остров Капри не прошли для пего даром. Чтобы спасти всех от обездоленных, надо было помочь самим обездоленным. Поразительно предвидение этого непрактичного человека: он начал скопом скупать крайних ультра-революционеров – в разгар войны он выделил 100 тысяч долларов – большие деньги по тем временам – на побег за границу группы видных ссыльных-большевиков, среди которых были Свердлов, Розенфельд (Каменев), Джугашвили (Сталин) с условием прекращения ими политической деятельности. Они подписали это обязательство и вышли из игры: кто удрал за границу, кто растворился в российских просторах. Вмешательство в политику этого мягкого, деликатного, больного человека ничем не объяснимо. Или он к тому времени уже изменился? Программа помощи ссыльным и каторжным принесла успех, многие большевики и левые эсеры были куплены на корню, но повлияла ли эта акция на конкретное развитие политических событий? Большевики тогда ни на что уже не надеялись, сам Ленин безнадежно говорил, что «до революции мы уже не доживем, ее сделают наши правнуки лет через сто». Следует ли признать прямое воздействие Чехова па историю? Или его вмешательство в политику ограничилось простой заменой, равной нулю, – «шило на мыло», ушли одни, пришли другие? Что было бы, если бы? Не в пример поверхностному Аверченко и злому Бунину, Чехов так мудро объяснил и высмеял Ленина, что авторитет «Ильича» был подорван даже в партии. Сразу же после Кронштадтского восстания Ленина тихо отстранили от власти, а сильный человек Лейба Бронштейн (Троцкий), подмяв под себя более слабых соратников – Бухарина, Зиновьева – и других, еще мельче – Радека, Скрябина (Молотова), – оказался калифом на час – наверно, не вышел ростом, нужен был совсем-совсем маленький. Таким диктатором оказался Сергей Костриков (Киров), а рядом с ним и под ним маленькие и пузатенькие Хрущев, Жданов, Маленков… Но мы сильно забежали вперед.

Чехов вернулся в Крым в свою резиденцию в Ялте, где и пребывал до конца жизни почти безвыездно. Моэм с удовольствием вспоминает, как, будучи в Петрограде в качестве тайного агента «Иителиджеис Сервис», по долгу службы встретился с Александром Керенским, временным правителем России, склоняя его от имени стран Антанты держать фронт и не выходить из войны с Германией, а потом по неудержимому велению души нелегально съездил в Москву в одном вагоне с какими-то пьяными дезертирами, которые на полном ходу чуть не выбросили его из вагона, и искал встречи с Чеховым, который ненадолго приехал туда из Ялты, но не получилось, Антону Павловичу не захотелось встречаться с английским шпионом, а в октябре Моэму спешно пришлось удирать от большевиков.

В конце Гражданской войны при неудержимом наступлении красных на Крым, французы по просьбе Врангеля (царский генерал, не путать с джинсами «Wrangler») подвели к Ялте военный корабль, и черный барон в домике Чехова упал на колени и умолял нобелевского лауреата эвакуироваться во Францию. Чехов отказался, но попросил Врангеля забрать с собой восьмилетнего украинского хлопчика, родители которого, махновцы, погибли от рук большевиков. Врангель смахнул слезу, перекрестил Чехова, поцеловал ему руку, взял хлопчика за руку и взошел на корабль. Хлопчика звали Сашко Гайдамака. На корабле он попал под покровительство французского шкипера, негра из страны Офир, а его необыкновенная судьба описана в романе «Эфиоп» одним малоизвестным русским писателем, имя которого мало что скажет английскому читателю – кажется, он однофамилец Лоуренса Стерна. {Моэм не точен, потому что не читал «Эфиопа»: Гайдамака не был знаком с Чеховым, а Врангеля видел всего лишь один раз на Графской пристани, когда чуть было не угодил за свои частушки в контрразведку.}

<p>ГЛАВА 16. Телега жизни</p>

Бери шинель.

