Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь замечательных людей - Некрасов

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Скатов Николай Николаевич / Некрасов - Чтение (стр. 24)
Автор: Скатов Николай Николаевич
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Жизнь замечательных людей

 

 


 
Все, все настоящее русское было,
С клеймом нелюдимой, мертвящей зимы,
Что русской душе так мучительно мило,
Что русские мысли вселяет в умы,
Те честные мысли, которым нет воли,
Которым нет смерти — дави не дави,
В которых так много и злобы и боли,
В которых так много любви!
 

«НИЧЕГО НЕ БУДЕТ...»

      «Крестьянские дети» впервые появились в журнале братьев Достоевских «Время». При этом строчкам:
 
Те честные мысли, которым нет воли,
Которым нет смерти — дави не дави —
 
      действительно воли не дали и их сильно придавили. В журнальной публикации:
 
Те честные мысли, которым нет-доли,
Которым нет смерти...
 
      Так что быстро зашагавшую было в эпоху реформ русскую гласность, иногда обгоняя, иногда шагая в ногу, но почти никогда не отставая, по-прежнему сопровождал давеж.Первым пострадал «Современник». В начале сентября один из членов главного цензурного ведомства, сообщая по инстанции об «упорном, одностороннем и вредном направлении» журнала, рекомендовал сделать редакции «Современника» последнее предупреждение, а затем, «если оно не будет принято ею в уважение в следующих книжках журнала, должно, для пользы государственной, испросить у его императорского величества решительное запрещение этого журнала».
      А счет шел уже не на вымаранные строчки, а на изъятых людей. Еще летом в счастливую некрасовскую деревенскую пору творческого подъема, художественной свободы и поэтической легкости член редколлегии журнала и, как теперь сказали бы, заведующий иностранным отделом Михаил Илларионович Михайлов провез, возвращаясь из-за границы, сотни экземпляров написанной им и напечатанной Герценом прокламации «К молодому поколению». Прокламации революционной, адресованной молодежи, которая, как полагали авторы (соавтором Михайлова был Шелгунов), и возглавит народное восстание. Европейски образованный, поэтически талантливый, человечески бескорыстный и честный, Михайлов был чутким политически и действенным граждански человеком.
      1 сентября 1861 года он был арестован за распространение своей прокламации. Кстати сказать, и само распространение поражает как гражданской смелостью, так и политической наивностью: по почте и даже с доставкой нескольким первым лицам, в частности и начальнику Третьего отделения графу Шувалову. Как почти всегда в таких случаях, не обошлось и без провокатора.
      Вся история с Михайловым очень характерно сконцентрировала и выразила многие особенности русской жизни именно в этот момент: по его образу и поведению, по реакции и поведению власти, по отклику и отношению общественного мнения.
      Михайлов действовал, искренне веря в народ и в его способность подняться на революционную борьбу. Очевидец вспоминает, что голос Михайлова дрожал, когда он говорил, что народ просыпается, прозревает и скоро нужно ждать дня, когда он поднимется и «растопчет многоглавую гидру» (подлинные слова его).
      В самом начале XX века, то есть в не таком уж большом историческом отдалении и в сходных общественных условиях, Ленин писал о начале 60-х годов века XIX: «Оживление демократического движения в Европе, польское брожение, недовольство в Финляндии, требование политических реформ всей печатью и всем дворянством, распространение по всей России «Колокола», могучая проповедь Чернышевского, умевшего и подцензурными статьями воспитывать настоящих революционеров,появление прокламаций, возбуждение крестьян, которых «очень часто» приходилось с помощью военной силы с пролитием крови заставлятьпринять «Положение» (оно регламентировало характер и условия проведения крестьянской реформы. — Н. С.), обдирающее их как липку, коллективные отказы дворян — мировых посредников применять такое«Положение» — студенческие беспорядки — при таких условиях самый осторожный и трезвый политик должен был бы признать революционный взрыв вполне возможным и крестьянское восстание — опасностью весьма серьезной».
      Все это по характеристике осторожного и трезвого политика Ленина, правда, все-таки только политика.
      Но жизнь тогда в очередной раз показала, как сомнительны и неглубоки собственно политические мерки. Что же говорить о политиках и не очень осторожных и не вполне трезвых — опьяненных тем, что казалось общим возбуждением и собственной готовностью к делу. Не случайно Ленин, характеризуя «первых русских социалистов», цитировал слова К. Каутского, что в определенное время «каждый социалист был поэтом и каждый поэт — социалистом». Поэт Михайлов, например, действительно был политиком в поэзии, но он был , и поэтом в политике — и совсем не только потому, что писал гражданские стихи.
      Именно отдельные личности, сомоотверженные и рыцарственные подвижники брали на себя всю тяжесть исторической ответственности, как они ее понимали. Естественно, именно в них русское правительство видело главных врагов: «подобное правительство не могло поступать иначе, как беспощадно истребляя отдельных лиц, сознательных и непреклонных врагов тирании и эксплуатации» (Ленин).
      Михайлов стал первым таким «отдельным лицом». 14 сентября его заключили в Петропавловскую крепость. Десятки литераторов подписали письмо-петицию в его защиту, обращенную к министру народного просвещения. Между ними были Добролюбов и Некрасов. Придет время других подписей, под другими петициями, но пока еще, видимо, держится вера в силу «общественного мнения». Тем не менее участники такого общего протеста получили от имени императора индивидуальные выговоры.
      То боязливая, то обнадеженная вера в способность и готовность народа подняться на восстание жила довольно широко и в разных кругах, но прежде всего у политиков и у гражданских поэтов, подобных тому же Михайлову. Или Добролюбову.
      Был, однако, поэт, который ни в какую народную революцию не верил. Именно потому, что он был не только поэт, но—народный поэт. Сохранилось любопытное свидетельство — тоже революционно настроенного, тоже сотрудничавшего в «Современнике», тоже близкого Чернышевскому молодого гвардейского офицера Обручева (он будет арестован на пару месяцев позднее Михайлова и тоже за прокламацию — «Великорус») : «Это была уж осень. Сентябрь. Мне тогда поручено было составить для «Современника» политическое обозрение, и по этому случаю мне пришлось быть два или три раза у Добролюбова, незадолго перед тем вернувшегося из-за границы, больного, уже не надеявшегося жить. В одно из посещений, когда, кроме меня, был еще кто-то из сотрудников, неожиданно вошел Некрасов, только что приехавший из деревни. Он радостно приветствовал Добролюбова, они облобызались, а мы сочли долгом моментально стушеваться. При следующем свидании Добролюбов мне сказал, что по впечатлению, вынесенному Некрасовым за время бытности в деревне, «ничего не будет».
      Не только Чернышевский и Добролюбов, но и Михайлов, Шелгунов, Обручев... — все они полагали, чувствовали, верили, что все будет.
      В отличие от всех своих соратников и сотрудников, то есть прежде всего от Чернышевского и Добролюбова, но и от Михайлова, Обручева, Шелгунова... Некрасов после лета 1861 года знал, ощущал, верил, что ничего не будет.
      Характерный случай. Чернышевский печатает статью «Не начало ли перемены?». И комментирует только что опубликованные стихи поэмы «Коробейники». Цитируя «Песню убогого странника»:
 
