Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь замечательных людей - Некрасов

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Скатов Николай Николаевич / Некрасов - Чтение (стр. 14)
Автор: Скатов Николай Николаевич
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Жизнь замечательных людей

 

 


 
Внимая ужасам войны,
При каждой новой жертве боя
Мне жаль не друга, не жены,
Мне жаль не самого героя...
Увы! Утешится жена,
И друга лучший друг забудет,
Но где-то есть душа одна —
Она до гроба помнить будет!
Средь лицемерных наших дел
И всякой-пошлости и прозы
Одни я в мире подсмотрел
Святые, искренние слезы —
То слезы бедных матерей!
Им не забыть своих детей,
Погибших на кровавой ниве,
Как не поднять плакучей иве
Своих поникнувших ветвей...
 
      Именно от этого стихотворения Некрасов — подлинный и в своем роде исключительный у нас поэт, выразивший, как никто, самую суть материнства: его страшную обреченность, его неподвластность ничему и его несравнимость ни с чем, его стихийность, таящуюся в фатальной необъяснимой природности. Потому-то взаимопроникают образ плакучейивы и плачущейматери.
      Именно в это время становления у поэта эпического мироощущения и безотносительно к жанру (в лирике Некрасова этой поры больше «эпоса», чем в поэмах) входит в его творчество природа: не как пейзаж — это мелькало и раньше, а как мощное всеопределяющее жизненное начало. Потому-то и встает, и на совершенно новое основание, сама «тема» материнства.
      В этих же «категориях» явлена картина всеохватного умирания в «Несжатой полосе»: природа, крестьянская полоса, личная судьба:
 
Поздняя осень. Грачи улетели,
Лес обнажился, поля опустели,
 
 
Только не сжата полоска одна...
Грустную думу наводит она.
 
 
Кажется, шепчут колосья друг другу:
«Скучно нам слушать осеннюю вьюгу...»
 
 
Ветер несет им печальный ответ:
«Вашему пахарю моченьки нет.
 
 
Знал, для чего и пахал он и сеял,
Да не по силам работу затеял.
 
 
Плохо бедняге — не ест и не пьет,
Червь ему сердце больное сосет,
 
 
Руки, что вывели борозды эти,
Высохли в щепку, повисли как плети.
 
 
Очи потухли, и голос пропал,
Что заунывную песню певал...»
 
      Голос крестьянина и голос поэта. Это не аллегория с ее подменой одного другим. Это слиянность символа.
      А голос действительно пропал. Все в это время выводило поэта к ощущению в жизни самой ее сути, главного, основного, ее концов и начал — прежде всего жизни и смерти: война с ее множествомсмертей, в апреле 1855 года единственнаясмерть — сына, ощущение близости собственнойсмерти, растянувшееся почти на два года.
      Плохо стало уже к концу 1853 года: «Кажется, приближается для меня нехорошее время: с весны заболело горло, и до сих пор кашляю и хриплю — и нет перемен к лучшему. Грудь болит постоянно и не на шутку, к этому нервы мои ужасно раздражительны, каждая жилка танцует в моем теле... каждая мелочь вырастает в моих глазах до трагизма» (Тургеневу).
      Медики, а средства уже позволяли обращаться к лучшим, путались в диагнозах и — естественно — в средствах лечения, чаще дело не улучшая, а ухудшая.
      Один из постоянных врачей, пользовавших русских литераторов, Н. А. Белоголовый, вспоминает: «В этом году Некрасов имел затверделую язву... от которой лечился весьма небрежно. Через год у него появилось поражение гортани с полной потерей голоса и кашлем и резкое похудание, врач, к которому обратился Николай Алексеевич, принял это за самостоятельное страдание гортани и начал лечить соответственно, больному все делалось хуже и хуже».
      Особенно плохо сделалось к лету 1855 года. «Я болен — и безнадежно», — сообщил он Толстому еще в начале года. «Оно (здоровье. — Н.С.) крайне худо, и, право, брат, без фразы могу сказать, что едва ли не всего кислее в жизни и смерти — это медленное умирание, в котором я маюсь. Болезнь моя сделала заметные шаги вперед — я кашляю, особенно по ночам, каким-то сквернейшим сухим и звенящим кашлем» (Тургеневу). Сказано действительно «без фразы». К тому же очередное обострение болезни совпало с очередным — не первым и не последним — обострением отношений с Панаевой, явно усугубленным недавней смертью их ребенка.
      Боткин, живший тем летом с Некрасовым в Москве, сообщает Тургеневу о приезде Панаевой и чуть ли не как об уже решенной его смерти: «...у меня недостало ни охоты, ни духа видеть Авдотью, хоть думаю, что она хорошо сделала, что приехала к нему. Разрыв ускорил бы смерть (!) Некрасова».
      В то же время, может быть, никогда более энергия духа великого поэта и замечательного человека не пробуждалась с такой силой, как перед ожидавшимся концом.
      Уже с осени 1853 года, после почти годами длившегося поэтического молчания, «вдобавок стихи одолели, т. е. чуть ничего не болит и на душе спокойно, приходит Муза и выворачивает все вверх дном...». Лето 1855 года: «...Весной нынче я столько написал стихов, как никогда, и, признаюсь, в первый раз в жизни сказал спасибо за эту способность: она меня выручила в самое горькое и трудное время».
      Действительно, в 1855 году написано столько стихов, как никогда, и, как никогда, столько стихов под знаком смерти: собственно, даже не через один «стих», а почти каждый — смерть, или ее присутствие, или хоть напоминание о ней: самоубийство, кончина, гроб, могила. Почти в каждом, почти подряд. И, конечно, болезни, болезни:
 
