Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Катастрофа

ModernLib.Net / Социально-философская фантастика / Скобелев Эдуард Мартинович / Катастрофа - Чтение (стр. 22)
Автор: Скобелев Эдуард Мартинович
Жанр: Социально-философская фантастика

 

 


Помню, я поразилась: откуда древним меланезийцам было знать то, что открылось Гурахану? Или наоборот: откуда Гурахан мог знать о меланезийском мифе?

Но самое любопытное в другом: слова Такибае привели Сэлмона в странное волнение, он покраснел и начал заикаться. Я ненароком тогда подумала, что вот и Сэлмон вполне мог быть рукокрылым, присвоившим чужую душу.

— Если не хватает ума объяснить то или это, обычно придумывают что-либо иррациональное, — язвительно сказал Сэлмон. — Легко и удобно объяснять пороки человечества вмешательством третьей силы, а не подлостью человеческой натуры!.. Это все слабости нашего сознания, друзья. Мы готовы поверить в химеры, лишь бы ни за что не отвечать. Готовы принять любую чушь, лишь бы она закрыла брешь нашего невежества… Разум — ничтожен, ему не на что опереться…

Гурахан черпал мысли в астральном общении. Порой мне кажется, что я понимаю эти мысли, сама их высказала. Но чаще всего их смысл недоступен — звезды в далеком небе… «Человек повсюду ищет счастья, не зная, что оно в нем самом, — учил Гурахан. — Люди, алчущие отдохновения, исключительности, благополучия, связываемого с собственностью и властью, ничего не поймут в себе. Им хотеть вечно. Выделяющийся да растворится! Растворенный да выделится! Человек живет жизнью каждого из живущих на земле. И только это — его собственная жизнь, и только это — счастливая жизнь. Человек вовсе не скроен по образу божию, он бог и есть, только еще не осознавший себя. Наступает самый драматический этап истории, человечество стоит на пороге революции в нравственности; одна из лестниц с этого порога ведет в небытие…»

Вероятно, Гурахан имел в виду термоядерный конфликт. Выходит, он прав. Он, конечно, прав и в своем учении о трех ступенях высшего наслаждения, — рождение совершенной мысли, понимание совершенной мысли и претворение совершенной мысли. Мысль совершенна, если зажигает или усиливает свет добра и правды в душе, способной охватить мысль. Предельная стадия наслаждения — совершенное претворение совершенной мысли. Это акт высочайшей любви. Но люди еще далеки от того, чтобы познать такую любовь. Они довольствуются другой, гораздо более примитивной любовью, не ведая, что и эта их любовь — совершенная мысль, и ничего более. Все или ни один — вот закон мудрости. Мудрость одного — это глупость всех. Наслаждающийся в одиночку — преступник… И еще говорил Гурахан: «Пока моральный суд не станет строже суда уголовного, пока заведомому подлецу будут угодливо улыбаться, человечество будет катиться в пропасть…»

Неодолима инерция! Зачем о том, чего уже нет? Зачем вообще обо всем этом? Плохо или хорошо поступаешь, честно или бесчестно, — теперь-то кому какое дело? Мертвецам — все равно, а тех, кто еще жив, не спасет ни один добрый поступок. У добра нет таких сил, чтобы разом покончить со злом — потому что добро оно…

Я сознавала, что мне выгодна хотя бы видимость примирения с Фроммом. Но впервые — несмотря на тоску глодавшую — не хотела примирения. Оно претило чему-то, что возникло во мне за эти дни. Я не понимала ясно, что это, но противиться себе не хотела…

Страх подсказал выход: не можешь примириться, отделайся от Фромма вовсе, потому что в противном случае он отделается от тебя. Он — механизм, и не люди ему нужны, и не жизнь как таковая, ему нужна среда для самосозерцания и самолюбования, иначе говоря, вещь — зеркало или раб…

Но нет, убивать Фромма я тоже не хотела, хотя мерзавец не был, конечно, достоин жизни. Я допускала, что он может попытаться убить меня, но впервые мне было все равно. «Какая разница, кто кого? Тому, кто останется, придется гораздо хуже…»

Я решила лечь спать, распустила волосы и уже разделась, когда в моей двери щелкнул замок.