Пошли домой.

Б. Окуджава

Гайдамака расставил стремянку, поднялся и заглянул в купол. Пахло зверьем – там были две конуры и две подстилки для Черчилля и Маргаритки да канат, на котором они любили висеть вверх ногами под самым куполом. Стоял небольшой письменный стол начала XX века, на столе стоял «Суперсекстиум-666» с лазерным принтером. Черчилль похрапывал в конуре, Маргаритка сидела на «Секстиуме» и смотрела на Гайдамаку. Узнала его и вспорхнула на плечо.

– Командир, – беспокойно сказал снизу генерал Акимушкин. – Офир почти не виден.

– Успею, – ответил Гайдамака. Он сдул пыль с «Суперсекстиума», согнал с плеча Маргаритку, чуть задумался и не спеша набрал пушкинскую команду:

С(ИМХА) БК(ВОД)Р Й(ОСЕФ) А(ЗАКЕН) З(ХРОНО) ЗЛ ОТ

Поехала крыша, раздвинулся купол с наведенным на Луну антенной-громоотводом Амура. Стояло полное – полное! – полнолуние. Полнее некуда. Черчилль и Маргаритка выпорхнули на волю и начали воздыматься к Лупе. Люська заплакала, ей захотелось обнажить грудь, и она это сделала.

Цементные химеры разваливались, рассыпались, падали, валились с Дома. Все промежности, щели, прорехи, зазоры между частями занимали свое место, сглаживались. Майор Нуразбеков порывался что-то сказать. «Молчи, молчи», – сказал Гайдамака. Он смотрел на полную Луну.

– Где Шкфорцопф? – спросил Гайдамака.

– За него не волнуйтесь, Командир. Он сам долетит.

– Я знаю. Он долетит. Мне надо видеть его. Вот он, вижу. Пусть ПВО не стреляет.

– Она не будет стрелять.

– Сколько тебе говорить, дура: нужна белая простыня, а ты сидишь в зеленом одеяле! – заорал Гайдамака на Люську.

– Ну ты меня совсем забодал, Командир!

Люська сбросила с себя зеленое одеяло, подошла к дивану, виляя всем, чем может вилять женщина, вытрусила белую простыню и закуталась в нее вместо одеяла.

– Командир, баки заполнены горючим!

– Лунные челноки на чем летают? – спросил Гайдамака, глядя в перископ громоотвода, чтобы не глядеть на Люську. – На чем твой Сидор летал?

– На топливе. На керосине.

– Дурак! Ни хрена. Челноки плавают по течению. Надо только подгребать в нужном направлении.

– Хорошо, хорошо, Командир! Отлично! Командуйте, Командир! Офир уходит!

– Куда он денется.

– Вам все ро houyam, Командир?! – спросил генерал Акимушкин.

– Я он и есть. Pohouyam Гайдамака I.

– Я догадывался, – сказал Акимушкин.

Одесса дрожала. Дом с Химерами раскачивался и рвался из фундамента.

– Ура, Командир!

– Все ро houyam, Командир?

Гайдамака улыбнулся и промолчал. Ему в самом деле было все ро houyam. Ему так хотелось домой! В Офир, на Луну, в Гуляй-град, в Эльдорадо! Домой! Домой! Домой! Куда-нибудь Домой!

– Давай, Командир! Давай! Давай! Давай! Гайда! Айда! – орали Семэн с Мыколой.

– С утра садимся мы в телегу! – кричал Нуразбеков.

– Мы рады голову сломать! – кричал Акимушкин.

– И, презирая лень и негу, кричим! – кричала Люська.

– Пошел, ыбена мать! – сказал Гайдамака.

