Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Киммерийское лето

ModernLib.Net / Историческая проза / Слепухин Юрий Григорьевич / Киммерийское лето - Чтение (стр. 10)
Автор: Слепухин Юрий Григорьевич
Жанр: Историческая проза

 

 


— Слушаюсь, товарищ генерал! Разрешите выполнять?

— Действуй!

Андрей положил трубку и, весело насвистывая, отправился действовать.

В угловом «Гастрономе» ему повезло: только что привезли пиво разных марок и даже любители еще не успели набежать. Вернувшись домой, он пораспахивал настежь все окна, пустив по квартире знойные сквозняки, сделал необходимую приборку, кое-как помылся. С одной рукой это было не так просто, хотя он уже и приобрел некоторый опыт. Ровно в обещанное время у двери коротко тренькнул звонок — дядя Сережа был точен, как и положено военному, да еще в генеральских чинах.

Собственно, этот полноватый и уже седеющий брюнет несколько цыганского обличья не приходился Андрею никаким дядькой; он был старым другом семьи, старым не в смысле возраста — Сергею Даниловичу было под пятьдесят, — а в смысле давности отношений. Мама говорила, что они учились вместе, еще до войны. Во всяком случае, Андрей помнил его с детства и с детства же привык называть «дядей».

— Как же это ты, брат? — Генерал полуобнял его, осторожно похлопывая по спине. — Не вышло, значит, из тебя покорителя целинных земель…

— Да нас и не довезли до целины, мы в Куйбышевской области работали.

— Ну, тогда не так обидно. А вырос ты еще больше. Длинный стал, прямо коломенская верста. Куда это вас прет? Мой Борька тоже на полголовы выше меня, а я-то ведь никогда низкорослым себя не считал… в классе, помнится, из пацанов был чуть ли не самым высоким, да и в армии обычно на правом фланге торчал. А вас вон как несет, как на дрожжах…

— Что Борис?

— Да что ему сделается, на третий курс перешел. Он же в «моем» институте, — посмеялся Сергей Данилович. — Я до войны собирался в Ленинградский электротехнический… еще с матерью твоей думали ехать вместе, она в университет хотела поступать. Почему-то нас именно в Ленинград тянуло! Да, а потом — двадцать второе июня, и пошло все кувырком… Ну ладно, Андрюшка, ты мне лучше скажи, ванная действует?

— В полной боевой!

— Совсем хороша Значит, так: я сейчас принимаю душ, а ты тем временем… хотя нет, отставить, тебе, безрукому, и банку теперь не открыть, — идем-ка на кухню, я это вскрою, а ты его на сковородку, понимаешь… Пива-то достал?

— Да и не просто пива, а «Двойного золотого».

— Молодец, знаешь службу! А я какие-то «Почки в томатном соусе» приобрел… не пробовал? Женщины там говорили, что ничего. Разогреть только надо. Ничего другого не было подходящего! Так, давай мне чем открыть, а сам ставь сковородку…

Через двадцать минут, когда Сергей Данилович вышел из ванной в пижаме и шлепанцах, почки в томатном соусе уже шипели на столе в окружении запотелых бутылочек.

— А чего, вполне съедобный харч, — сказал генерал, подцепив вилкой прямо со сковородки. — Положим, с таким пивом все сойдет. Ну, бывай здоров, брат. Чтобы твой перелом поскорее сросся!

— Срастется, — сказал Андрей. — Почки действительно вкусные.

— Отличные, я ж говорю! И пиво у тебя прямо марочное. В нашем захолустье, брат, такого днем с огнем не достанешь.

— А вы перебирайтесь в Москву, дядя Сережа.

— Рад бы в рай, да грехи не пускают. И потом, кому-то нужно ведь и по захолустьям торчать.

— Как у вас там сейчас обстановка, после Доманского?

— Сейчас поспокойнее стало. А вообще, издалека это все выглядит несколько не так, Там ведь эти штучки не вчера начались, было время привыкнуть…

— Вы думаете; войны все-таки не будет?