Вошел Фромм. Наши глаза столкнулись. Мне показалось, Фромм хочет извиниться.

— Я не могу без тебя, Гортензия, — жалкая улыбка застряла на его исказившемся лице. — Мы слишком далеко зашли… Нас ничему не научила катастрофа. Мы, люди, по-прежнему далеки друг от друга, по-прежнему нетерпимы…

— Да, людей по-прежнему разделяет бесконечность. Только теперь уже совсем неодолимая. Неодолимая, потому что нет и не может быть теперь бога.

— Давай простим друг другу.

— Не в этом дело, ты знаешь. И просишь из-за упрямства только. Подумай о себе!

— Ты жестока. И слишком спокойна…

«Все теперь — ложь, — подумала я. — Теперь вообще невозможна правда. Что она без людей? Правда — то, что спасает, а если не спасает, все — ложь… Ложь — мое спокойствие. Ложь — моя твердость. И то, что я говорю сейчас, — ложь от растерянности и от подавляемого, но не подавленного страха…»

Я хотела силы, которая дала бы мне силу. Я не знаю, чего я хотела. Но я знала, чего не хочу…

Фромм упал на колени, и рот у него открылся, а звуков долго не было.

— О Гортензия!

— Боже мой, как все пошло!

— Ты никогда не говорила о пошлости!..

Поднявшись с колен, он попытался обнять меня, но я высвободилась, не оскорбляя его, зная, как щепетильны подонки в такие минуты.

И тем не менее Фромм пришел в ярость.

— Дрянь, дрянь, ты мне заплатишь! С сегодняшнего дня ты не получишь больше ни куска хлеба!

— Этого ты только и хотел! — спокойно, будто прозрев наконец, сказала я. — Что ж, тебе достанется больше. А теперь — уходи!

Но Фромму не хотелось уйти побежденным. Он не придумал, однако, ничего умного, потому что настоящий ум не может способствовать безумию. Он подхватил лежавшую на полу коробку с деталями составного робота и выскочил вон. На пороге обернулся и с показным презрением швырнул коробку назад.

Я подхватила ее и по гладкому полу вытолкнула в коридор. Фромм с перекошенным от злости лицом бросился на меня…

Сцена была дикой, одинаково унизительной для обоих. Впрочем, может, она и не была столь дикой для людей, утративших связь с другими людьми и потому потерявших свои качества. Фромм был для меня всего лишь подлой особью мужского пола, завладевший ключом от убежища. Вероятно, и я представлялась ему просто живым вместилищем похоти…

Сцена была безобразной. Я кричала как оглашенная, хотя, собственно, кричать не имело смысла. Фромм схватил меня за волосы. Я вырывалась, я все еще медлила ответить силой на силу, чтобы не разрушить самого последнего моста. Но действия Фромма, жаждавшего унизить меня, вынудили защищаться. Когда-то я посещала школу каратэ и считалась неплохой ученицей. Ударом ноги я повалила Фромма, требуя, чтобы он немедленно убрался прочь.

Фромм выхватил револьвер.

— Дрянь, — визгливо выкрикнул он. — Я долго терпел! О, я долго терпел! Теперь я убью тебя, убийцу Луийи! Отвернись! Отвернись, говорю!..

Если бы даже он разрывал меня на части, я бы не уступила. Я поняла вдруг, и не мыслью, не мыслью, а чутьем поняла, что все мерзкое в жизни происходило и происходит только оттого, что люди лишились гордости. Да и не люди они — те, кто лишился гордости. Ведь гордость — начало и конец человека…

— Стреляй, ничтожество, — сказала я, дрожа от напряжения, но все же голосом твердым. — Стреляй в лицо, потому что я не отвернусь ни за что на свете!.. Ты толкнул меня на убийство Луийи, чтобы со спокойной совестью расправиться со мной…

— Ты лжешь, Гортензия, ты лжешь!

