Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Перекресток

ModernLib.Net / Историческая проза / Слепухин Юрий Григорьевич / Перекресток - Чтение (стр. 23)
Автор: Слепухин Юрий Григорьевич
Жанр: Историческая проза

 

 


— Да, но, — полковник, продолжая улыбаться, поднял палец, — одно дело чувствовать, а другое… э-э-э… выглядеть!

Елена Марковна рассмеялась:

— Ну, воображаю, Александр Семенович, что бы вы сделали из своей племянницы, будь у вас больше свободного времени!

Полковник быстро посмотрел на часы и встал:

— Несправедливое обвинение, Елена Марковна, с Татьяной я всегда был скорее строг… Это уж я так, в ее отсутствие! Разрешите откланяться, к сожалению, я уже опаздываю. Так вы говорите, с успеваемостью у Татьяны все в порядке?

— О, вполне! — Елена Марковна тоже встала и вышла из-за стола. — В этом отношении вы можете быть совершенно спокойны…

Уже у дверей она спросила:

— Скажите, Александр Семенович… эти последние события на Балканах могут иметь для нас какие-нибудь скверные последствия? В сущности, это со стороны Гитлера почти вызов — напасть на Югославию на другой день после того, как она подписала с нами договор о дружбе…

Полковник развел руками:

— Время сейчас тревожное, Елена Марковна, вы сами это видите. Что же касается непосредственно балканских событий, то они опасны для нас лишь постольку, поскольку лишний раз свидетельствуют о стремлении Германии расширить конфликт. А в каком направлении он будет расширяться в дальнейшем — это уж нам знать не дано.

— Я так волнуюсь за своего мужа… Он в Кишиневе, это ведь совсем близко от границы… Ну, простите, не буду вас задерживать!


В середине апреля Настасья Ильинична получила письмо от сестры из Тулы. Клаша извещала о смерти бабушки Степановны и просила приехать хотя бы на это лето — помочь присмотреть за детьми. Детей у Клаша было шесть душ; сама же она, в отличие от старшей сестры, была женщина деловая, общественница и депутатка горсовета. Может быть, писала Клаша, они вообще захотят остаться жить в Туле: Зиночке все равно где учиться, а если Сережа поступит в вуз в Москве, то и ему будет ближе к дому.

Настасье Ильиничне предложение сестры пришлось по душе. Сейчас-то нужно было ехать так или иначе: не оставишь же Клашу без помощи; а над тем, чтобы вообще распрощаться с Украиной, тоже стоило подумать. Прожив в Энске почти два десятка лет, Настасья Ильинична не чувствовала привязанности к этому городу. Слишком многое напоминало здесь о старшем сыне. Мучительно было встречать на улицах Колиных приятелей по цеху, живых, здоровых, смеющихся; мучительно было слышать по ночам знакомый гудок мотороремонтного; мучительно было раз в неделю находить под дверью номер заводской многотиражки, которую продолжал высылать Дежневым завком. И если уж даже на могилку сына не могла она пойти в этом городе, то уж лучше, думала Настасья Ильинична, вовсе уехать отсюда, поселиться с Клашей.

Было и еще одно — едва ли не главное — соображение, заставлявшее ее стремиться к переезду в Тулу. Здесь, в Энске, жила эта девушка. Хотя учеба в школе и кончалась через какой-нибудь месяц и могло получиться так, что в вузы они поступят в разных городах, все-таки надежнее, если Сережа не будет встречаться с ней и на каникулах. Он собирается в Ленинград, а она, помнится, тогда осенью очень уж расхваливала Москву и вроде говорила, что учиться будет непременно в Москве. Хорошо бы! И если еще и летом не будут они встречаться, то тогда уж за Сереженьку можно быть спокойной…

Сергей, когда мать рассказала ему о письме тети Клаши, тоже посоветовал ехать немедленно — как только у Зинки окончатся занятия.

— Раз нужно, ничего не поделаешь, — сказал он. — Конечно, ей сейчас одной трудно. Семья-то какая, шутка сказать. Ты напиши, что будешь к середине мая… А то смотри — если нужно, и раньше выедешь, а Зинку я после к тебе отправлю. А чего бояться? Посажу на поезд, а там встретите.