— Какая там война, чепуха все это. — Сергей Данилович прожевал, долил свой стакан пива и с наслаждением выпил. — Ты понимаешь… фанатизм фанатизмом, но ведь там тоже не сумасшедшие сидят, верно? Это хорошо в дацзыбао писать насчет «бумажного тигра»… для поддержания хунвэйбинского духа. А в действительности они не хуже нас с тобой понимают, чем это все может обернуться для них… в ином случае.

— А американцы-то нас обштопали, дядя Сережа, — помолчав, сказал Андрей.

— Не говори, — улыбнулся Сергей Данилович. — Жалко, конечно. Я представляю, каково сейчас нашим ребятам в Звездном городке, а? Но это ведь уже как спорт теперь — идут двое ноздря в ноздрю, то один вырвется на полкорпуса, то другой. И потом, программы совершенно разные. Если бы эта «лунная гонка» шла у нас и у них по одной программе, было бы обиднее, а так что ж… Они посылают людей, мы считаем целесообразнее посылать автоматы, вот и вся разница. Между прочим, я тебе электробритву привез — последняя модель, говорят, с какими-то там плавающими ножами, я в этом не разбираюсь…

Андрей смутился.

— Спасибо большое, дядя Сережа, только я ведь еще не бреюсь, — пробасил он. — А вообще, спасибо, пригодится…

— Еще бы не пригодилась! Я, если не путаю, где-то в десятом начал бриться… хотя… я старше был, верно, верно.

— Вы ведь старше мамы?

— Еще бы! На два года.

— А как же… Мне помнится, мама говорила, что вы учились в одном классе.

— Точно, — кивнул Сергей Данилович. — Я должен был кончить школу еще в тридцать девятом, а кончил в сорок первом. Видишь, что значит быть второгодником? Меня два раза оставляли.

— Что ж это вы? — улыбнулся Андрей. — Не хотелось учиться?

— Сначала не хотелось. А потом хотелось, да не тому, чему учили. Я в девятом классе увлекся техникой, понимаешь, решил стать инженером… ну, а инженеру что нужно? Математика, физика, черчение. Да, и еще, помню, признавал немецкий язык. До войны в школах больше учили немецкий, английского почти нигде не было. Вот так. А остальные предметы решил игнорировать, они для меня перестали существовать. Ну, и сел, естественно, на второй год. Тут-то мы с твоей матерью и познакомились, благодаря этому обстоятельству. Ну что ж, ты подливай себе, пиво не водка.

— Я пью, — отозвался Андрей рассеянно. — Странно представить себе то время. Я вот совершенно не могу. Может быть, потому, что у нас нет ни одной фотографии… Вы понимаете, в других семьях что-то осталось, у нас в классе ребята — почти у каждого в семье что-то сохранилось от довоенных времен… ну, чаще всего снимки. Или довоенные, или военные, фронтовые. А у нас вот так получилось, что отец вообще приехал сюда только после войны…

— Я знаю. А что, собственно, тебе от этого?

— Да нет, ничего, — Андрей пожал плечами. — Просто странное такое иногда ощущение — будто… ну, вы понимаете, будто у нашей семьи нет корней…

— Ну, брат, зарапортовался, — прервал его внимательно слушавший Сергей Данилович. — Мы вот с тобой сходим завтра на Новодевичье, навестить деда… может, это тебе напомнит, какие у тебя корни. Что ты, в самом деле, ахинею какую-то придумал себе! Или у отца твоего, что ли, корней не было в этой земле? Так чего ж он тогда приехал, скажи на милость? Чего б он ехал, если бы не было корней? Они ведь с матерью могли бы и там остаться, верно? Во всяком случае, это им наверняка было бы проще…

— Вы меня не совсем так поняли, дядя Сережа. Вернее, я не так сказал. Я ведь не в смысле неполноценности, что ли, упомянул об отсутствии корней. Ну, согласен, выражение неудачное. Просто мне трудно представить себе то время… ваше время.

— Трудное оно было, Андрюшка, — Сергей Данилович покрутил головой, разливая пиво по стаканам. — А в чем-то нам было и проще, если подумаешь.

— В чем, например?

Сергей Данилович помолчал.