— Трус! Или ты выстрелишь, или я заставлю тебя целовать мои следы! Ты раб, и я даю тебе кличку — Вонючка!

— Почему «Вонючка»? — истерично закричал Фромм. — Почему «Вонючка»?

— Потому что ты сильнее и все же боишься…

Пламя полыхнуло в мое лицо…



Я похоронил Гортензию, не зная, ранена она или убита. Какая разница? Если даже ранена, она задохнулась в морге, не приходя в сознание.

Я похоронил Гортензию, сознавая, что мне пришлось бы умереть, если бы она осталась жива. Я не выдержал бы своего преступления — застрелился или повесился, это уже точно…

Жить не хотелось — на полу лужа крови светилась, темнея. В какую-то минуту я обнаружил, что вылизываю языком кровь. Лакаю, как собака, убиваясь от отчаяния и тишины…

Ядерный взрыв довершал свое дело…

Целый день я пролежал в прострации, ничего не помня, ни о чем не думая. Я температурил… Потом умеренно поел и выпил бутылку испанского вина, а потом несколько часов кряду крутил ручку радиоприемника.

Видимо, я отходил. Тишина уже не так угнетала меня. Истина все отчетливее обрисовывала передо мною свой жестокий лик: один из нас должен был покинуть убежище, и поскольку ни Гортензия, ни я не пожелали бы выйти через люк, кто-то должен был попасть в морг…

Я осмотрел запасы продуктов и остался доволен. Среди игрушек я нашел большую, в человеческий рост, резиновую куклу и обрядил ее в лучшее платье Гортензии…

Я поминутно засыпал или забывался. Уставал примерно так же, как в первые дни катастрофы, когда малейшее физическое усилие вызывало слабость и лихорадочное сердцебиение.

Несколько раз я подходил к телевизору, чтобы просмотреть ролики, отобранные Гортензией, и — не мог преодолеть страха…

Отсутствие забот не тяготило меня. Порою я представлял себя животным или обреченным на вечную тюрьму древним героем. Я не считал дней, не брился и не пользовался ванной. Зато регулярно занимался утренней гимнастикой — под музыку. Под музыку завтракал, обедал и ужинал…

Никакого прошлого уже не было…

Я не жаловался на судьбу и часто по ночам разговаривал со своей куклой, которую, судя по этикетке, звали Люси. Ее нейлоновые локоны издавали волнующий, загадочный запах. Стоило нажать кнопку на мертвой головке Люси, и она пела забавные песенки про ягненка…

Вскоре я выучил их наизусть, и, случалось, мы распевали вместе — я и Люси…

Питался я после похорон Гортензии в гимнастическом зале, пользуясь в кухне только индукционной плитой. Я испытывал брезгливость ко всем вещам, служившим покойной. Только на платье я посягнул в состоянии сильнейшего опьянения…

Однажды мне показалось, что Гортензия жива. Я подкрался к кухне и прислушался. Да, она была там, за узкой дверью. Я отлично слышал, как она ходит, дышит, вздыхает. Приоткрыв дверь, я увидел и саму Гортензию. Она сидела за столом и читала книгу. Увидев меня, она засмеялась. Рот ее с оскаленными зубами внезапно приблизился ко мне, и смех стал громоподобным…

Очнулся я возле дверей в кухню и долго соображал, что могло произойти, если я похоронил Гортензию собственными руками. Мне пришло в голову осмотреть ее труп, запаянный в прозрачный пластиковый мешок. И если я отказался от этого намерения, то лишь опасаясь, что не увижу трупа…

Если приходил дух Гортензии, решил я, лучше всего умилостивить его дарами, — так поступали предки.

В «командирском сейфе» я нашел несколько слитков золота, серебра и платины и все это положил на подушке перед дверью в кухню. День или два дух не появлялся, а потом вновь стал преследовать меня, проницая через стальные переборки. Я закрывался в рубке, но дух забирался в дальний угол и скалил оттуда зубы…

Ужас изводил меня. Теперь я спал, укрываясь одеялом с головой. Я задыхался и сильно потел, но дух не отступал. Он манил меня в морг, и я знал, что рано или поздно последую за ним…

Как-то я решил убрать из кухни вещи Гортензии. Я унес кровать, на которой она спала, белье и кое-какую мелочь, в основном парфюмерию.