Я в деревню: мужик! Ты тепло ли живешь?
Холодно, странничек, холодно,
Холодно, родименький, холодно!
 
 
Я в другую: мужик! хорошо ли ешь, пьешь?
Голодно, странничек, голодно,
Голодно, родименький, голодно! —
 
      Чернышевский продолжает: «Жалкие ответы, слова нет, но глупые ответы. «Я живу холодно, холодно». А разве не можешь ты жить тепло?.. Разве нельзя тебе жить сытно, разве плоха земля, если ты живешь на черноземе, или мало земли вокруг тебя, если она не чернозем — чего же ты смотришь?..»
      Чернышевский в противовес «глупым ответам», как бы предваряя, и уже в духе своего романа «Что делать?» ставил «умные вопросы» и давал «умные ответы» — «что делать!».
      Дело в том, однако, что в той же поэме «Коробейники» не кто иной, как сам Некрасов ограничился «глупыми ответами». Как уже сказано, в противоположность многим из своего окружения и в отличие от того же Чернышевского, верившего в народ и в народную революцию, Некрасов, может быть, впервые по-настоящему в народ уверовавший, ни в какую народную революцию не поверил: «Ничего не будет».
      Из чего не следовало, что ничего не следовало делать. Именно подлинное, а не теоретическое знание народа и укрепленная на почве, а не отвлеченная вера в народ так насущно поставили вопрос о личном участии, о мере своей человеческой ответственности, о готовности или неготовности к служению. Ведь Михайлов только положил начало не очень короткой очереди в Петропавловскую крепость. Вот в каких условиях и с какими чувствами создается стихотворение Некрасова «Рыцарь на час»: в решающий момент русской истории оно выразило исторические настроения, переживаемые так или иначе почти всеми.
      Создание стихотворения растянулось чуть ли не на полгода (от весны до осени 1862 года) и потому не оказалось одномоментным лирическим мотивом, а вместило сложный психологический комплекс, вызывая опять-таки бурю чувств в разных людях: от Достоевского до Чернышевского. Поражала его предельная, почти религиозного накала, исповедальность. Почти постоянно возникающий в таких случаях у Некрасова мотив сельского храма (вспомним хотя бы «Тишину») есть и здесь:
 