— Да нет уж, — вздохнула Настасья Ильинична, — как это она сама в такую даль… лучше уж вместе. Лишние две недели Клаша подождет, я ей напишу. А ты после подъедешь, Сереженька, как сдашь свои испытания. У вас что они, до двадцатого июня?

Сергей рассеянно кивнул:

— Ну да, я съезжу позже… Только я ведь надолго не смогу, ма, ты же знаешь. Мне сразу документы нужно будет подавать, да и к вступительным подготовиться придется… На одни «отлично» у меня вряд ли выйдет, все равно придется держать.

Настасью Ильиничну так и подмывало спросить, в какой институт собирается подавать она, вернее, в каком это будет городе — уж не в Ленинграде ли? Но от вопроса она воздержалась. О хохотушке Танечке было говорено с сыном уже не раз, и всегда дело кончалось чуть ли не ссорой; постепенно эта тема стала в доме Дежневых какой-то запретной.

Она лишь спросила Сергея, не думает ли он, что им вообще лучше будет переселиться в Тулу, и тот сказал, что, пожалуй, да, а в общем-то это нужно решать ей самой. Ему-то, дескать, все равно, приезжать на каникулы в Энск или в Тулу. Разве что в Тулу билет дешевле. Так и остался этот разговор каким-то недоговоренным.

Происходил он в пятницу. На следующий день, в субботу, Сергей на большой перемене отозвал Таню в сторонку и предложил пойти завтра в цирк на дневное представление. Таня от изумления чуть не подавилась коркой — в этот момент она, по обыкновению, грызла горбушку — и сделала большие глаза.

— В цирк — на дневное? Сережа, ты что — решил накануне выпуска еще раз почувствовать себя первоклассником? На, кусай!

— Погоди ты. — Он машинально отломил кусок от протянутой ему горбушки и сунул в карман. — Я иду с Зинкой, понимаешь? Они у меня скоро уезжают — мамаша с сестренкой, — так я на прощанье хоть в цирк ее свожу, она уже полгода пристает. Позже мне будет некогда, когда начнем готовиться к экзаменам, а сейчас как раз удобно. Пойдем?

— Постой, я что-то ничего не поняла, — сказала Таня, морща нос. — Зина и Настасья Ильинична уезжают? Ты мне ничего не говорил. Куда они уезжают?

— Ясно, не говорил, я только вчера сам узнал. Едут-то они не сейчас, а через месяц, ну через три недели. В Тулу. У нас там тетка зверски многосемейная — я все жду, когда ей «Мать-героиню» дадут, — нет, серьезно, шестеро детей — представляешь?

— Ой, как здорово! — воскликнула Таня в восторге. — Целых шестеро! Мальчики или девочки?

— Да там всего хватает. Вообще-то ты не прыгай, это только со стороны интересно… Попробовала бы ты с такой семьей. У них там жила одна старушка, а сейчас умерла, так эта самая тетя Клаша просит мамашу приехать. Она там депутатствует, вообще большая активистка, так что ей с детьми трудно. Вот мои туда и едут. Теперь поняла?

— Угу, теперь поняла… Нет, но шестеро детей — как здорово, а, Сережа! Люсина мечта. Так вы завтра идете в цирк? На дневное? Ой, я с удовольствием. Обезьяны будут?

— Будут, наверное. А я, впрочем, не знаю — разве они в цирке выступают? Ну, если не обезьяны, так какие-нибудь другие зверюги будут обязательно.

— Давай на скамейке посидим, — сказала Таня, глянув на часики, — еще пятнадцать минут. День-то какой, правда? Прямо в голове ломит от солнца. Я весной почему-то страшно устаю в такие дни, и так спа-а-ть хочется… Значит, завтра пойдем в цирк, смотреть каких-нибудь зверюг. Это ты хорошо придумал, по крайней мере отдохнем по-настоящему и даже об экзаменах не будем думать. Когда начало?

— В два. Встретимся прямо возле цирка, хорошо?

— Хорошо, — кивнула Таня. Лицо ее стало вдруг печальным, словно погасло.

— Ты что? — спросил Сергей.