Книгу увидел я. Раскрытую. И тотчас догадался, что раскрытые страницы адресованы мне. Дух Гортензии велел загадать на первый абзац.

На левой странице сверху — пророчество Неферти, великого мага, жреца души Сириуса, XVIII век до новой эры: «Свершится то, что никогда не свершалось. День начнется преступлением. Страна погибнет без остатка, без того, чтобы осталась запись о ее судьбе…»

Документ. Сноски. Ссылки. Все правильно. Значит, кто-то предвидел. Только люди не пожелали прислушаться к голосу пророка. Люди вообще не жаловали пророков, считая, что они подрывают авторитет власти, и потому причисляли их к блаженным, иначе говоря, к помешанным…

Книгу я оставил в том же положении, выбросив только закладку из черного дерева — пластинку со стилизованным изображением двух бодающихся баранов. Зато я понял, что должен стать новым пророком. Разумеется, я не мог волновать толпу, рассказывая о видениях, меня посетивших, — я решил составить проповедь. Она освобождала меня для полета. Так загадал дух Гортензии, обещая исчезнуть навсегда…

Теперь я пишу обо всем, что вижу, слышу и вспоминаю. Я говорю голосом духа, который, оказывается, принимает не только образ Гортензии, но и образ любого другого человека. Я подозреваю, что дух может принять образ человечества. В таком случае господин Фромм в конце своей чудовищной жизни получил право вещать от имени всех бывших…

Вот что мне сказал Голос: «Ты был гнидой, вонючкой, и я уберег тебя во время катастрофы, чтобы освободить от страха…»

История остановилась, увяла и осыпалась. Время прекратило свое течение, никто больше не пьет из его реки, ничьи мельничные колеса не возникают по его берегам. Времени больше не нужно ни скорости, ни давления — его нет. Была ли история? Было ли время? На этот вопрос мы не можем дать исчерпывающего ответа, поскольку нации доказали свою враждебность географии, а от порядка слов, между прочим, зависели средние температуры воздуха…

Жизнь человека и человечества могла быть оправдана только истиной и правдой, которую они извлекали из опыта своего бытия. Стало быть, они ничего не извлекали, потому что подлинная культура требовала сохранения человечества. Отсюда — смысл жизни.

Пророк ставит вопрос не затем, чтобы лично разрешить его!

Сохранение человечества. «Но не любой ценой» — внушали нам. И мы верили. Сволочи играли на волшебной флейте. Мы пошли за ними и потонули, как крысы…

Гортензия говорила, что Сэлмон был инопланетянином и работал на компанию «Экссон». Это, собственно, компания, которая занималась не столько нефтью, сколько изысканием и использованием новых видов энергии. Ее оборот до катастрофы превышал сто миллиардов долларов.

«Экссон» — это пароль. Что он означает, известно только посвященным. Компания целиком работала на инопланетян. Ее агенты ходили в премьерах и президентах, что подтверждают секретные досье, если они сохранились.

Голос мне сказал, что Сэлмон был агентом другой, гораздо более крупной траснациональной монополии. Она была невидимкой, но все видимые существа мыслили ее мыслями и поступали так, как она хотела.

Я думал, мною потерян счет дням, месяцам и годам, и радовался безвременью. Оказалось, в убежище есть электронные часы. Это меня возмутило. И потому я уничтожил время. При помощи гантели. Ха-ха, теперь время остановлено. В какой-то степени это героический подвиг. В зеркало я похож на м-ра Фромма из Инсбрука. Я, собственно, тоже оттуда родом…

