Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Осенний Лис (№3) - Руны судьбы

ModernLib.Net / Фэнтези / Скирюк Дмитрий / Руны судьбы - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Скирюк Дмитрий
Жанр: Фэнтези
Серия: Осенний Лис

 

 


Дмитрий Скирюк

Руны судьбы

Кукушка, кукушка, сколько мне жить?

Не важно, кто.

НИКТО

Где тебя ветер носит,

Мокрая знает осень.

Имя никто не спросит,

Светится иней-проседь.

Д. Ревякин

Мать Ялки умерла в дождливом сентябре, когда был убран урожай, и наступило время свадеб. Умерла внезапно, в одночасье — что-то сделалось в груди, она упала прямо на дворе с ведром воды и более не поднялась, лишь стонала и держалась за сердце. Ялка плакала, пыталась звать на помощь, а потом, когда не дозвалась, сама тащила в меру своих слабых полудетских сил тяжёлое и неподатливое тело. Тащила в дом.

А за плетнём гулял народ, хмельной, весёлый — сразу три деревни породнились молодыми семьями. Гуляли третий день, срывая бабье лето, отмечая пьянкой тёплые деньки. Бродячий музыкант с огромным барабаном, издали похожий на большую букву «Ю», остервенело, весело лупил свинячью кожу, подгоняя ритмом деревенских плясунов. Какие-то цветочки, ленточки мелькали тут и там. Звенела музыка — волынки, дудки, скрипки… А Ялка плакала, сперва затаскивая мамку в дом, потом на улице пытаясь докричаться, объяснить. Народ не понимал. Одни смеялись своему чему-то и на девку не глядели вовсе, другие отворачивались, уходили прочь, а третьи и четвертые уже лежали под забором и пускали пузыри. Из кабака вдруг вывалился Петер — маленький зубастый рыжий паренёк с соседней улицы: «Эй, что грустишь красавица? Обидел кто, или плясать не позвали? Дай поцелую, всё пройдёт!» Она отбилась, убежала. И лишь когда наткнулась в толчее на тётку Каталину, сумела объяснить.

Когда селяне всей толпой ввалились в дом, мать Ялки уже не дышала.

На следующий день дождь зарядил опять, и лето кончилось.

Совсем.

Мать в этот день лежала на столе, холодная и не похожая на себя. Уже прибрали в доме, уже покойницу успели обрядить. Пришёл священник. Ушёл. Пришёл опять, привёл других. Снимали мерку с тела, говорили что-то. Спрашивали Ялку. Ялка не хотела понимать, не отвечала, забиваясь в угол маленьким зверьком, лишь две дорожки слез сбегали по щекам. Её не трогали, сперва пытались утешать, но после перестали. Часто бегали во двор. Уже зачем-то мерили избу верёвочным аршином, изредка косясь на девочку в углу и спешно отводя глаза.

Потом был ход. Вчерашний музыкант уже не веселился, медленная музыка плыла в холодном воздухе, как липкая густая паутина. Чернели листья на деревьях, вниз с ветвей текла холодная вода.

Церковь.

Кладбище.

Зарытая могила.

Крест.

Вернулись поздно до накрытого стола. Заговорили разом. Три дня гулянья утомили ноги, головы и животы. Поминками заквасили похмелье, а после, кто остался, просидели до утра.

Оставшуюся сиротой девочку забрала к себе сестра отца. Её, уже три года как покойного, отца. Неделю Ялка убегала к дому каждый день, стояла у плетня, смотрела и ждала. Потом туда пришли другие люди — молодожёны этой осени. Пришли и поселились в доме, где всегда жила она и где жила когда-то её мама. Деревенский староста всякий раз находил её и отводил обратно к мачехе.

Минула вечность, сбитая гвоздями гроба в девять страшных дней, прежде чем Ялка поняла, что мамы больше нет и никогда не будет.

Время кончилось. В душе у девочки настала пустота.

И осень.


Дороги города сбежались и немедля разбежались гнутым перекрёстком. Мальчишечьи босые ноги быстро сосчитали тёплые булыжники брусчатой мостовой, тяжёлое дыхание бегущего заметалось между сдвинутых домов. Мальчишка вылетел из-за угла, едва не поскользнувшись в луже вылитых помоев, поймал обратно равновесие, оглянулся по сторонам и метнулся направо, в узкий, но прямой, как спица переулок. Пробежал его насквозь и только после услыхал за спиной топот преследователей. Остановился, перевёл дыхание и вновь помчался, что есть сил.

Бегущие, похоже, разделились — теперь за ним бежал только один, и судя по тяжёлой поступи, это был Оскар. Ученики его побаивались. Кряжистый, лопоухий, с большими волосатыми руками, подмастерье сапожного мастера Гюнтера слыл забиякой и к тому же подхалимом. Ко всему прочему он был ещё и обладателем широкого матросского ремня с большущей медной пряжкой, с которым управлялся виртуозно. Фриц похолодел: этот в лепёшку расшибётся, но мальчишку постарается найти. Он из последних сил рванулся вперёд, туда, где в стене заброшенного дома торчали два костыля — один выше другого, подскочил, запрыгнул, ухватился и залез в разбитое окно. Оттуда, даже не рискуя выглянуть наружу, устремился вверх — на крышу по приставной чердачной лестнице, которую сразу втащил за собою. По крыше осторожно перелез на дом, стоявший по соседству, оттуда — дальше, и ещё, покуда не добрался до чердачного окна, где он когда-то обустроил себе убежище. Здесь не было мансард, один чердак. Стараясь не шуршать насыпанным меж потолочных балок шлаком, Фриц забился в самый угол у печной трубы, где и затаился, напряжённо вслушиваясь в темноту.

Всё было тихо. Преследование, похоже, прекратилось. Во всяком случае, ни криков, ни шагов снаружи не доносилось. Мышонок юркнул в норку.

Теперь можно было всерьёз перевести дух.

Фриц привалился спиной к нагретым кирпичам трубы и посмотрел наверх, где тоненькие лучики заката пробивались через трещинки в разбитой черепице. Теперь, когда погоня отцепилась, накатили злоба и расстройство. Ну что такого он им сделал? Ну, в самом деле, что такого? Всего-то навсего — зажёг свечу, когда она погасла. Фриц как раз кроил верхушку башмака, а мастер Гюнтер был ужасно строг на этот счёт. Испорти Фриц сегодня заготовку, порки было бы не миновать, а тут вдруг Хуб возьми, да и зайди. Да ещё и так при этом хлопнул дверью, что свечу задуло. А кожу на столе попробуй разгляди без света — чёрное на чёрном! Ножик дрогнул в пальцах, Фриц перепугался и почти что машинально, совершенно не подумав о последствиях, зажёг свечу обратно. Ну и что с того, что словом. Словом даже интереснее, быстрей и легче, и вообще. Не то что кремнем и огнивом. И к камину выходить не надо. Да и выкройка, наверно, удалась бы, не вмешайся в дело Вальтер. Фриц невольно сморщился и помахал руками в воздухе — след от тяжёлой угловой линейки до сих пор краснел на тыльной стороне ладоней.

А только, видимо, не зря его ругала мать, когда он баловался дома искрами на пальцах и летающими кубиками, или, например, переплавлял в ладонях сахар в леденцы для младшенькой сестрёнки — та была так рада… Только мама почему-то огорчалась всякий раз, лупила их обоих чем ни попадя, а после плакала и волокла его к распятию замаливать грехи. А Фриц не мог понять тогда, в свои неполных десять лет, за что и почему от него требуют просить прощения у Бога, ведь он ему не сделал ничего плохого. А потом мать гладила его и плакала опять, и говорила, чтобы он не делал больше так нигде и никогда. Фриц обещал и, разумеется, так больше никогда не делал.

Делал по-другому.

Снова начинались причитанья и рыдания, вновь плакала сестрёнка, от которой требовали всё забыть и никому об этом не рассказывать. И всякий раз, когда соседи приходили к ним, чтоб сообщить об очередных проделках детворы, в которых поучаствовал её сынок, мать Фрица с ужасом бледнела и хваталась за дверной косяк. Но пока что всё обходилось. Фриц участвовал в обычнейших проказах — выбитые стёкла, краденые булки, выкрашенные в тигров соседские кошки и побитые соседские мальчишки, безо всяких признаков волшбы и сатанинских огоньков и наговоров, разве только — детские считалки. Он не вышел ростом, но рос прыгучим, непоседливым, смышлёным парнем. Если бы только не эта его ворожба!

Сказать по правде, беспокойство матери немного притуплялось в церкви — на причастии и проповедях юный Фридрих вёл себя вполне прилично. Отвлекался и зевал конечно, не без этого, вертелся, перешёптывался с соседями и ловил мух, но точно также поступал любой мальчишка в его возрасте. Он спокойно принимал из рук священника гостии для причастия и повторял молитвы, и на сердце матери теплело. Бог не отторгал своего непутёвого сына. Но даже на исповеди она не решилась бы поведать обо всех его проделках — слишком уж велик был страх пред дознавателями. Ведьм на площади сжигали каждый месяц, и если бы хоть кто-нибудь прознал…

Немудрено, что когда ей удалось в канун его четырнадцатилетия пристроить сына в обучение к башмачнику (причём не к какому-нибудь замухрышке из «холодных», что работают на улицах, а к самому мастеру Гюнтеру), она взяла с него честное слово, что он будет сдерживаться и не станет ворожить на людях в мастерской.

Но он забылся! Просто-напросто забылся! Эта выкройка была его первым серьёзным заданием; он так гордился им! И если бы не та проклятая свеча — Фриц вздохнул, пошарил под лежащим здесь же треснувшим корытом для раствора и извлёк наружу одеяло, свечку и засохшую горбушку хлеба. Помедлил, положил обратно кремень и огниво, укрепил огарок меж камней и прошептал короткий наговор. Прищёлкнул пальцами. Коротенькая свечка вспыхнула, зажглась и озарила жёлтым светом старый и тёмный чердак. Фриц против воли расплылся в улыбке: получилось! У него снова получилось! Пусть никто не видит, но всё равно — получилось.

Где-то в глубине души он понимал, что сотворил непоправимое, и в то же время был ужасно горд собой. Невелика важность — маленькие искорки: это вон любая кошка этак может, если её долго гладить. Иное дело — настоящий, живой огонёк.

Внезапно он помрачнел. Теперь один лишь бог мог знать, какое наказание надлежит ему понести за это. Во всяком случае, он успел выскочить на улицу ещё до того, как ошарашенные лица подмастерьев исказились ужасом и злобой. Он не хотел сейчас идти домой, и не потому даже, что боялся опять огорчить мать. Ему не было страшно, но в глубине души Фриц почему-то чувствовал, что она в этот раз не сумеет его защитить. Не то что не сумеет. Не посмеет. Путь домой отныне был заказан. Куда теперь ему податься, он не знал.

Да в конце концов, не сожгут же его за это на костре!

Внезапно Фриц похолодел: а вдруг сожгут?

Закат догорал. Сумеречный Гаммельн заметал следы. Фриц медленно расправил одеяло, подложил под голову свою свёрнутую куртку и растянулся на жёстких досках чердака. «Завтра», — подумал он, уже засыпая. Он подумает об этом завтра. А сейчас — спать. Спать…

Почему-то сегодня он очень устал.

И не только от бега по улицам.


У двоюродной тётки, в чьей семье жила теперь Ялка, было несколько детей. Не «семеро по лавкам», как обычно в таком разе говорится, но тоже немало — пять. Потому шестой (точнее было бы сказать — шестая) ей не стал большой обузой, равно как не стал и подмогой.

Дни были серы. Ночи…

Не было ночей. Стремясь забыться и забыть, девчонка бралась за любую работу, какую давали. Сидела в темноте, вязала, пряла, шелушила фасоль, готовила на завтра кашу, или занималась чем-нибудь ещё, только чтоб не думать и не вспоминать. Иногда удавалось.

Нельзя сказать, что мачеха была к ней зла. Наоборот, она старалась проявить участие, пыталась быть с ней ласковой, ловя порою на себе неодобрительные взгляды мужа и родных детей. Но Ялка чувствовала жалость. Может, само по себе это было и неплохо, если бы за этой жалостью крылась любовь. Но как раз любви и не было. Ялка всё больше замыкалась в себе. В этом доме ей ни разу не удалось ощутить спокойствие и радость от того, что рядом кто-то есть, большой и тёплый, в чьи колени можно уткнуться и поплакать, когда больно, или спрятаться, когда страшно. Да она и не пыталась это ощутить. Ялка медленно, но верно разучалась плакать. Даже если названные братья обижали её в играх, даже тогда она не плакала и не кричала, не звала на помощь и не давала сдачи. С сестрами она вообще не разговаривала. Ни разу не назвала она мачеху мамой, а отчима — отцом. Собственный отец ей помнился довольно плохо, вспоминались только грубые ладони, иногда — противный запах перегара, иногда — весёлая улыбка и колючие усы, пропахшие табачным дымом, если тот был в добром настроении. Другое дело — мать и дом. Замены им девочка не желала принимать и отторгала всех, включая самоё себя. Случись всё это раньше или позже, может быть, всё это было бы не так. Детский ум умеет забывать, а взрослый — принимать удар судьбы.

Серые клубки спряденных ею нитей громоздились в сундуках, ожидая красок и весны. Сама же девочка, казалось, тоже истончалась, прядя кудель своей души в одну такую же бесконечную серую нить. Ей неоткуда было ждать весны. Она понимала, что уйти ей было некуда и незачем. И становилась никем.

Прошла зима. Весна нагрянула во всей своей весёлой кутерьме, теперь казавшейся девушке нелепой и пустой. Потом явилось лето. Ялка часто уходила за грибами и за ягодами, собирала травы, порою пропадая там на целый день.

Теперь лес не казался ей таким загадочным и страшным, наоборот, — тишина и сумрак помогали забывать. Она училась слушать и смотреть, но любопытства тоже не было. Приёмные родители не стали ей перечить. И мачеха, и отчим уже отчаялись понять, что делать с падчерицей, и махнули на неё рукой, принимая молчание за обиду, а нежелание вернуться в мир — за показушное презрение. Священник говорил с ней пару раз, но тоже не добился ничего. Всё чаще она ловила на себе неодобрительные взгляды поселян; порой мальчишки стайками бежали за девчонкою, бросая шишки и снежки, выкрикивая ей вослед: «Приёмная! Кукушка! Дура подкидная!».

Кто придумал первый обозвать её кукушкой, девочка не знала, да ей было уже всё равно. Она и не откликалась.

Так миновало три года. Ялка незаметно превратилась в девушку: её весна настала против воли. Горе задушило в ней побеги юношеской страсти, а когда повзрослела душа, повзрослело и тело. Она быстро вытянулась в рост и похудела (как выразилась по этому поводу мачеха — «выстрелила»), на лице сильнее обозначились глаза. Красавицею Ялка не была, однако и дурнушкой тоже. Стройная, с узкой костью, она была довольно рослая для своего возраста, с приятными мягкими чертами лица, слегка курносым носиком и тёмными густыми волосами. Вот только никто не говорил ей, что она красива и желанна тогда, когда обычно это говорят всем девочкам их матери, подружки, а затем и женихи. В страду она работала не меньше, чем другие, в меру сил, — на поле, на току, на маслобойне. Кое-кто заглядывался на неё, но посиделки, вечеринки и гулянья, все эти забавы юной жизни Ялка пропускала мимо, а тех, кто в ней искал внимания и счастья, отпугивал нездешний, непонятный холод, угнездившийся в её сердце.

Жизнь в приютившей её семье текла своим чередом. По осени сыграли свадьбу старшему. Хорош был урожай в этом году. Всем родичам досталось по обнове с ярмарки, в том числе и Ялке — новый кожушок. И всё равно она ощущала себя обузой. Это тяготило, это трудно было воспринять. Она и не воспринимала. Нить девичьей души тихонько размоталась до конца. Брать ей было некуда, отдавать — нечего. Иногда она чувствовала, как что-то поселялось медленно в её опустевшей душе, как на остове сгоревшего дома поселяются жуки и птицы, белки и мыши, но это «что-то» было не от прежней Ялки. Имя тоже умирало, уходило, растворялось в будничном «эй, ты», «дочка», или же «поди сюда». Она не стала удерживать его. Ей даже почему-то стало легче.

Она почти совсем уже привыкла и смирилась, когда поздней осенью, почти на четвёртую годовщину смерти её матери случилось нечто, что заставило её нащупать эту ускользающую нить.

А нащупав, потянуть за неё.


Когда идти до дома оставалось два квартала, Фриц заподозрил неладное: уж слишком тихой, слишком безлюдной выглядела улица, обычно полная народу в это время дня. Один-единственный прохожий справил в переулке малую нужду, поддёрнул штаны и, с неприязнью покосившись на мальца, поспешным шагом скрылся за углом. Осеннее солнце золотило стёкла, отражалось в лужах на брусчатой мостовой. Было сыро и прохладно. Где-то в отдалении процокали копыта лошадей, четыре колеса большой кареты на рессорах грохотнули по раздолбанной брусчатке, и снова воцарилась тишина. Фриц помедлил, осторожно выглянул из переулка и двинулся вперёд.

Дверь дома была приоткрыта.

— Мама? — неуверенно окликнул он пустую темноту на лестнице.

Не отозвались.

Фриц шагнул в дверной проём и нерешительно остановился.

— Мама! — вновь позвал он. — Минни! Вы здесь? Лестница скрипела под ногами. Дом стоял нетоплен, с чердака тянуло сквозняком. Лестница, обычно чисто вымытая и застеленная ковриком, сейчас была в грязи, ковровая дорожка сбилась, отпечатки грубых башмаков виднелись тут и там. Чуть выше за перила зацепилась голубая ленточка из сестриных волос. Мальчишка подобрал её, свернул и машинально положил в карман штанов. Затем поднялся до конца по лестнице и замер на пороге в молчаливом изумлении.

— Мама…

Разгромленная комната смотрелась жалко и убого. Всё, что было в доме ценного, исчезло или было переломано. И если первое время Фриц ещё таил надежду, что сестрёнка с мамой просто вышли на минутку (даже не закрыли дверь — так торопились), то при взгляде на второй этаж надежды эти улетучились, как дым. Окно было распахнуто настежь, изодранные занавески колыхались на ветру. Шлак от угля запёкся буроватой горкой, до конца не прогорев, как будто бы огонь в камине залили водой. Игрушки, кухонная утварь, скомканные вязаные белые салфетки, осколки посуды, обломки мебели — всё это страшным и нелепым образом смешалось на полу в одну бесформенную кучу, только рыжеватый детский мяч из тряпок закатился в угол комнаты и там лежал, растоптанный солдатским сапогом.

Почему-то этот мяч так завладел его вниманием, что Фриц вот так и простоял в оцепенении, наверное, с полчаса. Во всяком случае — до той поры, пока не услыхал вдруг голоса на лестнице. Но даже и тогда не бросился бежать, а просто поднял взгляд.

Их оказалось трое — стражник в чине десятника и монах, сопровождаемый служкою-писарем. Все они вряд ли ожидали здесь кого-нибудь увидеть и поднимались в комнату, ведя между собой неспешный разговор.

— Всему этому переполоху грош цена, святой отец, — с сильным баварским акцентом бубнил солдат, щедро уснащая речь излюбленными крепкими словечками, из которых «задница», пожалуй, было самым безобидным.

— Чтоб эту ведьму взять, хватило б одного меня, да может, пары стражников ещё для пущего страху, а вы всю караулку подняли… Ну да, толпу пришлось маленько разогнать, а то они её бы на кусочки разорвали вместе с девкой. Ну, а разорвали бы, так не один ли черт — что камни, что костёр?

— Тут вы не правы, сын мой, — мягко возражал ему священник. — Цель нашей матери-церкви — не наказать и сжечь еретика, отнюдь. Цель — разобраться, чья вина и где первоисточник ереси. Иначе адова зараза расползётся по земле, и вот тогда… тогда…

Тут вдруг монах остановился и умолк, вошедши в комнату, затем победно улыбнулся и рукою указал на Фрица:

— Это он.

Гвардеец шумно выдохнул, легонько отстранил служку монаха от двери и оказался в комнате. Был он усат и пучеглаз, с синюшным, плохо выбритым лицом, с давнишними нашивками на рукаве простёганного серого камзола. Такой же серый сплющенный берет был нахлобучен глубоко на сросшиеся брови и почти скрывал глаза. Фриц видел его мельком пару раз у городских ворот, когда сменялся караул. Ни алебарды, ни меча у стражника с собою не было, и всё же Фриц невольно сдал назад.

— Куды?! — напрягся стражник. — Не сбегать! А ну, иди сюда.

— Не надо так кричать, — поморщился монах и повернулся к мальчику. — Ты Фридрих, верно? Подойди ко мне, не бойся.

Святой отец выглядел совсем нестрашно. Румяный, круглолицый, в аккуратной чёрной рясе, он сверкал подбритой тонзурой и улыбался уголками губ, протягивая мальчику ладонь — короткопалую, пухлую, розовую. Однако Фриц, вместо того чтоб двинуться к нему, забился ещё дальше в угол комнаты. Взгляд его вновь упал на мячик у стены.

— Где моя мама? — крикнул он и стиснул кулаки. — Куда вы её увели?

— Мама? Твоя мама в безопасности, — сказал монах. — Иди сюда, нехорошо перечить старшим. Мы прогуляемся, поговорим, я распоряжусь, чтобы тебя накормили. Ты ведь наверняка голоден… Эй, ты куда? Хватайте его, Мартин!

Солдат отреагировал мгновенно, словно пёс, который ждал команды «взять!» Притопнул, заметался вбок, потом вперёд, перемахнул чрез кучу мусора и ловко ухватил мальчишку за штаны и куртку. Тот взвизгнул, попытался вырваться, но тут же заработал подзатыльник, от которого на мгновенье потемнело в глазах, и перестал трепыхаться.

— Так что, это, стало быть поймал! — довольно доложил монаху стражник. Встряхнул мальчишку за воротник и поудобнее его перехватил. — Куды прикажете вести?

Фриц, прижатый носом к потной и засаленной подмышке стражника, ухитрился немного повернуть голову и теперь тупо пялился на узкий кинжал, висевший у того на поясе. В глазах плыло от слез, в висках стучали барабаны. Ответных слов монаха он почти не слышал, только почему-то всё вертелись в голове слова, произнесённые на лестнице десятником: «…так не один ли чёрт — что камни, что костёр…». Язык вдруг стал сухим и липким, и как будто бы распух. А ещё через мгновенье пальцы Фрица словно сами по себе сомкнулись на шершавой рукояти.