— Я? Ничего. Просто я подумала: ну почему мы должны встречаться где-то возле цирка, будто тайком, если мне хочется зайти прямо к вам домой и пойти вместе с тобой и с Зиной прямо из дому? То есть я прекрасно знаю почему. Но я но могу этого переносить, Сережа! Почему тебе не попробовать еще раз поговорить с мамой?

Сергей помолчал.

— Я уже говорил сто раз, — отозвался он неохотно. — Это бесполезно, Танюша, ты же знаешь… как она на это смотрит. Мне самому, думаешь, легко? Мы ведь с мамашей раньше душа в душу жили, а теперь как-то вот не понимаем друг друга, и ничего тут не поделаешь. Веришь ли, когда узнал, что они едут в Тулу, так мне — ты знаешь, Танюша, об этом даже говорить стыдно — я прямо какое-то облегчение почувствовал… Может, думаю, действительно лучше нам пожить какое-то время не вместе, хоть спорить не будем…

Таня выпрямилась, словно собираясь встать со скамейки, и обернулась к Сергею.

— Но послушай, — сказала она, глядя на него большими испуганными глазами, — послушай, это ведь ужасно, ведь получается, что я рассорила тебя с твоей мамой? Сережа, я никогда не думала, что это до такой степени…

— Да ну, брось, — прервал ее Сергей. — «Я рассорила»! Когда так вот друг друга не понимаешь, то рано или поздно это все равно всплывет… лишь бы предлог нашелся.

— Но пойми, мне вовсе не хочется быть этим предлогом! А уж, во всяком случае, твоя мама обвиняет во всем меня. Сережа, мне просто страшно подумать — как она должна меня не любить! Я тебе уже говорила: я вовсе твою маму не виню, я даже ее понимаю, если хочешь. Я ведь прекрасно понимаю, что я для твоей мамы совсем чужая… не потому чужая, что мы еще мало знакомы, а вообще — слишком уж мы с ней разные, ты понимаешь. Я это как-то не могу точно объяснить, но очень хорошо чувствую. Понимаешь, твоя мама, наверно, смотрит на меня и думает, что вот, мол, белоручка, принцесса на горошине… И вообще всякая мать немножко ревнует своего сына, если он вдруг влюбится, — я об этом часто читала, а особенно, если еще девушка кажется ей такой никчемной. Так что я все это прекрасно понимаю, не думай! Но только это слишком серьезно, чтобы относиться так спокойно…

— Хорошо, — нетерпеливо сказал Сергей. — А что предлагаешь ты? Ну, что?

Таня пожала плечами:

— Не знаю. Если бы я знала…

— Вот то-то и оно!

До конца занятий Таня оставалась задумчивой и молчаливой, ничего не сказав даже Люсе. Из школы они вышли втроем, задержавшись на консультации по немецкому языку, но Людмиле стало холодно в надетом первый раз легком пальто, и она уехала трамваем. Сергей пошел проводить Таню до Фрунзенской. Апрельский вечер был тих и прозрачен, заморозок подсушил тротуары, небо казалось стеклянным, вымытым и протертым до блеска. Когда Таня поскользнулась на подмерзшей в углублении асфальта лужице, Сергей подхватил ее под локоть.

— Осторожнее, — улыбнулся он, — а то вывихнешь себе ногу и не на чем будет идти завтра смотреть обезьян.

— Угу, — согласилась Таня рассеянно и вздохнула. — Знаешь, я как раз хотела тебе сказать, что завтра у меня с цирком ничего не получится.

— Почему это? — Сергей сразу насторожился.

— Господи, ну так. Я завтра занята. Понимаешь… мы с Дядесашей должны ехать в одно место. Он мне уже давно сказал, я просто забыла. А сейчас вспомнила. То есть не сейчас именно, а на пятом уроке. Ты не очень сердишься?

— Да куда ты с ним должна ехать? — раздраженно спросил Сергей. — В гости, что ли? Вот нужно тебе! Скажи, что не можешь, и дело с концом.

— Нет, я должна. Это очень важно, правда.

Сергей помолчал, потом сказал сухо:

— Ну что ж, как хочешь.

— Сережа, не будь злюкой. — Таня на секунду прижалась к его локтю. — Я очень хотела бы пойти, но завтра это невозможно.