Христос — значительная идея. Но мною установлено, что она была нереальна. Бога нужно было открыть как истину: бог — истина действия. Нужно было двигаться с двух концов, сверху и снизу. Душа — один конец, социальная организация — второй. И мое озарение — третье начало, вносящее гармонию. Отныне так и следует ее называть: «гармония Фромма». Антарктида, уравновесившая континенты, — тоже «гармония Фромма». Антарктида покрыта ледяной шляпой высотой в три километра. Это девять десятых всех запасов пресной воды. Их стремились захватить инопланетяне. Равновесие, таким образом, было нарушено, а что получилось, помнит материя. Борьба за воздух будет еще более жестокой и подлой…

Дураков было много, но никто не называл их дураками, потому что век назывался просвещенным. А понятие «просвещенный дурак» резало слух…

Нельзя верить разуму, пока мы делаем то, чего не хотим делать. Я не хотел убивать Гортензию. И, может быть, никто не хотел атомной войны. Не хотеть — еще не значит не получить. Нужно придумать еще один глагол, гораздо покрепче, чем «не хотеть». В этом суть…

Цель, какую ставит себе человечество, — исходный пункт его морали. Разве была цель? Разве была единая цель? Если мораль ничтожна, ничтожны цели. И нечего приплетать бога. Богу нашлось бы подобающее место среди разумных людей, но сколько их было? Бог не должен маскировать убогое объяснение несовершенного мира несовершенным человеком. Объяснение не должно быть односторонним, олигархическим или клановым. Бог — идея общего совершенства, в которой я не нахожу, однако, ничего божественного.

О вечном, об этой цели, об этой идее нужно было думать всегда, а не на исповеди или перед смертью. Бог — опора ума, созревшего для абстракций, вершина, на которую ум подняться не может, истина, которой нет, но которая подразумевается, правда, какой хотят, но какую не получат.

Было большой ошибкой — уповать на бога. Оказалось, бога не было и нет. Существуют только ирреальные духи…

Некоторое сомнение гложет меня: как сберечь и сохранить мою мудрость? Какую пирамиду какого Хеопса велеть построить рабам?..

Протестовать против любых теорий национального превосходства и обособленности, но сливать национальную культуру только с вершинами общемировой культуры, а не растворять в псевдокультуре инопланетян…

Пророк не должен быть излишне скромным, иначе ему трудно говорить.

Жаль, что я прежде не задумывался над тем, что несет человеку и человечеству гибель, а что сулит спасение. Неоспоримо, однако, что всякая ложь — гибель, а всякая правда — спасение…

В глубине души ты честный человек. Ты неудачник, как и я теперь, но это не самое горькое. Хоть раз оседлай свою боль, отбрось зависть, не злись на инакомыслящего, не ведая, куда течет твоя судьба, помоги правде — она тебе, тебе нужнее всего! Завтра на Страшном суде ты поведаешь о своем добром поступке. Может быть, своею смелостью сегодня ты спасешь завтрашний мир. Ты, один ты! Подумай об этом!..

Еще два соображения, и с богом покончено. Полная ясность.

Человек бога нашел, чтобы самому подняться. А увидев, что тяжело и жертв требует безмерных, возжаждал иного бога, недосягаемого, чтобы себя унизить и тем снять ответственность: что я, раб, против господина? Восстать, подняться во весь рост не хватило силенок, потому что истинной веры не было. И вот я, пророк, заброшенный всевышней волей в пустыню, говорю наперекор всем: я сам должен светить! сам должен одолеть страх! Каждый, кто пошел бы за мной, оказался бы равным мне. И в этом весь смысл: всякий день, всякий час побеждать свое сомнение и свой страх — ради сохранения космической жизни и справедливости в ней. Природа разум породила не как губителя, но как стража своего…

Они не осознавали. Не поднялись на вершину бездны, из которой я посылаю голос.

В прошлой жизни были и справедливые среди людей — они служили мировой истине по внушению природы. Теперь я, Фромм, возглашаю вслед за ними неведомую им истину: весь мир зависит от каждого из живущих! Это не зависимость пустыни от песчинки, — зависимость поля от лучей солнца!

Инопланетяне, какие, может, еще не погублены полностью и действуют везде, где теплится огонек, внушали нам, что мы песчинки. Внушали для того, чтобы пустыня стала нашим кладбищем.