— Знаешь, я два года назад, когда Борька был на первом курсе, ездил к нему туда, во время зимних каникул. Идем мы раз с ним по Литейному, мимо Дома офицеров, а там афиша — встреча с каким-то писателем; мне он не запомнился, я и не читал его, а Борька знал какие-то из его книг — сходим, говорит, вечером, послушаем. Ну, пошли. Писатель оказался примерно моего возраста, чуть помоложе. И вот, помню, задают ему такой вопрос: скажите, дескать, чем, по-вашему, отличается нынешняя молодежь от прежней? А он, понимаешь, книгу как раз выпустил о том поколении — о нашем то есть, о «поколении сорок первого года». Собственно, об этой книге и шел разговор, одни ругали, другие хвалили — словом, такая читательская конференция, — и кто-то из выступавших задал этот вопрос насчет разницы поколений. Так он знаешь что ответил? «Если, говорит, попытаться сформулировать очень коротко, то я бы сказал, что нынешняя молодежь стала более рационалистичной; мы, говорит, в девятнадцать лет жили преимущественно сердцем, а сегодня девятнадцатилетние живут рассудком». Борьке моему это страшно понравилось — сразу меня локтем в бок, знай, мол, наших. А я сначала не согласился, чушь, думаю, сказанул людовед, решил блеснуть афоризмом…

— Это не чушь, дядя Сережа, — негромко сказал Андрей.

— Потом-то я сообразил, что это не чушь. А вначале, говорю, не согласился: как же это, думаю, мы «сердцем жили»? Наше ведь поколение тоже не учили разводить сентименты, да и жизнь у нас была суровая, не в пример нынешней. С Борькой мы тогда до двух часов ночи спорили — все-таки он меня убедил, понял я наконец, что этот писатель хотел сказать, и действительно, вижу — ничего не возразишь. Мы ведь и в самом деле над многими вещами не задумывались, принимали все на веру… а вера никогда не идет от рассудка — только от сердца.

— Конечно, — кивнул Андрей.

— Поэтому я и говорю: нам было в чем-то проще. Верить — это ведь всегда путь наименьшего сопротивления… А когда человек хочет до всего дойти своим умом, своим собственным, то ему, естественно, труднее.

— Ничего, дядя Сережа, — улыбнулся Андрей. — «Счастье трудных дорог» — слыхали такое выражение?

— Дороги-то, брат, тоже бывают… разные. И кривые, и путаные, и черт-те какие еще…

— Я не знаю, почему так получается, но старшие все время подозревают каждого из нас в ужасном желании вильнуть куда-то не туда…

— Ты считаешь, что с молодежью все обстоит благополучно?

— Нет, не все, — сказал Андрей. — Конечно, не все.

— Ну, вот тебе. А ты говоришь: старшие нас подозревают! Мы, дескать, такие все правильные и хорошие, а нас подозревают! Значит, Андрюшка, подозрения-то эти не всегда неоправданны, верно?

Андрей долго молчал, глядя в открытое окно. Сергей Данилович закурил, откинулся назад вместе со стулом, балансируя на двух задних ножках и поглядывая на сидящего напротив юношу. Теперь это был действительно юноша, завтрашний мужчина; ничего не скажешь, с подарком он угадал почти-почти. Полтора года назад, когда они виделись в последний раз, Андрюшка выглядел еще теленком — настоящим теленком, какими обычно и бывают пятнадцатилетние мальчишки, — нелепый, неуклюжий, весь какой-то лопоухий, расплывчатый, губастый. Теперь от расплывчатости ничего не осталось — лицо нынешнего Андрея Болховитинова было уже настоящим, почти мужским лицом; широколобое, скуластое, с широко расставленными глазами и упрямой линией рта и подбородка, оно сейчас отдаленно — почти неуловимо — напоминало генералу Дежневу другое лицо, снившееся ему когда-то фронтовыми ночами.

— А ведь ты становишься похожим на мать, — сказал он.

Андрей повернул голову и удивленно поднял брови:

— Я — на маму? Никогда не замечал.

— Про себя никто не может сказать, на кого он похож. У меня братишка был, погиб в финскую войну, — так я только недавно вот, увидев рядом его карточку и свою, понял, что похож на него. А ведь так видишь себя каждый день, когда бреешься, и никакого сходства не замечаешь. Нет, ты на мать похож. Я имею в виду — на мать, какою она была до войны.