Скоро в гроб его Маша уложит.
Проклянет свой сиротский удел
И, бедняжка! ума не приложит,
Отчего он так рано сгорел?
(Маша. 1855)
 
 
Что недуг, мое сердце гнетущий,
Как-то горько меня веселит —
Встречу смерти, грозящей, идущей,
Сам пошел бы... Но сон освежит...
(«Я сегодня так грустно настроен...» 1855)
 
 
И та же мысль приходит снова —
И на обрыве я стою,
Но волны не грозят сурово,
А манят в глубину свою.
(«Давно — отвергнутый тобою...» 1855)
 
 
Пою для вас... неправда ли, отрадно
Несчастному несчастие в другом?
Кто болен сам, тот весело и жадно
Внимает вести о больном.
(«Чуть-чуть не говоря: «
Ты сущая ничтожность!..» 1855)
 
 
Но с подлостью не заключал союза,
Нет! свой венец терновый приняла,
Не дрогнув, обесславленная Муза
И под кнутом без звука умерла.
(«Безвестен я. Я вами не стяжал...» 1855)
 
 
Не говори, что дни твои унылы,
Тюремщиком больного не зови:
Передо мной — холодный мрак могилы,
Перед тобой — объятия любви!
(«Тяжелый крест достался ей на долю...» 1855)
 
      Что уже говорить о «Последних элегиях» (1855) — потому они и последние:
 
И он упал... Тогда к нему толпой
Сойдутся люди — смущены, унылы,
Почтут его ненужною слезой
И подвезут охотно — до могилы...
 
 
Вперед, вперед! Но изменили силы
Очнулся я на рубеже могилы...
И некому и нечем помянуть!
Настанет утро — солнышко осветит
Бездушный труп; все будет решено!
И в целом мире сердце лишь одно —
И то едва ли — смерть мою заметит...
 