Я возглашаю: каждый из вас — бог, когда озабочен всеми и помнит о себе во всех. Поверьте в это, и вы возродите новую жизнь. Если же опять сил не достанет, если же опять уступите страху и личной выгоде, ничто не возродится, умрет всякий звук и умолкнет всякий голос. Я, Фромм, пророк из Инсбрука, это говорю!..

Прошлые люди ждали справедливых законов. Но не могло быть законов, определяющих каждый вздох. Даже тюрьме непосильно. Лучшие из людей, но все же наивные и недалекие, понимали, что не может быть закона, который обязал бы всех поступать по справедливости, творя только добро. Они говорили: каждый должен созидать закон своими поступками, ничего и никого не боясь. Это был идеализм. Я, Фромм, говорю: закон, которого все ждали, — жизнь общинами, где собственность поровну разделена для пользования, но принадлежит всем. Это откровение мне внушил демон современной пустыни из пепла. В обществе и в сообществе народов не должно быть монополий на власть и мысль. Иначе любой закон — беззаконие. Демон пустыни сказал: «Равенство — путь к спасению человечества, и иного нет». Я подтверждаю: подлинное равенство — простор для добра и гения, а всякое неравенство — простор для зла и глупости…»

Итак, Христос — фикция. Но все же это была крупная идея. Кто из нас с нашими жидкими мозгами мог заменить ее? Кто готов был жертвовать собою более бескорыстно, чем Христос? Церковники извратили идею освобождения, они превратили Христа в идола смирения, в наседку, несшую золотые яйца. И все молчали, потому что каждый посягал на идеал, каждый отрекался от него трижды, прежде чем вздыхал о зле, свершенном отрекшимися.

Развращенные и лживые жаждали немедленной прибыли. Они роптали и на Христа, и на капитализм, и на социализм. Нелюди-инопланетяне и все сатанинские силы, служившие им, пугали людей мрачной пещерой и каторжным, дармовым трудом. Они умели пугать! Целая армия шарманщиков выполняла их волю. Страх был их плетью, и беспорядок был их секирой. Обыватели дрожали от страха, но за мраком и вынужденным трудом, как искупительной жертвой, был подлинный солнечный свет, широкое поле, свежий воздух, подлинная свобода и — желанное творчество. Они не хотели и слышать об этом, обыватели. Их околпачивали, обещая, что все можно получить даром, ничем не жертвуя, ничем не рискуя…

Потеряв веру, люди шарахались от мысли о жертве. Никто не всходил на костер, уверенный, что сгорит. И потому все горели.

И все же подвижники рождаются среди народов. Кто осознает необходимость жертвы, отчаиваться не имеет права…

Нам предстоял еще долгий путь к мудрости. Люди, однако, не хотели допустить, что дики и глупы они, что человечество все еще у подножия пирамиды, уходящей вершиной в бесконечность. Представления о мире, с помощью которых удавалось несколько продвинуться в постижении его тайн, в силу своей неполноты одновременно деформировали этот мир, искажали его, так что главнейшие из тайн, не сулившие немедленной прибыли, не годившиеся для технологии и техники, попросту выпадали из поля зрения. Люди поневоле подгоняли мир под свои представления. Это давало кое-какие шансы вынести враждебность мира, но не давало силы преодолеть ее.

Сама жизнь, восхитительная и яркая, под свободным небом и ласковым солнцем, показывала, как должен устроиться разумный человек. Увы, мы не понимали. Будущее было полем, лесом, морем — мы не понимали. В поле десятки и сотни трав не смешиваются друг с другом, в море растворены все известные на земле элементы, и какая это живительная сила — море! И люди должны были смешаться в общинах, чтобы с карт земных просторов навсегда исчезли преступные линии разделения и вражды…

Нам всегда казалось, что кто-то думает за нас, кто-то вычисляет, как устроить все наилучшим образом. Казалось, что пророков в мире, по крайней мере, столько же, сколько синих верблюдов. Но в самый страшный миг жизни человеческой общины не нашлось ни единого пророка, все они были пьяны, куплены с потрохами или собирали досье в домах отдыха для умалишенных…