— Может быть, — сказал Андрей. — Я не видел ни одного снимка.

— Знаешь, я тебе, пожалуй, пришлю, — подумав, сказал Сергей Данилович. — У меня ведь одна карточка сохранилась… последний ее довоенный снимок, можешь себе представить. Двадцать первого июня у нас был выпускной вечер, а накануне она снялась. Вот я его тебе и пришлю, и будет у тебя хоть одна довоенная фотография.

— Спасибо, дядя Сережа, я буду очень рад. И маме будет интересно увидеть себя молодой…

— Нет, Андрюшка, ты ей лучше не показывай.

— Почему? — удивленно спросил Андрей.

— Ну… так вот, — ответил Сергей Данилович. — Не нужно ей показывать, это будет наш мужской секрет. Договорились?

— Хорошо, дядя Сережа. Как странно, что у вас сохранился этот снимок, — сказал Андрей задумчиво.

— Да, сохранился… вместе со мной. Всю войну. Знаешь, Андрюшка… я ведь твою маму любил когда-то.

— Я догадался.

— Давно?

— Нет. Только что. А… мама вас — тоже?

— И она меня — тоже. Ну, а война все это поломала. Вернее, не столько сама война, сколько оккупация. Оставайся она по эту сторону фронта… Хотя кто его знает. Это ведь, Андрюшка, только в книгах так бывает, что люди ждут годами…

— Вы думаете, только в книгах?

Сергей Данилович помолчал.

— Нет, конечно, не только, — сказал он, — Брякнул не подумав, ты извини. Просто, брат, жизнь есть жизнь, и все в ней происходит не по схемам. Или, точнее, эта антисхематичность жизни тоже укладывается в какую-то схему, но в схему слишком сложную, чтобы мы могли в ней разобраться. А схемы простенькие и успокоительные — они к жизни, видимо, неприменимы. Так я тебе карточку пришлю. Как только вернусь.

— Спасибо. Между прочим, дядя Сережа…

— Да?

— Вы сказали, что познакомились с мамой в девятом классе?

— Первое знакомство состоялось чуть раньше, а по-настоящему в девятом.

— И сразу после десятого вы ушли на фронт…

— Да, в то же лето. А что такое?

— Нет, просто я подумал… Вы тогда сказали: «я любил». Но когда же вы могли — ну, успеть?

— Вот те раз, — изумленно сказал Сергей Данилович. — Это за два года-то?

— Да нет, дело не в сроке. Я понимаю, влюбиться можно и за один день… наверное. Но просто — какая же это любовь, в девятом классе?

— А, ты об этом! Ну, во-первых, я был старше, я же тебе сказал. Я старше был на два года, а это порядочно в таком возрасте. И вообще… это все относительно. Почему не может быть любви в девятом классе? Другой вопрос — насколько она окажется прочной… А по интенсивности чувства она, пожалуй, посильнее будет всех других. Я не понимаю, Андрюшка, — ты извини, но раз уж у нас такой мужской разговор, — ты что, ни разу до сих пор не влюблялся?

Андрей подумал.

— Я не знаю, можно ли это назвать влюбленностью, — сказал он басом. — Просто… ну, есть одна девочка у нас в классе… она мне, в общем, нравится. Во всяком случае, она не вызывает во мне активного протеста.

— Даже так? — сочувственно спросил Сергей Данилович.

— Нет, не вызывает. У нее привлекательная внешность, и потом, она не такая дура, как другие девчонки. Хотя тоже, конечно, в чем-то… ну, неважно. Так я хочу сказать, что мне было приятно с ней бывать, и… она как-то поддается хорошему влиянию.

— Твоему?

— Да, в смысле взглядов. Во всяком случае, мне удалось кое-что в ней исправить. Раньше она в своих вкусах была где-то на уровне ликбеза… Ну, достаточно сказать, что ей нравились передвижники, представляете?

— А мне они тоже нравятся, — сказал Сергей Данилович. — Это что, теперь считается неприличным?

Андрей немного смутился.