Мартин Киппер вдруг вскрикнул удивлённо, когда его ладонь перечеркнула боль, и с недоумением уставился на узкую красную полоску. Через мгновенье затрещали нитки: Фриц рванулся, оставляя в лапах стражника один лишь воротник, и бросился к двери. Монах шагнул на перехват и растопырился в дверях, как вспухший чёрный крест, присел и тоже вскрикнул, когда ладонь его окрасилась кровавым. Мальчишечьи шаги скатились дробью вниз по лестнице, а на пороге комнаты возник молодой монашек-секретарь, одной рукой сжимающий другую. Из-под пальцев тонкой струйкою сочилась кровь.

Все трое ошарашенно смотрели друг на друга.

Стражник опомнился первым.

— Дьявольская метка! — ахнул он, глядя на пустяковую, в общем, царапину чуть ли не с ужасом. — Смерть Христова, это отродье Вавилонской курвы порезало меня моим же собственным ножом! Пресвятая Дева, спаси нас всех и сохрани! — Десятник перекрестился, поднял взгляд. — Прикажете догнать его, святой отец?

— Не придавайте этому большого значения, сын мой, — поморщился монах, пытаясь пальцами сдавить края раны. — Сейчас мы уже не найдём его. Распорядитесь лучше, чтобы городская стража… Тебя тоже ударили, Томас?

Парень с чернильницей торопливо закивал, продемонстрировав разрез на рукаве, уже набухший тёмной влагой. Стражник, сдавленно ругаясь, долго шарил по карманам, наконец, извлёк на свет большой матерчатый лоскут, который ловко надкусил зубами и порвал на три куска, один забрал себе, а два других отдал священникам.

— Полезная привычка, — подметил вскользь монах, перебинтовывая раненую ладонь. — Вы что, всё время носите с собой такое полотно, а, Мартин?

— Ага. Всё время, — угрюмо буркнул тот. — Это… С тех пор, как какой-то лекаришка напугал своими россказнями господина, значит, бургомистра, тот распорядился, чтобы каждый стражник завсегда такую тряпку с собой таскал. Кипячёную. Даже каждому карман распорядился на рукав нашить для тряпки этой. Хотя оно, опять же, нам же лучше — при случае хоть есть, чем задницу подтереть.

— Мудрое решение, — кивнул монах. — Я не о заднице. О тряпке.

Несколько минут вся троица, сосредоточенно пыхтя, занималась своими ранами и о беглеце как будто позабыла. Служка и писарь — юный Томас, который всё никак не мог совладать с выданным ему куском бинта, оставил, наконец, свои попытки и препоручил ранение заботам старшего собрата.

— Н-не могу не позавидовать вашему сп-покойст-вию, брат Себастьян, — проговорил он, втягивая воздух через стиснутые зубы. — Ведь он пролил и вашу к-кровь тоже…

— То не спокойствие, то вера, — отвечал ему монах. — Поелику сказано: «Кто пострадает за Христа, обрящет царствие небесное». Молись, сын мой, и дьявольские козни будут тебе не страшны. — Он затянул последний узел и удовлетворённо осмотрел свою работу. — Однако хитрый дьяволёнок! — признал он. — Нам надо обязательно его поймать, пока он не набрался сил и не стал по-настоящему опасен. Слышите, Мартин? Обязательно!

— Да слышу, слышу, не глухой… — десятник зубами затянул свою повязку, встал с колена и направился к двери. — Куды он денется? Поймаем… Через два дня я вам сам его доставлю.

— Это если он останется в городе. А если нет?

— Останется. Куда ж ему идти?

— А кстати, это мысль, — священник повернулся к писарю. — Томас, посмотри, что там у тебя записано про эту ведьмину семейку?

Неловко двигая перебинтованной рукой, молодой монах раскрыл пенал и расправил смятые страницы.

— М-матильда Брюннер, — прочитал он. — Т-три-дцать девять лет, вдова, работает гладильщицей в прачечной у Ганса Мюкке. Д-два сына, дочь…

— Два? — встрепенулся стражник.

— Д-два, — невозмутимо подтвердил монашек. — Один скончался десять лет назад, ещё в м-младенчест-ве. Ему н-не исполнилось и года.

— Ага, понятно. Где отец?

— С-сейчас, — паренёк перелистнул страницу, отыскал, ткнул пальцем: — В-вот. Отец был каменщик, Макс Брюннер, п-погиб пять с половиной лет тому назад, когда перестраивали фасад у г-городской ратуши. Упал с л-лесов. Цех кэ-э… каменщиков платит ей пенсию и вносит часть платы за дом.

— Братство каменщиков — сильный и богатый цех, — задумчиво подтвердил Себастьян. — Теперь понятно, как это вдова с двумя детьми могла себе позволить жить в таком добротном доме. Больше ничего?

— О мальчишке — ничего, только сви-идетельства э-ээ… свидетелей.

— В таких случаях принято говорить — очевидцев.

— Да, в-верно, очевидцев…

— Э-ээ… вот что, парень, — осторожно перебил его Мартин, — скажи-ка лучше: там не написано, у его в деревне кто-то есть? Ну, там, родичи, друзья…

— Нет, таковых не значится.

— Ну, значит, никуда он и не денется, — повеселел тот. — Останетесь, святой отец?

— Да, нам придётся освятить оставленное дьяволом жилище… — рассеянно ответил тот, думая о чём-то своём, потом вдруг повернулся лицом к десятнику: — А вы?

— Пойду распоряжусь ещё разок, чтобы предупредили стражу у ворот.

— Зачем?

Солдат скривил доселе ровную улыбку:

— На всякий случай, святой отец, на всякий случай. Мы не в кости играем, в этом деле на удачу полагаться нельзя.


В сентябрь месяц, сразу после первых мокрых холодов нагрянула беда — тёткин отец, который приходился Ялке как бы дедом, простудился и внезапно слёг в горячке. Дед был далеко не стар, и первое время казалось, что всё обойдётся, однако день за днём дела шли хуже. Жар, кашель скрадывали силы. Дед не вставал уже, лежал, укрытый тёплым одеялом. Лоб блестел от пота, от лица остались только нос да глаза. Горячка пожирала его изнутри, и ничего не помогало, ни отвар из трав, ни заговоры, ни молитвы. В доме поселилась напряжённая глухая тишина — тишина ожидания.

Те знахари, что были в деревнях, помочь им не смогли. На городского лекаря семейству денег не хватило бы, да и какой бы лекарь выехал в деревню бог весть для кого? Им оставалось попросту смотреть, как тот лежал и умирал. Это должно было быть страшно. Ялка понимала, что должна бояться, но не чувствовала ничего, разве что — жалость. Дед не был опорой в семье, но два работника всегда лучше, чем один, а отделившегося старшего сына и без этого снедали будни и заботы собственной семьи. Каким-то шестым чувством Ялка понимала, что когда дед умрёт, она из обузы превратится в наказание для всей семьи. И так-то она уже не раз ловила на себе недобрые (уже — недобрые) косые мачехины взгляды, и то и дело слышала произнесённое украдкой слово «приданное».

Сирота.

Кукушка.

Бесприданница.

Одно шло к одному. Ей неоткуда было ждать сватов, да это и не беспокоило её.

И всё же деда ей было жалко.

Лил дождь. Осенний, проливной, косой и с ветром — сплошная мокрая слепая пелена. Под тучами темнело быстро, жёлтая луна едва просвечивала сквозь их серую вату. Силы деда были на исходе, это чувствовали все. Никто не стал ложиться спать, в эту ночь должно было что-то произойти. Разговаривали шёпотом. Ходили на цыпочках. Молились. Дождь шуршал по крыше, от натопленной печи тянуло дымом и теплом. Дед то ли спал, то ли лежал с закрытыми глазами, а может, пребывал душою где-то вдалеке, как то бывает в боли и горячке, и лишь сухой надрывный кашель сотрясал порой его измученное тело.

Нить тишины оборвалась внезапно. Вначале скрипнула калитка. Без стука, просто так. Все запереглядывались, недоумевая, — час был неровен, поздний, потому не ждали никого. Два раза тявкнул пёс и вдруг залился лаем.

А в следующий миг дверь отворилась, и в дом вошёл Он.

Все сперва задвигались, но почему-то остались на прежних местах. Взгляды были прикованы к незнакомцу. С его плаща лила вода, в руках был посох. С мокрых башмаков мгновенно натекло на пол. Пёс на дворе метался, рвал цепочку и захлёбывался лаем. Взгляд незнакомца прятался под капюшоном, но казалось, он осматривается и чего-то ждёт. Мачеха шепнула что-то отчиму на ухо, тот кивнул и побелел лицом, в волнении сжимая-разжимая кулаки. А мачеха вдруг встала, нервно комкая передник, и… поклонилась пришедшему.

Ялке стало любопытно. Впервые за последние три года она с каким-то удивлением вновь ощутила в себе это чувство — любопытство, и это ей даже понравилось. А стоящий на пороге, который словно ожидал того поклона или же другого разрешения войти, таки вошёл и сбросил капюшон.

Ему было под тридцать. Он был высок и худ, огонь свечи выхватывал из темноты скуластое лицо и ворох рыжих спутанных волос. Оно запоминалось, это странное лицо со шрамом на правом виске, с прищуром глаз холодно-голубых, которые сперва ей показались серыми в домашнем полумраке. Он потянул через плечо и голову свой плащ и поискал, куда бы его бросить. Положил на лавку. Запахло мокрой шерстью. Никто не захотел приблизиться и взять его. Под плащом у незнакомца оказалась сумка на ремне, набитая как будто чем-то мягким. Он быстро прошёл к изголовью больного, оглядел его лицо, приподнял веки, заглянул под одеяло. Пощупал лоб и тронул пальцами запястье. Нахмурился. Кивнул. Ялка невольно вытянула шею (из-за печки ей было плохо видно), привстала и уронила шитьё, которым была до того занята. Пяльцы с грохотом упали на пол. Пришелец быстро обернулся, взгляд его задержался на девушке.

— Горячая вода здесь есть? — спросил он.

Голос был слегка надтреснутым, как будто он и сам был чуточку простужен или долго до того молчал. От неожиданности Ялка растерялась.

— Что? — пискнула она.

— Горячая вода, — повторил тот внятно, но без раздражения и злобы. — Так есть? Или нет?

— Есть…

— Принеси, — распорядился тот и принялся неторопливо закатывать рукава.

Ялка со всех ног бросилась за чайником.

Пришелец между тем уже поставил свою сумку на пол, выложил на стол пригоршню трав, другую, третью. Что-то прошептал себе под нос, нахмурился и долго что-то растирал меж двух камней, которые достал из сумки вслед за травами. На краткое мгновенье Ялке показалось, будто камни светятся холодным синим светом, но, приглядевшись, она вдруг со страхом поняла, что камни тут не при чём — светились сами руки травника (а это был, похоже, какой-то травник). Сияние это было еле различимое, холодное, сродни тому, что прячется на глубине собачьих глаз. По спине её забегали мурашки. Ей захотелось бросить всё и отойти, но тут пришелец снова посмотрел на Ялку, на кувшин в её руках и коротко кивнул на миску перед собой, мол, лей давай, чего стоишь? Дрожащими руками она выплеснула в миску чуть ли не полкувшина и поспешно отошла назад.

— Слава Всевышнему, — чуть слышно прошептала мачеха за её спиной. — Господь вседержитель, он всё-таки пришёл…

— Молчи, — оборвал её отчим, буравя взглядом травнику затылок. — Накликали… Ещё неизвестно, чем всё кончится. Господи, прости нас грешных, — он быстро и мелко закрестился. — Надо будет завтра священника позвать, пускай комнату окурит…

Мачеха, казалось, его даже не услышала.

— Он пришёл, — как в забытьи повторяла она. — Пришёл…

Никто и ни о чём не спрашивал его. Сначала девушка подумала, что пришелец будет что-то говорить или напевать подобно бабкам-травницам, но наговор оказался всего один, в самом начале, короткий, быстрый, неразборчивый. Ялка сморгнула, как от вспышки. Ощущенье было странным — непонятным и одновременно пугающе ярким, как видение, как будто бы пришелец опустил пред уходящим полосатую рубежную оглоблю: «Дальше не ходи». После была тишина. В молчании он колдовал над своими травами, потом — над заболевшим дедом больше двух часов, прикладывал ладони, мазал мазью, капал капли, слушал сердце и поил настоем трав, потом так же молча стал собираться.

— Пойдёт на поправку, — сказал он хрипло наконец, перевязав мешок верёвкой. Потянулся за плащом. — Трав больше не надо. Поите горячим. Давайте мёд.

Отчим торопливо закивал, с головою влез в сундук и, позвенев, достал оттуда несколько монеток серебра. Протянул их знахарю. Тот на мгновение замешкался, покачал головой.

— Оставь, — сказал он. — Семью кормить ещё придётся. Вон их у тебя… сколько.

— Но… Но как же… — запротестовал было тот. — Что же вы тогда?..

Речь отчима оборвалась немым вопросом. Рыжий ведун пожал плечами.

— Сочтёмся как-нибудь.

Травник выглядел теперь усталым и измотанным. Он медленно набросил плащ на плечи, подобрал свой посох и не прощаясь двинулся к двери. Лишь напоследок снова задержался взглядом на девчонке. Ялка вспыхнула, но глаз не отвела. Взгляд травника скользнул зачем-то вниз, к её ногам, не с похотливым интересом, а с какой-то странной задумчивостью, будто он пытался что-то вспомнить, но не смог. Потом он поднял капюшон и вышел вон.

Хозяин побледнел, сглотнул, однако же протестовать не стал, а только крепче сжал монетки в кулаке. Только теперь все сообразили, что пёс на дворе не только смолк, но даже на уход незнакомца никак не отозвался.

— И серебра не взял, — пробормотал сквозь зубы отчим. — Не тронул даже… не притронулся. Вправду говорят, наверно, что — Нечистый. Люди, они чего попало болтать не станут… — тут он встрепенулся, словно испугавшись собственных слов, и поспешно оглядел домашних. — Эй! Слышали? Не вздумайте сболтнуть кому-нибудь! Нам сейчас только костра не хватало. Слышали?

— Ох, — тяжёлым вздохом отозвалась на это мачеха. — Ох, Ганс, ну бога ради помолчи. Хотя бы сейчас помолчи. Он же его спас.

— Тело-то спас, — угрюмо буркнул тот. — А за душой… ещё придёт.

Взгляды всех метнулись к больному. Лед лежал и улыбался. Глаза его были закрыты. Жар спал. Болезнь отступила.


Отыскать корчму на улице канатчиков, что находилась за кожевенными складами у северных ворот, и днём-то было нелегко. Под вечер же задача и вовсе становилась невыполнимой — фонари здесь били с регулярностью, достойной лучшего применения. Что странно, грабили здесь редко, да и по пьяни колотили далеко не всяких. Любой не-горожанин, заглянувший сюда в этот поздний час, рисковал всего лишь проплутать меж тёмных сдвинутых домов не меньше получаса, но и только, хотя трупы в окрестных канавах обнаруживались с незавидным постоянством. После нескольких безуспешных попыток навести здесь порядок, городской магистрат махнул на них рукой и оставил улицу канатчиков в покое. Только обитатели окрестных домов да припозднившиеся мастеровые рисковали ходить так далеко к окраине.

Тем более — за полночь.

Тем более — осенью, по холодам.

Но, так или иначе, а даже и достигшего заветной цели сегодня бы ждало разочарование: корчма была закрыта. Заперта. Что, впрочем, никого из местных бы не удивило — к странностям её хозяина все давно уже привыкли. Сейчас здесь было тихо, только ветер шелестел сухими листьями, которые он сам же притащил из леса по соседству, игрался с ними на брусчатой мостовой и изредка взвивался вверх, колыша жестяную вывеску над входом и деловито гукая в каминную трубу.

Сквозь застеклённое окошко пробивался свет. В пустующей корчме сидели двое — два размытых силуэта, выхваченных из темноты зыбким пламенем свечи и тлеющего очага. Один из них — высокий, горбоносый, с длинными прямыми волосами, стянутыми в узел на затылке, чувствовал себя здесь как хозяин (впрочем, он хозяином и был). Другой был тоже ростом не обижен, но если первый был при этом худощав и тренирован — только мускулы и кости, то второй был полон, лысоват, с лицом одутловатым и невзрачным. На толстяке был плащ недорогого светлого сукна, такой же камзол и подшитые кожей штаны, а также сапоги — высокие и остроносые, на скошенном кавалерийском каблуке и со следами от стремян. Невольно возникала мысль, какой должна быть лошадь, что принесла сюда вот этакую тяжесть, ибо при первом же взгляде становилось ясно, что дорожную одежду он носил не ради форса, а по делу — плащ и сапоги хранили грязь далёкого пути.

— Проклятая погода, — как раз в этот момент недовольно проворчал толстяк и покосился на окно. — Все дороги развезло. Не знаю, как обратно добираться буду. Скорей бы заморозки, что ли…

— Вам только заморозков сейчас не хватало, — невесело усмехнулся его собеседник. — И так, вон, дышите через раз… Честно говоря, я посоветовал бы вам вообще сегодня никуда не уезжать. За ужином согреетесь, а там и комната найдётся.

Слова длинноволосого звучали здраво: несмотря на тёплую не по-осеннему погоду и на жарко перетопленный камин, толстяк надсадно кашлял, поминутно вытирая потный лоб, и каждый раз прихлёбывал из кружки что-то тёплое, дымящееся паром. Однако на предложение остаться он не ответил.

— Оставайтесь, — словно бы уловив его нерешительность, продолжал подначивать толстяка хозяин корчмы. — Постояльцев до завтра всё равно не будет.

Тот покачал головой:

— Нет, Золтан. Не могу. Увольте. И хотел бы — не могу. Меня никто не должен видеть здесь. К тому же я спешу. — Он протянул ему пустую кружку. — Скажите лучше, чтобы подали ещё вина. Я дьявольски продрог, пока сюда добрался.

— Не стоит будить прислугу, — ответил тот, кого назвали Золтаном. Поднялся. — Я вам сам налью.

— Как знаете, — толстяк пожал плечами.

Разговор, как видно, длился долго. На столе меж ними стоял уже почти пустой кувшин и две нетронутых тарелки с давно остывшим содержимым — чем-то белым и уже не аппетитным. Поудобней разместившись на стуле, постоялец в сером отхлебнул из кружки, вновь откашлялся, отдулся. Плюнул на пол.

— Однако к делу, — произнёс он, утирая губы рукавом. — Что мне передать Его Светлости?

Золтан помедлил. Потёр рукой небритый подбородок. Покосился на огонь.

— Я не могу сейчас вам дать однозначного ответа, — уклончиво сказал он наконец.

— Могу я поинтересоваться, почему?

— Вполне. Дело в том, что я уже рассматривал этот… вопрос. Признаться, я и сам подумывал о том, чтоб предложить Его светлости свои услуги. Но так и не решился. Видите ли, господин советник…

— Андерсон, — торопливо перебил его толстяк. — Мы ведь, кажется, уговорились, чтобы чинов не называть. Зовите меня просто Андерсон. Обойдёмся без формальностей.

— Хорошо, господин Андерсон, — кивнул Золтан. — Так вот. Я прекрасно понимаю глубину и благородство замыслов его светлости. Но только вот, сдаётся мне, ни он, ни вы не знаете нравов простонародья. Эти люди предпочтут сносить любые тяготы, чем выступить с протестом.

— Вот только не надо говорить, что будто бы предела униженью нет, — буравя взглядом собеседника, проговорил толстяк. Лицо его раскраснелось, лысина опять покрылась капельками пота. — Испанская корона обнаглела. Посмотрите, что творится. Провинции напуганы, забиты. Инквизиция как будто сорвалась с цепи. Доносы, пытки. Каждого пятого объявляют еретиком, каждую шестую — ведьмой. Костры горят по всей стране. Лет пять тому назад я и предположить не мог, что доживу до такого! Пока король испанский не издал этот свой гнусный плакат, ещё была возможность как-то с ним ужиться, но теперь… Налоги, измывательства, поборы. Люди еле сводят концы с концами. Война уже идёт, весь юг полыхает. Да и на севере восстания готовы вспыхнуть тут и там, надо только их поддержать.

— Андерсон, да вы с ума сошли! — Золтан потряс кулаками. — Какие, к лешему, восстания? Купцы ворчат, но платят, что понятно — лучше потерять часть прибыли, чем дело целиком. Жиды сворачивают капитал, но тоже не везде и не до конца, а уж они умеют выжать прибыль из чего угодно, поверьте мне. Значит, даже и теперь у них есть свой резон остаться.

— Ну-ну, — усмехнулся тот. — Судьба кастильских марранов их нисколько, значит, не пугает? Хорошо. Хотя и опрометчиво… А знаете ли вы, что с наших городов корона получает где-нибудь в четыре раза больший доход, чем от всех своих колоний в Вест-Индии?

— Представьте себе, знаю, — кивнул Золтан. — Испания — бедняцкая страна с богатой знатью. Не нужно иметь семи пядей во лбу, чтобы это сообразить. Но это как позолота на клинке: богатство ей приносят флот и латная пехота. Они привыкли воевать, а на награбленное снаряжаются всё новые войска и корабли, и конца этому не предвидится. К тому же с ними церковь. Очнитесь, Андерсон, времена схизмы давно миновали. Сколько людей живёт сейчас во Фландрии? Два миллиона? Полтора? Организованного войска мы не выставим, а герцог в одиночку ничего не сможет сделать.

— Но его светлость не один. Вы помните ту депутацию к Пармской наместнице? Ну, ту, когда нас обозвали нищими? Кровь Христова, ей не следовало тогда так с нами поступать. Теперь страна кипит от недовольства. Если мы сделаем всё правильно, то оседлаем волну.

— Волна, — с прищуром глядя господину Андерсону в глаза, проговорил сквозь зубы Золтан, — рано или поздно разбивается о берег. Только на первый взгляд всё кажется простым. Аристократия сильна, но не любима. Сколько грызлись хуксы с кабельявсами[1]? Лет пятьдесят? И кого это волновало? Можно поддержать голытьбу, когда она вышвыривает из церквей иконы или бьёт испанских назначенцев по мордам, но объединить народ вам не удастся. Не удастся повести его за собой. Поймите, гёза может поднять только гёз. А коль это случится, все аристократы станут им врагами, все, не только испанцы. Вспомните хотя бы «Битву шпор». Пример Брюгге заразителен. Если это повторится, что вы будете делать тогда?