Дом с Химерами дрожал, химеры осыпались с него на улицу Карла Маркса и Августа Бебеля. Одесса тряслась как от землетрясения. Лунный челнок работал. Дом с его обитателями выдирался из чрева города и улетал из него к той самой матери, которую часто поминал Пушкин, покручивая на пальце перстень с каббалистической иадписыо С(ИМХА) БК(ВОД)Р Й(ОСЕФ) А(ЗАКЕН) З(ХРОНО) ЗЛ ОТ, улетали все, кто хотел в Офир, В Эдем, Домой, кого звали Домой, кто знал, как попасть Домой. Домой! Домой! Домой! По Домам! Где она, эта Мать?! Давай, Командир!

Автор не устает извиняться и повторять мысль Льва Толстого, что один и тот же человек в разных ситуациях, в разные времена и в разных настроениях ведет себя по-разному – он бывает и умным, и глупым, и полным идиотом, и ленивым, и решительным, и трусом, и отчаянным храбрецом, способным совершить любые поступки: от убийства или самоубийства до высокого самопожертвования ради ближнего или случайного для него человека, – пусть только он будет Добрым Человеком и пусть понимает, что делает.

Они поднимались на Луну на волнах и крыльях любви к Богу в Душу Мать.

А что еще оставалось?

<p>ГЛАВА 17. Эпилог эпилога</p>

Было бы ошибкой считать, что провидение Божье свергло коммунизм. Обошлось без вмешательства свыше. Коммунизм пал сам, по внутренней своей слабости и несостоятельности, ибо он оказался «лекарством опаснее самой болезни».

Папа Карел-Павел I

Чехов и советская власть – тема неисчерпаемая. «Да тут ад!» – сказал он однажды своим гостям о советской действительности. «А ведь вы сочинили палиндром, Антон Павлович», – заметили Ильф с Петровым. «Не помню – что значит „палиндром“?» – «Это когда фраза одинаково читается справа налево и слева направо». Чехов удивился и повторил: «Да тут ад…»

Антон Павлович жил под советской властью, ни разу не выезжая за границу и почти не покидая Ялты, – один раз посетил в Коктебеле Максимильяна Волошина, иногда общался в Феодосии с Александром Грином, когда тот был трезв, и предпринял несколько поездок в Симферополь за какими-то совсем уже мелкими покупками – за «чаем, сахаром, мылом, спичками, колбасой, керосином и другими колониальными товарами». Хлеб и колбаса в СССР в самом деле казались колониальными товарами. В Ялту па дачу к Чехову валом валил самый разнообразный люд, совсем как в Ясную Поляну при жизни Льва Толстого, но не все попадали к нему – на Перекопе большевики проверяли паспорта и выясняли причины приезда в Крым – не к Чехову ли? То же повторялось в Симферополе, а в Ялте у дачи писателя торчал милицейский пост. Летом день Чехова обычно начинался в шесть утра. Он выпивал чашку кофе и до десяти писал «одну страницу». Это было святое время. После завтрака начиналась «совслужба» – прием посетителей, разбор жалоб, ответы на письма, звонки в Москву, в Кремль. {Моэм описывает один день из жизни Чехова – что ел, что делал, кто приходил.} Зимними вечерами читал при «лампочке Ильича». (Как видно, какое-то русское электротехническое изобретение. Из писем Чехова: «От большевиков в русской культуре останутся лампочка Ильича, папиросы „Беломор“ и женский День 8 Марта, все остальное пойдет прахом».) Чехов вполне осознал безответственный стиль советских департаментов, мог, когда надо, повысить голос или ударить кулаком по столу. Русская эмиграция, ненавидевшая всех, кто якшался с большевиками, не имела к Чехову никаких претензий, хотя с большевиками и с большевистскими лидерами он общался часто и разнообразно. Известный придворный художник Налбандян даже написал соцреалистическую картину «Киров и Чехов на ловле бычков», но белоэмигранты восприняли ее как откровенную липу.