В стороне от больших городов,
Посреди бесконечных лугов,
За селом, на горе невысокой,
Вся бела, вся видна при луне,
Церковь старая чудится мне,
И на белой церковной стене
Отражается крест одинокий.
Да! я вижу тебя. Божий дом!
Вижу надписи вдоль по карнизу
И апостола Павла с мечом,
Облаченного в светлую ризу.
 
      «Крест одинокий» — это надмогильный около абакумцевской церкви крест матери, как бы отъединенной в последней свободе.
      Именно от этого стихотворения впервые начал у Некрасова складываться образ матери со всеми приметами божества, что опять-таки придавало исповедальности совершенно особый характер: предельной человеческой откровенности перед ликом высшего и последнего откровения.
 
Да! Я вижу тебя, бледнолицую,
И на суд твой себя отдаю.
Не робеть перед правдой-царицею
Научила ты музу мою:
Мне не страшны друзей сожаления,
Не обидно врагов торжество,
Изреки только слово прощения,
Ты, чистейшей любви божество!
Что враги? Пусть клевещут язвительней, —
Я пощады у них не прошу,
Не придумать им казни мучительней
Той, которую в сердце ношу!
Что друзья! Наши силы неровные,
Я ни в чем середины не знал,
Что обходят они, хладнокровные,
Я на все безрассудно дерзал...
 
      Поэт был точно кремень. Ни в минуты мучительного самоотчета, ни до, ни после, Некрасов действительно никогда не соотносил своих действий ни с многочисленными «друзьями» (чаще всего в кавычках), ни с обильными врагами (обычно без кавычек).
      Образ матери-подвижницы — вот неизменный и главный побудитель к подвижничеству. Кстати сказать, Некрасов абсолютно точен, пушкински точен, и в понимании рыцарства, ибо рыцарство это не что иное, как подвижничество, аскеза и служение:
 
Выводи на дорогу тернистую!
Разучился ходить я по ней,
Погрузился я в тину нечистую
Мелких помыслов, мелких страстей.
От ликующих, праздно болтающих,
Обагряющих руки в крови
Уведи меня в стан погибающих
За великое дело любви!
 
      Но именно конечная, самосудная, перед лицом матери, а потому не самообманная правда заставила признаться в особом типе рыцарства — на час:
 
Все, что в сердце кипело, боролось,
Все луч бледного утра спугнул,
И насмешливый внутренний голос
Злую песню свою затянул:
«Покорись, о ничтожное племя!
Неизбежной и горькой судьбе,
Захватило вас трудное время
Неготовыми к трудной борьбе.
Вы еще не в могиле, вы живы,
Но для дела вы мертвы давно,
Суждены вам благие порывы,
Но свершить ничего не дано...»
 