Он умолк.

Некоторое время в комнате царила тишина.

— Как ни прискорбно, — наконец сказал Андерсон, — но приходится признать, что вы во многом правы. Жаль, что ничего нельзя предугадать, бредём вслепую, как котята. Ничего не знаем наперёд. Одни предположенья и слухи. Кстати, вы не слышали? Король решил послать в провинции войска.

— Войска? Не слышал. Много?

— Я не знаю. Тысяч восемь. Может, больше. Однако главное не это, а то, что ведёт их герцог Альба.

— О… — Золтан удивлённо поднял бровь. — Неужели сам Альба? Гм. Да… Тогда понятно. Это ведь в его привычках уничтожать по пути всех и вся?

— Да, пожгли всех… — Андерсон помахал рукой, подбирая слова. — Еретиков, ведьм, колдунов… А между прочим, хороший ведун нам бы сейчас ой как пригодился бы.

— Это зачем? — Золтан с подозрением посмотрел на собеседника.

— Как зачем? Ведь какая глупость — церковники сами не понимают, какая сила попадает к ним в руки! Время уходит, а герцог медлит, ничто не может его убедить в благополучном исходе…

Тут было вновь возникла пауза, господин Андерсон замер, потом вдруг оживился.

— Послушайте, Золтан, мне кажется пришла одна идея. Вы ведь знаете всех этих… колдунов, вещателей?

— Я не инквизитор, — несколько поспешно отозвался тот.

— Но вы ведь раньше занимались многим, в том числе и этими… Что если нам их разыскать, одного, двоих, спросить совета? Конечно же, сперва испросив благословения у Господа, ведь в конце концов любые чудеса могут служить добру…

— Я почти никого из них не знаю, у меня была другая должность, — хмуро бросил Золтан. — Хотя… А впрочем, всё равно это был бы напрасный труд — едва ли кому-то удалось уцелеть, да и те бежали из страны. Церковь сейчас похожа на того крестьянина, который, выдёргивая сорняки, вытоптал весь урожай. Вы думаете, на кострах жгут только ведьм и колдунов?

— Я ничего не думаю.

— Напрасно. Думать иногда полезно. Жгут не только ведьм. Жгут знахарей, гадателей, владельцев чёрных кошек, профессиональных игроков, да и просто — достаточно зажиточных людей, на которых поступил донос. А помните ту девушку из Маргена? Ну, ту, в подвале у которой нашли крысьего короля.

— Крысьего короля? — Андерсон, не понимая, поднял бровь. — А, понял, такую тварь: сколько-то крыс, повязанные хвостиками? Вспомнил, да. А что, с ней что-нибудь утряслось?

— Её тоже сожгли, — ответил мрачно Золтан.

— За что?

— Как ведьму.

— Немудрено, если всё их имущество отходит церкви! — хмыкнул господин Андерсон. — И всё-таки?..

— Я отвечаю: нет. Не знаю никого. Да и на кой вам сдался прорицатель? Что вы замыслили? Вам что, деянья Орлеанской Девы не дают покоя? Хотите чего-нибудь подобного? Здесь я вам, пожалуй, не помощник. После того, как ее объявили еретичкой, во Фландрии вам фокус не пройдёт. Замолчали.

— А этот… Помнится, вы говорили мне когда-то… Этот… рыжий.

В отблесках каминного огня худое длинное лицо Золтана выглядело хмурым и задумчивым. Казалось, он мучительно пытается о чём-то вспомнить.

— Ну, у вас и память, — сказал он наконец. — Да есть такой человек. Вернее, был.

— Был? Почему «был»?

— Я очень давно его не видел.

— Так может быть, он мёртв?

— Н-нет. Пожалуй, нет, — с некоторой неохотой признал Золтан. — Я кое-что слыхал совсем недавно от своих людей, но это… как бы это вам сказать… Это не слухи, а пожалуй, что-то вроде сказок. Этакие фабльо.

— Ну, это вы малость загнули, — усмехнулся толстяк и откинулся на спинку стула. Заглянул в пустую кружку, потянулся за кувшином. — Скажете тоже: сказки… Он предсказатель? Местный? Где он живёт, в городе?

Золтан покачал головой.

— В деревне? Дьявол вас задери, да не тяните же душу!

— Признаться честно, я сомневаюсь, что нам удастся его разыскать.

— Почему? Он что, невидимка, этот ваш… — он щёлкнул пальцами. — Этот ваш… как там его зовут?

— Не всё ли вам равно? — вопросом на вопрос ответил Золтан. — Он называет себя — Лис. У него есть, правда, и другие имена, но это не суть важно. В какой-то мере вы правы: этот парень всё равно, что невидимка. Он сейчас никто. Живёт, наверное, где-нибудь неподалёку, но никто не знает, где. У него даже есть свой дом здесь, в Лиссбурге, но последние три года я не видел, чтобы он там появлялся.

— Он живёт здесь? — мгновенно оживился Андерсон, — в городе? Так что же вы молчали! Проникнуть в дом нельзя? — с профессиональным интересом осведомился он.

— Не советую. Как правило, ничем хорошим это не кончается. Два человека осмотрели дом в его отсутствие от крыши до подвалов. После этого один сломал себе ногу, другой разбил башку. Почти день-в-день. Зная травника, не думаю, что это случайность.

— Травника? Какого травника? Он травник?

— Он — много, кто. И травник тоже.

— Гм, — казалось, господин Андерсон задумался. — Быть может, стоит надавить на его родственников?

— Я не одобряю подобных методов, — поморщился в ответ на это предложение хозяин корчмы. — Он не местный, к тому же и родственников у него нет, во всяком случае, живых.

— Ну, не может же быть так, чтобы его никак нельзя было оттуда выманить! Золтан, вы же профессионал. Должны же быть какие-нибудь способы. Лекарства, выпивка, деньжата, девочки… Угрозы, наконец. Или — наоборот, посулите ему должность, чин провизора. Не верю, чтобы к нему не нашлось подхода.

В ответ на это Золтан лишь многозначительно хмыкнул.

— Вы его не знаете, — сказал он хрипло, будто в горле у него вдруг почему-то пересохло. — Иначе бы вы так не говорили. Деньги его не интересуют, он бы мог грести их лопатой, если бы брал плату за лечение… Кстати, он здесь как-то состоял аптекарем. А карты, женщины, вино — всё это тоже чепуха. Он не азартен, не тщеславен и не любопытен. Любознателен, да, но совершенно не любопытен. Патологически. А что до угроз… Своею жизнью он давно уже не дорожит.

— Ну и картинку вы мне тут нарисовали. — Андерсон усмехнулся. — Прямо отшельник какой-то! Ну, ладно. Я уже отдохнул. Мне надо ехать.

Он встал, одёрнул свой камзол, проверил нож за поясом, подошёл к окну и выглянул на улицу, двигаясь со странноватой грацией, порою свойственной полным людям. Золтан непроизвольно напрягся: его ни на миг не обманул ни мешковатый облик гостя, ни его смехотворно коротенький ножичек. Взгляд профессионала подтверждал неоспоримо — в рукопашной схватке господин Андерсон был опаснейшим бойцом.

— Если сможете, то разберитесь с этим сами. Думаю, не нужно вам напоминать, что эта беседа должна остаться в тайне между нами? Если хоть кто-нибудь узнает о том, что здесь говорилось, нас обоих ждёт костёр. И это — в лучшем случае.

— Будьте покойны, — кивнул Золтан. — Я сам об этом позабочусь. Ни одна церковная собака не узнает о нашем разговоре.

Толстяк невольно вздрогнул, огляделся и понизил голос:

— Дьявол раздери вас, Золтан, с вашими восточными замашками! Будьте поосторожнее, когда бросаетесь такими словами. Не приведи Господь, услышит кто. У стен, и то порой бывают уши.

— Расслабьтесь. Успокойтесь. — Золтан напоследок пододвинул говорившему кувшин. — У этих стен ушей нет. А если бы и были, я бы уж давно их оторвал.

Господин Андерсон с благодарностью осушил кружку, крякнул, звучно высморкался на пол, нахлобучил шляпу и шагнул к двери.

— Ну что ж, прощайте, — оглянулся он. — Если вы чего-нибудь надумаете…

— Я найду способ, как дать вам знать.

Толстяк вышел. Через некоторое время послышалось звяканье сбруи. Конь, которого даже не стали рассёдлывать, коротко взбрыкнул, копыта простучали по брусчатке мостовой, и всё стихло. С полминуты Золтан неподвижно стоял, глядя на закрывшуюся дверь, затем внезапно вскинулся и коротко ударил кулаком в сухие доски. Эхо гулко отдалось под сводами корчмы.

— Шайтан… — коротко выдохнул он. — Так нельзя. Он же всё-таки мне друг. Мой друг.

Золтан не договорил, умолк и развернулся. Подошёл к столу и остановился, созерцая огонёк свечи.

— Кровь… — произнёс он и потряс головой. Провёл ладонью по лицу. — Проклятие… Они затопят кровью всю страну. Не палачи, так мстители, не мстители, так палачи…

Ещё какое-то мгновенье он стоял там недвижим, затем задул свечу и двинулся вслепую вверх по лестнице, нащупывая пальцами перила.


Разные мысли приходили в голову при взгляде на сосредоточие земель, лежащих в устье Шельды, Мааса и Рейна возле Северного моря. То были не просто земли абы как, а земли тучные и изобильные, что удивительно, поскольку — земли нижние, из тех, что отвоёваны у моря. Их жители столетиями строили плотины и каналы, корзинами таскали гравий и песок, откачивали воду из болотистых низин размашистыми ветряными мельницами. Воды здесь было столько, что местным жителям, как иногда шутили иноземцы, стоило именовать свои владения не «vaterland» а «waterland», что значит «водоземье».

Здесь были пашни и луга, почти что кукольные по размерам королевства, и братство вольных городов торгового союза. Берега хранили гавани торговых кораблей. В эти маленькие города стекалось золото со всего мира, торговля приносила им и славу, и богатство. Менялы и ростовщики, купцы, судовладельцы — все здесь имели свою выгоду.

Однако кто шатается окрест, когда царит богатство и достаток? Само собою — зависть.

«Красиво жить не запретишь»? Как бы не так!

А то была богатая страна…

Не нужно быть седобородым мудрецом, чтоб осознать простую истину, что меч с огнём всегда придут туда, где золото и хлеб. А Северное море было как ворота в городе: кто в них стоит, тот и пошлину собирает. Дороги, по которым шли сюда завоеватели, не пустовали никогда. Сначала были римляне, их проложившие и самолично испытавшие подошвами своих сандалий. Их спад и гладий насаждали власть, их штандарты возносились гордо над захваченными землями, их легионы прошагали пол-Европы и Британию — всё дальше, дальше на закат, прогнали варваров к холодным берегам и сами канули в ничто со всей своей Империей. Смешались. Растворились.

После были новые народы.

Потом явилась новая Империя. Другая. Благородная, но грязная на помыслы, могучая и нищая в одном лице. «В моих владеньях не заходит Солнце», — говорил её король. И то было отнюдь не хвастовство: её суда открыли Новый Свет, она раздвинула свои границы так широко, как никому не грезилось в прошедшие века. Могло ли при таком раскладе получиться так, что земли Фландрии остались в стороне? Смешно… Ей даже не потребовалось их завоёвывать: все Нидерланды — Фландрия, Лимбург и Брабант, Зеландия, Намюр и Геннегау, графство Зютфенское и графство Люксембург и остальные девять провинций были только приданным невесты короля Карла V, увесистыми гирями на чаше политических весов.

Пришла пора, когда Испанская империя наложила свою длань на земли побережья Северного моря. И длань сия была грязна и велика, и благословлена святым крестом. Доносы вытеснили письма, казни заменили представления актёров, а церковные поборы и грабежи чиновников свели на нет торговлю и любое ремесло. В дыму костров терялось небо. Власть короля Испании распространилась в нижних землях, как зараза. Предчувствие грозы витало в воздухе. В народе зарождалась ярость, зрела, как нарыв, ведь слова «гнев» и «гной» схожи не только по звучанию. Война была уже не за горами, и никто не думал, что последует потом. В войне, пусть даже и освободительной, в войне за справедливость завсегда найдётся место для наёмников, мародёров и горлопанов. «Испанцы, убирайтесь домой!» Так волна, рождаясь в океане в шторм, несёт на берег водоросли, дохлых рыб, оторванные сетевые наплава, гнилые щепки, пену, грязь и муть, несёт, чтобы достичь земли и схлынуть прочь очищенной, оставив мусор дней на берегу: вот ваша погань, нате, забирайте!

Вот только далеко ещё до берега. Ох, как далеко…

В дни смуты, в дни бездумья всё теряет смысл. Зачем думать о будущем, если будущего нет? Впрочем, можно и не думать. Думать — ещё чего! Ишь, выдумали… Думать… Пусть оно сперва настанет, это самое будущее, а там посмотрим, стоит оно того или нет. А если кого и зацепит ненароком… так война, она на то и война — она всё спишет.

«Да здравствует гёз!»

«Так-таки и здравствует? Так-таки и гёз?»

«Так, я не понял. Ты с нами или ты против нас?»

«Я — сам по себе».

«Ах этак? Ну, тады держись!»


Когда Фриц рванул на улицу — растрёпанный, с ножом, в испачканной в крови рубахе, он как-то не подумал, что он будет делать дальше. В это мгновенье мальчик снова уподобился мышонку, в чьей крохотной голове помещаются только две мысли — поесть и спрятаться, причём, помещаются только поодиночке. Где-то посредине лестницы у него мелькнула мысль, что дверь в дом может охраняться, но и она потонула в отчаянной истерике: «Пускай!». Фриц крепче стиснул рукоять кинжала, выскочил наружу и… не обнаружил никого. Улица по-прежнему была пуста. Что было тому причиной — весть о том, что здесь арестовали ведьму, тот погром, который учинили стражники, или визит святых отцов — осталось тайной. Впрочем, Фрица это интересовало менее всего. С растерянностью оглядев рубаху на груди, мальчишка бестолково попытался рукавом отчистить пятна крови, но потом опомнился и бросился бежать, ныряя в дыры подворотен и сквозных проулков, пока преследователи не спохватились. Кинжал он запихал в рукав; он там кололся и мотался, норовил выпасть, зато теперь по крайней мере не привлекал ненужного внимания.

Без всяких затруднений пробежав квартала три, а может быть, четыре, Фриц запыхался и замедлил шаг. Стали попадаться редкие прохожие. Сперва он норовил при каждой такой встрече спрятаться в тени домов, пока не понял, что им, похоже, нету никакого дела до него и до злосчастных пятен на его рубашке — ну подумаешь, парнишка нос разбил. Он успокоился и, не обнаружив за собой следов погони, зашагал смелей.

Так, осторожно, по возможности издалека приглядываясь к лицам встречных, чтоб, не приведи Господь, не пропустить случайно Гюнтера, или, там, Оскара, или ещё кого знакомого, Фриц обогнул окольными дорожками квартал с башмачной мастерской, миновал грохочущий подвал слесарни, лавку, некогда принадлежавшую какому-то жиду-ростовщику, немного постоял у булочной, глотая жадную слюну, и наконец добрался до заброшенного дома. На этот раз — с обратной стороны, где раньше размещался чёрный ход.

Днём старый дом казался тихим и почти нестрашным. Вся таинственность, которую ему отчасти придавал осенний сумрак, а отчасти — детское воображение, при свете становилась просто-напросто запущенной картиной разрушения. Дом был красивый, трёхэтажный, и даже теперь хранил остатки показушной роскоши — обрывки крашеных обоев, уцелевшие в углах медового оттенка плашки от паркета, дырки от настенных канделябров… Фриц не знал, с каких пор дом стоит заброшен, и никогда не спрашивал о нём ни маму, ни отца, когда тот ещё был жив. Ныне полы были продавлены, подвал забило мусором; местами балки перекрытий рухнули, и обнажился потолок, крещёный квадратурой штукатурной дранки (сама штукатурка давно уже осыпалась). Ни рам, ни стёкол не было — похоже, окна здесь забили досками, однако сноровистые горожане быстренько смекнули, что к чему, и растащили их на мебель и дрова. Фриц часто представлял себе, как он живёт в таком же доме, как его встречает каждый день жена, прислуга. Каждый раз от этого ему становилось смешно и чуточку не по себе. Прислуга представлялась ясно, а вот насчёт жены всё время возникали затруднения. По правде говоря, зачем и для чего нужна жена, Фриц представлял себе довольно смутно.

Однако сейчас подобных мыслей не возникло. Дом показался Фрицу каким-то хмурым и усталым. Мальчишка вдруг почувствовал, что тоже измотан вконец; руки его дрожали, в горле пересохло. Не хотелось даже есть, хотелось только лечь и не вставать. Мысли о маме и сестрёнке не давали покоя: где они, что с ними? Как помочь?

По всему выходило, что никак. Во всяком случае — пока никак. Из головы не шли слова солдата о костре и ведьмах. Где-то в глубине души Фриц понимал, что это значит, но рассудком верить не хотел, отказывался — слишком дико и нелепо всё это выглядело. Это была ошибка. Какая-то ужасная ошибка. Они всё выяснят, расспросят и отпустят их. От этой мысли Фриц даже чуть-чуть повеселел. Будущее уже не казалось ему таким беспросветным. Пройдя по коридору, Фриц привычно перебрался на второй этаж, оттуда по бревну на третий, оттуда — на чердак и далее по крышам мимо труб в соседний дом, решив на этот раз не дожидаться темноты.

На чердаке всё было тихо и спокойно. Фриц затворил дверь, подпёр её куском доски и обернулся. Подсвечник, миска, одеяло — всё лежало и висело на своих местах, так, как он их и оставил. Фриц с жадностью прильнул к чашке с водой, которую собрал во время прошлого дождя, и долго пил, пока она не опустела. Сразу захотелось есть. Он сунул руку в ящик, где хранил остатки хлеба и пошарил там. Что-то шевельнулось в рукаве, скользнуло вниз, Фриц машинально вытряхнул предмет и зашипел, порезав кожу в сгибе локтя.

Кинжал.

Мгновенно всплыли в памяти и побег, и воровство, и то, как он поранил стражника, священника и, кажется, прислужника монаха тоже. Правда, насчёт последнего Фриц не был уверен до конца. Куда-то вдруг исчезли все соображения насчёт того, что всё само собою образуется, и запоздалым холодом упала мысль — нет, не простят. Такое не прощают. Даже военные, даже святые отцы.

Он повертел кинжал в руках. Клинок был узок, словно ивовый листок — почти стилет. Уверенно тяжёлый, двусторонний, с желобком посередине, он лежал в ладони непривычно просто и удобно, не в пример кургузым кухонным ножам. Не хотелось выпускать его из рук. Лезвие, чернёное по всей длине, несло рисунок гравировки — волчья голова. Это было благородное оружие и, насколько мог судить Фриц, довольно дорогое. Откуда у простого стражника (ну, хорошо, пусть даже — у начальника привратной башни) мог быть такой кинжал, Фриц не имел понятия. Трофей, подарок… да мало ли, чего ещё. Подобные клинки звались «мизерикордия» и применялись для того, чтоб добивать упавших рыцарей сквозь прорези забрала, хотя Фриц никогда не мог взять в толк, зачем кому-то надо это делать. За рыцаря обычно полагается брать выкуп, и немалый. От мёртвого же рыцаря — понятно каждому — нет никакого проку, разве что доспехи содрать и продать. Фриц решил, что кинжал он не отдаст, даже если будут требовать назад, а лучше скажет — потерял. Спрячет подальше, а когда вырастет… Там видно будет.

У рукоятки запеклось немного крови. Чьей — теперь уже нельзя было понять. Скорей всего, всех троих. Фриц посмотрел на длинную царапину на собственной руке и мысленно поправился: всех четверых. Он поднял кинжал повыше, чтобы лезвие поймало отблески заката, и ощутил слабую дрожь, как будто пальцы, сжавшие рукоять, укололи сотни маленьких иголочек. Чувство это показалось ему родственным тому, какое возникало, если он пытался без огня зажечь свечу. Фриц машинально подавил порыв, привычно поморгал, чтобы из глаз убрались тени, и повертел клинок туда-сюда.

— Ты красивый. — Сказал он кинжалу. — Я буду звать тебя…

Тут паренёк на миг задумался, потом кивнул:

— Я буду звать тебя «Вервольф». Годится?

Клинок не возражал.

Тем временем уже стемнело. Поразмыслив, из чего бы можно сделать ножны для клинка, Фриц принялся зевать и вскоре окончательно решил лечь спать. Он спрятал свой трофей под изголовье, сжевал горбушку хлеба и, укрывшись с головой, уснул.

Так миновали сутки.

А на третий день Фриц понял, что выйти всё равно придётся. Сидеть на чердаке безвылазно без пищи, без воды было решительно невозможно. По правде говоря, Фриц вчера именно поэтому и решился пойти домой.

Промучившись до вечера, он всё-таки не выдержал и решился на новую вылазку. И вновь едва не влип. Теперь, когда у него больше не было дома, ему было некуда идти. Родственников у них в городе не было (мать его была родом из Амстердама, а отец — из Лисса; оба были здесь приезжими), а немногочисленных своих друзей Фриц побоялся навещать после того, как первый же из них, увидевши его, поднял крик на всю улицу. Ни денег, ни еды мальчишке взять было неоткуда. Доведённый почти до отчаяния желанием что-нибудь съесть, он принялся рыться в кучах мусора и рыночных отбросов, но обнаружил только три-четыре груши, да полдюжины подгнивших слив. И вот как раз когда он отмывал их от грязи на площади возле колодца, им заинтересовалась стража — два солдата городского патруля.

— Эй, парень, — поманил его пальцем один из них. — Да, ты, с грушами. Ну-ка, подь сюды.

—Я?

— Ты, ты.

Фриц в замешательстве заёрзал. Стражники тем временем уже стояли рядом, возвышаясь над ним, как две живые башни, затянутые в серое сукно. Фриц украдкой огляделся. Бежать было почти некуда, разве что — в колодец прыгнуть.

— Как тебя зовут?

Фриц выпрямился. В голове его почему-то сразу стало пусто и гулко. Все имена, которыми при случае хотел назваться Фриц, куда-то вылетели.

— А… — выдавил он из себя.

— Как? — нетерпеливо переспросил один из стражников.

— Август, — наконец нашёлся Фриц.