— Нет, конечно, но… Тут сказывается, вероятно, разница уровней эстетического воспитания. Я не в обиду вам, дядя Сережа, это вообще относится ко всему старшему поколению. Отец молодость прожил в Париже, а вы думаете, он хоть что-нибудь понимает? Я однажды заговорил с ним о Шагале, он спрашивает: «Это Тот сумасшедший, у которого лиловая коза?» Так что взгляды старших меня больше не удивляют. Но когда моя сверстница вдруг говорит, что Репин был великим художником…

— А что, не был? — улыбаясь спросил Сергей Данилович.

— Конечно, не был! Да вы подумайте сами: ведь писать «Бурлаков» или «Ивана Грозного», когда уже были Врубель, Ван-Гог, наконец Серов, — это или слепота, полная слепота! — или просто непонимание каких-то элементарнейших вещей… ну, хотя бы того, что искусство не может стоять на месте. Понимаете, не может! Оно или идет вперед, или просто начинает отмирать…

— Ну, хорошо, — сказал Сергей Данилович, — ты вот «Ивана Грозного» вспомнил — в том смысле, что не стоило, дескать, его писать. Однако в Третьяковке перед этой картиной всегда толпа!

— Ой, дядя Сережа, ну что вы говорите, — Андрей страдальчески поморщился. — Ведь именно толпа, недаром вы это слово и употребили…

— Я не в пренебрежительном смысле его употребил!

— А получилось в пренебрежительном, и правильно получилось, потому что толпа — она толпа и есть, ей всегда ближе ремесленнические поделки, чем настоящее искусство…

— А искусство, значит, для немногих избранных?

— Разумеется! — закричал Андрей. — Так в этом же и есть его смысл, вы понимаете, — всегда быть впереди толпы, вести за собой, а как же иначе, дядя Сережа? И так не только с искусством получается, а с идеями — с научными, с политическими, с какими хотите! Всегда новая идея обращена к немногим…

— Стоп, — сказал Сергей Данилович. — Вот тут ты заврался! Если ты хочешь сказать, что новая идея не сразу доходит до большинства, а поначалу воспринимается и распространяется передовым меньшинством, это верно. Но идея сама по себе — мы говорим, понятно, об идеях прогрессивных, — она всегда обращена к большинству. Это ты, брат, не путай.

— Ладно, согласен! Искусство в конечном счете тоже обращено к большинству, потому что оно делается для всего человечества. Но поначалу — как вы говорите — всякое настоящее искусство тоже воспринимается меньшинством. А большинство любуется Репиным. От него, кстати, и поползли все эти Герасимовы и лактионовы…

— Тише, тише, — посмеиваясь, сказал Сергей Данилович. — Ты мне лучше вот что объясни — ты-то сам что считаешь настоящим искусством? Только давай на конкретных примерах! Репин тебе не нравится, передвижники для тебя труха…

— Труха самая настоящая, — подтвердил Андрей.

— Тогда кто же не труха? Только те, у кого ничего не поймешь — человек это или ящик?

— Нет, отчего же, — Андрей пожал плечами. — Вовсе нет! Есть отличные художники, работавшие во вполне реалистической манере.

— Ну, например?

— Да Петров-Водкин хотя бы! У него все понятно, и человека с ящиком не спутаешь. Или Кончаловский — уж куда более реалист! А натюрморты писал совершенно потрясающие — по композиции, по цвету… Колорит сочный, насыщенный… нет, это настоящая живопись. Да мало ли! У Дейнеки раннего есть отличные вещи, совершенно чеканного лаконизма, предельно графичные.

— В общем, тебя не поймешь. — Сергей Данилович покрутил головой. — Дейнека ему нравится, Лактионов нет. Но ведь оба они изображали все как есть, без вывертов. Так почему же?

— Дядя Сережа, ну я не знаю, — снисходительно сказал Андрей. — Да просто потому, что один — это художник, вы понимаете, художник! — а другой просто способный ремесленник. А вы смотрите и не видите разницы. И еще хотите, чтобы вам ее объяснили! Да как я вам ее объясню, если вы не умеете смотреть? Значит, у вас слепота какая-то к живописи. Ну, или просто недостаток подготовки, я уж не знаю…

— Верно, — сказал Сергей Данилович. — Насчет слепоты не знаю, а подготовки, конечно, маловато. Все верно. Но ты забываешь, что таких, как я, — сотни миллионов, этих самых слепых и неподготовленных. Практически все человечество. А ты только что признал, что искусство, мол, делается для всего человечества. Признал ведь, а?