{Моэм и эмигранты ошибаются… и не ошибаются. Киров приезжал на велосипеде к Чехову из соседней Ливадии, и они не раз выходили в море па рыбалку (не на такой ли вот рыбалке Чехов заступился перед Кировым за того самого Джугашвили (Сталина), которого он когда-то спас из туруханской ссылки? Этого старого большевика, нажившего в Туруханске чахотку, преследовали в Евпатории энкаведисты, и Киров, кажется, что-то сделал для несчастного}, но этот реальный факт совместной рыбалки с Кировым художественно выглядит фальшиво – этого не могло быть, потому что этого не могло быть никогда. Чехов очень хорошо чувствовал ложь правдивого факта. Когда Ольга Леонардовна предложила ему прочитать неплохие стихи лирического поэта Гусочкина, он отказался:

«Что это за фамилия для лирического поэта – Гусочкин?! Не буду его читать». – «Ты, несправедлив, Антоша. Был спортсмен Уточкин, был поэт Курочкин. Что же делать, если у него такая фамилия?» – «Уточкин не из этой оперы, Курочкин был юмористическим поэтом, а Гусочкину псевдоним надо брать!» Так и не прочитал.}

Иван Бунин в начале века: «Я спрашивал Евгению Яковлевну (мать Чехова) и Марью Павловну (сестру): „Скажите, Антон Павлович плакал когда-нибудь?“ – „Никогда в жизни“, – твердо ответили обе. Замечательно».

Не знаю, не знаю, что тут такого замечательного или не замечательного. В детстве Льва Толстого дразнили «Лева-рева» за то, что он то и дело плакал. Я думаю, у Бунина, как и у многих мемуаристов, произошел «перебор» профессиональной наблюдательности, когда каждому малозначащему факту придается глубокомысленное значение. Тот же Иван Бунин, автор «Окаянных дней», люто ненавидевший большевиков, обзывавший Ленина «косоглазым сифилитиком» и ревновавший Чехова к Нобелевской премии, прекрасно сказал в Стокгольме, переадресовав давнюю фразу Антона Павловича о Толстом ему же самому: «Как хорошо, что жив Чехов! При нем никакая советская шваль не смеет называться русским писателем». «Замечательно!» – скажу я {Моэм}.

А швали было очень много. Большевики пытались поставить литературу на конвейер, даже называли писателей «инженерами человеческих душ», и в эти инженеры шли духовные босяки, лакеи и карьеристы вне зависимости от происхождения, вроде графа Алексея Толстого. Они в художественных образах прославляли доктрины большевизма, оболванивали полуграмотное население, грызлись между собой. Были и другие, вроде модерниста Владимира Сорокина, автора препохабнейших рассказов. Чехов его дух па версту не переносил, вот неизвестная цитата из письма Корнею Чуковскому:

«Литература – это область человеческой деятельности, которую можно представить чем-то вроде большого старого надежного стола. На этом столе можно делать ВСЕ: обедать, читать, строгать, пилить, делать уроки, писать жалобы, кляузы и предложения, играть в карты, пировать во время чумы, вкручивать лампочку Ильича, за этим столом могут сидеть и царь, и сапожник, и нищий – он и монархичен, и демократичен, и аполитичен, и анархичен одновременно; этот стол вытерпит все: на нем можно танцевать голыми, под ним (и на нем) можно спать – если спать негде. По нему можно стучать кулаком. На нем даже можно заниматься любовью, если сильно приспичило. Если какой-то школяр вырежет на ножке стола неприличное слово, он поймет и простит этого мальчишку – скажет: „Нехорошо, мальчик!“ Он все стерпит. С ним нельзя делать только одного: на этот стол нельзя „…“. А Владимир Сорокин на него „…“. Какой из него писатель, да еще модернист? Обыкновенный „…“. {Чехов употребил слова „срать“ и „говнюк“. Как видим, Антон Павлович, когда было надо, не краснел и не стеснялся в выражениях, советские публикаторы эти слова стыдливо кавычат и многоточат.}