— Август? — детина в серой форме сморщил лоб и смерил Фрица взглядом. — Хм… Слышь, малый, а ты, случаем, не Фридрих Брюннер?

Фриц гулко сглотнул. Врать почему-то оказалось невероятно тяжело.

— Нет, я Август… — занудил он, уже ни на что не надеясь. — Август… Мюллер.

Стражники переглянулись. Оба, по всему видать, не отличались сообразительностью. Фриц почти ничем не рисковал, назвавшись этим именем: в окрестностях Гаммельна и вправду было столько мельниц, что каждый пятый житель города носил фамилию Мюллер, то бишь, «мельник».

— Мюллер, — тупо повторил один из них и посмотрел на своего напарника. — Чё, правда, что ли?

— Кто его знает, — пожал плечами тот. — Много их тут, Мюллеров, всех не упомнишь. У меня у самого когда-то был приятель Вилли, тоже — Мюллер. — Сказавши так, он снова повернулся к пареньку. — Эй, ты где живёшь?

Фриц принялся лопотать что-то вроде «тут, недалеко», запутался окончательно, в результате чего один из стражников потребовал показать им дом, как он выразился, «в натуре». Для верности мальчишку взяли за руку.

Недомытые груши пришлось бросить.

Неуклюже подскакивая в такт широким солдатским шагам, Фриц лихорадочно пытался сообразить, что же теперь делать, попытался вновь отвлечь гвардейцев болтовнёй, но те, похоже, уже заподозрили неладное, и лишь нарочито уверенные указания Фрица, типа, там: «сейчас направо… а теперь сюда… да-да, вон в тот проулок…» удерживали их от того, чтоб сразу поволочь мальчишку в караулку.

Спасла Фрица случайность. На перекрёстке они едва разминулись с какой-то повозкой, всех троих забрызгало грязью с ног до головы. Стражники хором принялись ругаться, вытирая лица, Фриц же улучил момент, рывком высвободил свою руку и пустился наутёк. Догнать его они не смогли. Пропетляв для верности по улицам, Фриц вновь забрался на чердак и решил в ближайшее время вообще не высовывать носа на улицу. Четыре давленые сливы, уцелевшие в кармане — всё, что принесла его прогулка, пришлось оставить на потом.

Это самое «потом» для слив, однако же, настало очень скоро — не прошло и суток, а мальчишка уже снова мучился от голода и жажды. Он съел их и потом расколол косточки. На сей раз выйти он не решился — слишком уж часто снизу доносилась мерная поступь городской стражи. Похоже было, что спокойствие закончилось. Охота за мальчишкой началась всерьёз. К счастью на следующий день посыпал дождь, решив одновременно две проблемы, — Фриц напился и набрал воды, а после выбрался на крышу и опорожнил посудину, которую использовал в качестве ночного горшка; вода мгновенно смыла все следы. Весь оставшийся день он лежал и думал, как теперь ему быть, вертел в руках кинжал и что-то вырезал его червлёным лезвием на пыльных паутинистых стропилах. Под мерный шум дождя соображалось плохо. Фриц не стал дожидаться темноты и прямо так, за размышленьями, уснул.

На пятый день его разбудили шаги.


Он был определённо не из местных, этот рыжий знахарь. Всех целителей в округе Ялка помнила в лицо. Да и не так их было много, чтоб не помнить: две-три повитухи (ну, уж эти-то не в счёт), дед Якоб и настоль же дряхлая старуха Маргарита, да ещё кривой на левый глаз толстяк Симон, с успехом пользовавший жителей окрестных деревень от сглаза и дурной болезни. Ялка вспомнила даже странствующего монаха брата Адриана, как-то летом к ним забредшего, и молодую ведьму из совсем уж отдалённой деревушки возле Ваансбрюгге, которую сожгла двумя годами раньше на костре святая инквизиция. Но травника, пришедшего к ним тою ночью, она средь них припомнить не смогла. Хотя с другой стороны, ну что за возраст — тридцать лет для знахаря? Едва успеешь выучить названья трав, не говоря уже о том, чтоб научиться ворожбе. Вот так и он наверняка ходил себе в учениках (потом, конечно, в подмастерьях…), ходил, ходил, а вот недавно сам затеял пользовать больных. Да, так, наверное, оно и есть.

И всё же странный взгляд, который травник бросил на девчонку напоследок, никак не уходил из памяти. Как не хотело уходить то ощущение чего-то непонятного, которое возникло, когда он начал колдовать. Не глазами, не ушами, а скорее чем-то третьим Ялка на какое-то мгновенье ощутила этот липкий серый холодок, который пробирал до кончиков волос. Не страшно — притягательно. Когда оно ушло, в душе опять настала пустота. И почему-то с ней пришла обида.

Однако же смущало девушку не это. Конечно, отчим запретил рассказывать односельчанам, что случилось нынче ночью, но пробудившееся любопытство шевелилось, грызло душу словно мышь. Тихонько, осторожно, оброняя там — словечко, тут — намёк, выспрашивала Ялка поселян: «А правду говорят…», «А вот слыхала я…», «А мне вот тоже говорили как-то раз…» Пусть Ялка до конца ещё не поняла, из-за чего ей больно вспоминать его приход, но про себя решила твёрдо разобраться, почему он к ним тогда вообще пришёл. Чего-чего, а упрямства и терпения ей было не занимать. Но скольких бы людей она ни спрашивала про загадочного ведуна, ответом были лишь испуганные взгляды. Разговор переводили на другую тему, иногда крестились, чаще — просто умолкали. И только Петер усмехнулся в пробивающиеся усики и, оглядевшись для надёжности по сторонам, пробормотал:

— Помалкивала б лучше, дура. Голова целее будет. И, смерив девку взглядом с ног до головы, многозначительно добавил:

— И не только голова.

Знахарей побаивались, это так, и за глаза порой о них рассказывали столько всякой всячины, что верилось с трудом, а часто вовсе и не верилось. Про бабку Маргариту говорили, будто бы она ночами оборачивается совой и так летает до утра, дед Якоб, значит, тоже водит дружбу с белыми лесовиками и в новолунье варит мёд на мухоморах, и лишь Симон — трепач и выпивоха слыл везде за своего, но то, наверно, был особый дар. Но чтобы о каком-нибудь из них вообще боялись говорить — такого не бывало. Из фраз утихших разговоров, из неловкого молчанья, из обрывков слов, из жестов и нахмуренных бровей ей удалось узнать немного. Но этого немногого хватило, чтоб задуматься ещё сильней.

Никто не знал, где он живёт. Никто не знал, откуда он здесь взялся пару лет тому назад и почему. Не знали даже имени, а знали только то, что бесполезно было звать его: как ни была в нём велика нужда, он приходил, лишь когда сам хотел прийти. Зато уж если он пришёл, больной после того всегда шёл на поправку. В последнем Ялке выпал случай убедиться самолично — их старик встал на ноги всего за две недели. Одни считали травника обыкновенным ведуном, не в меру привередливым и горделивым. Другие полагали, что он знается с Нечистым. Третьи — что он сам и есть Нечистый. А то, что он не брал в уплату ни еды, ни денег, ни вещей, подтверждало все три предположения. Ну в самом деле — если денег не берёт, наверное, берёт своё чем-то ещё, ведь не бывает же, чтобы совсем без платы! А что такое есть у человека, что — возьмёшь, а с виду не заметно?

Душа, само собой, чего ж ещё!

На болтовню и сплетни Ялке было наплевать. Но почему-то вдруг пришло воспоминанье: мама. При мысли о том, что она могла бы быть сейчас жива, щемило сердце. Это было ужасно, ужаснее даже того, что она умерла. Почему он не пришёл, когда ей было плохо? Почему он не пришёл её спасти? Ведь он же мог её спасти? Наверно, мог… Если бы Ялка знала, как его позвать, она бы позвала. Она бы душу отдала за мать, она не пожалела бы. Но он ведь никогда не приходил на зов, он приходил, когда лишь он того хотел! Обида стискивала горло, опускалась в глубину, тихонько исподволь переплавляясь в ненависть — как, как он мог так поступать? Зачем? И почему? Пускай бы дело упиралось в деньги, это было бы понятно, но ведь он лечил бесплатно. Кто дал ему право свысока судить о людях, решать, кого оставить жить, кого отдать на откуп смерти? Выскочка, гордец, дурак надутый!

Взгляд травниковых глаз, усталый, полный то ли злобы, то ли затаённой боли, преследовал её во снах. Она не верила, что всё так плохо и нелепо, просыпалась, плакала в подушку до утра, а поутру бралась скорее за работу чтобы забыться. Но не забывалась. Измученная любопытством, злостью и сомнениями, Ялка наконец решилась, и в субботу, улучив момент, когда отчима и братьев не было дома, подсела к мачехе поближе и попросила рассказать ей обо всём.

Та грустно посмотрела ей в глаза и как-то неловко пожала плечами.

— Не знаю, дочка, — молвила она. — Не нам с тобою, женщинам, соваться в эти тёмные дела. А только я считаю так: какой же это Дьявол, если он людей от хвори избавлять приходит? Люди разное, конечно, говорят, да только слушать всех не стоит — собаки лают, ветры носят. А то, что он платы не берёт… Бог его знает, отчего, но ведь и в самом деле не берёт, хотя и богачом не выглядит. Я вот, порою думаю, — задумчиво продолжила она, — не гёз ли он — из тех гёзов, что не признают королевских указов и инквизиции? Тогда понятно, почему он прячется незнамо где и бедным помогает.

— Побойтесь бога, матушка! — воскликнула тут ялкина сестра, которая сидела тут же за шитьём. — Да если это так, уж лучше думать, что он Дьявол! Уж тот по крайней мере хоть не заговорщик и не приведёт к нам как-нибудь своих дружков!

Мачеха долго смотрела на неё, забыв своё вышивание. Потом опустила глаза.

— Боже, Боже, — с тяжёлым вздохом сказала наконец она, — что за несчастная страна, в которой свободного человека боятся больше, чем чертей… А ты, — она поворотилась к Ялке, и лицо её вдруг сделалось серьёзным, — поменьше думай и болтай о том, в чём ничего не смыслишь. А лучше забудь обо всём. Меньше знаешь — крепче спишь.

Тот разговор заставил Ялку призадуматься надолго. Прошло ещё немного времени, и она вдруг поняла, что круг замкнулся. Все корни девичьей души оборвались. Решение, которое на протяжении многих месяцев тревожило ей душу, наконец созрело окончательно, сплелось с возникшим ниоткуда ревностным желанием найти его — того, кто приходил в больную ночь. На все приготовления ушло два дня — всё следовало делать в тайне, собирая вещи в старенький мешок и пряча их за бочками на маслобойне. Заканчивался месяц ячменя, близились холода. Она взяла чуть-чуть припасов, одеяло и дарёный кожушок, почти неношеные тополевые башмаки, которые купили ей в начале осени, надела свою самую тёплую войлочную юбку и самолично ею связанную шаль. Взяла из сундука две спицы и все серые клубки спряденных ею нитей. Напоследок Ялка задержалась у плиты и выбрала себе, поколебавшись, самый средний нож из четырёх, висевших на гвозде. В конце концов, подумала она, её сородичам достался целый дом, они не вправе обижаться на такие мелочи.

Последними легли в мешок огниво и кремень.

Из всех, кого можно было навестить, она зашла лишь к матери на кладбище.

Следы упали на дорогу и исчезли под дождём.

Холодным днём вершины октября она ушла из дома.


Об этой комнате в корчме «У пляшущего лиса» знали очень немногие — вход в неё скрывала занавеска, а дверь была замаскирована под часть стены. Да и комната была, сказать по правде, как чулан — три на три шага, в ней только-только помещались столик, небольшая полка с книгами и пара табуреток. Двое человек здесь поместились бы с трудом, а трое вовсе бы не поместились. Случайный наблюдатель бы отметил также, что и стол, и табуретки были какими-то непривычно низкими. Окон здесь не было, зато в углу темнела маленькая дверь, в которую взрослый человек мог протиснуться, лишь встав на четвереньки.

Сейчас в комнатушке был один лишь Золтан Хагг — владелец «Пляшущего Лиса». Худой, поджарый, горбоносый, он сидел за маленьким столом едва ли не на корточках, поджавши ноги. Перед ним лежала карта всех окрестных городов и весей, столь огромная, что все её углы свисали со стола. Вся она была истыкана булавками, помеченными красными флажками. Ещё одну такую же булавку Хагг держал в руке. Любой библиофил пришёл бы в ужас, увидевши, как Золтан обращается с таким ценным документом — карта была ужасно дорогая, цветная и подробная, но хозяина корчмы подобные соображения волновали менее всего.

Стороннему наблюдателю могло бы показаться, что Золтан Хагг всецело поглощён какой-то нелепой и сложной игрой. Он долго двигал пальцем где-то возле Западного тракта, наконец нашёл кружок, обозначавший какую-то очередную деревеньку, воткнул в него булавку и удовлетворённо кивнул. Поскрёб ладонью подбородок. Хмыкнул.

Даже без последнего флажка был ясно различим неровный круг, который те образовали. Точней не круг, а кольцо, ибо в центре не было ни одного флажка (немудрено — если судить по карте, там была одна чащоба и разрушенные скалы). Круг этот составляли кучка деревень, какие-то мельницы, фермы и хутора, почти все постоялые дворы, и даже несколько не очень далеко расположенных городов. А далее от центра метки появлялись всё рассеянней и реже, и наконец пропадали совсем.

— Однако, — пробормотал Золтан. — Вот, значит, куда он забрался. Ну и глушь. Занятно… Но зачем он всё это делает, во имя чего? Почему?

В это время дверь каморки отворилась, и Хагг невольно сделал такое движение, будто бы пытался прикрыть истыканную карту. В руке его блеснула сталь. Впрочем, он тут же расслабился: на пороге комнаты была его жена Марта.

— Вот ты где, — с облегчением в голосе произнесла она. — Я так и знала, что ты опять залез в эту свою конуру.

— Там кто-то есть?

— Нет, все ушли… Что это ты здесь делаешь?

— Ничего.

— Ничего? — она с подозрением оглядела комнату, приподнялась на цыпочки, и заглянула мужу за спину. — уж мне-то мог бы и не врать. У тебя глаза, как у нашкодившей кошки. Это что за карта?

— Что? Карта? — Золтан оглянулся. — Просто карта.

— Просто карта… — эхом повторила та. — Ох, Золтан, Золтан... А эти булавки? Скажешь, навтыкал их просто так? Что ты опять замыслил?

— Марта, перестань. — Золтан поморщился и лишь теперь убрал кинжал. Пододвинул ей одну из табуреток, на вторую опустился сам. — На, сядь. Сядь, говорю… Что за дурацкие вопросы! Что замыслил? Ничего я не замыслил.

— Ага. Тогда что ты сейчас делаешь? Что? Пересчитываешь пасеки, которые нам поставляют мёд? Изучаешь рынок сбыта молока? Думаешь, я не знаю, что творится на юге? Эти испанцы… Война у порога, а ты… Золтан, что творится? Кому ты служишь теперь, на кого ты опять подрядился работать?

— Ни на кого я не работаю! — он устало провёл ладонью по лицу. — Марта, ты же знаешь, я давно отошёл от дел.

— Отошёл, ага… Думаешь, я не знаю, кто приходил к тебе тогда?

— Кто приходил? Никто не приходил. Когда?

— Той ночью. В сентябре. Когда настали холода.

— Я…

— Молчи. Я видела. Не знаю, о чём вы с ним там говорили, но узнать-то я его узнала. Не так уж сложно его запомнить. Сколько раз я его видела в последние пять лет, и всякий раз после этого всё шло наперекосяк. Ты же обещал мне, что больше это не повторится. Что на этот раз? Что он посулил тебе? Деньги? Положенье? Загородный дом? Очередные послабления в уплате налогов? Золтан, ты и так прибрал к рукам полгорода. Нас никто не трогает, ни власти, ни те, другие, и даже воровская гильдия молчит. Ты ведь сам хотел уйти на покой, так что с тобою? Что с тобою, Золтан Хагг? Корчма приносит недостаточно дохода? Или вновь на приключения потянуло?

Золтан долго молчал, разминая свою левую — четырёхпалую ладонь, как делал всегда, когда нервничал. Из опыта долгой совместной жизни Марта знала, что в подобные моменты его лучше не тревожить.

— Я не могу тебе сказать, — проговорил он наконец. — Пойми, но… я не могу. Просто поверь мне. Я ни на кого не работаю. Я ничего и никому не обещал, и тот человек тут не при чём. И знаешь, что… Тебе лучше забыть, что ты вообще его видела.

— В чём дело? — Марта переменилась в лице. — Тебе кто-то угрожает?

— Нет.

— Что ты замыслил?

— Марта, послушай… мне скоро нужно будет уехать.

— Золтан…

— Постой! — Хагг выставил перед собой ладони, не давая ей вставить и слова. — Я ничего не стану объяснять. Поверь мне только — это важно. Важно для жизни… одного человека. Я вернусь и всё объясню.

Та помрачнела.

— Как всегда, — с горечью сказала она и закусила губу. — Ох, Золтан, Золтан… Ты неисправим. Быть может, ты всё-таки мне скажешь, что… Кто на этот раз?

Золтан помолчал, потом решился.

— Лис, — ответил он.

— Боже мой! — Марта побледнела, поднесла ладонь к губам. — Золтан, нет! Только не его. Он-то кому помешал? Зачем ты так?

Золтан поморщился.

— Я же говорил, что ты не поймёшь, — разочарованно сказал он и махнул рукой. — Кому он помешал, ты спрашиваешь? Да никому, и в то же время — всем сразу. Сам по себе он, может быть, и не опасен, но найдутся такие, которые захотят его использовать.

Знаешь, я подумал, прежде чем за это взяться. Хорошо подумал. Не хотел соглашаться и не согласился. Но если я за это дело не возьмусь, возьмётся кто-нибудь другой, желающие найдутся. И этот другой с ним разговаривать уже не будет. Понимаешь?

— А ты?

— А я — буду, — мрачно пообещал он. — Ещё как буду. Те, другие прикончили бы его без разговоров. Я знаю дюжину рубак, которые за деньги мать родную прирежут, не то что какого-то травника. Гнусные же времена настали, ох и гнусные…

При этих словах Марта скептически хмыкнула. Золтан кивнул, как будто угадал невысказанную ею мысль:

— Да, я тоже думаю, что этот номер не пройдёт — Лисёнок сделает их только так, хоть вместе, хоть поодиночке. Впрочем, я не знаю, но если меч ещё с ним… Но тогда за ним начнётся настоящая охота. Ты понимаешь, что это значит?

Марта кивнула и долго молчала, собираясь с мыслями. В пустой каморке воцарилась тишина, лишь где-то глубоко в бревенчатой стене слышалось зловещее «тик-тик» жука-точильщика.

— Лисёнок… — наконец произнесла она. — Столько лет прошло, он давно уже взрослый, а ты всё по привычке зовёшь его так… — Марта посмотрела мужу в глаза. — Золтан, почему? Что происходит? Ты ведь не убьёшь его? Ну, скажи, что не убьёшь! Ведь не убьёшь?

— Оборвать бы тебе уши, да жаль — не поможет, — со вздохом посетовал Хагг, повернулся к столу и одним движением руки смёл с карты все флажки. Посмотрел на один, случайно там оставшийся, аккуратно выдернул его и присовокупил к остальным.

Почему-то после этого объяснений больше не потребовалось. Марте этого хватило.

— Я ничего не слышала, — сказала она, вставая и расправляя складки юбки. — Ты ничего не говорил. Меня здесь не было.

Золтан улыбнулся уголками губ, шагнул к ней и обнял.

— Я люблю тебя, — сказал он. — Уезжай отсюда.


То, что у него над головой слышны шаги, Фриц осознал не сразу. По правде говоря, проснулся он от холода — каминная труба, к которой он завёл привычку прислоняться по ночам, теперь была холодной. Через косые реечные жалюзи на слуховом окне сочился серый утренний свет. Фриц поёжился, отодвинулся подальше от остывших кирпичей, и тут вдруг распознал тот непонятный звук, который доносился сверху. Распознал и заоглядывался суматошно, прикидывая, где здесь лучше будет спрятаться. Первым, что ему попалось на глаза, был кинжал, лежавший рядом; Фриц схватил его и, скомкав одеяло, на карачках перебрался за трубу, туда, где под неровным черепичным скатом крыши до сих пор таилась тень. Там он и затаился, выставив перед собой кинжал на уровне груди, как это делали знакомые мальчишки возрастом постарше, когда хотели порисоваться перед такими же огольцами с соседней улицы.

Шаги на крыше не казались осторожными, наоборот — звучали тихо и легко. Кто-то шёл по самому коньку и шёл очень уверенно. Фриц спросонья даже не сразу понял, что это именно шаги, и принял их за шум дождя. Сам дождь уже давно кончился, даже крыша просохла. Некоторое время наверху царила тишина, пришелец деловито чем-то пошуршал и стал со стуком что-то разбирать. Дальше — больше: «крышеход» вдруг стал насвистывать немелодично, но с задором нечто среднее между «Ах, мой милый Августин» и «Полюбила Марта брадобрея». Тут уж Фриц совсем растерялся, так не походило это на облаву. Стражники, во-первых бы поднялись снизу, через дверь, а во-вторых не ползали б по крыше в одиночку, распевая песенки. Нет, стражники вломились бы, как минимум, втроём, ругаясь, в середине дня. А этот…

Меж тем свист прекратился. «Этот» осторожно сполз по крыше вниз и принялся ковыряться в решётчатых ставнях слухового окна. С третьей или четвёртой попытки створка поддалась, и чердак залило светом. Заплясала пыль, насыпанные шлак и мусор захрустели под подошвами. Фриц за трубой напрягся словно сжатая пружина, хотя с трудом представлял, что будет делать, если его обнаружат.

— Так-так, — бормотал человек, болтая сам с собой, приблизился к трубе и с лёгким скрежетом пошевелил расшатанные кирпичи. — Что у нас тут? Ага. Угу. Ну, ясно.

Под ногой пришельца что-то треснуло. Фриц похолодел: то была забытая им миска.

— Эй, а это что? — тот тоже разглядел свою находку. — Тарелка? Хм… Ещё одна… И свеча… Повисла пауза.

— Эй, кто здесь?

Фриц прижался к стенке, сжимая в потном кулаке; кинжал. Хруст шлака приближался. Ещё мгновение — и Фриц смог разглядеть пришедшего.

А разглядев, едва не закричал от радости.