— Ну, допустим, признал, — не очень охотно согласился Андрей. — Но что из этого? Для всего человечества — в том смысле, чтобы всякий, даже самый неподготовленный, кто встречает настоящее явление искусства, мог… ну, получить что-то для себя от этой встречи. Вы меня понимаете? Настоящее искусство — это ведь всегда откровение… или открытие, что ли, скажем так. Это и есть единственный критерий оценки. Только это! Рембрандт мне всегда говорит что-то новое — всякий раз, сколько бы я на него ни смотрел. Да что Рембрандт! У Кончаловского, помните, есть портрет Алексея Толстого — сидит за столом такой барин, написано это летом сорок первого года… совершенно потрясная вещь. Понимаете? А фотография в «Огоньке» мне ничего нового о жизни не скажет, и Лактионов тоже. Как же можно сравнивать?

— Да, мудрено все это, — Сергей Данилович хмыкнул и перевел разговор: — Так что, говоришь, у тебя с той девушкой?

— С какой? — переспросил Андрей. — А, с Ратмановой. Да ничего, собственно. Она мне нравится… в общем.

— Ну, если просто нравится, да еще «в общем», — Сергей Данилович махнул рукой и засмеялся. — Ничего, брат, у тебя еще все впереди. А в одноклассниц лучше Не влюбляться, ничего из этого не выходит…

Встав из-за стола, он посмотрел на часы.

— Так, — произнес он задумчиво. — Половина пятого… Ладно, мы вот что сделаем: мы это сейчас все быстро уберем, а потом я завалюсь часа на два, Я, понимаешь, не спал сегодня ни черта.

— А вы ложитесь сейчас, убирать ничего не надо, это я сам все сделаю, — сказал Андрей, — Тут уборки на пять минут, даже с одной рукой. Ложитесь, в той комнате все готово.

— Ну, добро, — согласился генерал. — Слушай, я обычно просыпаюсь в заданный час, но ты на всякий случай шугани меня в девятнадцать ноль-ноль. Договорились?

— Вы лучше поставьте себе будильник, а то вдруг я к тому времени не вернусь.

— Добро. Собрался куда-нибудь?

— Да так, выйду пройтись. Давно по Москве не бродил, я люблю ходить по улицам. Да, вот вам ключи…

— А ты как же?

— Возьму у соседей, мы всегда держим у них запасной ключ, на случай, если кто-нибудь потеряет свой.

Не успел Андрей убрать остатки трапезы, как из другой комнаты уже послышался бодрый генеральский храп. Он присел к своему столу, полистал альбом — оказалась сплошная Ратманова, даже самому странно. Когда только успел? В профиль, анфас, так и этак, прямо выставка. А вот это он рисовал на пляже — почти обнаженная натура. Хорошо было в Останкине в тот последний день, и Ратманова сама была какой-то другой, не такой, как всегда в школе…

Вздохнув, Андрей захлопнул альбом и сунул под стопку книг, подальше. Чего ее понесло к этим археологам? Жаль, что предки у нее не очень располагающие, а то можно было бы зайти и толком все разузнать. Из письма он ровно ничего не понял, — видимо, девчонки и в самом деле все какие-то умственно неполноценные, нельзя ведь себе представить, чтобы парень написал такое бестолковое письмо; пытаться выяснить что-то по почте — и думать нечего. В начале августа она все равно вернется, через каких-нибудь две недели…

Без пяти пять Андрей включил приемник, дождался позывных «Маяка» и сигналов точного времени. Диктор объявил, что, согласно сообщениям из Хьюстона, полет «Аполлона-11» проходит успешно; к четырнадцати часам московского времени корабль удалился от Земли на расстояние ста двадцати тысяч километров, бортовые системы в исправности, космонавты Армстронг, Олдрин и Коллинз чувствуют себя хорошо.