      Наконец, все как бы окончательно впитало в себя стихотворение «В больнице», где и смерти, и трупы, и саван, и мертвецкая — это больница умирания, а не выздоровления.
      В то же время болезнь самого поэта шла отнюдь не в больнице, а при лечении «весьма небрежном». То есть моменты какого-то более или менее интенсивного врачевания были, как, например, в мае 1855 года, когда он специально и едет в Москву для лечения искусственными минеральными водами. В остальном все протекало на фоне жизни активной, часто дополнительно нездоровой, журнальной, клубной, даже с выездами— в пору улучшения — на охоту: и в Ярославль, то есть в Грешнево, и — один раз, вместе с Тургеневым, к Дружинину в имение его матери, и даже в имение самого Тургенева Спасское-Лутовиново: тоже один раз. Охота и в этом положении как-то выручала: «Нимало не раскаиваюсь, что съездил к тебе, хоть и плохо поохотился, — это, кажется, укрепило меня. Жаль только, что мало пробыл — даже не успел порядком войти в эту жизнь, для которой я, кажется, сотворен». Пройдет некоторое время, и Некрасов, с приобретением своей усадьбы, попытается себе «сотворить» такую жизнь.
      «Помнишь на охоте, — именно об этой орловской охоте напишет он Тургеневу, — как-то прошептал я тебе начало рассказа в стихах — оно тебе понравилось, весной ныне в Ярославле я этот рассказ написал...»
      «Рассказ» этот — поэма «Саша».
      Итак, 1853—1855 годы тяжелейшие, кризисные. Здесь и смерть сына; как писала всего четыре месяца побывшая матерью Панаева, ее «слегка свихнуло с ума»; видимо, близок к этому оказался и четыре месяца побывший отцом Некрасов. Здесь и военные потрясения с чувством — особенно в самую тяжкую пору крымской осады — собственной личной причастности и ответственности. И личной готовности: «Хочется ехать в Севастополь, — пишет в июне 1855 года Некрасов Тургеневу, — это желание во мне сильно и серьезно — боюсь, не поздно ли уже будет? А что до здоровья, то ему ничто не помешает быть столько же гнусным в Севастополе, как оно гнусно здесь». И, наконец, собственная смерть, уверенно и долго шедшая навстречу и каким-то чудом медленно прошедшая мимо. Все это и определило те глубокие, внутренние сдвиги, перестройки и переломы, которые отразились в насыщеннейшем творчестве этого времени. Чуткий Тургенев в конце 1855 года сообщал Анненкову: «Некрасов... слаб и хандрит по временам — но ему лучше — а как он весь просветлел и умягчился под влиянием болезни — какой прелестный, оригинальный ум у него выработался. Это надо видеть, описать это нельзя».
      Тяжелейший кризис физического состояния оказался чреват и нравственными переломами. Потому-то стал так способен Некрасов в эту пору выйти к подобным состояниям у других.
      Весной 1855-го начинает создаваться стихотворение «В больнице», где старый вор и буян узнает в сиделке свою первую любовь:
 
Кончилось тем, что угрюмый злодей,
Пьяный, обрызганный кровью,
Вдруг зарыдал — перед первой своей,
Светлой и честной любовью.
(Смолоду знали друг друга они...)
Круто старик изменился:
Плачет да молится целые дни,
Перед врачами смирился.
Не было средства, однако, помочь...
Час его смерти был странен
(Помню я эту печальную ночь):
Он уже был бездыханен,
А всепрощающий голос любви,
Полный мольбы бесконечной,
Тихо над ним раздавался: «Живи,
Милый, желанный, сердечный!»
Все, что имела она, продала —
С честью его схоронила. Бедная!
Как она мало жила!
Как она много любила!
 
      Весной же 1855 года создан знаменитый Влас, которого тоже переломила болезнь.
      Известен рассказ Панаевой о том, что «Некрасов написал стихотворение «Влас» после свидания с одним из бывших крестьян его отца, который был сдан в солдаты, вернулся на родину после продолжительного срока своей службы и, не найдя в живых никого из своего семейства, посвятил остаток своей жизни на собирание пожертвований на построение церкви. Его занесло в Петербург, и он пришел к Некрасову повидаться с ним, с сыном своего бывшего помещика. Некрасов долго беседовал со стариком, попивая с ним чай».
      Собственно, мы даже не знаем, была ли болезнь-перелом у этого старика солдата, но мы знаем, что она была у Некрасова. Мы знаем, что, судя по всему, никакая повышенная, и вообще никакая религиозность, эту некрасовскую болезнь не сопроводила, но ясно, что без глубокой подвижнической религиозности старик солдат, конечно, сбиратьна построение храма Божьего не пошел бы.
      Кажется, всем складом своей психики и — соответственно — своими стихами Некрасов в концентрированном виде выразил одну примечательную особенность общенациональной психики, как она сказалась, в частности, и в русской буржуазности, точнее, в отступлениях от нее, как она рассыпалась и проявилась в разных, часто далеких по месту и времени, ее типах.
      В пьесе Островского богатый купец, ругатель и хам. Дикой рассказывает, как он изругал бедного мужичонку: «Так изругал, что лучше требовать нельзя! Чуть не прибил. Вот оно какое сердце у меня». А после? «После прощения просил, в ноги кланялся. Вот до чего меня сердце доводит: тут на дворе в грязи ему и кланялся, при всех ему кланялся».
      Нечто подобное через много лет, когда русский капитал развернется во всей красе, Некрасов опишет в «Современниках»: грабитель и вор пьяный Зацепин посреди пира истерически разрыдается:
 
Я — вор, я — рыцарь шайки той
Из всех племен, наречий, наций,
Что исповедует разбой
Под видом честных спекуляций!
Где сплошь и рядом — видит Бог! —
Лежат в основе состоянья
Два-три фальшивых завещанья,
Убийство, кражи и поджог!
Где позабудь покой и сон,
Добычу зорко карауля,
Где в результате — миллион
Или коническая пуля!
 