Но в литературе дела обстояли не так уж плохо. Чехов любил известных советских авторов Ильфа и Петрова. Они, конечно, каждый в отдельности не тянули на Чехова, но, дополняя друг друга, вдвоем – именно вдвоем! – как-то странно напоминали молодого Антошу Чехонте – туберкулезный, очкастый, задумчивый Ильф, веселый, долговязый, хлебосольный Петров. Наверно, Чехов, глядя на них из-под пенсне, вспоминал себя в молодости. Чехов ценил их юмористику в советских газетах и журналах того времени и подарил им сюжет для «Двенадцати стульев», как Пушкин Гоголю – сюжет «Мертвых душ», – впрочем, это уже похоже на литературную мифологию. Рассказы Зощенко и Аверченко ему не нравились.

Важнейшим из искусств для большевиков являлось кино, самое действенное зрелище для оболванивания масс, но они понимали, что в основе всех искусств, даже любимого ими «кина», конечно же, лежит литература. В работе со словом у них был большой опыт, они инстинктивно понимали цену и опасность талантливо расставленных слов на бумаге. Большевикам для наведения порядка в советской литературе нужен был «литературный нарком» {народный комиссар в кожаном «пинжаке» с наганом}, требовался свой живой классик, авторитет, представительская фигура – и Чехов был единственным «типичным представителем» классической русской литературы, по он не был своим, босяком. Похоже, им не хватало фигуры bourevestnika Алексея Пешкова-Горького, вот когда сказался выбор второго июля четвертого года. А Чехов… ну какой же из Чехова bourevestnik? Вот чрезвычайно важное и парадоксальное наблюдение детского писателя Корнея Чуковского:

«Снился мне до полной осязательности Чехов. Он живет в гостинице, страшно худой, с ним какая-то пошлая женщина, знающая, что он через две-три недели умрет. Он показал мне черновик рассказа: „Вот видите, я пишу сначала без „атмосферы“, но в нижней части листка выписываю все детали, которые нужно сказать мимоходом в придаточных предложениях, чтобы создалась атмосфера“. А та пошлячка, которая состоит при нем, говорит: „Ты бы, Антоша, купил „кадиляк“. И я думаю во сне: какая стерва! Ведь знает, что он умрет и машина останется ей. Проснулся с ощущением, что мне приснилось что-то важное, но не мог вспомнить. В следующую ночь мне опять приснился этот же сон. Вот что я понял: Пешков-Горький был слабохарактерен, легко поддавался чужим влияниям, плакал на каждом пиджаке. У Чехова был железный характер, несокрушимая воля. Не потому ли Горький воспевал сильных, волевых, могучих людей, а Чехов – слабовольных, беспомощных?“

Тут опять возникает, казалось бы, праздный вопрос: «Что было бы, если бы?» Как развивались бы события в России, если бы Чехов умер в критический день второго июля четвертого года? Без него у большевиков были бы развязаны руки? Был ли он для них сдерживающим моментом? Было ли им НЕУДОБНО ПРИ НЕМ творить свои злодеяния? Но куда уж дальше звереть? Властям он не то чтобы не помогал, он им мешал. Почему он их не боялся, что говорил ему негр в тельняшке с летучим бульдогом на плече? Не был ли этот негр ангелом-хранителем Чехова? В 30-х годах за чтение и распространение новых произведений Чехова людей ссылали, сажали, расстреливали. Мы уже упоминали об Илье Эренбурге, которому повезло: он был застрелен в парижском кафе сотрудниками НКВД, и шуму было на весь мир. Но другие (Клюев, Бабель, Пильняк, Леонов, Катаев, Фадеев, Шолохов – всех не счесть) исчезали в полной безвестности в сибирских лагерях.