— Еще бы, — сказал Сергей. — Ведь это не лейтенант Сароян тебя приглашает в цирк. С ним-то ты бы нашла время…

— Ну, знаешь! — Таня вырвала руку, вспыхнув от возмущения. — Я уже не могу переносить эту твою дурацкую ревность! Ты просто ненормальный какой-то, хуже всякого мавра! Ни с каким Сарояном я завтра не встречаюсь, и вообще я тебе уже говорила, что вижу его раз в месяц, когда он приходит к Дядесаше играть в шахматы. Что ты еще от меня хочешь?

— Я хочу знать, куда ты идешь завтра!

— Не скажу! Это не мой секрет, понимаешь? Но я тебе даю честное слово, что это вовсе не то, что ты думаешь. Да и какое ты вообще имеешь право меня в чем-то подозревать? Я еще ни разу не дала тебе повода для ревности!

— Ну, еще бы, — буркнул Сергей, уже остывая. — А сейчас тоже не даешь, да?

— Нет конечно. — Таня пожала плечами. — Я ведь не виновата, что у тебя какая-то ненормальная подозрительность. Интересно, как ты вообще можешь меня любить, если ты мне ни капельки не веришь и вечно в чем-то подозреваешь?


На следующий день она пришла к цирку около часа. Наискось через площадь, у дверей обувного магазина, собралась толпа — говорили, что после обеда будут давать тапочки. Это было удачно. Таня заняла очередь и, спрятавшись за спинами, не спускала глаз с циркового подъезда. Ровно без четверти два появился Сергей, чинно ведя за руку сестренку; они подошли к кассам — Таня испугалась вдруг, что не будет билетов, — и потом вместе с другими вошли в подъезд. У Тани отлегло от сердца, и в то же время ей стало еще страшнее. Когда нужно прыгать в воду с большой высоты, втайне надеешься, что в последний момент что-то помешает.

На этот раз препятствия устранялись сами собой. У циркового подъезда стало пусто, в два часа пробежали последние опаздывающие; представление, очевидно, началось. Для верности Таня прождала еще десять минут и, выбравшись из очереди, быстро пошла к трамвайной остановке.

Сойдя на углу Челюскинской и Бакинских Комиссаров, она вдруг сообразила, что совершенно неизвестно, будет ли Сережина мама дома. Вчера она почему-то решила, что та, отправив детей в цирк, непременно останется хозяйничать. А если нет? Тогда все окажется напрасным — и вчерашний обман, который чуть не привел к ссоре, и потерянная возможность посидеть с Сережей в цирке и полюбоваться зверюгами. Главное, конечно, не зверюги. Главное — это то, что если не удастся поговорить сегодня, то уже такого удобного случая может и не представиться до самого отъезда Настасьи Ильиничны. А поговорить им нужно. Как бы ни смотрел на создавшееся положение Сережа, она, Таня, с этим мириться не может. То есть, возможно, в конце-то концов ей и придется примириться, но сначала она должна попытаться сделать все. Это ее долг перед Сережиной мамой, даже если сам Сережа этого не понимает…

Дядясаша сказал однажды, вспоминая какой-то случай из гражданской войны: «Герой не тот, кому посчастливилось родиться с проволокой вместо нервов; настоящий герой — это тот, кто продолжает выполнять свою задачу, хотя у него от страха и душа в пятки уходит». Тане сейчас невольно вспомнились эти слова, когда она свернула в переулок и увидела наискось через улицу знакомый приземистый домик. «Сейчас я, конечно, самая настоящая героиня», — подумала она, пытаясь подбодрить себя шуткой. Это оказалось не так просто. Ноги сами пронесли ее мимо калитки, она прошла еще целый квартал и, совершенно обессиленная волнением, присела на кривую скамеечку у чьих-то ворот.

Господи, если бы она могла сейчас вернуться домой и засесть за книги, не думая ни о каком разговоре… или если бы этот разговор был в эту секунду уже позади… Если бы, если бы! Что толку в этих «если бы». Неужели у всех любовь бывает такой же трудной? Столько трудностей, столько препятствий… Лет четырнадцати — в то время она уже думала о любви довольно часто, начитавшись запретных романов, — ей казалось, что стоит лишь полюбить — и мир вокруг станет сразу сияющим и радужным, словно глядишь на него сквозь хрустальную пробку. А что получается? Почему рядом с этим огромным счастьем, которое дал ей Сережа, обязательно идут всякие заботы и трудности, которых она никогда не знала раньше?..