Только у одного человека в городе была такая худющая фигура и такой носатый профиль. Это был Гюнтер-трубочист. Фриц знал его едва ли не с пелёнок — кто ж не знает Гюнтера! Да и сам Гюнтер, не особенно любивший повозиться с детворой, почему-то будто бы держал над Фридрихом какую-то опеку. Захаживал к ним в дом, бесплатно чистил им камин и даже угощал порой его с друзьями всяческими сладостями, если был при деньгах. В глубине души Фриц считал его почти что другом, и забыл о нём сейчас лишь потому, что разница в возрасте была меж ними слишком велика.

Гюнтер был не единственным, но, пожалуй, самым лучшим трубочистом Гаммельна. Одетый во всё чёрное, худой и угловатый; его частенько можно было видеть на макушках крыш, где он чистил дымоходы, заменял черепицу и чинил поломанные флюгера. Злые языки утверждали, что он и живёт где-то на крышах, таскает из каминных труб коптящиеся там окорока и сыр, а вниз спускается затем лишь только, чтоб поесть, а особенно злые — что он и сам порою подрабатывает флюгером на городской ратуше. Последнее было не больше чем шуткой, хотя фигура человека в полный рост на шпиле башни городского магистрата и впрямь имела с Гюнтером некоторое сходство (особенно нос). Работу свою он делал споро и в короткий срок, вот только почему-то брать учеников отказывался наотрез. «Молод я ещё», — обычно отвечал на это он. Правда, к Фрицу присматривался: маленького роста, юркий словно ящерица, тот вполне годился Гюнтеру в ученики.

Фриц опустил свой нож, вдохнул поглубже и позвал тихонько:

— Гюнтер… эй, Гюнтер…

Тот завертел головой, увидел что-то в темноте, приблизился. Глаза его удивлённо расширились.

— Фриц? Что ли, ты? Ты что здесь делаешь? Ах, да… — он понимающе кивнул.

Фриц осторожно выглянул наружу.

— Ты один?

— Конечно, что за странные вопросы! — Гюнтер подобрался ближе и присел на корточки. — Я не беру учеников, ты же знаешь. — Он поглядел на одеяло, на перепачканную, всю в крови рубаху мальчика и недовольно покачал головой. — И все это время ты, значит, сидел здесь?

— Ну, да. Слушай, Гюнтер… — паренёк смутился на мгновение, но вскоре пересилил себя. — У тебя с собой есть что-нибудь поесть?

— А? А, да, конечно, — тот сбросил с плеч свой инструмент и зашарил по карманам. — Вот, держи.

Мальчишка жадно вгрызся в длинный бутерброд с селёдкой.

— И давно ты здесь вот так… сидишь?

— Пять дней, — с набитым ртом признался Фриц. — Я прятался. Я… Мама… Ну ты знаешь, да? Я думал, что меня будут искать. — Он поднял взгляд и перестал жевать. В глазах его проглянула надежда. — А… разве нет? Уже перестали?

— Нет, почему же. Ищут. — Гюнтер подтащил к себе сумку и принялся копаться в ней, выкладывая на пол чердака какие-то верёвки, шпатели и щёточки. — Это ты, конечно, здорово придумал — спрятаться на чердаке. Вот только, знаешь ли, чердаки они тоже обыскивают. Догадались.

Кусок застрял у Фрица в горле. Трубочист участливо похлопал его по спине и снова занялся своими инструментами.

— Ты… Тебя тоже послали искать меня? — спросил Фриц, когда прокашлялся.

— Не, я трубу пришёл чинить, — рассеянно ответил тот. — Тут дымоход сифонит, вот меня и попросили посмотреть… А ты, я погляжу, тот ещё хитрец. Надо же: забрался не куда попало — к бургомистру на чердак!

— Куда?! — Фриц снова чуть не поперхнулся.

— А то ты будто бы не знал? — он посмотрел на мальчика и посерьёзнел. — Э-ээ… Или вправду — не знал?

— Нет. Гюнтер…

— Что?

— Ты ведь меня не выдашь им? Не выдашь? А?

Трубочист сосредоточенно замешивал лопаточкой цемент.

— А если я скажу, что не выдам, ты поверишь? — сказал он наконец.

— Я? — опешил Фриц. — Не знаю…

Он опустил недоеденный ломоть и долго молчал, глядя, как трубочист перебирает запасные кирпичи, обкалывает их до нужного размера и латает дырку в дымоходе. То и дело Гюнтер отступал назад и, наклонивши голову, рассматривал со стороны свою работу. Что-то подсказывало Фрицу, что он может трубочисту доверять. Гюнтер никогда не делал ему зла, да и сейчас не собирался, если только не играл в притворство. Фриц мог быть уверенным, что тот не проболтается о нём даже по пьяной лавочке — Гюнтер вообще не пил ни пива, ни вина. «С моей работой пару кружек опрокинешь, а потом того гляди и сам с крыши опрокинешься», — отшучивался он на все предложенья выпить. Гюнтер знал, что говорил — он многие часы оставался один на один с высотой, крутыми черепитчатыми крышами и дымоходами самых причудливых конструкций, и предпочитал работать в одиночку, используя для страховки только прочную верёвку. Фриц набрался смелости и наконец решился.

— Гюнтер, ты хоть что-нибудь о маме знаешь?

Тот не ответил.

— Гюнтер… что мне делать?

— Уходить отсюда, — бросил тот, не оборачиваясь.

— Уходить? — непонимающе переспросил малец. — Куда?

— Не знаю.

Воцарилась тишина. Отрывисто и мерно шаркал мастерок. Кирпич ложился к кирпичу. И также вот размеренно, отчасти даже — неохотно Гюнтер вдруг начал рассказывать. Начало Фриц пропустил мимо ушей; мысли его были заняты совсем другим; затем повествование приняло такой необычайный поворот, что Фриц невольно заинтересовался и придвинулся поближе. Даже про кинжал забыл — тот так и остался лежать на скомканном одеяле у трубы.

— …Потом мне Яцек говорил, что эти крысы разбежались, кто куда. Кто в речке утонул, кто в лес побег, кто в город возвратился. Детей тоже обратно в город отвели. Накостыляли всем — слов нет, по первое число. Да ты, поди, уже не помнишь, слишком малый был. А парень тот так и ушел один. Куда — никто не знает.

Гюнтер отступил, вновь смерил взглядом дело рук своих, и удовлетворённо кивнул — труба была как новенькая, даже лучше. Фриц сидел, едва дыша и ожидая продолжения рассказа. Трубочист, однако, не торопился, а сперва сложил свой инструмент и вытер руки, а потом ещё с минуту что-то молча вспоминал, попутно вычищая из-под ногтей твердеющий цемент.

Затем достал из сумки трубку, медленно её набил, затеплил огонёк и некоторое время так дымил, вытягивая дым в седые кольца.

— Вас трое было, — наконец сказал он. — Ты, ещё один пацан и маленькая девочка чуть-чуть постарше вас; она потом уехала, родители решили увезти её от греха подальше. Где тот, второй, я тоже не знаю. Вот вы втроём и баловали, пока тот парень вас не осадил. Когда на Яцека решили надавить, чтоб он принял послушничество… ну, чтоб он стал одним из них, он отказался и решил уйти. А перед уходом попросил меня… ну, присматривать за вами, что ли. Чтоб вы не наделали чего. Боялся он за вас, как будто чувствовал неладное. А может, знал чего. И видишь, обернулось чем…

— Зачем ты мне всё это говоришь? — спросил Фриц.

— Я не священник, Фриц, — задумчиво проговорил на это трубочист. — И что там говорят попы, не очень понимаю. А только знаю, что если у человека есть какой-нибудь талант, то грех его губить, а не использовать для дел. Тот парень… чёрт, не помню, как его звали… Ну, так он был мастер в своём деле. Яцек мне рассказывал, как они крыс из города повывели, как он потом ещё людей лечил. Да что там говорить: я сам видел, как у них в горшке там без огня вода кипела!

— Но мне-то что с того? — вскричал Фриц.

— Тише, не ори, — поморщился Гюнтер. — Уже заканчиваю. Так вот, примерно года с два тому назад я видел его снова.

— Яцека?

— Нет, не Яцека. Того, второго. Рыжего.

— Где? Здесь?

— Да, здесь. Ты помнишь, как раз тогда случился год отравленного хлеба?

Фриц похолодел. Конечно, помнить-то он помнил, только вот старался пореже эти воспоминания тревожить. Толком так потом и не узнали, откуда же той осенью проникла в город эта странная зараза: люди вдруг начинали бредить, как бы спали наяву, страдали от видений целыми кварталами… Тела у них сводило судорогами, потом у них бывало, что чернели и отваливались пальцы, руки, ноги… У беременных женщин участились выкидыши… Ужас шествовал по городу, никто не знал, как от этого спастись. Заказанные всем святым молебны не смогли помочь. Часть города скосило подчистую, как косой, другую не затронуло совсем, а в третьей кто-то заболел, а кто-то — нет. Потом вдруг всё закончилось так же внезапно, как и началось. Семейство Макса Брюннера болезнь каким-то чудом миновала. После говорили, будто бы причиною была отравленная мука, но в это, дело ясное, немного кто поверил.

— Помню, — прошептал Фриц и облизал пересохшие губы. — И что?

— Вот тогда тот парень и пришёл, когда народ валиться стал уж думали, чума. А он приволок с собой два вот такенных решета, — Гюнтер показал руками, — и два дня ходил с ними по окрестным мельницам и по складам. Даже в магистрат попасть пытался, но ему отказали. Всё говорил, что надо бы муку сквозь них просеять, всю, и непременно через эти. Ну, кто-то отказался, кто-то попросту его послал подальше, а кто-то согласился — почему бы, в самом деле, не просеять лишний раз? Но в общем, если б не один аптекарь местный, хрена с два ему бы удалось кого-то убедить, а так… Просеяли. Болезнь и прекратилась.

Смекаешь, я к чему веду? Тогда и стали говорить, что будто хлеб отравлен был.

— А что на самом деле?

— Да хрен его знает. Думается мне, что так, наверное, и было. Я с ним перекинулся тогда парой слов, он объяснял чего-то, объяснял, мол, есть такая штука — спорынья, на колосках растёт. Такая чёрненькая, с зёрнышко величиной. Дрянь несусветная, но так-то не опасная, потому как обычно-то мало её в хлебе. А в тот год, видно, её много народилось, вся мука заразная была, весь урожай. Подохли б все, или разорились на хрен, если бы не те его два решета. Заговорил он их, что ли…

Он помолчал и снова, как бы нехотя, закончил:

— В общем, вот, я чего говорю-то: уходи из города. Поблизости он где-то обретается, раз подоспел тогда ко времени, не позже. Спрашивай, ищи. Один раз он тебе помог, глядишь, поможет и в другой, чему-нибудь научит, объяснит, как жить с таким умением, как у тебя. А коль он знает, как людей лечить, дурному не научит. Я же понимаю, что никакой ты не еретик, а только объясни попробуй этим чернорясым… Я тоже жить хочу, а так, чтоб нет — так не хочу. Вот и молчу. Меня ведь тоже как-то раз увидели в темноте — шёл, понимаешь, я весь в саже и с мотком верёвки, а у неё конец возьми и упади, и следом волочился. Тут баба шла куда-то и увидела. Как завизжит: «Чёрт! Чёрт!», и в обморок. А тут и стража, как на грех. Три дня потом оправдывался, вся управа хохотала… Спасибо, отпустили, а всё равно не по себе. Времена паршивые, народ сейчас своей тени боится, неровен час увидят, как ты тут по крышам ползаешь, и донесут: у нас таких, — он показал рукой от пола, — трубочистов нету. Так что, ты уходи.

— Ага, — ответил мрачно Фриц, — уйдёшь тут, как же… В каждой дырке стражники сидят. Меня на улице один раз уже схватили, я приметный. И в воротах тоже не дураки стоят. Не, я лучше тут пока… Мне б только бы еды какой…

— Через ворота я тебя пожалуй что перевезу, — сказал на это Гюнтер. — Здесь у меня тележка есть, я завтра сажу повезу за город, угли, шлак… Слушай, сколько тебе лет?

— Четырнадцать… скоро будет.

— Да? — трубочист с сомненьем оглядел его от пяток до макушки. — А с виду не дашь… Это хорошо, что ты ростом такой маленький. Сожмёшься, я тебя в мешок спрячу, никто не догадается. Ты, главное, только тихо там сиди, не шевелись. И ртом дыши, а то чихнёшь ещё от сажи с непривычки. Эх, еды у меня с собой сегодня больше нет… До утра дотерпишь?

Фриц напрягся, молча протестуя. Что-то рушилось в душе. Вся прошлая жизнь стремительно бледнела и теряла смысл, а впереди пугающим простором открывался другой, совершенно незнакомый, даже страшный мир. Он никогда не покидал пределов города, разве что совсем уж ненадолго, а теперь от него требовали, чтоб он ушёл отсюда навсегда.

— А как же мама?

— О матери забудь, — сказал сурово Гюнтер. — Её сейчас и в городе-то нет. Отправили куда-то. Говорят, на дознание. Такие, брат, дела.

Фриц ошарашено молчал. В глазах всё поплыло. Он покосился на окно, на одеяло, на кинжал, моргнул и снова повернулся к трубочисту.

— А как зовут его… ну, этого, о ком ты говорил? Тот невесело усмехнулся.

— Эх, парень, — ответил он, — если бы я знал! Его не зовут. Он сам приходит.


В тот вечер осень плакала особенно холодными и частыми слезами, отчаянно и долго, без стыда. Потом она умолкла и посыпал снег. Ночь замесила тесто из слоистых облаков со звёздной пылью, а все остатки сбросила мукой; яростный ветрище мчался с запада, раскачивая сосны; сосны жалобно скрипели. Маленький ручей, почти что водопад, не замерзающий до самых крепких холодов, дробился брызгами, не долетая до земли, скала под ним обледенела. Большая каменная чаша переполнилась водой и тоже на краях подёрнулась ледком — зима послала в здешние края свой обжигающий привет с подругой-осенью, а на словах просила передать, что, может быть, чуток задержится, но обязательно придёт. В воде, холодной и прозрачной, серебристой мутью колыхался лунный свет, всплывал и пропадал, когда луна то выходила из-за туч, то пряталась обратно.

Ещё одно пятно света, такое же неяркое и зыбкое отсвечивало желтизной в маленьком оконце старой хижины, в которой раньше жили рудокопы — низкого строения из камня и белёсых сланцевых пластин. Вот только не было уже давно здесь ни руды, ни рудокопов, и если кто-нибудь сейчас увидел этот свет, то очень удивился бы. Возможно, даже испугался. А может быть, и нет — в такую ночь путник любому жилищу рад…

Выл ветер. Сыпал дождь. Скрипели сосны. В доме, в очаге горел огонь.

Вот только некому было на это смотреть.

Человек, склонившийся над книгой за столом, вдруг поднял голову, как будто прислушиваясь к пенью бури за окном, и отложил своё перо. Вгляделся в темноту перед собой, нет, даже словно бы не в темноту — ещё куда-то дальше; лицо его приобрело сосредоточенное выражение. Несколько минут он напряжённо размышлял о чём-то, потом тряхнул гривой рыжих волос и встал из-за стола. Подошёл к очагу, поворошил дрова. Пламя вспыхнуло ярче, в трубе загудело. — Слишком много, — вдруг проговорил он то ли сам себе, то ли обращаясь к пламени на каменке. — Яд и пламя… этих нитей слишком много. Прямо узел какой-то. Не могу понять… Не могу.

Человек зажмурился и долго разминал пальцами веки, а после — переносье и виски усталым жестом переписчика. Открыл глаза. Взгляд его упал на полку над камином, заваленную разной бесполезной мелочью.

Казалось, здесь устроила гнездо какая-то безумная сорока — тут были камешки всех форм и расцветок, какие-то обрывки ткани, зубы, деревяшки, медные, уже позеленевшие монеты, птичьи перья, остроугольные осколочки зеркал и черепки разбитых кружек… Некоторое время рыжий парень просто так стоял, разглядывая весь этот хлам, потом как будто бы решился, протянул руку, взял с полки маленький серый мешочек и вернулся до стола. Решительно захлопнул книгу, отодвинул её в сторону, убрал туда же лист пергамента и чернильницу с пером, затем развязал горловину мешочка и высыпал на стол пригоршню маленьких костяшек с выжженными на них гадательными рунами. Медленно пересчитал их, шевеля губами, перевернул все, что легли значками вверх. Перемешал. Сосредоточился, бездумно перемешивая полированные плашки, целиком отдавшись ощущенью гладкой кости под подушечками пальцев.

Выбрал первую, вторую, третью.

Ещё одну.

Ещё.

Открыл все пять, сгрёб скопом все оставшиеся в сторону и склонился над получившимся раскладом, сосредоточенно нахмурившись. Поскрёб ногтями подбородок, заросший дико рыжей и неряшливой щетиной, провёл рукой по волосам, затем не глядя подтащил к себе ногою колченогий табурет и сел, локтями опершись на стол.

Подумать было, над чем.

Справа налево выпали поочерёдно: похожая на половинку ёлочки Ansuz, перевёрнутая вниз рогами Algiz, и Gebo, косая, как крест святого Андрея.

Наверх легла Winjo.

Вниз — Uriz.

Всё вместе это выглядело так:

Расписанные рунами плашки, эти игральные кости Судьбы явили свой расклад.

Гигантский веер неопределённости стремительно сдвигался, складывался, отсекая лишнее, оставляя вместо бесконечной свободы выбора всего лишь навсего — конечную свободу действий, долг, и то, что не изменишь. Некоторое время человек, зачем-то поселившийся в заброшенной горняцкой хижине у старых оловянных рудников, задумчиво созерцал, что ему выпало, одновременно собирая оставшиеся руны обратно в мешочек. Поленья в очаге успели прогореть, ветер стремительно вытягивал тепло, гремел чугунной вьюшкой.

— Ас Один, с ним Защита и Подарок, — пробормотал наконец человек, словно и не замечая подступающего холода. — В помощь — Радость Ветра. Помехой… хм… помехой — Тур. Сиречь Бык. Защита… почему Защита вверх ногами? То есть — не меня, но — я? Кого мне защищать? Хм…

Внезапно какая-то мысль пришла ему в голову, он вновь воззрился на костяшки рун, и лицо его вдруг медленно исказилось пониманием.

— Яд и пламя, — выдохнул он. — Неужели… Только этого мне не хватало!

Он вскочил и принялся ходить туда-сюда по дому, разжимая и сжимая кулаки и бормоча себе под нос.

— Нет, не может быть… Хотя, почему же — не может? Запросто. Но почему сейчас? Почему именно сейчас, когда я к этому совершенно не готов? Почему не раньше, не потом?

Ветер взвыл и со всего разбегу ударил в окно, составленное хитроумным образом из донышек от бутылок. Пламя фыркнуло, на краткое мгновение высветив все тёмные углы в дому, и враз погасло. Потянуло дымом. Рыжий парень вздрогнул, оглянулся и машинально потёр шрам на виске.

— Гадство, — с горечью сказал он. — Как нарочно. Вот же гадство…

Пять рун лежали и отсвечивали жёлтой костью в пламени свечи, и строки нового заклятья, выпавшего ими, не сулили ничего хорошего.

Приближалось…

Нет, не так.

Не приближалось, а уже настало оно самое.

Время перемен.

НИГДЕ

Чья беда, что мы все навсегда уходили из дома?

Д. Ревякин

Дорога — вещь такая: только ступишь — уведёт. Об этом Ялке говорили сотню раз, однако лишь теперь она смогла в этом убедиться самолично. До этого она ни разу не уходила так надолго и настолько далеко, тем более одна.

Бродяжить оказалось нелегко. Оказалось, только в песнях менестрели воспевают вольный ветер, голубое небо, солнце, и зелёную листву, которая — и кров, и стены, и постель. На деле пожелтелая листва уже устала облетать, а ветер продувал насквозь, несмотря на тёплый кожушок и вязаную шаль. На небе были тучи, никакого солнца не было и в помине. Ей повезло хотя бы, что в тот вечер не было ни снега, ни дождя. Идти было тоскливо. Да и о какой весёлости могла быть речь, когда идёшь, куда глаза глядят? Поначалу она пробовала что-то вспоминать, какие-то стишки и песенки, потом стала считать шаги, потом ей опостылело и это. Теперь Ялка просто медленно брела, всё время опасаясь поскользнуться и упасть, то вдоль опушки леса, мимо зарослей смородины и бузины, то вдоль чернеющих полей, то — скошенных лугов, неровно пересыпанных снежком. Она смотрела себе под ноги и ничего не видела вокруг. Дорога чёрным месивом ложилась под подошвы деревянных башмаков, подол юбки намок, стал грязным и тяжёлым. Кое-где на полях копошились одинокие фигурки крестьян, собирающих остатки урожая, пару раз ей попадались на пути гружёные возы, но большую часть времени дорога, видно, по причине осени и непогоды, была безлюдна и пуста, что отчасти Ялку даже радовало. Только сейчас до неё стало доходить, что никакого плана поисков загадочного рыжего ведуна у неё нет и не было. Дважды ненадолго Ялка забиралась в лес «по делу» и оба раза набредала на кусты лещины с уцелевшими орехами, а вечером нашла на каком-то поле большую недокопанную брюкву размером чуть ли не с собственную голову и прихватила её с собой.

Когда сгустились тени, Ялка поняла, как было опрометчиво с её стороны пуститься в путь под вечер — осенью темнело рано и ужасно быстро. Никакого места для ночлега поблизости не наблюдалось. Две маленькие деревни Ялка миновала по пути, так и не решившись в них остановиться — всё ж таки её там знали слишком хорошо, и любая попытка у кого-нибудь заночевать была чревата всевозможными расспросами: куда, да что, да почему… а там и за родственниками могли послать.

Мешок свинцовой тяжестью тянул к земле, спина и поясница ныли, умоляя сесть и отдохнуть. Ялка здорово устала и по-настоящему замёрзла. Она остановилась и огляделась. Из-за туч едва проглядывали звёзды, ветер стал сухим, крупой посыпал снег. Мысль провести ночь на открытом месте, в поле, не показалась ей удачной. Недолго думая девушка свернула прямо в придорожные заросли, облюбовала маленький распадок и решила там расположиться на ночлег. К её неописуемой радости там оказалось что-то вроде балагана, где должно быть летом отдыхали грибники или вангеры[2] — большая скамья и плетёный навес, уже заметно просевший под тяжестью первого снега.