Чего было больше у народов, общего или расхождений? А мы громче всего дудели о расхождениях, привыкая, и представить себе не могли, что нам учиться нужно сосуществовать в тех условиях, какие есть. Ожидали перемен от других, тогда как обязаны были прежде всего меняться сами. Жили так, будто главный кризис еще далеко, — вот он придет, объявят о нем по радио и телевидению, тогда все вместе встряхнемся, учуяв холодок общей смерти. Невдомек было, что главного кризиса не будет, — роковым окажется самый заурядный, самый обыденный…

Если вернуться туда, в то время, мы услышим, что все мы кричали о собственной правоте. Ого, как горло драли! Что же сплошная-то ложь вышла? Не потому ли, что нас заботила отнюдь не правда?.. Никто не отвечал за лживые слова как за публичное изнасилование общей истины. Мы считали ложь дозволенной, когда речь шла о противнике, и не заметили, как по уши увязли во лжи…

Ни один из тех, кто сгорел, был раздавлен, засыпан, задохнулся, погиб от жажды, голода, ран или болезней, оживи он на минутку, не посмел бы сказать, что его не предупреждали всерьез, что он вовсе не представлял себе кошмара. И все же не верил, сукин сын, не хотел верить, — слишком абсурдным казалось даже для абсурдного насквозь мира. Так разве он не несет никакой вины за случившееся? Он соучастник, пособник нашей общей погибели: вчерашний день проходил у него на глазах, но он не пожелал задуматься о сегодняшнем, не пожелал отринуть равнодушие, лень и страх, все то, что еще как-то терпел доядерный век, а ядерный век вытерпеть не мог…

Я, пророк Фромм, утверждаю: человек вчерашний не осознал, что высвобождение ядерной энергии означало для мира перемену куда более грандиозную, чем все предшествующие сдвиги вместе взятые — переселение народов, миф о Спасителе, приручение огня, использование колеса, пороха, электричества и газетной бумаги… Возникла сила, превосходящая разумность человека. Она возникла в виде устрашающего оружия, но развращенное общество, к которому еще не подпустили меня, встретило без должного потрясения весть о Хиросиме и Нагасаки. «Подумаешь, сотни тысяч! Да мы губили десятки миллионов!» Массовое сознание не пожелало вникнуть в дьявольский механизм бомбы, потому что осознание этого механизма означало бы осознание принципиально новой стадии взаимоотношений Человека и Природы.

Для Человека, как я уже когда-то объявлял, мучительна правда, не дающая, но требующая, истина не разрешающая, но взыскующая, но еще более мучительно понять, что без этой правды он обречен и ничто его не спасет. Понимание новой структуры мира — это прежде всего понимание, что ядерная война — прерыв самой линии жизни…

«Чем больше копаешь, тем больше становится» — что это такое? Вот вам моя загадка. Это не душа, нет, это — яма. Следовательно, у нас была яма вместо души. И копали мы не плодородную почву, а собственную гнусность. И вот доказательство: во всех предшествующих войнах гибли люди, но никогда не менялась среда. Раненый мог напиться из родника, укрыться в лесу и набрать там орехов, переночевать в ближайшей деревне, рассчитывать на свежий воздух и гостеприимство встречного… Ядерное оружие отрицает не только человека, но и среду его обитания…

Кто волен контролировать собственное безумие?