Почему, например, она вообще должна идти сейчас к Настасье Ильиничне, переносить эту встречу и этот труднейший разговор? Если даже Сережа смотрит на это более спокойно… а уж она-то сама ни в чем перед его мамой не виновата, и оправдываться ей не в чем. Так зачем же добровольно — и безо всякой нужды — брать на себя такое трудное дело? Мало у нее, что ли, других забот и неприятностей: экзамены на носу, Сережа ревнует из-за всякого пустяка, Дядясаша был в школе, и эта Вейсман наговорила про нее уйму каких-то ужасных вещей…

Таня думала обо всем этом, неловко сидя на краешке покосившейся скамейки, щурилась от апрельского солнца и пыталась изо всех сил убедить себя в том, что новое решение — встать и уйти домой, ни к кому не заходя, — что это решение и есть самое правильное. И что вчера она просто не подумав поддалась ребяческому порыву. И что, конечно же, она ничем не виновата перед Дежневой…

Эти попытки убедить себя были, по существу, спором. Ей приходилось спорить — трудно даже сказать, с кем или с чем именно. То ли одна половина ума спорила с другой, то ли ум спорил с сердцем, то ли одно и другое вместе спорили с кем-то третьим. Ты перед его мамой не виновата, говорил первый спорщик, а второй отвечал на это: ты не виновата, верно, но можно причинить горе и не будучи виновной. Ты ведь отнимаешь у нее сына, и не прикидывайся, будто не понимаешь этого. Так что виновата или не виновата, а ты перед нею в большом долгу…

Ей вспомнился вдруг последний разговор с Дядесашей, месяц тому назад. Он тогда опять не сказал ничего определенного, но видно было, что противиться уже не будет. Дядясаша был в тот вечер сдержан и спокоен, как обычно, но она не могла отделаться от ощущения, что эта сдержанность прикрывает очень большую печаль, и ей было стыдно и хотелось приласкаться к Дядесаше, как в детстве, но что-то удерживало ее, и она тоже говорила более или менее спокойно, не показывая своих трудно определимых, смятенных чувств. Уже после того как разговор был, по существу, окончен, Дядясаша сказал вдруг: «Да, вот оно как получается… А я ведь еще думал, Татьяна, что на следующее лето выхлопочу себе отпуск подольше и закатимся мы с тобой путешествовать… Среднюю Азию хотел тебе показать, Забайкалье, Приморский край… А то ведь, как подумаешь, нам с тобой и поговорить по-настоящему никогда особенно не удавалось — ну, я не имею в виду там о школе или о новостях, — а вот так, о жизни вообще. Ты ведь теперь взрослой становишься, я, бывало, всегда думал: Татьяна интересным будет человеком, когда вырастет, внутренне интересным… Ну что ж, ничего, брат, не поделаешь…» Он говорил обычным своим тоном, но ей от этих слов ужасно захотелось пореветь, уткнув нос в его гимнастерку, а она вместо этого — дура, дура! — заявила вдруг: «Так мы же сможем поехать теперь втроем»…

Бедный Дядясаша. И ведь нужно учесть, что Сережа ему очень нравится. А если бы она полюбила человека, который казался бы ему никчемным — как кажется она Сережиной маме? Действительно, при чем тут — виновата, не виновата… Должна же ты понимать, какое горе причиняешь ей своим счастьем!

Посидев еще минуту, Таня встала и медленно пошла к приземистому домику.

Настасья Ильинична не высказала никакого удивления при виде гостьи.

— Здравствуйте, Танечка, — сказала она очень сдержанно, может быть даже чуть неприязненно. — Вы к Сереже? А его нет, не знаю даже, когда вернется…

— Да, — кивнула Таня, — он мне говорил вчера, что идет в цирк. Я не к нему, Настасья Ильинична, я пришла к вам. Мне нужно поговорить… если вы позволите.