      Поэт искал подлинное — не на час рыцарство — конечно же, в стане погибающих за великое дело любви. Стан, как оказалось, был не очень велик. Но там были и Михайлов, и Добролюбов, и Чернышевский. И влекли Некрасова прежде всего не собственно их взгляды или теории, не статьи и политические позиции. А их личности — подлинно рыцарственные. Потому-то Чернышевский и писал позднее: «Я не имел ровно никакого влияния на его образ мыслей. Имел ли какое-нибудь Добролюбов. Как мог иметь он, когда не имел я? ...Любовь к Добролюбову могла освежать сердце Некрасова, и, я полагаю, освежала. Но это совсем иное дело, не расширение «умственного и нравственного горизонта», а чувство отрады».
      Первые наброски «Рыцаря на час» обращены к Михайлову. В ноябре 1861 года умер Добролюбов, а в декабре Михайлову объявили приговор: 12 с лишним лет каторги, и 14 декабря Некрасов в Петропавловской крепости прощался с ним перед отправкой в Сибирь. В мае 1862-го супруги Шелгуновы (Шелгунов не пострадал, так как Михайлов рыцарственно взял всю вину на себя) отправились навещать Михайлова, уже сосланного в Сибирь. Стихи тогда еще первой редакции «Рыцаря на час» (но уже там было и то, что стало окончанием: «Покорись, о ничтожное племя!.. и т. д.) Некрасов послал для передачи Михайлову с припиской: «Редки те, к кому нельзя применить этих слов, чьи порывы способны переходить в дело... Честь и слава им, честь и слава тебе, брат! Некрасов. 24 мая — 6 час. утра».
      Как казалось, в стихах речь идет о временных рыцарях — «на час» и о, так сказать, пожизненных рыцарях: без страха перед другими, без упрека себе. Увы, как оказалось, стихи стали приложимы и к тем и к другим.
      Характерна эмоциональная реакция на чтение «Рыцаря на час» буквально для целого поколения и чуть ли не для всей страны — слезы. Известно, что Некрасов сам не мог читать этого стихотворения без слез. Михайловский вспоминает о чтении «Рыцаря на час» Глебом Успенским: «Мы все слушаем с напряженным вниманием, хотя наизусть знаем стихотворение, но вот голос чтеца слабеет и обрывается: слезы не дали кончить...» И резюмирует: «По всей России ведь рассыпаны эти маленькие деревянные домики на безмолвных и темных улицах, по всей России есть эти комнаты, где читают (или читали?) «Рыцаря на час» и льются (или лились?) эти слезы...»
      А вот и Чернышевский — уже в конце жизни, по воспоминаниям П. Краснова: «Николай Гаврилович предложил прослушать «Рыцаря на час». Его слегка растянутое, ритмичное чтение с логическими ударениями произвело на меня громадное впечатление, и, заслушавшись, я не заметил, что чем далее, тем звонче становился голос... Вдруг Николай Гаврилович не выдержал и разрыдался, продолжая, однако, читать стихотворение. Я не в силах был остановить его, ибо и сам сидел потрясенный».
      Что означают эти слезы, эти рыдания — этот исторический плач? Только одно: то, что рыцарями на часоказались все:и Добролюбов, и Михайлов, и Чернышевский — на короткий, но эпохальный звездный час. Как ни парадоксально звучит: менее всех, если говорить только об этой плеяде, «рыцарем на час» оказался Некрасов. Это подтвердила вся его судьба: и жизнь, и творчество. Остальные отчасти сошли, отчасти были сведены, на удивление, скоро, фатально и тотально.
      Быстро окончился подлинный рыцарский час Добролюбова, самоубийственно подвижнический. Это особенно видно, если учесть, что как раз в последний его год жизнь развернулась перед ним в некой красоте, богатстве и блеске. Ведь он провел его в Европе — Германия, Франция, Швейцария, Италия, Греция... Лейпциг, Париж, Веймар, Рим, Неаполь, Афины... К тому же впервые в жизни он был отдыхавшим свободным человеком, ехал туда «праздным путешественником», туристом. Не только прелесть полуюжной и южной природы и памятники вековой культуры, но и сам быт, уют, тоже веками создававшиеся, самый склад жизни, естественной, нескованной, простой, все словно рассчитано было, чтобы после холодного внешне и внутренне Петербурга и постоянного ему противостояния пробудились «инстинкты юные», если вспомнить стих самого Добролюбова.
      Западная жизнь представала во всей прелести и соблазнительности, дразнила и искушала. Пробудился и еще один «инстинкт юный»: пришло серьезное увлечение — итальянкой Ильегондой Фиокки. Добролюбов хотел жениться. Ее родители были не против. Правда, при одном условии: нужно было не возвращаться в холодную убийственную для его тела и изнурительную для его духа бюрократизированную до печенок Россию, а остаться в благословенной Италии, как сказал другой поэт, «под пленительным небом Сицилии» (Фиокки жила в Мессине). Можно было не ехать к «представителям высоких идей и стремлений» (если вспомнить его парижское письмо) и к оставленным там братьям и сестрам, а задержаться здесь с «милыми живыми личностями», среди людей, «с которыми легко живется, весело проводится время, к которым тянет беспрестанно».
      Впрочем, здесь-то не было ни борьбы, ни преодолений, потому что не было ни сомнений, ни колебаний. Вопреки настоятельным призывам Некрасова остаться и лечиться летом 1861 года с обостряющейся болезнью Добролюбов долго и трудно через Одессу, Харьков, Москву добирался в Петербург. Заехал и домой, в Нижний Новгород. «В первый же день, — вспоминала сестра, — он позвал меня и старшую сестру Анну пойти с ним на кладбище, где похоронены наши родители. Там бросился он на могилы отца и матери и заплакал, просто громко зарыдал как ребенок». Прощался: ведь и до собственной могилы оставались считанные месяцы. В начале августа он вернулся в Петербург и сразу начал работать в журнале. А уже в конце ноября умер. Не помогли ни уход Авдотьи Яковлевны Панаевой («Я убежден, что если Вы приедете, то мне будет легче...» — писал ей Добролюбов за границу — и она приехала), ни заботы друзей (Некрасов, Чернышевский почти не отходили, да и лежал он долго в квартире Некрасова), ни врачевание медиков (приглашались самые лучшие и дорогие).
      Многие полагали, что на его смерть работала не только чахотка, но и вся, как принято говорить, «наша общественная жизнь»: кончилась жизнь Добролюбова и потому, что кончалось время Добролюбовых — время подъема, надежд, веры — особенно веры в народ. Он сам поставил диагноз болезни и указал причину смерти:
 