— Молодцы, — сказал Андрей и выключил «Спидолу», Теперь до субботы вряд ли будет что-нибудь новое; еще двое суток они будут находиться в свободном полете. А в субботу вечером, когда им нужно будет переходить на селеноцентрическую орбиту, — вот тогда настанет опасный момент. Не сработает двигатель — и конец. Впрочем, все это, наверное, проверено и перепроверено…

Он вышел из квартиры, взял у соседей запасной ключ и спустился вниз. На улице было жарко, пахло пылью, нагретым асфальтом, бензином, но Андрей с удовольствием вдыхал эту смесь, привычно пахнущую Москвой. Конечно, в степи воздух лучше, но современному человеку, горожанину, нужно что-то и помимо чистого воздуха. Наверное, плохо, но это так. Просто мы все привыкли в городу, как курильщик привыкает к никотину…

Свернув направо на Большую Полянку, Андрей побрел медленно, с удовольствием поглядывая по сторонам. Прошедшая мимо девушка с высоко открытыми загорелыми ногами заставила его опять вспомнить Ратманову и вообще тот день — останкинский пляж, рев автобусов на улице Академика Королева, летящее в облаках острие новой телевизионной башни. Они лежали рядом на горячем песке и смотрели на эту исполинскую бетонную иглу, и она все падала и падала, рассекая шпилем легкие июньские облака, а Ратманова вслух раздумывала над тем, долетит самая верхушка до дворца-музея или не долетит, когда башня наконец свалится, — должна же она когда-нибудь свалиться. Пятьсот метров, сказала она, это даже как-то противоестественно; непременно свалится, вот пусть подует какой-нибудь ураган. Ничего противоестественного, возразил он, башня построена из предварительно-напряженного железобетона с колоссальным запасом прочности и отлично работает на изгиб; никуда она не денется, разве что от термояда — но тогда кому будет нужно это телевидение? Никому, согласилась Ратманова.

В тот день она вообще соглашалась со всем, что бы он ни сказал. Она и в самом деле была какой-то другой, не такой, как всегда. Обычно ей нравилось поддразнить его, затеять спор просто так, из вредности, или устроить какой-нибудь розыгрыш; а в тот день, в Останкино, Ратманова была тише травы — прямо паинька. Как будто всем своим поведением хотела показать, какая она хорошая и послушная. Если бы он не уезжал на эту целину, сказала она, ни в какой Крым она бы не поехала, честное слово. Но он-то ведь едет, сказал он, что об этом говорить…

А теперь он вспоминал все это, идя без цели по жаркой, пахнущей бензином и пылью Полянке, и думал, как нескладно все получилось. Ужасно нескладно. Ни целины, ни Ратмановой, и вообще лето пошло к черту. Ладно, с завтрашнего дня он всерьез займется графикой.

ГЛАВА 4

Игнатьев еще раз обмел флейцем расчищенный участок вымостки, сметая просохшую землю с поверхности грубо отесанных камней, и распрямился не без труда — спина уже ныла от долгой работы в согнутом положении.

— Пройдитесь-ка еще по щелям, — сказал Гладышевой. — Нет, не этим — возьмите вон ту, узкую. Щели лучше чистить обычной жесткой кистью. А я сейчас принесу аппарат, снимем, пока освещение под нужным углом…

Он направился к лестнице, прислоненной к стенке раскопа, и вдруг увидел в дальнем углу Ратманову — та увлеченно рылась во вскрытой вчера мусорной яме. Нет, это уже переходит всякие границы: куда бы он ее ни отправил, она — не успеешь оглянуться — снова тут как тут…

Выбравшись наверх, он постоял в нерешительности, потом окликнул:

— Ратманова! Можно вас на минутку?

Она вздрогнула и вскинула голову, глядя на него снизу вверх, боязливо — ага, знает кошка, чье мясо съела, — но он уже отвернулся, быстро зашагал прочь. Хватит церемоний, в самом деле, так от дисциплины в отряде ничего не останется…

Ратманова догнала его возле палатки. Не приглашая ее внутрь, он сухо спросил:

— Куда я послал вас работать сегодня утром?

— На второй раскоп, — отозвалась она робко.

— Почему в таком случае вы работаете на четвертом?

Ратманова вспыхнула, прикусила губу.