 
К религии наклонность я питал,
Мечтал носить железные вериги,
А кончил тем, что утверждал
Заведомо подчищенные книги...
 
      Действительно, нелегко представить из шайки «всех Племен, наречий, наций» другого ее «рыцаря», кроме русского, который публично возопит: «Я — вор». Зацепин-то кончит новым учетверенным грабежом. Но недаром так много русских купцов из размеренного режима накопления выламывались не в грабеж, а в другую сторону: «тронувшийся» Фома Гордеев (в литературе) или Савва Морозов (в жизни), дававший деньги на революцию и наконец пустивший в лоб «коническую пулю».
      Сама буржуазность в русской жизни под спудом постоянно несла в себе два полярных начала: и готовность отдаться любому из них в самом крайнем своем проявлении.
      Некрасов чутко ощущал оба эти состояния и всю амплитуду размаха выразил в ставшем символическим образе Власа, который
 
Брал с родного, брал с убогого,
Слыл кащеем-мужиком;
Нрава был крутого, строгого...
Наконец, и грянул гром!..
 
 
Роздал Влас свое имение,
Сам остался бос и гол
И сбирать на построение
Храма Божьего пошел.
 
      Как раз вот от этого времени и от этого стихотворения круто и глубоко в творчество Некрасова входит религиозность, даже намека на которую нет ни в одном произведении, созданном за все предшествующие многие годы.
      Становление Некрасова — «религиозного» поэта прямо связано с его становлением как поэта народного и национального. У Некрасова нет «чистой» религии. У него она скорее обозначение народных или даже национальных черт: подвижничества, самоотвержения, способности к высокому страданию.
 
...Храм Божий на горе мелькнул
И детски чистым чувством веры
Внезапно на душу пахнул.
Нет отрицанья, нет сомненья,
И шепчет голос неземной:
Лови минуту умиленья,
Войди с открытой головой!
Как ни тепло чужое горе,
Как ни красна чужая даль,
Не ей поправить наше горе,
Размыкать русскую печаль!
Храм воздыханья, храм печали —
Убогий Храм земли твоей:
Тяжело стонов не слыхали
Ни римский Петр, ни Колизей!
Сюда народ, тобой любимый,
Своей тоски неодолимой
Святое бремя приносил —
И облегченный уходил!
Войди! Христос наложит руки
И снимет волею святой
С души оковы, с сердца муки
И язвы с совести больной...
 
 
Я внял... я детски умилился...
И долго я рыдал и бился
О плиты старые челом,
Чтобы простил, чтоб заступился,
Чтоб осенил меня крестом
Бог у гнетенных. Бог скорбящих,
Бог поколений, предстоящих
Пред этим скудным алтарем!
 
      Религиозные образы у Некрасова-поэта отнюдь не просто поэтические фигуры или результат, как об этом у нас часто писали, «идейных колебаний».
      Чем вызвана сила этих стихов, заканчивающихся почти экстатическим повторением трехчленных молитвенных заклинаний: «Чтобы простил, чтоб заступился, чтоб осенил... Бог... Бог... Бог...»? В известном и очень простом смысле эти стихи Некрасова, может быть, самые религиозные стихи в русской поэзии. Или — иначе: стихи, с самой большой силой выразившие стихию изначальной русской религиозности, самые стихийные стихи. «Религия, — отметил в работе «О вере русских» В. В. Розанов, — можно ли писать о ней трактат, математическое исследование, с главами и параграфами, как это делали Спенсер и Гефдинг, делали французы, немцы, англичане и, кажется, удержались только русские? Что такое религия: культ? Закон? Заповедь или мораль? Где ее центр? С чего она начинается? Я думаю, религия начинается с «молящегося человека», и центр ее есть просто молитва. Да, я думаю — молитва раньше религии, раньше Бога в Его открытом имени, установленном, названном, общеизвестном. Это — как свет и существо света в отношении глаза, очков итого, что через очки мы видим. «Молитва» есть стихия, какая-то общая и первоначальная, из которой зародились все «веры», всякие культы, имена, олицетворения. Все явилось позднее. И все это, я думаю, беднее того страшно внутреннего и страшно интимного, что представляет собою просто единичный человек, когда к нему пришел... час молитвы».
 