— Поговорить? — переспросила та, на этот раз уже удивленно. — Ну, что ж… заходите. Раздевайтесь, у нас не холодно…

Таня сняла пальто. Утром, готовясь к этому разговору, она решила надеть самое свое строгое платье, черное с белыми манжетами и воротничком, которое Люся называла «монашеским». Платье это делало ее выше и тоньше; сейчас она стояла перед усталой пожилой женщиной, коротко причесанная и юношески стройная — странная смесь женственности и мальчишества, — и лихорадочно пыталась найти в голове те слова, с которых нужно было начать этот разговор.

— Садитесь, чего ж стоять, — сказала хозяйка, оставаясь у притолоки со сложенными на груди руками. Ровно полтора года прошло с тех пор, как Таня у них обедала; за это время Дежнева видела ее в городе всего раза два-три, да и то издали и мельком. Сейчас она разглядывала девушку с затаенным ревнивым любопытством — ее слишком аккуратно и не по-школьному причесанную голову, слишком тонкие чулки, слишком дорогое и словно обливающее фигуру шерстяное платье. В таком можно в театр или на танцы куда-нибудь, а она среди дня надела. Зачем — похвастать? Или просто покрасоваться лишний раз?

Видя, что сама хозяйка остается на ногах, Таня тоже не села, кивком поблагодарив за приглашение.

— Настасья Ильинична, — сказала она каким-то не своим голосом. — Вы, наверное, знаете, о чем я пришла с вами говорить. Я знаю, как вы ко мне относитесь, я еще Сереже об этом говорила, что это нормально и что во мне действительно нет ничего такого, что… что могло бы вам понравиться и… заставить относиться ко мне иначе. Но… — Таня перевела дыхание и судорожно глотнула воздух. — …вы понимаете, Настасья Ильинична, нельзя же, чтобы это так и оставалось — наши отношения… Ведь если мы с Сережей любим друг друга, то нужно же… нужно же искать какой-то выход, ведь правда…

— Да вы сядьте, — опять пригласила Дежнева, но Таня не обратила на это внимания, продолжая говорить еще быстрее, сбиваясь и картавя:

— …я прекрасно понимаю — я должна производить на вас отвратительное впечатление, и вы, конечно, думаете, что Сереже будет со мной плохо. Я, наверное, должна была бы вообще отказаться от Сережи, раз вы против… Я как раз сейчас поняла, как трудно быть счастливой, если для этого нужно причинить кому-то горе, — но я не могу это сделать, Настасья Ильинична, поймите! Вы уверены, что я Сереже не подхожу, а я уверена, что подхожу только я и никто другой и что только я могу сделать его счастливым на всю жизнь…

— На всю жизнь, — усмехнулась Дежнева. — Что вы в ней знаете, в жизни-то…

Таня сделала шаг вперед, сложив руки умоляющим жестом:

— Поймите же, Настасья Ильинична, я, может быть, мало знаю, но я совершенно и абсолютно уверена, что у меня хватит сил, потому что никто еще не любил так, как мы с Сережей любим друг друга! И если вы думаете, что я белоручка и ничего не умею делать, то я теперь дома делай все сама, только белье отдаю в стирку, а домработницы у нас уже давно нет, я сама не захотела…

Она беспомощно замолчала, поняв вдруг, каким смехотворным должен показаться Настасье Ильиничне этот ее последний довод и как он подтверждает сложившееся у той мнение о ней как о маменькиной дочке и белоручке, — и тут же добавила потерянным голосом, совсем уже неизвестно для чего:

— Я умею штопать носки, правда…

Дежнева подумала, что, для того чтобы выходить замуж да еще сделать мужа «счастливым на всю жизнь», нужно не носки уметь штопать и обходиться без домработницы, нужно быть готовой к тысяче всяких трудностей, больших и малых, нужно уметь жить на триста рублей в месяц, бегать по очередям и ухаживать за больными детьми, а первым делом — нужно понимать то, чего не понимает эта выхоленная и избалованная девочка: что замужество вообще — это не легкая и приятная жизнь с полюбившимся парнем, а труды и заботы, которые будут сменять друг друга, никогда не кончаясь, до самой смерти. Все это подумалось ей, и она уже собралась сказать это гостье — хотя трудно было найти правильные слова, — как вдруг случилось совсем неожиданное. Шагнув к столу, гостья как-то боком, будто сломавшись, упала на стоявший у стола табурет и расплакалась громко и с отчаянием, уткнув лицо и дергая по клеенке локтями.