Милый друг! Я умираю,
Потому что был я честен...
 
      Еще при выносе тела из церкви Некрасов, говоря речь на паперти, заявил, что девизом покойного было: «Меньше слов и больше дела».
      Сразу после похорон Некрасов написал стихи «20 ноября 1861 года». В свое время, критически отзываясь о жестокости изображения у Леонида Андреева смерти, которая является ему в облике анатомического театра, Максимилиан Волошин писал: «Но за анатомическим театром у него нет никаких дорог. Художник не имеет права безнаказанно и бессмысленно истязать читателя». Леониду Андрееву, который дает только ужас трупа, но которому чужда идея смерти, который оскорбляет ее таинство, Волошин противопоставлял старого немецкого художника Матиаса Грюневальда и нового русского поэта Некрасова, как раз «стихотворение, которое было написано по возвращении с похорон Добролюбова». «Здесь, — отметил Волошин, цитируя некрасовские стихи, — есть полное ощущение смерти и трупа, но примиренное торжественной грустью успокоения».
      Все это, однако, нужно и еще усилить и можно точнее объяснить: дело в том, что так, наверное, написали бы о мощах святого: здесь разгадка некрасовских стихов с их примиренным торжественной грустью успокоением:
 
Я покинул кладбище унылое,
Но я мысль мою там позабыл, —
Под землею в гробу приютилася
И глядит на тебя, мертвый друг!
Ты схоронен в морозы трескучие,
Жадный червь не коснулся тебя,
На лицо через щели гробовые
Проступить не успела вода;
Ты лежишь как сейчас похороненный,
Только словно длинней и белей...
 