И — детски чистым чувством веры
внезапно на душу пахнул.
 
      Почти у каждого великого русского поэта наступал свой урочный час — «час молитвы». И у Кольцова: «Спаситель, спаситель, чиста моя вера, как пламя молитвы...» («Дума); и у Лермонтова: «Я, матерь Божия, ныне с молитвою» («Молитва»); и у самого Пушкина: «Отцы пустынники и жены непорочны» (переложение великопостной молитвы Ефрема Сирина).
      Но у Некрасова и в час молитвы явлен не «единичный человек». Здесь не только сила религиозного чувства самого по себе, но поднятое на уровень религиозности чувство, с которым поэт стремится припасть к источникам народной жизни, жажда общения с ее духом... сам Бог здесь входит в стихи только как Бог угнетенных, и только в этом смысле он вообще Бог.
      Итак, в 1855 же году Некрасов впервые начинает писать поэмы. Это прямо соответствует все расширяющемуся некрасовскому мировосприятию и выражает его. Вся предшествующая русская поэма XIX века — это почти всегда поэма героя. Таковы и первые поэмы Некрасова «Белинский» и «Саша».
      Между ними есть теснейшая связь, и недаром черновики «Белинского» и «Саши» перемежаются в некрасовской записной тетради, хотя «Саша» обгоняет «Белинского» и, наконец, вытесняет.
      В этом есть своя логика, прямо выразившая «логику» жизни Некрасова в эту пору и «логику» развития его как поэта. Соответственно «Белинский» и «Саша» соотносятся друг с другом как поэма умирания и поэма возрождения. Именно поэтому, а не только из цензурных соображений работа (вернее, обработка) поэмы «Белинский», в сущности, не была завершена, а поэма как бы осталась на периферии. Ибо хотя имя Белинского было под запретом, но когда то диктовала внутренняя потребность, воля и упорство Некрасова были бесконечны, как и усилия по продвижению в печать: кстати, имя Белинского в поэме ни разу не названо. Это поэма памяти Белинского, но и почти надгробное слово на память себе. Вот «обрамление» поэмы, ее начало:
 
В одном из переулков дальных
Среди друзей своих печальных
Поэт в подвале умирал
И перед смертью им сказал:
«Как я, назад тому семь лет
Другой бедняк покинул свет,
Таким же сокрушен недугам,
Я был его ближайшим другом...
 
      И ее конец:
 
Поэт умолк. А через день
Скончался он. Друзья сложились
И над усопшим согласились
Поставить памятник, но лень
Исполнить-помешала вскоре
Благое дело, а потом
Могила заросла кругом:
Не сыщешь... Не велико горе!
Живой печется о живом,
А мертвый спит глубоким сном...
 