Настасья Ильинична смотрела на нее ошеломленно, не зная, что делать.

— Ну ладно… будет тебе, — сказала она, не заметив в растерянности перехода на «ты». — Чего ж слезы-то распускать… тебе-то вроде и не с чего.

Таня рывком подняла лицо, искаженное и залитое слезами.

— Вы думаете, мне легко! — выкрикнула она с рыданием. — Вы думаете, для меня это забава!

— Ну, ну, будет, — повторила растерянно Дежнева. — Никто про вас с Сережей такого не говорит. Ясно, не забава это для вас…

— Так почему же вы не верите, что я хочу ему счастья! Ведь я даже не о себе думаю, а…

Не договорив, Таня снова уронила голову в руки и зарыдала еще громче. Дежнева села рядом.

— Ну, чего ж убиваться-то так, — сказала она негромко. — Разлучают вас, что ли…

Она вздохнула, посмотрела на плачущую девушку и продолжала более мягким тоном:

— Ты небось думаешь, я против тебя зло держу? Нет, Танечка, никакого я против тебя зла не имею. За сына мне страшно — вот что ты должна понимать… да я ведь и о тебе тоже думаю! Не выйдет у вас с Сереженькой жизни — так ведь тебе же первой счастья не будет, так и загубишь свою молодость. Ему-то что, в этом деле нам, бабам, куда труднее приходится…

Таня вскинула голову, словно ее хлестнули.

— Я понимаю, вы боитесь за сына — я сама сразу это почувствовала! — крикнула она, отмахнув от виска прядь волос. — Но только не говорите обо мне! Что вы понимаете в моем счастье! Вы думаете, мне что нужно — чтобы муж был командующим округом или народным артистом? Я прекрасно знаю, что нам с Сережей будет, наверное, очень трудно, но какое это имеет значение, поймите же вы наконец! Когда любишь, все это совершенно никакого значения не имеет! Вы просто не понимаете, что значит любить!

Дежнева выпрямилась и поджала губы.

— А ты не думай, будто одна ты все понимаешь, — помолчав, отозвалась она с обидой в голосе. — Любить-то всякая умеет… невелика наука. Тебе, девушка, много еще горького в жизни нужно хлебнуть, вот что я скажу. Тогда, может, только и поймешь, как оно, счастье-то, добывается. А покамест, издаля, все оно легче легкого…

Наступило молчание. Таня долго сидела с опущенной головой, всхлипывая все реже и реже, потом встала.

— Можно у вас умыться? — спросила она вздрагивающим голосом, не глядя на Дежневу, Та налила в рукомойник свежей воды. Таня умылась, причесала растрепанные волосы, — Я пойду, — сказала она тихо, берясь за пальто. — Простите меня, Настасья Ильинична… Я думала, мы сможем как-то понять друг друга. Так вот — если вы хотите, чтобы я оставила Сережу… — Таня помедлила, застегивая пояс, и подняла на Дежневу большие потемневшие глаза, выражение которых было в эту минуту почти суровым. — …то этого я вам обещать не могу, — докончила она. — Вернее, я должна прямо сказать, что никогда не сделаю это сама. И еще я вам обещаю сделать все, чтобы он был счастливым… на всю жизнь. Я думаю, у меня это получится. Ну вот. И… я должна попросить у вас прощения, за все. Мне ужасно тяжело, что так… Простите, пожалуйста, я вас очень-очень прошу…

Она порывисто нагнулась и, схватив руку Дежневой, на секунду прижалась к ней всем лицом.

— Да что ты, господь с тобой, — опешив, пробормотала та почти испуганно. Таня отпустила руку и выбежала из комнаты.


Вернувшись из цирка, Сергей застал мать с заплаканными глазами.

— Ты чего? — спросил он с тревогой.