Что было бы, если бы? Что было бы, если бы старший брат Ульянов не был повешен, а младший – жестокость вызывает в ответ только жестокость – не ожесточился бы и не подался бы в Ленины? Из него получился бы отличный министр юстиции, генеральный прокурор или даже премьер-министр вместо Керенского. Что было бы, если бы второго июля четвертого года умер Чехов, а Пешков остался жить? Праздные ли это вопросы? Для атеистического человека ход истории предопределен законами, для человека религиозного – история в руках Божьих. И тот, и тот согласны, что влияние человека на историю возможно: верующий – по воле Божьей, атеист – в некоторых конкретных пределах; вот вопрос и тому и тому: может ли человек влиять на Бога? Может ли человек изменять законы природы? Что было бы, если бы человек сделал то, а не это, если бы случилось то, а не это? Русская присказка «Если бы да кабы…» сама по себе хороша, но любомудрием не отличается.

Большевики ненавидели Чехова, но ничего не могли с ним поделать. Он был очень богатым человеком, самым высокооплачиваемым писателем в мире – его книги пользовались громадным успехом у западной интеллигенции, его почитали как святого, ему платили огромные гонорары. «Фонд Чехова» составлял полмиллиарда долларов. Он давал большевикам деньги па индустриализацию, электрификацию, здравоохранение, а завещание было составлено так, что в случае смерти Чехова большевики не могли претендовать на эти деньги, теряли все. «Во второй раз Маркс меня не проведет». Теперь под ногами у Чехова вертелся маленький улыбчивый Киров. После Троцкого он не спеша прибрал власть к рукам и сделался диктатором покруче Ульянова. Известно юмористическое наблюдение Антона Павловича о пришедших к власти маленьких людях: «Среди большевиков почти нет людей высокого роста – наверно, они эволюционировали так потому, что в целях конспирации им приходилось прятаться в чемоданах с двойным дном. И это после двухметровых Романовых! Петр, Николай I и все Александры были великанами – вот только Николай Последний подвел».

За подобные разговоры (да что там разговоры – мысли! – однажды в «Правде» появилась статья, призывавшая людей «соблюдать умеренность в мыслях»!) – за подобные разговоры людей расстреливали, а Чехова не могли даже посадить на пароход и выслать за границу, как это сделали с самим Троцким. (Конечно, случались недоразумения – какой-то гэпэушный ялтинский дурак однажды утром арестовал Лику Мизинову за политические разговоры в хлебной очереди, но к вечеру, не дожидаясь звонка Кирова из Москвы, приказал ее отпустить, а сам застрелился.) В чем тут дело? Боялись международного скандала? Большевики никогда ничего не боялись, тем более они могли убрать Чехова без всяких скандалов, например, медленно и успешно залечить самыми обычными лекарствами – впрочем, Чехов уже не давался врачам. В чем же дело? Прямого ответа нет. Останавливало ли их то, что Чехов до революции «давал деньги на партию», а после Гражданской войны чеховский фонд субсидировал их сумасбродные программы? Вряд ли, тех же Шаляпина и Савву Морозова большевики преспокойно ограбили {насчет Саввы Морозова Моэм ошибается, он покончил с собой задолго до октябрьского переворота}, а без субсидий фонда большевики могли бы и обойтись, ограбив взамен несколько дополнительных миллионов тех же колхозниц, студентов и сталеваров. Может быть, просто: Бог хранил?… Может быть Тот, Кто Выбрал Чехова второго июля четвертого года, теперь чувствовал свою ответственность за пего?… Чехова пытались ублажить, предлагали руководящие посты. Представляю: Чехов – первый секретарь Союза писателей СССР! Помимо пионеров с барабанами, делегаций рабочих и колхозниц, они подсылали в Ялту Ролана, Уэллса, Фейхтвангера, Барбюса, других западных визитеров. «Дурачки», – коротко сказал о них Чехов. Признаю, что западные писатели, к которым я {Моэм} имею честь принадлежать (в Россию я уже не рвался, большевики могли меня арестовать как английского шпиона, с них станет), хотя и не были в прямом клиническом смысле дураками, но в своих играх с большевиками вполне заслужили эту нелестную оценку. Мы не понимали, что происходит, нас легко было обмануть. Значит, и правда – дурачки. {В русском языке слово «дурачок» звучит не прямо-оскорбительно, а с ласково-сочувствующим оттенком. }