      Сам Некрасов, оставшись живым, печется о живом, начав, продолжив и завершив поэму «Саша», а не поэму «Белинский», при создании которой возникли, видимо, не только внешние, но и внутренние проблемы. К. И. Чуковский полагал в свое время, что именно об этих стихах идет речь в письме Некрасова Тургеневу от 17 сентября 1855 года: «Как-то вспомнил старину — просидел всю ночь и страшно потом жалел — здоровья-то больше ухлопал, чем толку вышло. Тут есть дурные стихи — когда-нибудь поправлю их, а мне все-таки любопытно знать твое мнение об этой вещи...»
      Естественно, там были и хорошие стихи. Естественно, мнение Тургенева любопытно знать, так как он тоже современник, друг Белинского и участник событий. Естественны и дурные стихи. Что же до «дурных» стихов Некрасова, то их и вообще много.
      Некрасов на долгие годы забыл о поэме и вспомнил уже только в последнем своем 1877 году: «23 августа. Сегодня ночью вспомнил, что у меня есть поэма «В. Г. Белинский». Написана в 1854 или 5 году — нецензурна была тогда и попала по милости одного приятеля в какое-то герценовское заграничное издание: «Колокол», «Голоса из России» или подобный сборник. Теперь из нее многое могло бы пройти в России в новом издании моих сочинений. Она характерна и нравилась очень, особенно, помню, Грановскому».
      В 1855 году, в пору ожидания нового, напоминание о «старом» герое было важно, но еще важнее было ожидание «нового» героя. Отсюда все внимание — «Саше».
      Многое питало не очень определенный, но тем более обнадеживающий оптимизм. К середине 50-х годов в «Современнике» было сосредоточено все лучшее, что имела тогда русская литература, и все лучшее, что она будет иметь потом. Сосредоточено именно Некрасовым. «У Вас есть еще талант, — писал ему спокойный и объективный Гончаров, — отыскивать и приманивать таланты. Вы щедры и знаток дела». А к этому времени были «отысканы» и «приманены» и Лев Толстой, и Тургенев, и Островский, и Гончаров. А еще Григорович, Анненков, Боткин... Еще не ушел Дружинин. Уже появился Чернышевский. Энергично печатался сам Некрасов-поэт. Но и поэты Фет, Тютчев, Щербина, Майков... Никогда не было и никогда более в русской литературе не будет такого объединения и сосредоточения буквально всех литературных сил вокруг одного центра. Такого, пусть относительного равновесия и равноденствия в ней. И, приходится сказать, центром этим тогда был очень больной Некрасов: привлекавший, миривший, редактировавший, исправлявший, точно определявший, хорошо плативший, через цензуру пробивавший. Только один показательный пример: когда одно время в критике началась травля Григоровича, именно желчный, сухой Некрасов организовал теплое к Григоровичу обращение-поддержку от ведущих писателей «Современника», что было равно поддержке ведущих писателей современности. И это спасло Григоровича-писателя. «На днях, — пишет он В. Боткину в мае 1856 года, — получил я письмо, которое привело меня в истинно-детский восторг. Пять-шесть добрых товарищей... написали мне вместе на одном листе... Я положительно никого так не люблю, ни к кому так не привязан, как к людям этого кружка».
      Литература действительно была за Некрасовым как за каменной стеной. Дело совсем не только в журналистской его хватке, деловом уме, финансовой оборотистости. Здесь все определило уникальное качество Некрасова, которое в такой мере уже более никогда не проявится ни у одного руководителя литературного дела в России. Его точно определил задним числом, когда уже было все кончено — после смерти поэта, — умнейший, образованнейший и осведомленнейший (наблюдал более 30 лет) Павел Васильевич Анненков: «Некрасов обладал такой широтой разумения, что понимал истинные основы чужих мыслей и мнений, хотя бы и не разделял их».
      Понимая истинные основы,он и стремился во что бы то ни стало привлечь Толстого, удержать Тургенева, не упустить Островского. Нужно иметь в виду, что все это были крупные самобытнейшие люди — нравные и своенравные, тянувшие — и совершенно естественно — каждый в свою сторону. Один Лев Толстой чего стоит: «Не совсем простой любитель простоты», как скажет о нем тогда же Некрасов. И, конечно, эффект лебедя, рака и щуки рано или поздно должен был сработать. Остается только поражаться силе и умению Некрасова, пусть какой-то и даже довольно продолжительный период удерживавшего всю эту колоссальную разнонаправленную энергию и направлявшего ее в русло одного журнала.
      Нужно иметь в виду и то обстоятельство, что «вольные художники», Толстые и Тургеневы, журнала не делают. В рабочем смысле журнал делают Некрасовы, Дружинины, Чернышевские... А в «широком» смысле его не делают и Дружинины, а только — Чернышевские, Добролюбовы... Или — Катковы. Когда Некрасову позднее придется выбирать, то это не будет только выбор между Добролюбовым и Тургеневым, а между журналом и нежурналом. Да и ближайшие события это начали подтверждать довольно скоро.