— Я… я спросила у Лии Самойловны — она сказала, что там достаточно людей, и…

— Меня не интересует, что вам сказала Лия Самойловна, — прервал Игнатьев. — Людей расставляю я, и я привык, чтобы мои распоряжения исполнялись без самодеятельных поправок. Вы где находитесь — в детском саду?

Ратманова заморгала пушистыми ресницами, глаза ее наполнились слезами — как-то сразу, вдруг.

— Я просто думала…

— Вот если вы еще раз себе это позволите, — продолжал он безжалостно, — то я предоставлю вам возможность думать на кухне. Предупреждаю вас, Ратманова! А сейчас ступайте на второй раскоп.

Он отвернулся и полез в палатку — видеть, как она сейчас расплачется, было слишком даже для него. Но должна же, черт возьми, быть какая-то дисциплина! Сев за столик, он сорвал солнцезащитные очки, побарабанил ими по бумагам, потом взъерошил волосы и уставился на табель-календарь под покрывающим столешницу листом оргстекла. Да, еще две недели, и наваждение кончится. А впрочем, какое там наваждение…

Игнатьев поднял голову — Ратманова удалялась от палатки, всей спиной выражая протест и обиду. И, надо сказать, у нее это получалось. «Не знаю я, как шествуют богини, но милая ступает по земле», — вспомнилось ему почему-то. Она именно шествовала, — кстати, он сам научил ее этому: по здешним колючкам в открытых сандалиях можно ходить только осторожно переступая, как идут по талому снегу, и у Ратмановой выработалась забавная, словно танцующая походка. «Не знаю я, как шествуют богини…» Ника Самофракийская. В русском языке нет ласкательного от Вероники. Уменьшительное есть: Ника. А ласкательного нет. Зато есть в греческом — Никион. Тит Флавий звал так принцессу Беренику, по-гречески: Никион. Моя Никион. Никион Ратманова. «…Но милая ступает по земле…»

— Тьфу, пропасть, — пробормотал вслух Игнатьев. — Только этого не хватало!

Он посидел, стараясь сосредоточиться и вспомнить, зачем вылезал из раскопа, когда увидел свою Никион, увлеченно роющуюся в античной свалке. Ах да, сфотографировать… Он протянул руку, снял с крюка «Зенит». Опять не заряжен. Сколько раз просил не оставлять аппарат без пленки! Пришлось лезть в ящик, доставать черный мешок, пленку, кассеты. Сидя с засунутыми в мешок руками, Игнатьев сделал несколько глубоких вдохов-выдохов по системе йогов, потом поднял голову. — Ратманова, встретив Мамая на полпути к раскопам, стояла и разговаривала с ним. Жаловалась, надо полагать…

Тоже мне, Ника Самофракийская. Кстати, почему именно Самофракийская — непонятно; у Витеньки привычка мыслить штампами. Если Ника — то непременно из Лувра. Что общего? Титаническая фигура Победы, мощно и неудержимо устремленная вперед, словно идущая на таран… и эта девочка. У той, Самофракийской, тело зрелой женщины. А здесь — воплощенная юность, полет, легкость. Скорее уж та, в Олимпии… «Летящая Победа», изваянная одним из учеников Фидия. Как же его, черт…

— Слушай, Димка! — Мамай, подойдя к палатке, просунул внутрь бороду и сомбреро. — Чего это ты Лягушонка разобидел? Идет, а у самой вот такие слезищи — хоть на экран крупным планом. «Меня, говорит, Дмитрий Павлович из своего раскопа прогнал…»

— Совершенно верно, прогнал. Пусть работает на втором. Витя, ты последний фотографировал? Опять отщелкал всю пленку и оставил аппарат незаряженным. Сколько раз просил! А теперь я по твоей милости должен сидеть как дурак и заниматься этой чертовщиной…

— Командор, не будьте мелочны, — сказал Витенька. — Вы чем-то расстроены, и сейчас вам только полезно посидеть полчасика в палатке, в тени. Здешнее солнце губительно действует на хрупкую нервную систему северян, не забывайте об этом. Вечером отнесу пустые кассеты и запас пленки кому-нибудь из «лошадиных сил», и пусть-ка они этим займутся.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26