Никто не опровергнет меня: устарела прежняя логика лавочников. Нужна была новая логика, которая бы учитывала бесконечность мира, бесконечность жизни и относительность наших постулатов. Средневековый мрак и тупость обнаруживало мышление, количественно сравнивая: что лучше? что хуже? что выгоднее?.. Человечество должно было шагнуть от близорукого сравнения ценностей к уяснению их единой сути, которая бы только и отворила простор для многообразия индивидуальных «смыслов жизни»… А единая суть — единство прошлого, настоящего и будущего планеты, где нельзя убить другого, не убивая себя, нельзя ограбить, не ограбляя себя, нельзя обмануть, не обманув себя, где невозможно что-либо прибавить, не убавив, нельзя дать, не отняв, нельзя возвысить, не унизив, нельзя родить, не умертвив, где нет правды для одного, пока ее нет для всех, и нет справедливости для всех, пока нет ее для каждого. Единая суть — это новый долг человека перед человечеством и природой, которого прежде не было как императива, потому что не существовало моей головной боли и угрозы всеобщей смерти, исходящей от живого существа. Разве мы спешили на трамваях и автобусах выполнить свой долг? Разве могли выполнить его, если не умели подняться до понимания добра как средства преодоления зла? Мы не могли ответить на зло добром, потому что на добро все еще отвечали злом…

Поздно звучит мое слово…

Все религии должны были покончить с фанатизмом и нетерпимостью перед единственным общим богом — свободным и единым человечеством. Этот бог должен был бы определить жизнь каждой общины, определить ценность всего, а его ценности стояли бы вне суждений, ибо судить о человечестве человек еще не имеет морального права. Только пророк, подобный мне, имеет. Чтобы вернуться к человеку как мере всех вещей, мы должны были бы пережить целый исторический период, когда мерой всех вещей принималось бы человечество как целое, — период накопления подлинного разума. Но кто прозрел сие? Чей перст увидели, чей глас услыхали погрязшие в мерзостях самолюбия, нетерпимости и насилия?..

Должна была родиться новая совесть — воскрешением прежней в каждом из живущих. Не воскресла.

Поэты должны были вострубить о приходе новых героев, героев-спасителей всего мира. Не вострубили. Почему? Потому что новые герои были мошенниками и извращенцами. Они заманили меня из Вены в Австралию…

Дух Гортензии вчера всю ночь душил меня, требуя отказаться от миссии последнего пророка. «Ты убил Луийю, — твердил дух, — ты убил еще многих других гораздо раньше, и ты должен понести наказание! Ты выдумал жертву и требуешь искупления для каждого, кто еще жив или может выжить. Почему же ты сам не хочешь искупить свою вину?..»

Ополоумев от усталости, я подчинился внушению и решил осмотреть труп Гортензии. Я вошел в морг и, нажимая на кнопки, велел машине поднять «захоронение номер два». Загудели моторы, гладкий алюминиевый стол опустился в чрево гробницы и через минуту, дохнув ледяным дыхом, поднялся наверх. Я хотел получше рассмотреть и включил яркие лампы…

Волосы на голове встали дыбом: в целлофановом мешке, чуть запорошенном пылинками льда, лежал потемневший, но вовсе не раздувшийся труп — замороженное лицо было обращено ко мне. Я увидел, что это… мой собственный труп!

Это я сам лежал в прозрачном целлофановом мешке!

Мое лицо! Мои остекленевшие глаза!..

Я выскочил из морга, крича от страха. Вероятно, я мог умереть от разрыва сердца. И я бы, без сомнения, умер, если бы призвавший меня в пророки не просветлил мою душу. «Это все проделки злого духа! — сказал он. — Укрепись и превозможешь!..»

Ничего не помня, испытывая только страх, я стрелял вокруг себя из автомата длинными очередями. Стрелял туда, где возникал сатанинский образ, где темнел дух злобы. Он, словно лапой, царапал у меня под черепом…

Вонючая, кислая гарь пороха останавливала мое дыхание…

Я потерял сознание и пролежал на полу, наверно, не меньше суток. Странное дело, мозг мой успокоился, и чувствовал себя я, очнувшись, гораздо лучше прежнего. Я подкрепился обильной пищей, прилег отдохнуть, и тотчас мне явился демон пустыни, и я сразу овладел всей правдой. Звали демона Рах-ас-салам бен Олсам. У него было еще второе имя — Рюбецаль. Я удивился, что у демонов есть имена, и он, усмехнувшись, сказал, что это условность, хотя всякая условность указывает на сущность, только этого тотчас не уловишь.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25