Ялка скинула свою котомку и долго высекала огонь. Без топора и без пилы она смогла лишь набрать валежника, а тот изрядно отсырел. Костёр дымил, трещал, плевался искрами, ежеминутно норовя прожечь на юбке дырку, а тепла давал ровно столько, чтоб не бил озноб. Согреться по-настоящему не получалось, да и от земли тянуло сыростью.

Скорчившись у костерка, Ялка распаковала взятую с собою снедь. Задумалась на миг, не насобирать ли ей грибов, но при мысли о том, что придётся ползать в потёмках, копаясь в снегу, всякая охота к поискам пропала. Тем более, что уходя, она не взяла с собой ни сковородки, ни котелка, ни какого-нибудь масла. Ялка заточила прутик, насадила на него рядком сухие масленые лепёшки-ольекоекки, подержала их над огнём и принялась за еду. Вкус горячего хлеба с поджаренной корочкой мгновенно напомнил ей о доме и тепле. Ялка не заметила, как съела всё и с трудом удержалась, чтобы не поджарить ещё (надо было что-нибудь оставить и на завтра), запахнулась поплотнее в шаль и принялась за брюкву, нарезая её мелкими кружочками и точно так же запекая над костром.

Огонь разгорелся и теперь с охотой пожирал любые палки и коряги. Ялка стащила башмаки и чулки, расположила их сушиться на рогульках вкруг костра так, чтоб они не загорелись, и с наслаждением подставила теплу босые пятки. Ещё перед ночлегом она еле сволокла к костру большое и трухлявое бревно, которого должно было хватить на всю ночь. Теперь оно отпарилось и с одного боку занялось. Ялке даже стало жарко, она распустила завязки лифа, затем подумала и совсем сняла корсет, оставшись только в тёплом кожушке поверх рубашки. Шаль девушка свернула ещё раньше, не без основания боясь прожечь её на искрах.

Ночь вступила в свои права. Что удивительно — страха не было. Ни темнота, ни звери Ялку не страшили, гораздо больше донимали холод и сырость. Теперь же холод постепенно отступал, и девушку стали одолевать разные мысли. Пожалуй, лишь теперь она по-настоящему задумалась, зачем и почему она ушла искать знахаря.

Сперва она решила, что причиной были только её злость и безысходность. Потом подумала ещё и поняла — не только они. Здесь было что-то странное, совсем иное. Наконец она нашла нужное слово: беспокойство.

Её снедало беспокойство. Неуверенность. Какая-то неясность, связанная с матерью, со стариком и с ней самой. И никто не мог помочь и объяснить. И этот его взгляд… Как будто травник хотел сказать ей что-то, но не мог, силился припомнить, и не вспомнил…

Внезапно Ялка вздрогнула от понимания. Этот взгляд был ей знаком.

Нет, даже — больше. Этот взгляд был ей знаком: «Уходи».

Теперь она была в этом уверена.

Где, как, когда она могла его видеть? И видела ли? Или это ей просто придумалось?

Жизнь, которая в последние три года обесцветилась, лишилась красок, вдруг изменилась, словно бы с приходом травника в её душе пробудилось что-то старое, забытое. Хорошее или плохое — она не смогла бы сказать. Но это было что-то иное, ей доселе не известное, как будто на мгновение глаза её открылись… и закрылись вновь.

И слепота теперь была невыносимой.

— Ну, хорошо, — проговорила она, сплетая пальцы рук и глядя на огонь костра. — Что я скажу ему, когда найду? «Зачем ты приходишь…» Нет, пожалуй, не так; пожалуй, лучше: «Почему ты приходишь не ко всем больным, а только к тем, к кому… хочешь?». Хм… А он возьмёт и скажет: «А тебе что за дело?». И вот тогда… Тогда я расскажу ему… про маму, про деда, и спрошу… спрошу его…

Глаза слипались. Собственная болтовня звучала блёкло и бесцветно, убаюкивала. Вдруг нахлынули воспоминания — мама, живая и здоровая, стоит с улыбкой на крыльце и машет ей рукой. Костёр в глазах двоился. Вдруг зашуршало за кустами. Ялка смолкла, встрепенулась: показалось, будто кто-то стоит возле дерева и смотрит на неё. Сердце кинулось в галоп, рука машинально поискала нож, однако стоило взглянуть на дерево впрямую, как стало ясно, что тревога ложная. Причиной шороха оказался толстый и седой барсук, усердно разгребавший палую листву. Он что-то выкопал, сожрал, мигнул на Ялку чёрными глазами, облизнулся, фыркнул и исчез в кустах.

— Всё, — сказала девушка сама себе. — Пора и честь знать: надо как-нибудь и спать ложиться.

Волков в окрестностях деревни отродясь никто не видывал, другие звери тоже были здесь в диковинку, костёр с дороги был не виден, так что опасаться Ялке по большому счёту было нечего. Она расправила одеяло и постаралась усесться поудобнее. Однако сон не шёл. Земля была холодной, и Ялка, опасаясь лечь и застудиться, так и просидела всю ночь на скамье, прислонясь спиною к дереву. Мелькнула даже мысль, не лучше ли будет вернуться…

…Когда Ялка протёрла глаза, было уже утро. Костёр прогорел, зато солнце было высоко, светило ярко, пробиваясь сквозь сплетенье нагих ветвей над головой.

Воздух резко потеплел. От снега, выпавшего вечером, не осталось и следа. Настроение у девушки сразу улучшилось. Вдобавок смутная идея, что забрезжила вчера, приобрела вполне реальные черты — Ялка окончательно решила, что сегодня же зайдёт на постоялый двор или в харчевню и попробует наняться на работу. Дня на два, на три, не больше. А потом пойдёт опять.

Так, размышляя о хорошем, Ялка выбралась на большой проезжий тракт, отряхнула юбки от приставших листьев и хвои и бодро двинулась вперёд.

Юбку она всё-таки прожгла. Хоть и не сильно.


— Эй, Бенедикт! Здорово, мазила. Ты куда идёшь?

Худой носатый парень с волосами цвета тёмной меди, одетый в чёрную бархатную блузу, перехваченную у шеи ярким шёлковым зелёным бантом, оглянулся на кричащего, узнал его и в свою очередь приветственно махнул рукой.

— А, Ганс. Привет.

— Приветик. Славненький денёк, — Ганс подошёл тем временем поближе и прищурился на солнце. Оглядел приятеля и присвистнул. — Куда это ты так вырядился? Опять небось к Ивонне клеишься? Смотри, достанет тебя Клаус, ох, достанет. Обломает тебе пальцы, чем тогда малярить будешь?

— Ещё чего! — парень поднял нос повыше. — Вовсе даже я и не к Ивонне. Я к бургомистру иду.

— Ишь ты! К бургомистру? Врёшь, поди.

— Ни фига подобного. Как есть иду до господина Остенберга. Важный заказ.

— Ну! А чего там? Страсть, как интересно. Покажи.

Бенедикт поспешно спрятал свёрток за спину.

— Не велено показывать никому. Секрет.

— Ну, ну, — Ганс добродушно ухмыльнулся. — Знаем мы секреты энти. Небось, жене евонной патретик захотелось, как в столице у больших вельмож, вот ты и пыжишься. Похоже хоть намалевал-то, а? Ну покажь, чего ты. Другу-то покажь.

— Ганс, ну тебя. Болтаешь невесть что. И вообще, мне пора.

— Иди, иди… Гольбейн несчастный. Бывай здоров.

— Тебе того же.

Парнишка в чёрной блузе поудобнее перехватил под мышку плоский — локтя два на полтора — бумажный свёрток, оглядел себя для верности со всех сторон и зашагал вперёд, довольный своим видом, весело насвистывая песенку.

Сын и бывший ученик, а ныне — подмастерье старого художника Норберта ван Боотса, Бенедикт ван Боотс одет и впрямь сегодня был с потугой на щегольство. Кроме упомянутой блузы на парне были новые короткие штаны с брабантскими манжетами и пряжками, чулки в зелёную полоску в тон банта на шее и большая шляпа чёрного сукна, похожая на перевёрнутое кверху дном ведёрко. Нос, тонкий и породистый, осёдлывали стёкла окуляров — парень был близорук. День выдался на редкость солнечный для осени, Бенедикт, одетый во всё чёрное, парился и потел. За несколько шагов от парня терпко пахло красками, холстом и конопляным маслом.

Юный ученик художника был страшно горд собой.

Ему доверили заказ.

Пусть незначительный, но — первый собственный, всамделишный заказ.

Неделю тому назад сам бургомистр прислал ему письмо, где повелел явиться в городскую ратушу, принял его в собственноручном кабинете, где любезно предложил вина и объяснил, что от него требуется, посулив, естественно, определённое вознаграждение. Небольшое, но, как после выразился папа Норберт, выслушав повествованье сына, «вполне соответствующее для средней паршивости маляра».

Надо сказать, папаша Норберт вообще не отличался тактом и был скуп на похвалы. Критически оглядев готовый холст, он хмыкнул, пробурчал: «Мазня, конечно, но за пять флоринов грех требовать чего-то большего» и посоветовал тащить его быстрее к бургомистру, «пока краски не осыпались».

— Вот видишь, — сказал он, старчески кашляя в ладонь и кутаясь в суконную, заляпанную красками хламиду. — Не зря я тебя тогда этюды с мельниц заставлял писать. А ты артачился: «зачем, зачем», шестую, дескать, мельницу рисую. Никогда не знаешь, что в жизни пригодится. Слушайся отца, человеком станешь. Ну, чего встал? Или ждёшь, что деньги тебе на дом принесут? Давай, бездельник, собирайся.

Бенедикт достаточно хорошо знал своего отца и прекрасно понимал, что работой сына тот доволен безмерно, а потому, откушав утром карпа с пивом, нарядился в праздничное платье и отправился до бургомистра.

Норберт же ван Боотс, едва за сыном призакрылась дверь, потирая руки двинулся на кухню, где его жена уже раскочегарила плиту.

— Собирай на стол, Хедвига, — с плохо скрываемым торжеством в голосе пробурчал он, — праздновать будем. Сын у тебя художником растёт.

На площади у ратуши царили тишь, покой и благодать. На миг парнишка задержался у дверей, перехвативши поудобнее картину. «Как всё-таки мне нравится наш старый добрый Гаммельн, — с несвойственной для его возраста нежностью вдруг подумалось ему. — Когда-нибудь я выберусь на холм, который на востоке, и попробую написать вид города оттуда. Это будет мирная и очень тихая картина. Да, очень тихая картина очень мирного города».

Бенедикту казалось, будто на него все смотрят, хотя на деле редкие прохожие не обращали на него никакого внимания. По выбитой брусчатке мостовой бродили голуби, выискивая крошки. Бенедикт постучался, сообщил привратнику, кто он такой и для чего пришёл, и был допущен на второй этаж до кабинета бургомистра.

Герр Томас Остенберг когда-то был румяным, пышущим здоровьем толстяком, но с возрастом обрюзг, стал рыхлым и оплывшим. Нос его был переломан — следствие давнишнего, почти что легендарного паденья с высоты, когда однажды в старом доме бургомистра на втором этаже вдруг провалился пол. Когда Бенедикт вошёл в кабинет, герр Остенберг вёл там некую приватную беседу с каким-то монахом, судя по одежде — доминиканцем. Монах был невысоким, круглолицым, с тонзурой, переходящей в лысину, и всё время улыбался. Впрочем, оглядевшись, Бенедикт понял, что ошибся — монахов было двое: в уголке сидел ещё один — парнишка лет четырнадцати с чернильницей на поясе и цилиндрическим футляром для бумаг и перьев. В окошко бился лёгкий ветерок, колыша занавески. На столе стояли фрукты и вино.

— А, вот и наш художник, — бургомистр поставил на стол пустой бокал. — Весьма кстати, мой юный друг, весьма кстати. Э-ээ… Вы очень вовремя пришли — отец Себастьян как раз расспрашивал о вас.

— Весьма польщён, — Бенедикт ван Боотс снял шляпу, отвесил двум священникам поклон и огляделся в поисках какой-нибудь подставки для картины. — Куда прикажете поставить?

— Э-ээ… пока что — никуда. А вот бумагу разверните.

Бенедикт послушался. Некоторое время все сосредоточенно рассматривали картину. Наконец герр Остенберг откинулся назад и удовлетворённо кивнул.

— Ну что же, сходство наблюдается, — сложив ладони на округлом животе, заметил он. — Наблюдается э-ээ… сходство. Я вижу, вы не посрамите имя своего отца. Батюшка не помогали рисовать?

— Ну, что вы, — Бенедикт насупился и покраснел варёным раком, — как можно…

— Хе-хе, шучу, шучу… — толстяк протянул руку к кувшину. — Вина, молодой человек?

— Благодарю. С огромным удовольствием.

Вино из Мозеля янтарной струйкой полилось в подставленный бокал. Бенедикт пригубил, сделал два глотка и воспитанно отставил бокал прочь. От волнения и с непривычки у него зашумело в голове.

— Скажите, сын мой, — впервые вдруг заговорил монах. Тон его был мягок, но при этом почему-то неприятно настораживал; вдобавок, в его речи прозвучал не сильный, но вполне отчётливый испанский акцент. Бенедикт вздрогнул и весь обратился в слух. — Скажите, вы ручаетесь, что это он?

— Святой отец, я же художник, у меня на лица память… — тут вдруг он поймал на себе взгляд пристальных монашеских глаз, сглотнул и торопливо закончил: — Да. Ручаюсь.

— Гм… — монах ещё раз с откровенным интересом взглянул на портрет. — А хорошо ли вы тогда успели его разглядеть?

— У меня было достаточно времени, чтобы его запомнить: я видел его раза три или четыре. Два раза — очень близко, так, как вас сейчас.

— Вот как? Гм, похвально, молодой человек. Похвально. Ну что ж, — он повернулся к бургомистру, — пойдёмте прогуляемся, герр Остенберг? Как вы считаете, в свете некоторых новых обстоятельств? Тем более, что появился новый повод проведать нашего… подопечного.

Герр бургомистр сморщился — выглядело это как нечто среднее между брезгливой гримасой и улыбкой. С профессиональной наблюдательностью Бенедикт привычно «срисовал» черты и выражения их лиц. Все трое, казалось, были чем-то возбуждены. Мальчишка-секретарь за всё это время не проронил ни слова, сидел как статуя и даже не пошевелился.

— Ох уж, вы и скажете, брат Себастьян. Прогулка, — надо же! А может, обойдёмся?

— Я бы рад, но что поделать, — развёл руками тот. — Noblesse oblige.[3]

— Да, да… Ну что же, — бургомистр со вздохом встал и подобрал со стола перчатки. Поворотился к Бенедикту, сделал знак рукой: — Оставьте свой бокал, мой юный друг, берите картину и идёмте с нами. Это вам не повредит.

Спорить с бургомистром Бенедикт не решился.

— Не туда, юноша, — окликнул его на лестнице герр бургомистр, когда ученик художника направился на улицу. — Не к выходу. Идите за нами и не отставайте.

Далее началось нечто странное. По крайней мере, странное с точки зрения Бенедикта. Они свернули в неприметный закуток за лестницей, где бургомистр отворил ключом какую-то дверь и жестом пригласил всех следовать за ним. За дверью обнаружился гвард городской стражи, пусть без алебарды, бесполезной в узком коридоре, но зато в кирасе и с увесистым пехотным палашом; гвард встал навытяжку и отдал честь.

Ступени лестницы вели куда-то вниз. Потолок и стены закруглялись в свод, бурые камни покрывали плесень и селитра. Чадили масляные лампы. Бенедикт недоумевал всё больше, так не укладывалось это всё в привычную картину городского магистрата. Они спускались всё ниже, куда-то к городской канализации, когда вдруг своды лестницы сотряс ужасный крик, донёсшийся откуда-то из-под земли. Бенедикт выпустил из рук картину, развернулся и рванул через ступеньки вверх по лестнице, но почти сразу натолкнулся на большой и неожиданно тугой живот спускавшегося следом брата Себастьяна. Монах небрежно подхватил его, не позволив упасть, и ловко развернул обратно, даже не покачнувшись.

— Идите вниз, юноша, — сказал он мягко, но всерьёз. — Идите. Вам нечего бояться. И подберите портрет, пожалуйста.

Картина каким-то чудом уцелела. Спустились ниже. Бенедикт шёл на подгибающихся ногах, всё время поправляя сваливающиеся очки — от пота нос стал скользким.

Вскоре показалась ещё одна дверь, за которой их взорам открылось небольшое помещение, опять-таки со сводом потолка и дико каменными стенами. Пахло потом, дымом и землёй, и ещё чем-то, что Бенедикт сперва не опознал, но догадался, как только взгляд его упал на пол.

Пахло кровью.

Посредине помещенья стоял огромный стол с приделанными к нему в разных местах воротками и тисочками, верёвками и страшными даже на вид зажимами. Разложенные рядом инструменты вызывали в памяти не то лавку мясника, не то мастерскую слесаря. В корзине из железных прутьев полыхал огонь. Окошек в жутком помещении не было.

Крик повторился, Бенедикт присел и суматошно завертел головой, рискуя снова потерять очки. Схватил их, торопливо водрузил на нос, нашёл источник звука и попятился.

На стене, растянутая на цепях, висела длинная фигура человека. Руки его были схвачены в запястьях так, что ноги не доставали до пола около двух футов. Взгляд художника помимо воли сразу же отметил некую нелепость, нарушение пропорций человеческого тела. Долгий опыт зарисовок по античным образцам и с натуры подсказывал, что что-то здесь не так, но что — Бенедикт никак не мог понять.

Потом вдруг понял и закрыл глаза. К ногам пытаемого были подвешены корзины, в каждой из которых горками бугрились камни и железки; его руки в локтях и ноги в коленях были вывернуты из суставов.

К горлу подступила тошнота. Вино подпрыгнуло в желудке и плеснулось где-то в горле, Бенедикт приник плечом к стене, икнул и сглотнул жгучий комок. От камней тянуло холодом и терпким запахом селитры. Хотелось домой. Шершавый подрамник картины отражал удары крови в подушечках пальцев. Огонь в жаровне тихо, раздражающе потрескивал.

— Ну, — вдруг послышался голос брата Себастьяна. — Что у нас нового?

— Ничего, — ответил кто-то хриплым низким голосом. — Артачится, собака. Говорит, что ничего не знает.

— Железом пробовали?

— Не-а, тока начал. Да не волнуйтесь, вашество: у нас заговорит. И не такие заговаривали.

Бенедикт открыл глаза и с удивленьем обнаружил, что в подвале, кроме них четверых и тела на стене есть ещё какой-то человек, столь грузный и высокий, что непонятно было, как он его не увидел сразу.

Сейчас он вышел из тени и стоял возле жаровни, размеренно поворачивая над огнём огромные зубатые щипцы.

Зубцы зловеще тлели зимней вишней, постепенно раскаляясь докрасна. Бенедикт всмотрелся и признал в чудовище Эраста Рихтера — городского палача. Почему-то от этого открытия ему сделалось ещё хуже.

Бургомистр сморщился.

— Однако же, какая вонь, — сказал он, вынул из кармана беленький надушенный платок, с брезгливым видом поднёс его к своему перебитому носу и закончил гнусаво: — Деужели дельзя было без эдого?

— Уж извиняйте, а без энтого не можно, — Эраст плюнул в огонь и повернул щипцы. Железо пшикнуло отрывисто и жарко. — Екзекуция, так сказать, установленная процедура.

Брат Себастьян меж тем остановился возле узника, внимательно всмотрелся ему в лицо, прищёлкнул пальцами и сделал экзекутору знак подойти.

— Освежите его, милейший. Да побыстрее.

— А? Сей секунд, — Эраст отложил щипцы, наклонился над бадьёй, плеснул на узника водою из ковша и повернулся к брату Себастьяну: — Пожальте, вашество, готово.

Монах пощёлкал пальцами у пленника перед лицом. Тот застонал. Открыл глаза.

— Итак, мы продолжаем отпираться, — мягко произнёс монах. — Не опускать глаза! — тут же рявкнул он так, что Бенедикт подскочил на месте, и продолжил прежним доверительным тоном: — Быть может, уговоры господина Рихтера помогли вам припомнить, как и где вы подрядились помогать слугам дьявола проказить в нашем городе и где вы должны были встретиться с ними после?

— Зачем вы мучаете меня? — простонал тот. — Я рассказал вам всё, что знал. Я ничего не скрываю, я не сделал ничего плохого… Я только провёз мальчишку в мусорном мешке… в своей тележке… Я же говорил уже. Я ничего не знаю, где он и куда пошёл… я только… я сказал про этого… Я говорил уже — Голос медленно утихал. Брат Себастьян опять прищёлкнул пальцами.

— Эраст, ещё воды.

— Счас. Чёртова задница, опять откинулся… Ох, простите, святой отец, не сдержался.

— Ничего, ничего, — монах обернулся к Бенедикту. — Э-ээ… юноша. Подайте портрет.

На ватных ногах Бенедикт приблизился и протянул ему картину. Монах с треском разорвал обёртку и поднёс раму с холстом поближе к глазам человека, висящего на цепях.

— Эраст, подвиньте свет, чтоб он увидел. Ближе. Ещё! Так, хорошо. Это он?

Узник с усилием поднял голову. С его заросшего щетиной подбородка капала вода, под глазами набрякли круги, рот был окровавлен, волосы — опалены. Лишь поэтому Бенедикт не сразу распознал в нём городского трубочиста по имени… по имени…

— Я спрашиваю: это он?

— Да, это он, — прохрипел человек на стене. — Это Лис… Травник. Это к нему я посоветовал идти мальчишке. Я не виноват… Я хотел как лучше, я не знал… Он спас наш город, когда был мор, я думал… он ему поможет… я не знал…

— Кто он такой? — отрывисто спросил брат Себастьян, приподымая портрет ещё выше и почти тыча рамой узнику в лицо. — Где он живёт? Откуда ты его знаешь? Отвечай.

Гюнтер, — вспомнилось вдруг Бенедикту. Трубочиста звали — Гюнтер.

Колени его тряслись.

— Не знаю… — Гюнтер облизнул мокрые губы пересохшим языком. — Я не знаю. И никто не знает. За что вы меня мучаете? Я ни в чём не виноват! Я мирный гражданин, я никогда не делал ничего плохого. Уберите тяжести, смилуйтесь… Простите…

— Бог простит, — всё тем же мягким голосом сказал монах, неторопливо осенил его крестом и, повернув к себе портрет, всмотрелся в резкие черты изображённого на нём человека. Высокие скулы, шрам на виске, рыжие волосы. Синие глаза смотрели цепко и внимательно.