Ялтинская киностудия была построена специально для обмана Чехова, как потемкинская деревня для Екатерины Великой. «Чтобы снимать тут дам с собачками», – прокомментировал он. {Непереводимый каламбур, слово «снимать» в русском языке многозначно – «снимать (создавать) кинофильм» и «снимать (подцепить) женщину».} О художнике Налбандяне, о делегациях пионеров, сталеваров и западных писателей мы уже говорили. Ялту вздумали переименовать в Чеховск. Антон Павлович не согласился, потребовал назвать город Антоново-Чеховском, наподобие Иваново-Франковска. Большевики почесали в затылках и дали согласие. Но Чехов опять передумал и потребовал назвать Ялту Красночеховском. Большевики заподозрили, что писатель над ними издевается, но согласились и на Красночеховск. Тогда Чехов пригрозил им грандиозным скандалом, и от переименования города отказались. {Телеграммы с этими переговорами хранятся в чеховском фонде.}

Чехов не оставил воспоминаний и мемуаров («Остров Сахалин», как и «Остров Капри», – это скорее наблюдения врача-санэпидемиолога над завшивленными каторжанами и зачумленными иммигрантами-революционерами), не написал ни одной литературной статьи или философского эссе, хотя вопросы искусства и литературы, писательского мастерства его глубоко волновали. Свое отношение к этим вопросам он выразил в частных письмах, они сохранились в большом количестве. Моэм приводит большую цитату из письма Чехова, в котором он посмеивается над «маргинальной» философской теорией, распространившейся в то время на Западе:

«Странные бывают мнения, – писал он Бунину. – Умные люди иногда могут сказануть что-нибудь этакое, что находится за пределами умного, – и значит, заумно, а значит, глупо. Какой-то математик, прослушав музыкальную симфонию, спросил: „Ну, и что она доказывает?“ Умный Ленин глуповато говорил, что-то вроде того, что коммунистом может стать только тот, кто обогатил себя всеми культурными знаниями, накопленными человечеством (или наоборот: культурным человеком может стать коммунист, обогативший себя всеми знаниями человечества?), по ведь и антипод Ленина, мудрый отец Флоренский рассуждал в ленинском же духе: „культурным может считаться только человек, знающий своих предков в пятом колене“, – странно, что о. Флоренский позабыл о миллионах сирот и беспризорных, не знающих даже своих родителей, и заранее отказал этим людям в культурности. А В. Распутин сказал как-то, что ему не нравятся читающие люди в метро или в трамвае – читать, мол, надо вдумчиво, дома на диване. Да где и когда им еще читать-то, простым нашим людям, как не в трамвае?!»

«Сейчас на Западе, – пишет Чехов, – в моде „маргинальная“ теория, в которой людей делят не но классово-сословному (буржуа – пролетарий, барин – холоп), не по религиозному (иудей – христианин), не по национальному (русский – француз) признакам, а делят на культурных и некультурных, а еще точнее – на приезжих и оседлых. Не на инородцев и коренных, а именно на приезжих и оседлых – пусть даже людей одной национальности. Маргинал – это человек промежуточной культуры, промежуточный человек, – так говорят современные философы. Деревенская девушка в городе – маргинал. Городской парень в деревне – маргинал. Состояние культуры в промежуточной стадии – от этих отбился, к тем не прибился. Все дело в некультурности? То есть, деление людей на культурных и межкультурных. Маргинал, по этой теории, но всей видимости, некая промежуточная, несформировавшаяся, неустоявшаяся личность, толком не знающая местных обычаев, языка, законов, гео(топо)графии и т.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22