      В самом начале января в зале первой гимназии на вечере в пользу бедных студентов Некрасов, читая стихи Добролюбова, сказал: «...что касается до нас, то мы во всю нашу жизнь не встречали русского юноши, столь чистого, бесстрашного духом, самоотверженного».
      20 ноября схоронили Добролюбова, а уже 14 декабря получит свой приговор Михайлов, и прощание с ним Некрасова в тот же день было тоже последним: судьбой отпущенный Михайлову жизненный срок далеко не дотянул до отведенного начальством каторжного срока.
      Дольше всех продержался Чернышевский. Он дожил до тюрьмы и пережил ссылки и даже, хоть и немного, пожил после них.
      Пожалуй, дольше всех держался он и в своем оптимизме, и в своих надеждах. Тем более что его звездный час еще перешел и в тюремное заключение, которое последовало в июле 1862 года. Этому предшествовали события и более общие, и более частные, но и в том и в другом случае драматичные. Распространение прокламаций, студенческие протесты, и — особенно — вспыхнувшие в столице в мае месяце многочисленные пожары, которые быстро отнесли на счет политических злоумышленников, заставляли искать очаги возгорания в очагах идейного злоумышления. Таковым представлялся прежде всего «Современник», а в нем — Чернышевский, который действительно отчасти был, а во многом казался руководителем чуть ли не всех беспокойных событий и процессов.
      Давление на журнал нарастало. В конце 1861 года Главное управление цензуры предписало Петербургскому цензурному комитету сделать строжайшие выговоры редакторам Некрасову и Панаеву, а уже в марте 1862 года тот же комитет утверждал Некрасова единоличным редактором журнала: 18 февраля умер Иван Иванович Панаев. Теперь не только фактически, но и формально Некрасов отвечал один за все. В июне издание «Современника» (вместе с «Русским словом») на восемь месяцев по высочайшему повелению приостановили. Некрасов уже был по летнему обыкновению в деревне: «Приезжать Вам теперь в Петербург по делу о «Современнике», — написал ему Чернышевский, —совершенно напрасно... Будет видно, поможет ли возобновлению журнала то, если я совершенно прекращу всякие отношения к нему...»
      7 июля Чернышевский был арестован. Еще незадолго до ареста на запрос замещавшего Некрасова Чернышевского о дальнейшей судьбе журнала министр народного просвещения Головнин — человек довольно либеральный и долго на своем посту не задержавшийся — отвечал безапелляционно: «Советую вам считать издание конченым и ликвидировать это дело».
      Не так думал Некрасов. По осеннем возвращении он, вероятно, используя свои широкие и высокие связи, «дожал» Головнина: разрешение на объявление «Об издании «Современника на 1863 год» было получено.
      «Современнику» не воскреснуть более», — писала одна современница. Некрасов его воскресил. Он ждал и жаждал именно воскресения, а не возобновления. Отказывая Ф. Достоевскому в обещанных для журнала «Время» стихах, поэт объясняет: «Теперь мне неудобно появиться с моим именем в чужом журнале. Про меня здесь распустили слухи, что я отступился от прежних сотрудников, набираю новых, изменяю направление журнала. Все это завершается прибавлением, что я предал Чернышевского и гуляю по Петербургу... Начнет выходить «Современник», дело разъяснится для публики». Дело и разъяснилось, как только «Современник» начал выходить.
      Журнал почти немедленно взял самую высокую ноту. В трех подряд номерах печатался роман Чернышевского «Что делать?».
      Появление романа сопроводилось приключениями и большим в этих приключениях везением. Во-первых, удалось пройти цензуру. «Если бы у меня был талант, — не без шутливости написал в «Заметке» для редакторов Некрасова и Пыпина сам Чернышевский, — мне не было бы надобности прибегать к таким эффектам в стиле Александра Дюма, автора Монте-Кристо, как пришивка начала второй части к хвосту первой. Но при бесталанности это дозволительно и пользительно».
      Дествительно, для цензурной судьбы романа это оказалось «пользительно»: вся внешняя беллетристическая сторона, может быть, как раз в силу «бесталанности» отвела глаза чиновникам III отделения, высматривавшим в сочинении знаменитого политика прежде всего политический криминал. Соответственно после полицейского фильтра вполне «дозволительно» действовала обычная цензура: цензор Бекетов подписал роман к выходу почти не глядя.
      Во-вторых, неожиданно возникло бытовое препятствие. Редактор... потерял роман.
      «Некрасов, — вспоминает Панаева, — сам повез рукопись в типографию Вульфа, находившуюся недалеко — на Литейной, около Невского. Не прошло четверти часа, как Некрасов вернулся и, войдя ко мне в комнату, поразил меня потерянным выражением своего лица.
      — Со мной случилось большое несчастье, — сказал он взволнованным голосом, — я обронил рукопись... И черт понес меня сегодня выехать в дрожках, а не в карете». Некрасов не мог дать себе отчета, в какой момент рукопись упала с колен...»