      Как практичный человек и опытный издатель Некрасов не исходил только из благих пожеланий и, пусть самых прекраснодушных, настроений. В начале 1856 года он составил проект так называемого «Обязательного соглашения». По этому соглашению его участники Тургенев, Толстой, Островский, Григорович обязывались на протяжении четырех лет «печатать свои произведения исключительно в «Современнике». Это была в своем роде политика экономического кнута и пряника. Тем самым писатели становились как бы своеобразными акционерами, получая, помимо гонораров, и часть общей журнальной прибыли «пропорционально числу страниц в статьях, помещенных каждым из них в течение года в «Современнике». Правда, «вольные художники» довольно скоро пренебрегут такой обязательностью, иногда отказываясь и от пряника, всегда уклоняясь от кнута, а тем ставя в сложное положение журнал.
      Нужно иметь в виду и то, что все эти люди, во всяком случае более или менее тесно группировавшиеся вокруг «Современника», крепко связаны: многие дружбой, некоторые и бытом. Толстой по первом своем приезде в Петербург останавливается у Тургенева. Некрасов живет на даче вместе с Боткиным. Тургенев обычно почти не вылезает из дома Некрасова. Некрасов с Тургеневым едут гостить в имение Дружинина... Постоянны публичные чтения дома (чаще всего у Некрасова) и поездки в том или ином составе в публичные дома: к «доннам» — таким эвфемизмом обходится в своем подробном — ив этом случае тоже — дневнике Дружинин. Ведь все они еще довольно, а некоторые и очень, молоды. И почти все холосты.
      Постоянны обеды и ужины, конечно, с обильной выпивкой: клубные, ресторанные, домашние. Домашние обычно у Некрасова. Обязательный «Генеральный обед» 14 февраля 1856 года увенчал, кстати, и договоренность об «Обязательном соглашении». На следующий день некоторые участники пира сфотографировались. Это — хрестоматийно известная и единственная в своем роде фотография прошлого века. Позднее совершится крупнейший литературный скандал-тяжба Гончарова с Тургеневым и дуэльный вызов: Тургенев — Толстой и т. д., и т. д. Но сейчас как зримое отражение мира и согласия — эта уникальная литературная группа, где и Гончаров, и Тургенев, и Толстой... Нет только подлинного центра, собравшего и объединившего всех — тогда и многих — потом:
      Некрасова — явно по болезни.
      Продержалось оно, это соглашение, почти два года и в начале 1858-го опять-таки по инициативе Некрасова было расторгнуто. «Надеюсь, — написал в феврале 1858 года Некрасов Толстому, — взглянув на дело беспристрастно. Вы согласитесь, что нужно было так поступить. Дело не в деньгах, не в том, чтоб мне были развязаны руки, а в упрощении отношений, так как легкость взгляда некоторых участников на прежнее наше условие делала его обязательным только для редакции «Современника». Этому надо было положить конец».
      Испытали облегчение и участники: «Я очень доволен этим оборотом дела. Словно на волю отпустили... — поделился с Толстым Тургенев, впрочем, прибавив меланхолически: — Хотя на что она, эта воля?»
      Во всяком случае, в 1856 году положение журнала казалось упроченным. «Журнал идет хорошо», — сообщает Некрасов Тургеневу в мае 1856 года, а начиная с октябрьского номера журнал постоянно рекламно напоминал: с 1857 года будут принимать в «Современнике» исключительное и постоянное участие Д. В. Григорович, А. Н. Островский, граф Л. Н. Толстой, И. С. Тургенев.
      1855—1856 годы стали для Некрасова порубежным временем еще в одном отношении. Он собрал книгу своих стихов. Она стала первой (сборник «Мечты и звуки» в данном случае не в счет, да и сам Некрасов никогда его в счет не ставит), хотя начавший ее подготовку еще в пору болезни поэт полагал, что она и последняя. В силу некоторых обстоятельств, сложившихся в цензурном ведомстве (в частности, предполагавшийся уход Мусина-Пушкина, возможно, не без его тайного желания подложить свинью начальству и пропустившего книгу), уже 14 мая на некрасовский сборник было получено цензурное разрешение. Но выхода книги Некрасов не дождался. В августе 1856 года после долгих сборов и многих медицинских, житейских, туристских и тому подобных консультаций он впервые поехал на Запад. В Вене его ждала уехавшая раньше Панаева. В Европе Некрасов провел почти год. Равнодушно проехав мимо Берлина, он побыл в Вене, а затем отправился в Италию: Венеция, Флоренция, Феррара, Болонья. Затем—и надолго— Рим... Кроме того, Генуя, Неаполь, Сорренто. Два выезда в Париж: один к тому же с совсем уж кратким визитом из него в Лондон.
      Некрасов не был ни западником, ни славянофилом. Он не восхвалял Европы и не изничтожал ее. Вену с «любопытством осматривал», по словам Панаевой. Восхищался Венецией: «Волшебный город, — поэтичнее даже во сне ничего не увидишь», по его собственным словам.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32