Когда неделю тому назад бургомистр заказал ученику художника написать этот портрет, Бенедикт решил, что картину, наверное, повесят на почётном месте в ратуше в знак признательности к травнику, который, как ни поверни, спас город от заразы, и потому постарался изобразить его задумчивым и мудрым. В меру сил ему это удалось, но только — в меру сил. Задумчивым ведун не получился, мудрым — тоже. Получился мрачным. Фоном для портрета Бенедикт ван Боотс, тоже по какому-то наитию, избрал не мельницу, не город, а какую-то скалу, хоть это было нарушением всех существующих канонов. В итоге теперь, при свете лампы и жаровни в чертах травника угадывалось что-то нечеловеческое, пожалуй, даже демоническое.

Впрочем, в этом ужасном подвале все они немного смахивали на чертей.

Бенедикт напрягся, невольно выверяя, сравнивая портрет с тем изображением, тем оттиском скуластого лица, который отпечатался в его надёжной памяти художника. Той осенью отец решил, что сыну стоит попрактиковаться на писании пейзажей. Синие ветряные мельницы, с их вертикальным силуэтом, черепитчатыми крышами, окошками крестом и веерным размахом крыльев привлекли мальчишку более всего — среди ровных полей, лугов и каналов они смотрелись очень живописно, и за них всегда цеплялся взгляд. Норберт ван Боотс работу сына скупо похвалил, тут же указал ему на ряд недостатков и снова выгнал писать этюды, пока не наступили холода. В общей сложности Бенедикт запечатлел, наверное, мельниц двадцать. Примерно дюжину из них при нём и посетил тот самый травник (он посетил бы и вторую половину, да только остальные ветряки были водяными насосами). Произошло это как раз в разгар загадочного мора, о котором в памяти Бенедикта остались самые неприятные воспоминания. Сначала Бенедикт не обращал на странного парня внимания, но вскоре заинтересовался им и даже сделал с него пару набросков, которые, впрочем, потом потерял.

— Ну-с, что там получается в итоге? — обратился брат Себастьян к писцу, не отрывая взгляда от портрета. — Зачти допросный лист, Томас.

Парень вскрыл пенал и зашуршал бумажками. Достал одну. Прищурился.

— Г-гюнтер Хайце, — объявил он и облизал пересохшие губы. Голос у него оказался невыразительным и ломким, как слюда. — Т-трубочист. Д-двадцать три года, не женат, работает по дог-говору с магистратом. Арестован по доносу г-господина К-карла Ольвенхоста, к-к-к… который указал, что видел, будто оный трубочист на пустыре вытряхивал мешки и выпустил из од-дного мешка мальчишку, описанием похожего на упомянутого Фридриха Б-брюннера. М-мальчишка убежал. Г-господин трубочист задержан городскою стражей два дня назад, п-подвергнут д-допросу и признан виновным в пособничестве нечистой силе и ч-чёрной магии. В противозаконных поступках ранее замечен не был, н-но семь недель назад п-прикидывался дьяволом, пугая обывателей.

— Ну что ж, — вздохнул брат Себастьян, — картина складывается вполне понятная и очень даже объяснимая. Очень хорошо, что мы как раз оказались в это время в вашем городе, герр бургомистр. И очень жаль, что в таком славном городе, как ваш, зло столь глубоко пустило свои гнусные ростки.

Герр Остенберг развёл руками, а верней сказать, — рукой.

— Я, браво же, де здаю, чдо згазадь, — угрюмо прогундосил он из-под платка. — Бонимаете, звядой одец, у даз злучилзя бор, зараза, а эдод баредь брижёл и бредложил бомочь… Од сказад…

— Да уберите же вы свой платок! Бургомистр убрал платок так быстро, словно побоялся, что его сейчас у него отнимут вместе с носом.

— Он сказал, — скороговоркою закончил он, — что всему виной какой-то ядовитый гриб, который в этот год пшеница уродила вместо хлеба. И что надо просеять муку. Принёс большое решето и начал ездить с ним по мельницам. Я дал разрешение. Господин Готлиб поручился за него, это известный аптекарь, уважаемый человек, к сожалению, ныне уже покойный. Кто же мог знать…

— Всё это чушь и чепуха, — поморщился монах. — Пшеница уродила гриб! А кошки в этот год щенят не приносили? Известно всем, что все болезни проистекают от воспаления и застоя внутренних соков человеческого тела, а такоже — от чёрных помыслов человеческой души, невоздержания, обжорства, либо же прелюбодейства. А то, что приключилось в вашем городе, есть типичный пример того, какими хитрыми путями действует Диавол, сначала засевая семя немочи и боли, а потом являясь в виде знахаря, спасителя, освободителя или ещё кого, вселяя в сердце простолюдинов недоверие к матери-церкви и её слугам, а в итоге — к Господу Христу, да святится имя его. Нечто подобное случилось года три тому назад в одном городе… не будем называть его названия, когда там стали покрываться кровавыми пятнами гостии для причастий.

— Боже всемогущий! — бургомистр перекрестился. — И что же?

— Ничего. Милостью короля святая инквизиция провела дознание и выявила заговор еретиков, которые прокалывали гостии, после чего святые хлебы кровоточили. Если мне не изменяет память, там было сожжено двенадцать человек, и только после этого всё прекратилось. Нет, оцените, а? — их было ровно дюжина. Какое глумление над числом учеников Христа! Да, сударь, Дьявол никогда не упускает случая вбить ещё один гвоздь в тело Христово. Но вас винить я не могу, вами двигали искренние побуждения.

Бургомистр побледнел, однако возражать не стал, лишь сухо отвесил поклон.

— Взгляните, — указал меж тем брат Себастьян на травников портрет. — Вроде бы, обычное лицо. Кто бы мог подумать, что прислужник Сатаны скрывается в таком невзрачном облике… Скверна, скверна в душах человеческих. Еретики скрываются под маской добропорядочных граждан. Ну что же, юноша, я думаю, что вы великолепно справились с работой. Господин бургомистр, соблаговолите уплатить ему по счёту. И…

Монах заколебался. Повернулся к Бенедикту.

— Вы работаете карандашом?

— Да, святой отец.

— Свинцовым? Угольным?

— Разумеется, свинцовым. — Бенедикт вдруг обнаружил, что даже рад возможности выговориться — по крайней мере, это на какое-то мгновение позволило ему забыть о страшной фигуре на стене. — Видите ли, уголь имеет свойство осыпаться, и краски потом плохо держатся. Как всякий живописец, я сперва делаю набросок, и только потом…

— Не важно, — поднял руку монах. — Можете не продолжать. Я попрошу вас сделать для меня карандашный рисунок… — он покосился на мальчишку-монаха, стоявшего в углу с землистым от неровной бледности лицом, и поправился: — Два карандашных рисунка этого… человека. — Он указал на портрет. — Постарайтесь изобразить его так же хорошо, мой юный друг. Сможете сделать это, скажем так, до послезавтра?

— Да. Я смогу. Но…

— Вот и превосходно. Что ж, господа, идёмте отсюда. Эраст, продолжайте допрос. Выясните, где, когда и при каких обстоятельствах он познакомился с этим рыжим ведуном, какие ещё богомерзкие дела они с ним вытворяли, кроме кипячения горшков с водой без огня, и кто ещё был в их делах замешан. Томас, останься и протоколируй.

— Не извольте беспокоиться, вашество. Сделаем. Сказавши так, Рихтер натянул рукавицы и потащил из огня щипцы.

Томас лишь кивнул в ответ.

— А вас, — брат Себастьян вновь повернулся к Бенедикту, — попрошу никому не говорить о том, что вы здесь видели. Вы понимаете, юноша? Никому.

Бенедикт тупо закивал.

Уже на лестнице их нагнал вопль узника, вопль, в котором не было уже ничего человеческого.

Когда Бенедикт возвратился домой, он не сказал ни слова и просидел всё скромное домашнее торжество с пустым, каким-то загнанным выражением лица.

Мать и отец были удивлены, пытались всячески расшевелить его и недоумевали, что случилось с сыном. Тем более, что тот принёс домой заветные флорины и — невероятно! — заказ на новую работу. Старик ван Боотс откупорил по этакому случаю бутылку лучшего вина из собственных запасов, мать приготовила любимого сыном целиком запечённого гуся, но Бенедикта передёргивало от одного лишь запаха жареного. Уступая материным просьбам, он с трудом заставил себя проглотить несколько дымящихся кусков, даже не почувствовав их вкуса, и теперь сидел, почти не слушая ни маму, ни отца, уставившись при этом в одну точку.

Он вдруг понял, что никогда не напишет вида Гаммельна с восточного холма.

Никогда.


Хозяин первого, на вид — весьма приличного трактира даже не стал с девчонкой разговаривать, лишь глянул коротко и буркнул: «Нет работы», после чего потерял к ней всякий интерес. Второй трактир был чуть гостеприимнее. Хозяин — толсторожий крепкий бородач не стал препятствовать и лишь переспросил: «Что? Подработать? Отчего же… Можно-с… Но учти: две трети от того, что выручишь, отдаёшь мне. Поняла?» Пока девчушка медленно соображала, что к чему, некий господин, одетый для солидности в широкополую шляпищу, бархатную куртку и штаны, походя, с усмешкой потрепал её по заду и подарил таким сальным взглядом, что Ялка вспыхнула и сама поспешила убраться прочь отсюда. И в этот день, и в следующий эти две сцены с некоторыми вариациями, чередуясь, повторились ещё несколько раз, а один раз наслоились друг на друга. Тракт оказался оживлённым, хоть время сбора урожая и миновало. Ночь выдалась светлая и лёгкая, и Ялка снова провела её у костерка в лесу, на сей раз присмотрев себе местечко загодя и насобирав таки полный подол грибов. Грибы наутро удалось всучить каким-то мужикам, которые за это подвезли девчонку на телеге. Так, проведя в дороге и второй день, Ялка не добилась ничего и теперь переминалась у ворот очередного постоялого двора, не решаясь в них войти.

Темнело. Из дверей тянуло тёплым запахом еды. Этот третий постоялый двор, попавшийся сегодня Ялке на пути, носил название «Blauwe Roose», то бишь «Голубая роза». Вывеска была соответствующая, вот только нарисована она была так неумело и аляповато, что напоминала не розу, а некое восьминогое чудище на кончике дворянской шпаги. Потом Ялка узнала, что путники, бывавшие здесь часто, примерно так и прозывали его меж собою: «Осьминог на вертеле».

Начал накрапывать дождик. Позади грохотнула телега: «Посторонись!». Ялка отступила, пропуская воз, ещё один, посмотрела им вослед, затем собралась с духом и вошла.

Просторный зал корчмы был сумрачен и тих. Четыре человека что-то ели за столом, два-три потягивали пиво возле стойки. Дымились трубки. Хлопнувшая дверь заставила хозяйку показаться в зале. То была дородная и пожилая женщина из тех, которых обычно называют «тётушка» — румяная, опрятная, с улыбкой на лице. Впрочем, оная улыбка тотчас же исчезла, едва хозяйка разглядела всего-навсею одну продрогшую девчонку. Ялка представила, как она выглядит сейчас — промокшая, в помятом платье, в грязных башмаках; сообразила вдруг, что хозяйка до сих пор молчит и смотрит на неё, поздоровалась и торопливо сделала книксен.

— Вечер добрый.

— Здравствуй, здравствуй, — с некоторым неодобрением кивнула та. — Тебе чего?

— Я… — протянул Ялка и умолкла. В горле почему-то пересохло. — Я…

— Ну, смелей, смелей, — подбодрила девушку хозяйка. — Чего изволишь? Пива, мяса, каплуна или ещё чего? А может, комнату прикажешь приготовить? Сразу же с постелью на двоих?

Тон был таким ехидным, что Ялка снова покраснела. Опустила взгляд.

— Нет, мне не надо, — сказала она. — Я бы хотела… Я… Ну, поработать.

— Поработать? — «тётушка» прищурилась. — Что значит: «поработать»?

— Ну, просто — поработать. Постирать, посуду вымыть… Мне бы ненадолго, дня на два. Вы не смотрите, я умею. Мне и комнаты не нужно, я как-нибудь тут…

И Ялка сделала неопределённый жест рукой, словно бы очерчивая границы этого загадочного «тут».

— Хм… — женщина казалась озадаченной. — Вот как? Поработать, говоришь… Нелегко мне будет подыскать тебе хоть что-нибудь. Есть у меня судомойка, даже не судомойка, а «судомой». И пол мыть — тоже девка есть, и в комнатах прибраться, и стирать. Да и на кухне есть помощник, и не один. Так что, сама видишь, некуда мне тебя пристроить.

Ялка лишь кивнула обречённо.

— Что ж… Спасибо. Я, пожалуй… Я тогда пойду.

И двинулась к двери.

— Эй, девонька… Ты это… подожди.

Ялка замерла и обернулась на пороге. Сердце её забилось: неужели… Тем временем хозяйка голубого розы-осьминога напряжённо думала о чём-то, не переставая рассматривать незваную гостью.

— Ты что же это, одна? — спросила она наконец.

— Одна, — причины лгать девушка для себя не видела.

— Куда же ты идёшь так поздно осенью? — невольно изумилась та, и опустилась на скамью. — Воистину, странные настали времена.

— Мне только переночевать, — с надеждой попросила Ялка. — Я вам потом камин вычищу, на дворе подмету… Или что-нибудь ещё сделаю… Ну разрешите мне остаться. Пожалуйста.

Теперь, когда в окошко колотился дождь, а давешние возчики торопливо, с шумом распрягали лошадей, Ялке не хотелось никуда уходить. До слез не хотелось.

— Звать-то хоть тебя как?

— Ялка.

— Не знаю, прям таки не знаю, — покачала головой хозяйка. — И взять с тебя нечего, и гнать тебя совестно. Ты, вроде, не гулящая, одета прилично, но и на воровку не похожа… Деревенская, поди? Что же мне с тобой делать? О, знаешь, что! — внезапно оживилась она. — Шаль у тебя хорошая. Давай сделаем так: всё равно народу мало, я комнату тебе дам, чтоб заночевать, и накормлю тебя, а ты мне как бы шаль продашь. Всё ж таки зима идёт, я всё равно хотела на рынок ехать, покупать. А ты и в кожушке своём не очень-то замёрзнешь — кожушок-то, я гляжу, у тебя новёхонький, тёплый кожушок.

— Шаль? — переспросила Ялка, силясь сообразить и вспомнить что-то важное, что непременно помогло бы ей, но почему-то не хотело вспоминаться. В корчме было тепло, и усталость брала своё. Веки девушки слипались. — Шаль… — повторила она.

— Ну, да, — кивнула хозяйка, истолковав её колебания по-своему. — Ещё патаров штуки три добавлю сверху… Ну, хорошо, полуфлорин. Будет, чем за ночлег заплатить в следующие разы. Ты далеко идёшь-то? А?

Внезапно Ялка вспомнила: конечно! — шерсть в её мешке, большие серые клубки.

— Послушайте, — вскинулась она, на всякий случай всё-таки развязывая шаль, — зачем вам эта, ношеная? Хотите, я вам другую свяжу? У меня и пряжа с собой — вот, в мешке…

— Ты? — «тётушка» невольно подалась вперёд, как будто принюхиваясь. — Ты сама её связала? — она протянула руку, пощупала мягкое пушистое полотнище. — А не врёшь?

— Не вру, — Ялка почти счастливо улыбнулась. — Мне нужен день, или чуть больше.

— Ну, не знаю, — почему-то вдруг заколебалась та. — Если так, то что ж… Давай.

Тут Ялка совсем уж расхрабрилась и решила рискнуть.

— Только… Можно тогда я сперва посплю? Я… я весь день шла. Вы не беспокойтесь, я рано просыпаюсь. Какой вам хочется узор?

Ответить ей хозяйка не успела: хлопнула дверь, в корчму ввалилась дюжина гуртовщиков, которые с порога потребовали пива и еды, и хозяйка умчалась на кухню. Заместо этого явилась девка из прислуги, проводила Ялку в тесную комнатёнку наверху, оставила ей свечку и ушла.. По-видимому это означало, что хозяйка согласилась на её условия. Комната была холодная, но в ней была постель, пусть жёсткая, но настоящая, с подушками и простынями. Ялка сунула котомку под кровать, задвинула засов на двери, разделась и развесила одежду для просушки на столе и подоконнике, как мышка юркнула в постель и тотчас провалилась в сон под мерный шум осеннего дождя.

Проснулась она рано, до рассвета. Вспомнила вчерашний разговор, достала нитки, спицы и принялась за вязание. Через часок пришла хозяйка — разбудить и позвать поесть, была приятно удивлена тем, что шаль её уже в работе, и сразу же прониклась к девушке доверием. Её, как выяснилось, звали Вильгельмина. Всерьёз её, конечно, так никто не звал, предпочитали — «Тётушка Минни». Муж её лет пять, как умер («Конь зашиб», — простодушно пояснила та), и постоялый двор она содержала в одиночку. Завсегдатаи промеж себя любовно звали её Мамочкой: «Где будем ночевать?» — «Как, где? У Мамочки…» Так Ялка узнала ещё одно имя трактира, уже никак не связанное с пресловутой вывеской.

На следующий день, под вечер шаль была почти готова. Утром Ялка отдала её хозяйке, получила оговоренную плату, в меру сил отчистила своё испачканное платье и засобиралась в дальнейший путь.

Вильгельмина молча, сложив руки на коленях, наблюдала за её сборами.

— Знаешь, что, — сказала она вдруг, — а оставайся у меня. Хотя б до снега: всё ж таки не в грязь идти. Ты вяжешь хорошо, ещё прядёшь, поди. В хозяйстве б помогла, сама подзаработала маленько. А я бы тебе шерсти раздобыла, а потом с каким-нибудь обозом помогла уехать.

— Спасибо, нет. Мне надо… Я должна идти.

Та покачала головой. Вздохнула.

— Видано ли дело, чтобы мышка, сидя в сыре, думала уйти? Охота тебе в пыль и в грязь, под дождь, к пиявкам. Что за надобность?

Мгновенье Ялка колебалась, потом решительно тряхнула волосами:

— Скажите, вы не видали одного парня… Он такой рыжий, худой, лет тридцати. С синими глазами. У него ещё шрам вот тут и тут, — она показала на висок и локоть. — Он ходит и лечит людей.

— Нет, не видала, — с некоторым неудовольствием, как показалось Ялке, отвечала та. — А кто он тебе, брат иль сват? Иль хахаль твой?

— Нет, просто… просто знахарь, — она замялась и закончила нелепо: — Мне он нужен.

— Так ведь это ж Лис! — вдруг ахнула девчонка из прислуги, та самая, что провожала Ялку в комнату. — Ну помните же, тётя Минни, он ещё к молочнику Самсону приходил, когда у него сын в колодце задохнулся! Он его тогда целовал-целовал, мальчишку-то, да всё в губы, в губы, прости, Господи… Руки-ноги ему двигал… Ну, помните же!

— А! — вдруг встрепенулась та и мелко закрестилась. — Верно, верно, девонька. Пресвятая дева и Христос спаситель! Верно, это он, который мёртвого мальчишку поднял. А зачем он тебе нужен? Тоже целоваться? Или ты сама больная?

— Самсон… — пробормотала Ялка. Подняла глаза.

— Мне бы с ним поговорить, с этим Самсоном. Это можно?

— Отчего бы нет? Он мне по вторникам и четвергам привозит молоко, а завтра как раз и есть четверг.

Так что, остаться так и так тебе придётся. — Она встала. — Ужинать будешь?

— Что? А, да… Если можно.

— Тогда с тебя патар, — тётушка Минни с хитрецой прищурилась. — Или, может быть, поможешь вместо платы мне посуду вымыть?

Ялка с трудом удержалась, чтобы не броситься ей на шею и расцеловать.

Молочник не обманул их ожиданий и заявился к «Мамочке» с утра пораньше. Но — тоже ничего о травнике не знал.-Тот появился словно ниоткуда, никто его не звал. Да что там говорить, в тот раз даже послать за лекарем не удосужились — и так было видать, что парнишке карачун. Известно дело — «Wen das Kind in den Brunncn gefallen ist, dekt man in zu»[4].

Да и была там крышка, сам дурак. И то сказать, упала курица в колодец, он и полез за ней, как маленький ребёнок. Ну и потонул. Жена конечно — в рёв, а тут этот…

«Пропустите, — говорит, — я помогу». Назвался Лисом. Нет, денег не взял. Что? Где живёт? А леший его знает, где живёт. Когда случилось? Да уж тому с полгода, как случилось. А что?

От визита молочника Ялке выпала ещё кое-какая польза — Самсон задаром согласился подвезти девчонку до другого постоялого двора, насколько хватит дня пути. Когда она устраивалась в тесной, запряжённой осликом повозке меж пустых бидонов, тётка Вильгельмина вышла проводить и сунула ей в руки узелок.

— Я тут собрала тебе в дорогу кой чего: кусок свиной печёнки, колбаса, краюшка хлеба, пара луковиц. Значит так. Если будешь как-нибудь в Брюсселе, зайди на Фландрскую улицу, спроси дом Яна Сапермиллименте.

— Кого?! — невольно вырвалось у Ялки.

— Сапермиллименте, — терпеливо повторила та. — Имечко-то запомни, девонька, запомни, оно одно такое. Жена его вроде как моя свояченица. У них дочь чуток постарше тебя, передашь им от меня привет, хоть будет, где остановиться на пару дней. А на будущее дам тебе совет — всем говори сейчас, что ты идёшь на богомолье. В аббатство Эйкен, поклониться святому Иосифу. Соврать в таком деле — грех невелик, а при случае и впрямь зайдёшь, поклонишься, пожертвуешь монетку… Тебе ведь всё равно, куда идти, ведь так? Эх ты, кукушка перелётная. Ну, Бог тебя храни. Ступай, ищи своего… Лисьего короля.

Ялка вздрогнула от неожиданности, потом спохватилась, поблагодарила и долго махала ей рукой.

Всю дорогу Самсон молчал, попыхивая трубочкой. Вытянуть из него что-нибудь о рыжем травнике Ялке больше не удалось. Они двигались неторопливо, останавливались у одной харчевни, у другой, меняя полные бидоны на пустые, пока наконец не стемнело и молочник не отправился домой. Ещё поджидая его в «Голубой розе», Ялка не теряла времени даром, да и в пути не спала, и теперь точно знала, что будет делать. Когда последний на сегодня постоялый двор распахнул ей свои двери, девушка уверенно прошла к жене хозяина, улыбнулась ей и развязала свой мешок:

— Не купите ли вы у меня шаль?