      В общем, роман в духе Александра Дюма неожиданно продолжился в жизни.
      «Ведомости С.-Петербургской городской полиции» немедленно оповестили: «Потеря рукописи. В воскресенье, 3 февраля, во втором часу дня, проездом по Большой Конюшенной от гостиницы Демута до угольного дома Каера, а оттуда через Невский проспект, Караванную и Семеновский мост до дома Краевского на углу Литейной и Бассейной обронен сверток, в котором находились две прошнурованные по краям рукописи с заглавием «Что делать?». Кто доставит этот сверток в означенный дом Краевского, к Некрасову, тот получит пятьдесят рублей серебром».
      В тот же день рукопись была принесена бедным чиновником. «Лицо Некрасова, — заключает Панаева, — просияло, когда он увидал рукопись в руках вошедшего чиновника... Надо было видеть лицо чиновника, когда в его дрожащей руке очутилась такая сумма денег, вероятно, в первый раз... Он задыхался от радостного волнения и блаженно улыбался.
      Если бедный чиновник был счастлив, то Некрасов, конечно, не менее его».
      Так счастливо началась жизнь романа о счастливых людях. Кстати заметить: при острейшей реакции на потерю романа у Некрасова, кажется, не последовало ни малейшей реакции на сам роман. А ведь общая реакция была острой: и не всегда отрицательной у врагов (почти похвалил Страхов), и не всегда положительной у друзей (известный скепсис Щедрина довольно зло проявился и здесь). У Некрасова же, видимо, сказалось просто равнодушие, к этому времени почти неизбежное.
      «Вторую часть я начну писать не скоро, — сообщал автор своим редакторам, — в ней новые лица, на градус или на два повыше, чем в первой».
      Увы, вторую часть этого романа он писать не начнет, а новый роман начнет писать не скоро. Чем дальше, тем чаще его уверенно указующий на вопрос «Что делать?» перст будет натыкаться на массу недоуменно разведенных в ответе рук: «Ничего не поделаешь».
      Кстати, статистика крестьянских волнений, на которые делались такие высокие революционные ставки, показывает, что, если в 1861 году их было 1176, то в 1863-м — 386, а 1866 году — 70. Конечно, в 1866 году, с учетом всего лишь нескольких десятков их, было просто сказать: ничего нет.Некрасов в 1861 году, на тысячной волне, сказал: ничего не будет.
      Естественно, что градус в новом романе Чернышевского окажется не повыше, а много пониже: призывное в «Что делать?» обращение, как думалось, к племени революционеров сменилось презрительным в «Прологе» отношением к «нации рабов» у столь близкого автору героя — Волгина. Но все это впереди.
      Цепь случайностей, сопроводивших появление романа «Что делать?», подчеркнула парадоксальность его исторической значимости. И более: собственно, именно он-то сильнее, чем что-либо, выразил парадоксальность самого исторического времени, именно этого в нем момента — уже сшибку, но еще и сосуществование двух начал в жизни страны: еще подъема и уже падения; еще свободы и уже произвола; еще «революции» и уже реакции. Революционный оптимизм еще переполняет роман автора, уже сидящего в тюремном застенке. Возможно, именно изолированность позволила этому оптимизму Чернышевского законсервироваться и какое-то время сохраняться. Непродолжительное время. Борьба за реформы и за установление в России режима правового государства ничуть не помешала после долгих двух лет неправильного следствия и недолгих решений неправедного суда приговорить Чернышевского к семи годам каторги. Преломление над его головой шпаги в процессе гражданской казни на Мытной площади и чьи-то неожиданно брошенные из угрюмой толпы цветы ритуально увенчали окончание высокого и трагического часа русской истории.
      «Градус» в «Что делать?» оказался самым высоким градусом Чернышевского. Ушло его время, его час, и он как бы ушел из времени, и не только потому, что был удален. Впрочем, он остался в общем сознании, но уже не как деятель, ориентирующийся и ориентирующий, а как символ безвинного (во всяком случае, не в меру вины) страдальца, как образец мужественности и нравственной чистоты, как некий моральный императив. Он тоже был рыцарем на час, но в этом часе он был настоящим рыцарем. Звездный час Чернышевского оказался и звездным часом «Современника» — в его, так сказать, собственно журнальной публицистическо-политической части.
      После 1863 года можно говорить о кризисе. И дело не только в усилении реакции в целом и в постоянном цензурном давлении на журнал в частности. Кризис сил, которые считали себя передовыми, был и внутренним.
      По возобновлении журнала Некрасов сделал все, чтобы собрать сотрудников, если и без Чернышевского, то «под Чернышевского». Соредакторами стали уже к тому времени получившие некоторую известность литераторы, в основном публицисты: Антонович, позднее Жуковский, Елисеев, двоюродный брат Чернышевского Пыпин. Кроме того, в редакцию вошел и некоторое время в ней держался, правда, скорее сам по себе Салтыков (Щедрин).

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32