— Да так, сынок, — ответила она уклончиво. Настаивать он не стал: мать часто плакала, вспомнив вдруг Колю, и ничего необычного в ее слезах теперь не было.

После обеда, услав Зину играть к подружке, Настасья Ильинична рассказала сыну о посещении Тани. Сергей был поражен. Первое, что он почувствовал, был острый стыд за свою вчерашнюю ревность. Значит, вот куда собиралась Таня идти! А он-то, скотина…

— Она тебе-то сказала об этом? — спросила Настасья Ильинична.

— Что, ма? — Сергей не сразу оторвался от своих мыслей. — Нет, что ты! То есть она давно уже говорила как-то, что хотела бы с тобой поговорить обо всем… да я ей отсоветовал. Я, знаешь, думал, что это ни к чему…

Он прошелся по комнате, поглядывая на мать, сидящую с шитьем у окна.

— Ну так как, ма? — спросил он наконец, не дождавшись продолжения разговора. — Ты вот теперь еще раз с Таней повидалась, говорила с ней. Ну, как она тебе кажется? Неужели ты до сих пор не видишь…

— Все я вижу, сынок, — негромко ответила Настасья Ильинична. — Ты уж думаешь, я слепая… Все вижу, а что тебе сказать — не знаю. Хорошая она девушка, верно… Раньше я этого, может, и не видела… и крепко тебя любит, это тоже верно. И это я теперь знаю, после сегодняшнего. Так что… ничего Дурного про нее не скажешь, и если я когда худое про нее думала, так это мой грех… — Настасья Ильинична говорила медленно, не поднимая глаз от шитья. — …И жалко мне ее сегодня стало прямо до слез… таким, как она, ох как трудно в жизни приходится… И не только им, сынок, а и тем, кто с ними рядом. У тебя счастья с ней не будет, Сереженька, это я тебе и раньше говорила и теперь говорю. Не оттого, что плохая она… этого-то про нее не скажешь… А силы в ней настоящей нету. Такие жарко горят, да быстро выгорают — вот что я про нее скажу. И не в укор это ей, избави Христос, — такая родилась, такая воспиталась. Так-то, сынок. И отойти от нее не отойдешь, теперь-то я это вижу… И как подумаешь — жить вам вместе, так и за тебя страшно, и за нее. А так, что ж, решать ведь тебе, Сереженька, ты парень взрослый, материным умом жить не станешь…

8

Пятнадцатое мая, последний день занятий. В школьном саду цветут каштаны. Окна распахнуты настежь, и жаркое послеобеденное солнце заливает класс. Никаких занятий, впрочем, уже нет; консультации для желающих будут продолжаться вплоть до двадцатого, но повторение уже закончено, десятиклассники ознакомлены с программой испытаний, известно содержание билетов, заготовлены шпаргалки — крошечные листки папиросной бумаги, бисерно исписанные формулами.

— …и я считаю, товарищи, что это просто стыдно, — говорит групорг Земцева на большой перемене. — Уж на выпускных можно было бы обойтись без этого! Ведь это наш отчет за все десять лет, неужели мы и здесь не можем быть честными?

За партами возбужденно шумят. Никто не вышел из класса — для них, десятиклассников, школьные законы уже не писаны, они уже взрослые люди и могут проводить переменку где им угодно. Слова секретаря комсомольской группы встречаются взрывом шума.

— Тебе хорошо, — заявляет Сашка Лихтенфельд, — ты ни шиша не боишься, отличница! А я вот с немецким зашиваюсь. Что же мне, из-за неправильных глаголов на второй год оставаться?

Взрыв смеха — немец Лихтенфельд зашивается с немецким!

— Так что ж с того, что немец, — обиженно огрызается Сашка, — вон в параллельном Димка Ставраки учится — что ж ему, Гомера прикажете в подлиннике читать? Мы и дома сроду по-немецки не говорили! Ты пойми, Земцева, я же не собираюсь отвечать по шпаргалке, но я себя увереннее буду чувствовать, если шпаргалка при мне. Ну, на всякий пожарный, понимаешь?

— Ничего я не понимаю! Тебя что беспокоит — спряжения? Прекрасно, еще есть время позаниматься. Вот у Николаевой с немецким все в порядке — вместе и поработайте!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29