Проснулся Фридрих оттого, что кто-то ненавязчиво пихал его ногой. Несильно, как-то даже по-дружески, мол, рассвело уже, вставай.

Фриц сел и принялся тереть глаза. Зевнул и огляделся.

И в самом деле, рассвело. Тот, кто его пытался растолкать, присел и заглянул ему в лицо. Это оказался плотный круглолицый парень, с крутым упрямым лбом и пухлыми губами, по которым вечно ползала какая-то двусмысленная улыбка. Усишки, чуть горбатый нос, на нём везде, к зиме бледнеющие — россыпью — веснушки. Рыжие волосы мелко курчавились. По отдельности черты его лица не вызывали неприязни, были правильными, даже симпатичными, но вместе почему-то вызвали чувство безотчётной неприязни. Было в его лице что-то нехорошее, хитрое и даже — плутоватое. Тёмные глаза всё время зыркали по сторонам; прямого взгляда парень избегал.

— Ты чего здесь разлёгся? — с усмешкой спросил он. — Жить надоело?

И голос, и усмешка Фрицу также не понравились. Он сел, потирая бока, и оторопело вытаращился на пришельца. Всё тело у него затекло, а правый бок, похоже, основательно подмёрз. Не спасли ни ветки, собранные на ночь для подстилки, ни одеяло, взятое с собою с чердака.

— У меня нет ничего, — угрюмо буркнул он, набычившись, надеясь, что тот пойдёт своей дорогой и не станет обшаривать его карманы. Карманов, впрочем, у мальчишки не было. Завёрнутый в холстину нож за пазухой холодной тяжестью оттягивал рубаху.

— Вот дурной, — с досадой отмахнулся тот и сморщился. — Ты чё, не понимаешь, да? С ума свихнулся, что ли, — на земле валяешься? Ещё раз заночуешь без костра, на голой жопе, к утру коней бросишь. Поял?

—Что?

— Замёрзнешь на хрен, дурошлёп, — разъяснил доступно рыжий. Скривился, передразнивая парня: — «Что»… Тебе повезло ещё, что ночь была сегодня тёплая. Городской ты, что ли? Ты откуда?

— Из Гаммель… — начал было тот и прикусил язык, но было поздно — слово уже выскочило. Впрочем, странный парень не обратил на это внимания.

— Из Гаммельна? Ага, — чёрные глазки быстро смерили его от пяток до макушки. — Гм… И куда ж ты прёшь так, налегке, на зиму глядя? На деревню к бабушке? Ещё небось с горшочком маслица и с пирожком?

Фриц опять набычился.

— Никуда я не иду. Чего пристал? Иди, давай, своей дорогой. А замёрзну, так не твоё дело.

Парень задумался. Ему было лет двадцать или около того. Был он невысок, носил суконные штаны и безрукавку из овчины. Рубахи под безрукавкой не было, от чего его голые руки выглядели донельзя нелепо. На удивление добротные и смазанные дёгтем башмаки были заляпаны дорожной грязью. Фриц присмотрелся к нему. Как там описывал Гюнтер? Рыжий, странно выглядит, ходит один, обычно с мешком…

Что у него в мешке?

Сердце его забилось сильней.

— Слушай, — осторожно начал он, не решаясь до конца поверить в свою удачу. — А ты… Ты, случаем, не Лис?

— Что? — встрепенулся тот и посмотрел на Фридриха с недоумением. — Лис? Какой лис? Я не лис. Конечно, если хочешь, можешь звать меня лисом, но я, вообще-то, Шнырь. Иоахим Шнырь. — Он объявил об этом так, как будто это имя гремело от Мааса до Рейна, и строго посмотрел на мальчика. — Слыхал, наверное?

— Нет.

— Вот и хорошо, что не слыхал. А тебя как звать?

— Фриц. То есть Фридрих.

— Хватит с тебя и Фрица, — ехидно ответил тот. — Фридрих, ха! Ещё чего. Ростом ты для Фридриха не вышел. Пойдёшь со мной?

— Куда? — опешил Фриц.

— А просто. Никуда. Со мной — и всё. Мне скучно одному. Так что, пойдёшь?

Фриц подумал.

С тех пор, как Гюнтер-трубочист помог мальчишке выбраться из города, прошло четыре дня. Дорога начиналась сразу же от пустыря, где Гюнтер вытряхал мешки, и Фриц отправился в путь немедля. Правда вот, куда идти — было непонятно, но Фриц надеялся на свою удачу и чутьё. Теперь, четыре дня спустя, он несколько пересмотрел своё мнение. Всё это время Фриц ночевал в лесу, не разводя костра, вчера доел последний кусок хлеба и уже всерьёз задумывался о том, чтобы вернуться в Гаммельн. Внезапный попутчик появился весьма вовремя. Взять с Фрица было нечего, кроме старого одеяла, да кинжала, но Вервольфа он отдавать не собирался, не собирался даже говорить о нём. Обшаривать его парнишка не спешил, поверив ему на слово, а идти вдвоём, с какой стороны ни взгляни, и веселей, и безопаснее. Остальное было не важно.

Пока не важно.

Фриц подумал, подумал ещё, и решился.

— Пойду, — сказал он.

С погодой им, похоже, снова повезло — тепло и солнышко держались целый день и только вечером нагнало туч. Вдвоём и вправду оказалось веселей идти. Иоахим говорил без умолку, рассказывал истории, какие-то смешные и не очень случаи, да и вообще оказался изрядным болтуном. Он говорил о воле, пьянках, кабаках, своих приятелях сомнительного свойства и о гулящих девках, которых он, по собственным словам «имел без всякого числа». Единственное, что Фридриха по-настоящему смущало — каждый второй рассказ Шныря оканчивался тем, что он кого-нибудь обчистил или кому-то дал по морде. Шнырь был показушно весел, нагл, и даже на взгляд неискушённого в подобных делах Фридриха отчаянно «вертел колесо».

Сказать иначе — врал.

— Шнырь, — не выдержав, спросил его Фриц, — а, Шнырь. А ты вообще кто?

— Я-то? А никто, — ответил бесшабашно тот. — Хожу, брожу, на свет гляжу, на что набредаю — себе забираю, что плохо лежит — меня сторожит. Держись, брат, меня, со мной не пропадёшь.

Иоахим был вором. Обыкновенным бродячим вором, со своей доморощенной философией, что если кому-то в этом мире плохо, то почему другим должно быть хорошо? А значит, нечего горбатиться на дядю! Стукнуть богатея камнем по башке, отнять кошель — вот это жизнь!

— Украсть вещь — всё одно, что найти, — втолковывал он Фрицу свои принципы. — Просто эту вещь ещё не потеряли. Я праильно говорю? Праильно, да? Вот то-то.

Он был неприятен Фридриху. Однако вскоре он смог оценить его, как странника — Шнырь был привычен к долгому пути. Он смыслил в том, как обустроить ночлег, умел сыскать пастушеский шалаш или ещё чего-нибудь подобное, знал, как найти и приготовить нехитрую лесную снедь. В его рюкзаке оказались хлеб и сыр, побитый закопчённый котелок, кресало, нож и всяческая мелочь, нужная в дороге. На первом же привале новоиспечённые приятели набрали грибов, развели костёр, заварили чай. Фриц согрелся, разомлел и даже чуточку вздремнул — от холода всю ночь он спал урывками.

— Ничего, — ободрил его Шнырь, потирая ладони, — подыщем тебе какую-нибудь одежонку. В соседних деревнях ещё много дураков, которые не запирают на ночь дверей, а днём там вообще никто не запирает.

Так оно и вышло. В первой же попавшейся деревне Шнырь отвлёк собаку и стащил овчинный полушубок, который кто-то вывесил проветрить на плетень в преддверии зимы. Полушубок оказался чересчур огромен для мальчишки, Шнырь напялил его сам, а Фридриху великодушно отдал безрукавку. После этого оба долго драпали от разъярённого хозяина, покуда не укрылись в перелеске. Хозяин полушубка долго ползал по кустам, ругался, выкликал обоих, гневно потрясая дрыном из плетня, потом плюнул и пошёл домой. Фриц был подавлен, но при этом понимал, что ничего иного сделать бы не смог — в ночь подморозило, и если б не костёр и не подаренный кожух, то он замёрз бы насмерть, как Шнырь ему и предсказывал. Иоахим всячески подбадривал его и зубоскалил, а потом достал из своего мешка початую бутылку шнапса и сказал, что надо бы отметить первое «сувместное» дельце. Уступая его уговорам, Фридрих через силу выцедил из горлышка и проглотил колючую дурную жидкость, и сразу осовел. По жилам разлилось тепло, в голове зашумело — он никогда не пил до этого спиртного. Шнырь скалил зубы, гоготал, хлопал мальчишку по спине и шумно чесался — в трофейном полушубке, похоже, в изобилии водились блохи.

— Мы, брат, теперича повязаны с тобой, — говорил он, багровея рожей от спиртного и открытого огня. — Держись меня, паря, со мною, брат, не пропадёшь. Я тебе покажу, что такое настоящая жизнь. Со мной, брат, человеком станешь. Я праильно говорю? Праильно, да?

Фриц его почти не слушал. Вскоре его вырвало, после чего он почувствовал облегчение и сразу же заснул.

Утром оба двинулись в дальнейший путь. Шнырь балаболил пуще прежнего, однако Фриц отметил, что его рассказы стали повторяться. К полудню на дороге замаячила корчма. От запаха еды у Фрица закружилась голова, а Шнырь после вчерашнего, вдобавок, мучился похмельем. Иоахим не выдержал первым.

— Пива хоцца, мочи нет, — сказал он, останавливаясь и потирая живот. — У тебя, паря, ненароком денег нету при себе? Хоть сколько-то, хоть пары гульденов. А? Нету?

— Поесть бы лучше, — заявил на это Фридрих, разглядывая грубо намалёванную вывеску трактира, в которой после некоторых трудов всё же можно было признать моток пряденой шерсти. — А денег нет, сам знаешь.

— Эх, ладно. Обойдёмся так.

Фриц понял его слова так, что придётся обойтись без пива, и уже собрался двигаться в дальнейший путь, однако Шнырь свернул с дороги и решительно направился в «Моток». Корчма была не самого высокого пошиба — одноэтажная, с малюсенькими окнами и полуобвалившейся трубой, но выбирать не приходилось. Шнырь неспешно обошёл вокруг, с особым тщанием разглядывая забор, вдруг звонко хлопнул себя по коленкам, захихикал и помахал рукою, чтоб мальчишка подошёл поближе.

— Фриц, посмотри!

На потемневшей от дождей штакетине забора, возле самой калитки чем-то острым было нацарапано чего-то непонятное, какой-то простенький рисунок — два квадратика, чуть-чуть не совпадающие друг с другом. Верхний край у одного из них был вырезан зубцами, как забор. Всё выглядело так:

— Знаешь, что это? — спросил Шнырь.

— Нет.

— Эх ты, простачок городской. Это ж знак такой у нищих и бродяг. Он означает, что хозяин тута трусоват, а может, и вовсе дурак. «Квадрат» за забором. Такой и денег-то даст — просто чтоб от нищего отделаться.

— И что?

— А, ничего, я вижу, ты не понимаешь. Значит так, — Шнырь остановился у входа и повернулся к Фридриху. — Не дёргайся и не дури, лучше смотри, что буду делать, и учись.

В просторном помещении «Мотка» было накурено и душно. Шнырь, залихватски заломивши шляпу на затылок, кренделем проследовал к тому столу, что был поближе к двери, швырнул на лавку свой мешок, уселся сам и постучал костяшками пальцев по столешнице.

— Эй, паренёк! — окликнул он. — Позови-ка мне трактирщика.

Стол был низкий и шатался. Заспанный «паренёк» — слуга лет тридцати со скучным и немного туповатым выражением лица отделился от стойки и не спеша к ним приблизился.

— Их нет, — сообщил он, зевая. — Я могу подать. Чего прикажете?

— Нет, говоришь? Хм… — Шнырь задумался. — А принеси-ка ты нам, друг, бутылочку вина.

— Какого?

— Красненького.

— Вина. — На лице прислужника почти физически отразилась интенсивная работа мысли. — Ага. Стал-быть, вина — и всё? И больше ничего? Закусывать не будете?

— Пока не надо, — барским жестом отказался Шнырь. — Может, потом чего надумаем.

Слуга кивнул, ушёл и вскоре возвратился с кружками и тёмной, пузатой, неопрятного вида бутылкой. Поставил всё на стол и уже собрался уходить, но тут Иоахим жестом удержал его и снова сделал вид, что призадумался.

— А знаешь что, любезный, — наконец сказал он.

— Что-то мне не хоцца вина. Возьми-ка ты его, да принеси взамен нам пива, пару кружечек. Одну побольше и одну поменьше.

Тот равнодушно пожал плечами, бутылку унёс, а через пару минут вернулся с заказанным пивом. Шнырь взял ту кружку, что побольше, подмигнул зачем-то Фридриху и преспокойно начал пить, по виду никуда не торопясь. Фриц никак не мог взять в толк, чего тот добивается, однако кружку свою взял и тоже отхлебнул глоток. Пиво было горьким и холодным, от него сразу заныли зубы; Фриц одолел примерно половину и отставил кружку. Иоахим, убедившись, что мальчишка больше пить не хочет, прикончил и его порцию тоже, встал и преспокойно направился к выходу. Фриц почёл за лучшее последовать за ним.

Трактирный слуга на мгновение оторопел, затем вскочил и у дверей нагнал обоих. В корчме все замерли, предвкушая интересное зрелище.

— Эй, эй, — вскричал слуга, хватая Иоахима за рукав. — А деньги?

Шнырь покосился на него через плечо и с неприкрытым удивлением спросил:

— Какие деньги?

Парень набычился.

— Деньги, господин хороший, — пояснил он и огляделся, как бы призывая в свидетели всех посетителей корчмы. — За пиво, которое вы выпили. Вы и энтот ваш мальчишка.

— Пиво? — вполне натурально удивился Иоахим. — Так я же тебе за него вино отдал!

Парень замер и оторопело заморгал, не в силах что-нибудь на это возразить.

— Ну тогда… тогда платите за вино! — нашёлся наконец он.

— Так вина же я не пил, — доходчиво объяснил ему Шнырь. — За что же мне платить?

И покуда парень из трактира мыслил, где же здесь подвох, Шнырь вышел вон и был таков.

Фриц поспешил последовать его примеру.

В ближайшей деревне они подманили и спёрли гусака, а ночью развели костёр на старой лесопилке и зажарили его на вертеле. Гусь был огромный, откормленный, приятели кусками рвали жирное дымящееся мясо и гоготали, вспоминая глупую физиономию трактирного слуги. Смех распирал обоих, хмель ударил в голову и даже, кажется, луна — и та им подхохатывала с неба.

— Вина-то… — стонал от смеха Фриц, — вина-то, значит, говоришь ему, не пил! А этот-то, этот… О-ох, Шнырь, ну ты и хохмач! Ну, ты даёшь!

— А то! — ухмылялся тот, потрясая гусиной ногой. Руки его были перепачканы жиром едва ли не до локтей; он всё время вытирал о волосы то одну ладонь, то другую. — учись, брат, пока я жив. Со мной не пропадёшь! Передай-ка мне бутылку…

— Смотри, — чуть позже объяснял он, рисуя палочкой на земле. — Вот эта вот решётка, которая как бы с головой, означает, что на этой улице хорошо подают. Такой квадратик с точкой и волной — что здесь поганая вода. А эта штука, — кончик прутика в его руках изобразил нечто, похожее на широко распахнутые челюсти, — означает, что здесь злая собака. Ты запоминай, запоминай, в дороге пригодится.

Фридрих моргал и кивал полусонно — от выпитой водки мальчишку клонило в сон.

Язык картинок, принятый у нищих, оказался весьма разнообразным, но простым. Мелом, гвоздиком, углём, на стенах ли, на столбиках ворот, а то и просто на заборах — всюду они рисовали особые знаки, похожие на совершенно безобидные и ничего не значащие детские каракули. Рисовали, как предупреждения или рекомендации своим собратьям, «лыцарям дорог», как не без гордости назвал их Иоахим. Кошка означала, что в доме добросердечная женщина. Два молотка — что за работу здесь платят деньгами. Нарисованный дом с перечёркнутой дверью хорошо охранялся. Батон извещал странника, что в трактире хорошая еда. Крест ставили на доме религиозного мягкосердечного человека. Петуха — там, где при виде бродяги поднимут тревогу, а шеврон «V» — там, где о тебе позаботятся, если ты болен.

— А эта… этот чего значит? — спросил Фриц, указывая на странный значок — большой треугольник, из которого торчали кверху как бы две руки с растопыренными пальцами, вот таким вот образом.

— О, — Иоахим важно поднял палец. — Это, брат, знак самый, значится, важный. Он означает, что здешний хозяин сразу хватается за оружие, если что не по нему. увидишь где такой, сразу же беги оттудова.

Спал Фридрих плохо. Вчерашнюю бутылку водки опростали окончательно, вдобавок от жирной еды образовалась тяжесть в животе.

Всю ночь Фриц ворочался с боку на бок, утром встал неотдохнувшим и угрюмо поплёлся за Иоахимом, который тоже сегодня малость приутих.

То, что вчера вечером казалось Фрицу невинной шуткой и весельем, в свете утра предстало совершенно другим, каким-то мелочным и подлым.

Посыпал редкий дождь. Похолодало. Всю дорогу развезло. Шнырь мучился с большого бодуна, был раздражителен и временами даже зол, остановиться на привал не захотел и продолжал идти вперёд, оглядывая окрестности и провожая жадным взглядом в большинстве своём пустые встречные телеги. Предчувствие беды ещё усилилось, когда они на перепутье миновали раскидистый дуб с двумя висельниками, для сохранности обмазанными смолой, и вскоре вышли к постоялому двору. Вывески на нём не было, зато и выглядел он необычно — будто бы три дома здесь стояли рядом, стена к стене: большой, чуть поменьше и маленький третий. Издалека всё походило на лесенку. Трактирчик, как узнал Фриц позже, так и звался — «Три Ступеньки»[5].

— Шнырь, — Фриц осторожно подёргал Иоахима за рукав, — а, Шнырь. Может, не надо?

— Ну уж, нет, — угрюмо отозвался тот, оглядывая длинный ряд возов. — Если я сейчас не выпью, я не знаю, что я сделаю.

Постоялый двор, похоже, пользовался успехом в непогоду: всё подворье перегородили разные возы, телеги, пеший «ход» с сосновыми хлыстами и даже — один господский тарантас. Тарантас особенно заинтересовал Шныря. Мальчишка-конюший бросил на пришедших косой взгляд, однако ничего не сказал и молча продолжал орудовать скребницей, мол, мало ли кого не приносило сюда по осени с ветром и дождями. Из окон доносился негромкий шум гулянки. Фриц чувствовал недоброе, но понимал, что смысла нет протестовать: погода портилась. Дождь усилился, кружили тучи. Дым уволакивало ветром то на север, то на юг, а то куда-то между.

— В самый раз, — одобрительно крякнул Шнырь, снимая шляпу и проводя рукой по своим сальным космам. — У них, похоже, на всю ночь загул, авось и нам чего обломится. Значит так. Заходим, чего-нибудь закажем выпить и пожрать, а там видно будет. Понял? Пошли.

Фриц на миг заколебался, возражать однако не посмел, и молча двинулся следом.

Народу в корчме было — не продохнуть. Компания гуртовщиков в углу и впрямь накачивалась шумно и весело, дымила дымом, бражничала брагой и гуляла гулом и гульбой. Стол перед ними ломился от закуски с выпивкой. Пиликала скрипка. Две-три тощие девахи, промышлявшие собою при корчме, визгливо хохотали, сидя у кого-то на коленях. Фриц окинул взглядом помещение. Две другие компании — одна у печки, другая возле входа в кухню — вели себя потише, а высокий, хорошо одетый и благообразный господин за столиком в углу сидел один и ел копчёного угря.

Шнырь подозвал трактирщика, заказал мозгов и водки, и гороху с салом, а на сладкое — лепёшек для мальчишки. Сам к еде почти что не притронулся, лишь хлопал водку стакан за стаканом и мрачно зыркал всякий раз по сторонам. Выглядел он при этом нисколько не страшно, даже отчасти смешно, Фриц малость успокоился и только по-прежнему не мог понять, как же тот собрался выпутаться из такого положения.

Хозяин постоялого двора здесь далеко не выглядел глупцом, при нём вдобавок был помощник (морда — во, — отметил Фридрих про себя, — аршин в плечах и кулаки размером с кружки). Или у Шныря таки водились деньги? Фридрих искоса взглянул на Иоахима и снова убедился — денег у того не было. Мелькнула мысль отдать кинжал, но он тотчас же прогнал её — Шнырь о нём не знал, и отдавать Вервольфа Фрицу не хотелось.

Шнырь дожевал мозги, облизал замасленные пальцы, пронаблюдал украдкой, как высокий господин встал и вышел, после чего поднялся и последовал за ним на двор. Хозяин трактира глянул ему вслед и тут же отвернулся, видя, что мешок его остался возле мальчика на лавке. Фриц почувствовал себя неуютно и, поёрзав для приличия, тоже двинулся к двери.

— Эй, малый, — тут трактирщик был уже настороже. — А ты куда?

— До ветру.

— А платить?

— Да я… — Фриц на мгновение замешкался, потом нашёлся. — Да я вернусь сейчас. А брат вернётся и заплатит, вон его мешок лежит.

Трактирщик с некоторым сомнением окинул взглядом блюдо с недоеденным горохом, дедопитую бутылку и мешок, потом кивнул и отвернулся. Фриц на подкашивающихся ногах буквально вывалился на улицу под ветер и холодный дождь, перевёл дыхание и торопливо огляделся.

— Шнырь! — позвал он. — Иоахим! Чья-то ладонь зажала ему рот.

— Заткнись, придурок, — прошипели ему в ухо. — Здеся я. Молчи.

Шнырь убрал ладонь, и Фридрих обернулся. Иоахим весь промок, шляпа его набухла и обвисла словно у поганки; с неё потоками лила вода. В руках у Иоахима был нож.

— Молодец, что выбрался, — осклабился он. — Хозяин ничего такого не подумал?

— Мы что, — непонимающе спросил Фриц, — обратно не вернёмся? А мешок?

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6